Размышляя над тем, что могло так сломить отца и заставить его при переходе на другую работу из пяти предложенных мест, в том числе и трех чиновничьих, выбрать должность вахтера, Квидо думал не о загадочном разговоре в органах, о котором отец отказывался делиться с ним, и даже не о той передаче по радио под названием «Дело Когоута», где об организованной группе врагов социалистического строя среди прочих высказывался и товарищ Шперк, — причину этого он усматривал прежде всего в инженере Зваре.
— Бред собачий, дружище! — сказал отец Квидо Зваре на следующее же утро после инцидента со Шперком.
— Бред, дружище, какой-то дикий бред! — сказал он ему также, вернувшись с допроса на Бартоломейской.
Он говорил это с явно уловимым вопросом в голосе, надеясь, что коллега одернет его, скажет, чтобы он не делал из мухи слона, что все это выеденного яйца не стоит, что он не совершил ничего предосудительного и что с ним ничего не может случиться. Однако Звара его не одернул. Не одернул он его и тогда, когда в один прекрасный день отец Квидо пришел в отдел со списком упомянутых пяти мест и сказал несколько приглушенно, но с тем же явно уловимым вопросом:
— Придется, видно, работать вахтером, дурак ты эдакий!
— Вахтером?! — искренно ужаснулся Звара.
— Ага. Взгляни, что мне предлагают… — смеялся отец Квидо, но бледность его лица резко контрастировала с этой деланной беззаботностью. Он был рад, что Звару также огорошила эта новость, и надеялся, что теперь-то уж его друг наверняка стукнет кулаком по столу и, вскочив, побежит к кадровику выяснять, что же это за бредятина, с каких это пор инженеры, свободно изъясняющиеся на двух европейских языках и имеющие ценные коммерческие связи в Лондоне, Пуле, Дюссельдорфе и Токио, с каких это пор такие люди должны работать на предприятии вахтерами?! Однако Звара не стукнул кулаком по столу, не вскочил, а сказал лишь, что нечто подобное и вправду может случиться только у нас.
— Это и решило дело, — утверждал Квидо впоследствии.
Не отвергая гипотезы Квидо, доктор Лир какое-то время спустя высказал вместе с тем убеждение, что отец Квидо своим добровольным выбором самой низовой должности стремился — сознательно или нет — угодить карающей власти, ибо просто боялся разгневать эту власть, спустившись всего лишь на одну-две ступеньки ниже, ну, скажем, на место референта отдела по ценообразованию. В этой связи доктор Лир указывал даже на выразительную символику случившегося: прежняя контора отца Квидо располагалась на девятом этаже, а проходная была, естественно, на первом, стало быть, речь шла о полном социальном падении, что напрямую соответствовало его склонности к мученичеству.
Мать Квидо — вопреки подобным теоретическим комментариям — решение мужа так и не смогла понять или, точнее, отказывалась понимать.
— Но почему, скажи на милость, именно вахтер? — кричала она на мужа утром в тот исторический понедельник. — Почему ты не согласился на референта? Ты хочешь сказать, что проведешь сегодня восемь часов в этом завшивленном курятнике?
— Вахтер, — вздохнул отец Квидо, — проводит свое рабочее время в проходной. А завшивлена она или нет, точно сказать не могу, хотя и сомневаюсь в этом.
— Значит, ты запросто снимешь свой твидовый пиджак и кремовую рубашку и наденешь этот клоунский костюм с серебряными пуговицами величиной с пудреницу и встанешь на входе?
— Именно так.
Негодование матери Квидо возрастало соразмерно с осознанием ею самых различных последствий этой перемены:
— И на голову напялишь фуражку со значком?
— Да.
— А на руку натянешь эту отвратительную красную повязку?
— Да, — сказал отец Квидо несколько рассеянно, ибо не нашел ни одного висячего замочка, на который можно было бы запереть шкафчик в раздевалке.
— О господи! — ахнула мать Квидо. — Ты, видно, и вправду чокнулся.
Итак, отец Квидо стал вахтером. В его кожаном портфеле, еще несколько дней тому назад густо набитом исписанными блокнотами, календарями, заметками с заседаний, разными докладными, результатами экспертиз, зарубежными специальными журналами, записными книжками и десятками визитных карточек, помещались сейчас баночка с небольшой порцией кофе, кусок булки, ручка и два-три вырезанных из газет кроссворда.
Если у него бывало утреннее дежурство, он приходил на работу в начале шестого, чтобы вовремя сменить коллегу после ночной смены, переодевался, расписывался в получении оружия, тщательно разлиновывал графы в тетради посещений и становился на положенное место у главного входа. В его движениях и выражении лица не было ничего, кроме деловой сосредоточенности новичка и еще, пожалуй, какого-то извинения за то, что он в такую рань шокирует едва очухавшихся от сна людей тем, что предстает перед ними в столь неожиданной роли, в неловко сидящем серовато-голубом костюме и фуражке, то и дело съезжавшей на самые очки. Порой он скашивал взгляд в сторону шефа, желая лишний раз убедиться, что способ, каким он приветствует приходящих и проверяет их документы, не вызывает у того никаких возражений. И шеф, чувствуя себя не совсем в своей тарелке, кивал ему с преувеличенным одобрением.
В понедельник утром оба родителя Квидо пришли на работу вместе; мать, не попрощавшись, торопливо покинула отца. А добравшись до своей канцелярии и закурив сигарету, вся отдалась мысли о том, что уже завтра ей придется, как и всем остальным, предъявить мужу служебный пропуск. Целый день она только и думала об этом, а уходя в пятом часу с работы, уже твердо знала, что эти пятнадцать-двадцать шагов перед тем, как запустить руку в сумку за документом, станут, наверное, самой сложной выходной ролью в ее театральной карьере.
Утро в среду целиком подтвердило ее опасения. Первая репетиция окончилась полным провалом: широко раскрытые глаза, рука, судорожно протягивающая пропуск, словно ее муж — некий страшный призрак, которого можно припугнуть предъявляемым документом, — так пересекла мать Квидо проходную, пошатываясь и натыкаясь на красную перегородку.
— Привыкнет, — сказал отцу Квидо начальник.
Отец Квидо, по счастью, дежурил и ночью, так что его жена была избавлена от половины подобных испытаний, да и ему самому удавалось избежать многих встреч с бывшими коллегами, чьи утренние бодренькие фразочки, брошенные, разумеется, на лету, а потому, как правило, недоговоренные, каким-то странным образом повергали его в уныние. По ночам у него оставалось больше времени на чтение, хотя, по правде сказать, он не всегда был способен сосредоточиться; частенько в такие дежурства он убивал время на многократные и с точки зрения его обязанностей излишние обходы всего административного здания: медленно плетясь по темным коридорам, он читал таблички на дверях, заглядывал в знакомые помещения и лучиком фонаря обшаривал семейные фотографии под стеклами рабочих столов. А случалось, забавлялся и тем, что заходил в свой бывший отдел и изучал пометки в блокнотах своих продолжателей — Звары и его нового заместителя.
— Ну и балбесы, — хихикал он потихоньку. — Ну и кретины!
2) Если на службе отец Квидо делал вид, что он вполне удовлетворен новой должностью, что, по крайней мере, с ее помощью обрел неведомый до сей поры покой, то дома он оставался самим собой и целиком погружался в уныние. Он устало бродил по дому, равнодушно проходя мимо утративших свою актуальность предписаний как в настольном календаре фирмы IBM, так и в стенгазете в прихожей.
— Теперь в семье всем заправляла мать, — рассказывал впоследствии Квидо. — Патриархат рухнул.
Большую часть времени отец Квидо проводил в подвальной мастерской: он вернулся, как и всегда в тяжкие времена, к своим поделкам по дереву. С трогательным умилением он осматривал запыленный, но еще приятно пахнущий стройматериал, оглаживал сосновую фанеру, брал в руки светлые липовые многогранники и темные сливовые планки, как бы извиняясь перед ними, что мог забыть о них в угоду чему-то столь эфемерно нелепому, как служебные командировки. Он тщательно убрал и подмел в мастерской, наточил на дисковом шлифовальном станке все шведские резцы, а затем с помощью керосина любовно направил их на арканзасском камне. И потихоньку принялся за работу: резал, шлифовал, строгал, клеил и покрывал лаком. При этом нередко забывал о времени: случалось, Квидо, плетясь под утро в полусне в туалет, видел, как отец, собираясь на боковую, в ванной смывает с запястий остатки опилок. Однажды, когда Квидо с матерью смотрели ночью телевизор, из глубин дома донесся высокий звук пилы — оба испуганно вздрогнули. Спустя минуту Квидо заметил в глазах у матери слезы.
— Мама? — спросил он глухо.
В слабом мерцании экрана высвечивались ее морщинки.
— Отец морил мать подобно дереву, чем еще выразительнее очерчивал рисунок ее возраста, — рассказывал впоследствии Квидо.
Да и чему удивляться: он в основном находился в проходной или в подвале, вылезая оттуда лишь по мере надобности: когда шел спать, хотел есть или изредка посмотреть телевизионные новости, все более его огорчавшие. Не раз он уходил, так и не дослушав их, чтобы, спустившись в подвал и сделав несколько точных зарубок по ореховому дереву, чуть-чуть прийти в себя.
Мать Квидо была на пределе сил: все заводское делопроизводство, которое она вела, по существу, одна, занимало у нее столько времени, что она часто приходила домой затемно. Дома стоял дикий кавардак, и это никого не волновало. Квидо тратил все свое время исключительно на сочинение рассказов и изучение сексологических пособий; Пако, чей врожденный мальчишеский интерес к играм в индейцев и разбойников перерос в странное равнодушие ко всему прочему, целыми днями вместе со старшим другом по кличке Медвежья Шкура скитался по лесам. Только бабушку Либу, продолжавшую дышать сквозь мокрые платки, с которых повсюду капала вода, этот кавардак возмущал до такой степени, что она отказывалась жить в нем и — подобно Квидо — запиралась в своей комнате. И дом день ото дня рушился.
Дом действительно рушился, ибо он гораздо больше, чем в выточенных столбиках к лестничным перилам, нуждался в каждодневном уходе и ремонте. Сад зарос сорняками. Калитку, забор и оконные рамы давно надо было покрасить. От кухонного окна, которое Пако разбил кожаным лассо, несло холодом. Кучу неубранного угля мочил дождь. Комнатные цветы, до которых мать не могла дотянуться, увяли, а в миксере, который она не смогла развинтить, уже несколько месяцев гнили остатки молочного коктейля. Входная дверь с обеих сторон была ободрана собакой, о которой отец стал забывать. Из кранов капало, а лед в холодильнике достиг такой толщины, что не закрывалась дверца. Зеркало в ванной было забрызгано зубной пастой настолько, что в нем ничего не было видно, а стульчак, некогда сияющий белизной, теперь был покрыт желтыми пятнами засохшей мочи.
— Писалось мне плохо, — спустя время рассказывал Квидо. — Царил невообразимый хаос! А я люблю гармонию и симметрию!
3) В пятницу вечером. Кухня. Мать Квидо с большим трудом расставляет тарелки на кухонном столе, и без того заваленном грязной посудой, остатками еды, старыми газетами и журналами, футбольными наколенниками, жестяными банками с «люксолем», обрезками дерева и сосновой коры. Она выключает плиту, на которой варятся сосиски. Выходит из кухни и останавливается в прихожей. Долгая пауза.
Мать (громко, устало). Ужинать!
Никто не отзывается.
Мать (громче). Ужинать!!
Никто не отзывается.
Квидо (из комнаты). Уже иду!
Отец (из мастерской). Уже иду!
Бабушка (из комнаты, приглушенно сквозь мокрый платок). Горит, что ли?
Все постепенно собираются.
Отец (бабушке). Вы не видели моей маленькой стамески?
Бабушка (открывает лицо из-под платка). Я?! (Закрывает лицо платком.)
Отец. Такой полукруглой…
Бабушка (открывает лицо из-под платка). А что мне с ней делать? (Закрывает лицо платком.)
Квидо. Скорее, может, полукруглой булки?
Мать (Квидо). Где опять Пако?
Квидо. У меня в комнате его не было.
Мать (отцу). Где Пако?
Отец. У меня в мастерской его не было.
Мать (возмущенно). Так… А вообще-то ты помнишь, когда видел его в последний раз?
Бабушка (открывает лицо из-под платка). Пожалуй, очень давно! (Снимает платок с лица.)
Отец (раздраженно — бабушке). У меня нет времени смотреть за сыном, когда из-за вас я должен поминутно смотреть на счетчик!
Мать (вздыхая). Перестаньте. Кому сколько?
Квидо (пролистывая газету). Мне четыре.
Отец. Мне только одну. Сегодня что-то не хочется. На работе я перекусил.
Мать (насмешливо). Уж не бросают ли тебе люди карамельки?
Отец (растроганно). Начальник дал мне целую «чабайку».
Бабушка. Ты очистила их? Они что, баночные?
Мать. Да, баночные, но кожуры на них не было. (Нетерпеливо.) Сколько тебе?
Бабушка (подозрительно). В самом деле? Поверьте мне: целлофан для желудка — верная смерть.
Мать (с трудом сдерживая себя). Без сомнения.
Бабушка (заглядывая в кастрюлю). Они выглядят неочищенными.
Мать (кричит). Они выглядят неочищенными, потому как они не очищены, они не очищаются!
Бабушка. Пожалуйста, не кричи на меня! Я все еще твоя мать.
Мать. Извини. Я было подумала, что ты районный санитарный врач.
Квидо (показывает отцу газету с фотографиями Владимира Ремека на трапе космического корабля). Вот что я называю служебной командировкой! Наверное, он счастливый человек!
Мать. Не подливай масла в огонь! Ешьте. Приятного аппетита!
Квидо. Приятного аппетита.
Отец. И тебе того же. Хлеб этот…
Мать. Пятидневный. Никто не сходил за свежим.
Квидо. Я решительно не могу. Пока не напишу рассказ… А в «сам-бери» я вообще войти не могу. Рискую получить нервное расстройство.
Мать (решительно). Завтра утром пойдешь туда за покупками даже в том случае, если для этого тебе придется принять диазепам!
Квидо. Почему я?! Пусть отец — ему делать нечего…
Мать (бросив иронический взгляд на отца). Ты что, в своем уме? Отец кончает инкрустированную шахматную доску! Разве я могу отвлекать его такими вещами?
Квидо (презрительно). Ха! На двери шкафа! О господи! Покажи мне шахматиста, который захочет играть, повалив сперва для этого шкаф с одеждой!
Мать (с явным удовольствием). Ты судишь об этом слишком прагматично! Прежде всего это красивая вещь! Нечто вроде самописки с часами.
Отец хочет что-то сказать, но ему мешает приход Пако. На нем жилет из телячьей кожи, на шее — кожаный шнурок с кабаньим клыком, в руке — стамеска. Он весь в грязи.
Квидо. Я могу понять, что иные не любят мыться, но не понимаю, почему из-за этого нужно становиться бродягой.
Мать. Где ты был?
Пако. Доделывал тотем…
Отец (замечая стамеску). Моей стамеской! Я убью тебя!
Мать. Почему ты никому не сказал, куда ты идешь? Почему ты хотя бы не оставил записку?
Пако. Я оставил записку!
Мать (подозрительно). Оставил? Где?
Пако (в беспорядке на кухонном столе находит кусок сосновой коры). Вот!
Мать рассматривает черточки на коре). Что это?
Пако. Пиктографическое письмо.
Короткая пауза.
Мать (покорно). Хорошо, Пако. Но в будущем пиши нам нормально. Как пишешь в школе. Мы, бледнолицые, пользуемся латиницей. Сколько тебе сосисок?
Пако. Я уже ел. Медвежья Шкура зажарил мне ворона.
Мать хочет что-то сказать, но ее прерывает телефонный звонок. Отец Квидо замирает. К телефону бежит Квидо. Мать не спускает с него глаз.
Квидо. Да? Привет! (Кричит в кухню.) Дедушка! Опять в больнице? (Тише.) Что с тобой было? Да-а… А виды на будущее? Преувеличиваешь! В Бенешове!.. И не спрашивай, в толк не возьму, как Ванчура[45] мог терпеть этих филистеров… Нет, в школе в целом нормально — что касается директора и этих картин в актовом зале. Я же тебе рассказывал?
Отец (с беспокойством). Не забывайся — ты говоришь по телефону!
Квидо. Пако? Отлично… Поужинал вороном… Нет, это шутка!. Никаких овощей, у нас были знаменитые сосиски, серьезно! В самом деле, вне всякой связи… честное слово!
Мать. Дай мне его! Ну пожалуйста!
Квидо. Отец? Нет, пока не спекся. Правда, говорит, что все его предали. Съели его цыплят и эмигрировали!
Отец. Ты обалдел?! Повторяю — ты говоришь по телефону!
Мать. Дай мне его!
Квидо. Нет, ни за что… (Улыбается.) Он жутко завидует Ремеку… Кто это? Ты не знаешь? Не читаешь газет? Ага… Ну-ну… А что ты читаешь? О жизни кого?.. Главное, что о жизни, да?.. А что Зита? Хм… Еще что? Мать заставляет меня в четвертой четверти сдавать на права, представляешь? Нормальные матери своим сыновьям такого не советуют… Думаю, она одержима скоростью, или как?
Мать. Не болтай вздор! Дай мне его!
Квидо. Отец? Нет, он опять не ездит… Нет… Не хочет, дескать, чтобы ему пришили неумышленное убийство. Именно этого, дескать, и ждут не дождутся гэбисты…
Отец (кричит). Возьми у него трубку… или я вырву розетку из стены!
Квидо. Нет, это был отец… Дам тебе маму… Ну привет, до воскресенья! Чао!