Глава ХХ. Расставание

Следующий день прошел в суете. Рано по утру проводили старика Вышату, он спешил перехватить лесными тропами князя Чернореченского, чтобы поведать — в семье дмитровской княжеской четы тишь да благодать, а грамотица — суть ложь.

После коротких проводов гостя надо было спешно собраться и самому Всеволоду: поднять в дорогу дружину, оставить наказы тиунам да огнищанам, погрузить на сани заранее собранные дары, переговорить с боярами и посадником. Всеволод внешне был спокоен, сосредоточен, даже голос стал каким-то вкрадчивым степенным. Настасья не узнавала своего буйного мужа.

Часто одинокими осенними вечерами она представляла себе, как выйдет когда-нибудь из ложницы князя с высоко поднятой головой, как окинет несносную челядь победным взглядом хозяйки и насладится бессилием своих врагов. Но вот все свершилось, а Настасье не до мелкой мести. Она тенью бегает за мужем, не желая терять ни единого мгновения, пока он еще рядом, сама гоняет холопок собирать еду в дорогу, сама лезет с Феклой в погреб перебрать, что еще можно уложить в сани из зимних запасов, а еще Настасья вывалила перед Всеволодом содержимое своего приданого ларца, трясущимися от волнения руками пододвинула к мужу связки бус и браслетов, узорчатые колты и заушницы.

— Бери на дары, — бодро улыбнулась она.

— Ты что? Я не возьму, — как-то сконфуженно отодвинул богатства жены Всеволод. — Есть все.

— Я у Феклы выспросила, везти нечего, — задыхаясь от волнения заговорила Настасья, — ты корзень[1] решил свой отдать и шубу соболью, и из ларцов все выгреб, и пояс, золотом тканый. То нельзя, ты князь, тебе без корзеня негоже, и пояс не трогай. А как вернешься, накопим, обязательно накопим, новое мне купишь, а коли и не купишь, не велика потеря…

— Да не могу я у тебя взять, — раздраженно бросил Всеволод, — не могу.

— Бери, обижусь, а я крепко обижаться могу, — в шутку нахмурилась Настасья.

— То я уж знаю, — улыбнулся Всеволод, обнимая жену. — А все ж не возьму, уважать себя не смогу, извини.

— Корзень не отдавай, — прошептала Настасья.

— Не стану, — пообещал он.

И было приятно чувствовать себя женой, нужной, любимой, жаль, что так мало им отмеряно. Настасья буквально чувствовала, как время убегает у не из-под пальцев, просыпается снежной крупой за окном.

К полудню на двор запыхавшись прибежал Ермила, суетливо зашаркал ногами по сенному порогу.

— Княже, мне передали, что ты велишь мне с тобой во татары сбираться, — выдал он Всеволоду, едва успев поклониться. — Как так? — возмутился боярин.

— А что не так? — недовольно приподнял бровь Всеволод.

— Да все не так! Я трусом никогда не был, чего б там не болтали, смерти в лицо не раз смотрел. Но можно ли княгиню здесь одну оставлять, — зашептал Ермила нервно озираясь, — кто об ней печься будет, коли что?

Боярин не уточнил, что означает это дурное «коли что», но у Настасьи неприятно защемило в груди, а нижнее веко снова дернулось. Даже Ермила ощущает «коли что», а как же Всеволод?

— За княгиней есть кому приглядеть и без тебя, — категорично отрезал князь.

— Это кому же? — обиженно надул губы Ермила.

— Домогост за ней приглядит да Яков, и того уж довольно, — спокойно отозвался Всеволод.

Настасья замерла: «Домогост и Яков — главные мои вороги, и в пригляде, — воздуха не хватало, — и единственный, пусть и не надежный, но все ж защитник, Ермила отослан прочь. Что же делать?!»

Сейчас можно было поведать Всеволоду и о подслушанном разговоре в храме, теперь он ей поверит. Должен поверить. Но надо ли ему перед дальней дорогой это все говорить? Кто те злодеи, она не знает, только подозрения, а подозрений для таких уважаемых людей, особенно посадника, явно недостаточно. Всеволод ничего не успеет сделать, начнет рубить с плеча, откажется ехать, а это может обернуться набегом и даже смертью. А если все же поедет, то, ощущая опасность близким, станет рваться домой и опять же попадет в немилость к царю[2]. Как не крути, а теперь уж сознаваться мужу поздно. Оставалось только положиться на милость Бога и молиться.

«Хоть бы Ермила остался».

И Ермила словно прочел ее мысли:

— Княже, ведь кто няньку княжича порешил, так и не дознались. По граду слухи на княгиню указывают, неизвестно, что здесь без тебя заварится. Со мной бы надежней было…

— А вот грозить мне не следует, — опять с убийственным спокойствием вымолвил Всеволод, — со мной поедешь, это дело решенное.

— Да почему, княже?! — не выдержал возгласом возмущения Ермила.

— Руки у тебя больно мелкие, — холодно усмехнулся Всеволод.

Рыкнув от ярости, Ермила развернулся и, громко хлопнув дверью, вылетел вон.

— Пошто ты его обидел? — сокрушенно посмотрела на захлопнувшуюся дверь Настасья, словно эта дубовая преграда отрезала ей последний путь к спасению. — Он же меня оберечь хотел.

— Поверь мне, — Всеволод подошел к Настасье, обнимая ее за плечи, — ежели, не дай Бог, что здесь закрутится, он ради тебя и пальцем не пошевелит. Мне ли не знать своего боярина.

«Это так, — погрузилась в раздумья Настасья, — когда надо было выгнать полюбовницу князя, Ермила меня не поддержал. Но мы с ним в одной упряжке, ему выгодно меня в княгинях держать, моя смерть ему не нужна, а значит, он бы ужом извернулся, а свести меня в могилу не дал бы. Хоть какое-то подспорье, а так…»

— Ну, может все же оставишь его, — робко попросила она.

— Не проси, — покачал головой Всеволод, — не уступлю, давай не будем об том, сориться в дорогу не хочу, — он чмокнул ее в щеку, потом страстно припал к губам.

Настасья отдалась власти поцелуя, но мысли блуждали в голове безрадостные: «Я ради него жизнью пожертвовать готова, а он не может мне боярина для защиты оставить. Да еще и Ермилу обидел, мол, ручонки у тебя слабые, где тебе жену мою защитить. Разве тот виноват, что у него руки тонкие, бабьи? По больному боярина рубанул… не хорошо». Досада за любимого отравляла молодую княгиню, хотелось рядом друга верного, крепкую стену, за которой и спрятаться можно и опереться, да вот как-то не получалось.

Всеволод внутренним чутьем ощутил ее разочарование, перестал целовать, усадил на колени, заглянул в глаза:

— Я тебе гридней своих оставлю, Кряжа Немца. Вот он, коли прикажу, грудью на копья за тебя пойдет. А из бояр ты лучше Домогоста держись. Чего ты вздрогнула, замерзла? — он потянулся рукой к валявшемуся на лавке кожуху, набросил жене на плечи. — Не мой посадник человек, это так. Сам по себе, но правды всегда держится. Ежели я с пути сверну, он и против меня попрет. Ну а ты, душа безгрешная, под его защитой меня дождаться сможешь. Я уж обговорил с ним все.

«Не увидимся мы больше», — простонало Настасьино сердце, а губы сквозь силу улыбнулись.

— Жаль, что на том свете ты с Ефросиньей будешь, а не со мной, — вырвались наружу странные мысли.

— Ну, полно. Кто знает, что там будет? Не достоин я твоей любви, — Всеволод крепко прижал ее к себе, она почувствовала его волнение, — не знаю, за что ты меня одариваешь. Вернусь, все у нас по-другому будет, как положено, детишек еще народим — девчоночку такую же ясноглазенькую как матушка, Ивашке братца-разумника. Ну, чего ты плачешь? Я успокоить тебя хочу, а ты рыдать.

— Это я так, немножко, больше не буду…


Соврала. Слезы душили, застилая очи, стекая по щекам прозрачными потоками, омывая подбородок и теряясь в ворсе душегрейки. Настасья упорно смахивала их, пытаясь различить ускользающую в дымке фигуру мужа. Губы еще хранили пряный вкус прощального поцелуя. Дико хотелось кинуться в конюшню, запрыгнуть на коня и догнать обоз, проехать еще хоть немного рядом, довести до Медвежьей заставы, повидать отца, тоже ведь неизвестно, удастся ли еще свидеться. Но нельзя княгине бросать град, не положено, да и опасно под защитой всего десятка гридней лесом возвращаться обратно. И Настасья осталась умываться слезами на забороле[3]. Потом она пойдет в терем и станет пред Прасковьей делать вид, что все идет как нужно, что разлука будет недолгой. Зачем пугать девчонку? Но сейчас княгиню никто не видел, кроме стариков-воротников. И она отдавалась своему горю, выталкивая его в безрадостный пасмурный день.

Кони увозили отряд на юг, сани хрипло скрипели, жалуясь, что снег еще тонок и полозья не могут разогнаться. Вои беспрестанно оглядывались, каждый понимал, что может уезжает навсегда. И только Всеволод ни разу не оглянулся. Князь обязан внушать уверенность, ему должно прятать слабость, за ним в пасть врага едут его люди, он должен победить их страх. Настасья все понимала, она впервые не сердилась на мужа, она просто тосковала.

— Вернется, не тронут, князь умеет нравиться, — пробубнил густой бас.

Княгиня вздрогнула, невольно отступая. Рядом, опираясь на витой посох, стоял Домогост. Острую длинную бороду с проседью трепал ветер, богатая шуба мела дощатый пол. Настасья впервые видела посадника так близко, лицо непроницаемо — радуется Домогост отъезду князя или печалится, и не поймешь.

«Всеволод корзень готов заложить, а этот жирует, — с невольной ненавистью посмотрела Настасья на дорогое одеяние посадника. — Что ему нужно здесь? Пришел столкнуть меня, а то лучшего момента и не представится? Так вон он, Кряж, успеет подскочить».

— Вернется, — с твердостью в голосе подтвердила она, — обязательно вернется.

— И ты, княгиня, нравиться умеешь, — усмехнулся Домогост, кланяясь.

И опять не ясно: из уважения поклонился или с издевкой.

Настасья повернула голову в поле, отряд уж скрылся в березовой роще. «Явился украсть у меня последние мгновения прощания», — с раздражением поджала княгиня губы. Слезы высохли. Не время рыдать…


[1] Корзно (корзень) — княжеский плащ, символ княжеской власти.

[2] Хана на Руси именовали царем.

[3] Забороло — верхняя часть крепостной стены.

Загрузка...