К сожалению, гипотеза матери Квидо, что появление в семье маленького существа окажет радикальное действие на течение мужниного невроза, не подтвердилась. Хотя он и смастерил для Анички еще несколько деревянных зверушек, миниатюрных колясок и самых разных двигающихся кукол и ежедневно играл с ней, существенных изменений в его болезни не произошло.
К счастью, вскоре появилось нечто, что в последующие годы отвлекло отца Квидо от мыслей о смерти и толкнуло его если не в самую круговерть событий, то по крайней мере на их обочину, — речь идет о советской перестройке. Теперь свой досуг отец Квидо отдавал куда больше прослушиванию информационной программы «Время» и горбачевским выступлениям, чем изготовлению своего гроба, который, кстати, был так теперь разукрашен многочисленными засечками, что немало потерял от своей первоначальной пугающей строгости и скорее походил на кровлю пряничного домика, чем на смертное ложе. Поскольку в часы упомянутых трансляций он нередко бывал на работе, мать Квидо, для этой цели специально обученная, должна была записывать их на маленький дешевенький видеомагнитофон гонконгского производства, который отцу Квидо привез откуда-то с Запада инженер Звара.
Таким образом, завывание деревообрабатывающего станка сменил странный, жалобный голос переводчицы телевизионных выступлений Горбачева. Этот голос, казалось, притягивал, если вовсе не завораживал, отца Квидо, неотрывно устремлявшего взгляд на это широкое, столь непривычно живое у восточного политика лицо и, казалось, заколдованного таинственной метой на его черепе. Матери Квидо случалось подавлять в себе некоторое волнение, когда она видела, как муж торопливо включает настольную лампу и нашаривает карандаш, чтобы записать в блокнот ту или иную мысль генерального секретаря, или когда замечала, как на вечно каменном лице мужа время от времени появляется слабый, но заметный отблеск частых улыбок Михаила Сергеевича.
— Ты видишь? — радостно шептала она Квидо.
— Это наша славянская вера в Россию! — насмешливо отвечал Квидо. — Мы можем сто раз предать себя самосожжению, но все равно ничему не научимся!
— Думай что хочешь, — спокойно говорила мать Квидо, — но я все-таки предпочитаю, чтобы он слепо верил в Россию, чем мастерил реквизиты для собственных похорон.
— Бог ты мой! — смеялся Квидо. — Еще недавно он отскакивал перед русскими танками на тротуар, а теперь с Россией связывает все надежды нашего народа на перемены… — Он усмехнулся. — Эх, не будет в Чехии хорошо, пока Борис Ельцин не нальет в волжский радиатор влтавской водички!
— Послушай, Квидо, — сказала его мать, — что до меня, так пусть он связывает надежду нашего народа с чем угодно, хоть с Экваториальной Гвинеей. И настоятельно прошу тебя — не разрушай эту его правду. Его мозг и так полон вывороченных с корнем правд.
— Это уже не мозг, а бурелом, — сказал Пако.
Уйму времени тратил теперь отец Квидо на поиски и чтение кое-какой советской периодики, издаваемой и у нас и открывавшей читателям правду в небывало высокой концентрации. Отца Квидо поражало даже не столько то, что эта правда могла быть высказана там или сям, сколько то, что она высказана именно в той стране, которую ему вечно ставили в пример. Многолетнее идеологическое рабство парадоксальным образом обращалось сейчас в нечто позитивное. Раз они, так и мы, по-детски рассуждал отец Квидо. Если, к примеру, он читал, что настало время перестать помыкать интеллигенцией и относиться к ней с подозрением, то он делал вывод, что такое же время должно настать и у нас. Он был убежден, что эта приведенная в прессе и старательно им переписанная фраза дает ему прямое юридическое право не быть ни подозреваемым, ни помыкаемым.
— Было печально наблюдать, — рассказывал впоследствии Квидо, — как мой отец, человек взрослый, строит все свои надежды на нескольких вырезках из журнала «Тыденик актуалит».
В те дни липовые многогранники и сосновые доски в подвальной мастерской стали покрываться пылью. Равнодушие, с каким отец Квидо отдал свои лучшие шведские резцы инженеру Зваре, было весьма красноречиво.
— Ты серьезно отдаешь их мне? — не верил своим глазам Звара.
— Конечно, — объяснял ему отец Квидо. — Льды коммунизма все-таки тают…
Однако мастерская осиротела ненадолго — даже отец Квидо исподволь стал подмечать, каково истинное положение дел.
— Он обнаружил, — весело рассказывал Квидо, — что Шперк и другие также делают подобные вырезки и мало того — еще и гоняются за весьма дефицитным журналом «Спутник»…
2) Однако о Советском Союзе в семье говорили еще какое-то время — причем в связи с бабушкой Либой.
Однажды в воскресенье Квидо, все еще раздосадованный последними требованиями редактора, явился к обеду и сразу же учуял неповторимый запах картофельных клецек.
— У-у, клецки! — сказал он зловеще. — Опять клецки! Неизменные клецки!
Ярушка умиротворяюще погладила его по плечу.
— Не сердись! Приглашаю тебя завтра на ужин.
Квидо со вздохом поцеловал ее в щеку.
Но когда чуть позже он увидел недоеденные клецки в тарелке маленькой Анички, его злость мгновенно достигла первоначальной интенсивности. Он со стуком положил на стол нож и вилку.
— Я вовсе не собираюсь отказывать этим желтоватым клецкам, как и вчерашним «шкубанкам» или позавчерашним блинчикам, в присущей им, возможно, полезности, — мрачно проговорил он в нависшую тишину, — но я предлагаю коллективно обсудить вопрос, не следует ли нам — по меньшей мере, ввиду естественных потребностей развития ребенка — хотя бы изредка покупать, да простится мне это слово, какое-нибудь… мясо…
— Перестань! — сказала мать.
Все остальные, за исключением Анички, бросавшей на бабушку Либу укоризненные взгляды, с преувеличенным интересом изучали содержимое своих тарелок.
— Разумеется, я говорю о недорогом мясе, — ледяным тоном продолжал Квидо, проглотив еще одну клецку, — ибо семейный бюджет не может подчиняться заветным желаниям и денежному диктату мясников-шкурников, что не стыдятся за килограмм вырезки драть целых двадцать пять крон, а это, по любым подсчетам, половина стоимости гербовой марки, необходимой для таможенной и валютной декларации. Спасибо! — Квидо окончательно отодвинул тарелку. — Было очень вкусно и дешево.
— Она собирается с подругами в Ленинград, — объяснила Квидо после обеда мать. — Прошу тебя, постарайся это понять.
Квидо внял просьбе матери и все эти скудные блюда военных лет, традиционно предшествовавшие тому или иному бабушкиному вояжу, съедал уже без комментариев. Похоже было, он даже простил это бабушке, ибо иногда позволял ей рассказывать о северной Венеции, изображая из себя несколько меланхоличного, но все же вполне сосредоточенного слушателя.
Порой его и Пако выручал юмор, с помощью которого, казалось, можно было доесть даже приводящую в ужас хлебную похлебку. Пако, к примеру, задавался вопросом, что на сей раз привезет им бабушка, и предсказывал, что это будет большая, уже чуть облупленная матрешка с позолоченной, тщательно вымытой баночкой из-под икры внутри, откуда затем выскочит значок с силуэтом «Авроры». Квидо же любил с ним спорить на тему о том, на сколько лет должна помолодеть бабушка при столь длительной поездке на восток, то бишь в направлении, противоположном движению времени.
— Я вообще не удивился бы, — изрек однажды Пако, уткнувшись взглядом в поставленную перед ним кашу, если бы тому влюбленному парнише, что будет прошвыриваться с бабушкой по Невскому проспекту, пришили растление малолетних.
Вопреки всем этим сумасбродным фантазиям, несколько позже из Ленинграда пришла открытка неожиданно прозаического содержания.
«Приветствую вас всех из Ленинграда, постоянно думающая о вас бабушка», — было написано на открытке.
— Ни одного стишка? — удивился Пако. — Может, у нее творческий кризис?
— Не знаю, — задумчиво сказала мать Квидо.
3) Как позднее стало известно, первые сильные боли, с которыми бабушка уже не могла справиться сама, начались у нее в вестибюле гостиницы «Дружба», где она вместе с остальными туристами ждала автобуса из аэропорта. Местный врач прибыл к ней в течение одной минуты — оборотной стороной этого отрадного факта явились шесть посеребренных чайных ложечек с надписью «Дружба», на которые поочередно со все возрастающим удивлением наталкивался упомянутый доктор, продираясь сквозь бабушкино дорожное одеяние.
— Я толка хатела падгатовить чашку чая, — по-русски не уставала объяснять бабушка, пока новый приступ невыносимой боли не лишил ее возможности чувствовать что-либо, кроме самой боли.
— Ничего, бабуля, ничего, — успокаивал ее врач, озабоченно прощупывая странно затвердевший живот.
— Девочка, — несколькими днями позже сказала Зита матери Квидо, — вот и все, моя девочка.
Мать Квидо, прикусив губы, закрыла глаза.
— Мальчики, — сказала Зита Пако и Квидо, — а знаете, что привезла вам бабушка?
Она вытащила из сумки два тяжелых свертка.
— Фотоаппарат «Зенит» и великолепную кинокамеру.
У Пако дрогнул подбородок.
— Она вас ужасно любила, — сказала Зита очень, очень серьезно.