перевод А.С. Абрамовой, Чжу Де
С тех пор как Вождя не стало, Чанкэ постоянно испытывал чувство тоскливого страха. Он был в мясной лавке, когда впервые услышал эту новость. Известие так потрясло его, что он поспешно ушёл, так ничего и не купив, да и к портному решил не ходить, отказавшись от мысли о новом костюме. Конечно, его скорбь кое-кому могла показаться подозрительной. Ведь его отец не состоял ни в Красной Армии[34], ни в крестьянском союзе, а тётки и невестки не пострадали от насилия японских чертей. Словом, ни с ним, ни с его родными не случилось ничего из того, о чём обычно рассказывают на вечерах памяти. Немаловажным было и то обстоятельство, что в детстве он получил начальное западное образование, ел кашу из красного риса, носил опрятный сюртук и башмаки. Позже, работая учителем в уездном центре, Чанкэ тайком вынес из столовой тарелку с мясом, за что, ко всеобщему разочарованию, был уволен и вынужден вернуться в родное село. Он не любил вспоминать об этом тёмном эпизоде своей биографии и чем больше думал о нём, тем более виноватым перед Вождём себя чувствовал. А иначе с чего бы вдруг он сегодня уставился на землю в горьком оцепенении?
Он боялся и того, что кто-нибудь заметит его состояние, и того, что никто ничего не заметит, — а ведь если совесть чиста, то и скрывать нечего. Чанкэ втайне завидовал женщинам: их недалёкости и способности лить слёзы без особой на то причины. Так, жена Бэньшаня, жившего по соседству, могла затопить слезами весь двор из-за смерти одного лишь цыплёнка. Если в окрестностях случались похороны, то глава семьи покойного готовил красный конверт и приглашал эту даму, дабы оплакать умершего. И правда, без высоких и протяжных завываний жены Бэньшаня было бы сложно соблюсти необходимые похоронные ритуалы, и как же тогда хозяину сохранить лицо? Впрочем, случались и оплошности. Госпожа не разумела грамоты, сердечностью тоже не блистала, а потому вполне могла перепутать живого с мёртвым, врага — с другом, а внука — с сыном. А в прошлый раз с ней приключился и вовсе неприятнейший конфуз. На одном из собраний обличали землевладельца, который якобы совершил самоубийство, чтобы избежать наказания. Так эта глупая баба, не расслышав, что за человек умер и что он натворил, тут же принялась размазывать слёзы по лицу. Помнится, за это секретарь партийного отделения бригады Минси отвесил ей крепкую затрещину.
В деревне стояла гробовая тишина. Все были подавлены и украдкой поглядывали друг на друга, словно не были уверены в том, как же следует реагировать на случившееся. Розовощёкий мальчуган, заметив, как кто-то наступил на его какашку, захлопал в ладоши и громко рассмеялся. Взрослые в испуге тут же зажали ему рот и хорошенько отшлёпали. Смеяться можно будет только после окончания похорон, так объявил дядюшка Минси. Чанкэ про себя считал оставшиеся дни, стараясь ничем не нарушить траур. Больше всего он боялся, что ему на шею заползёт муравей, и тогда он не выдержит, начнёт чесаться, засмеётся и всё испортит.
Чанкэ заметил, что многие односельчане были опечалены смертью Вождя куда больше него. Но как он ни хмурил брови, ни морщил нос, ни моргал, глаза его оставались совершенно сухими, и он так и не выдавил из себя ни слезинки. Зато от волнения постоянно потел, пока в конце концов его не продуло. К лекарю, однако, он пойти не смел: Великий Вождь скончался, как же может какой-то Чанкэ из-за лёгкой простуды принимать лекарства? Поэтому он усиленно старался изображать скорбный вид — ведь не скорбеть было нельзя, — для чего крайне медленно переставлял ноги, говорил неторопливо и даже грядки поливал удобрениями с таким унылым видом, словно от скорби не мог нормально дышать. Можно было подумать, что даже собственный огород стал для него источником печали, каждый крик птицы разрывал его сердце на части. Великий человек покинул их, мир словно лишился солнца и луны, и у Чанкэ не хватало мужества продолжать жить, не хватало мужества вылить навозную жижу.
А ведь Чанкэ прослыл местным интеллектуалом, этаким литературным корифеем, мастером пера. Он часто писал лозунги для различных празднеств, поэтому и в этот раз дядюшка Минеи обратился к нему с просьбой подготовить траурные полотнища для поминальной церемонии.
Чанкэ сокрушённо охнул, так тихо, что звук был едва различим.
— Ты слушаешь меня? — Минси не дождался ответа.
— Что писать-то? — очнулся Чанкэ.
— Что обычно пишут в таких случаях, то и пиши, подумай на досуге.
— Праздник-то будет где всегда?
Ещё не договорив, Чанкэ понял свою ошибку, душа его от страха ушла в пятки. Ой, мамочки, что же он такое сказал, назвал траурное собрание праздником! Ведь чувствовал, что нужно выразиться по-иному, да только язык его весь словно окостенел и крамольные слова всё-таки вырвались наружу.
— То есть я хотел сказать «праздник», а не «прощание», — поспешно начал он, пытаясь исправиться. Но чем дальше, тем бледнее от ужаса делалось его лицо. Он снова оговорился и с силой прикусил язык. Однако поздно. Преступное слово было сказано. Ему конец.
В глазах у Чанкэ потемнело.
— Ты что сказал? — Минеи нахмурился и пристально посмотрел на него. Чанкэ с упавшим сердцем понял, что Минеи заметил и его оговорку, и то, что он, Чанкэ, понял, что Минси её заметил. Кроме того, две женщины, колотившие бельё у пруда, хоть и не смотрели в их сторону, тоже могли расслышать его слова.
— У тебя огоньку не найдётся? — Минси чиркнул спичкой, закурил папироску и ушёл, винтовка на его спине качалась в такт шагам.
Со дня кончины Вождя секретарь постоянно носил её с собой, словно готовился к войне, настороженно косился на пролетающие в небе самолёты, гадая, не упадёт ли ему на голову авиабомбой третья мировая война. Его испещрённая ржавыми пятнами «Арисака»[35] не была заряжена, но служила суровым предупреждением всем лжескорбящим.
Весь день Чанкэ трясло от страха.
Где-то на околице залаяла собака, и он сразу вообразил, что уездная полиция уже пришла по его душу. Потом, правда, он узнал, что виновником шума был перекупщик, завернувший в их деревушку. На участке кто-то сучил соломенный жгут, и Чанкэ воочию увидел, как его вяжут этим самым жгутом. Впоследствии он выяснил, что верёвка предназначалась для запрягания быка. «Бах!» — неожиданно прогрохотало позади него, и он так перепугался, что чуть не обмочил штаны. Продолжения, однако, не последовало, и он воровато осмотрелся. Вопреки его опасениям за его спиной не обнаружилось ни Минси с ружьём наперевес, ни разгневанной революционно настроенной толпы. Зато обнаружились поросёнок, с энтузиазмом роющий носом землю, и разбитая мотыга, должно быть, опрокинутая им же. В эту минуту кровь прилила к голове Чанкэ, он почувствовал безудержный гнев и только одно желание — выплеснуть из себя это чувство, поэтому схватил ножницы и набросился на поросёнка. Тот некоторое время таращил глаза, пока на его заду вздувался кровяной пузырь, а потом внезапно принял боевую стойку, издал пронзительный визг и, не боясь опасности, мокрым рылом ткнул Чанкэ прямо в лицо, перескочив через его плечо. От этого Чанкэ совсем озверел. Он попытался схватить поросёнка, но не смог ухватиться за его хвост, а потому бежал за ним до самого пруда, где ему удалось наконец всадить ножницы в свиной окорок. Итог можно себе легко представить: владелец поросёнка закатил Чанкэ скандал. Сначала они ругали друг друга самыми ядовитыми словами, потом — самыми грязными, не забыв упомянуть всех предков до десятого колена. Односельчане очень удивились, редко им случалось видеть такого Чанкэ.
Минси был на собрании, поэтому не застал этой сцены.
Когда он возвратился в деревню, глаза его были красными, а голос — хриплым. Очевидно, он снова плакал на собрании. Это заставило Чанкэ ещё больше устыдиться. Страх вернулся. Минеи созвал народ перед гончарней, чтобы сделать объявление. К счастью, он пока не разоблачил реакционных слов Чанкэ, как и не объявил о начале новой мировой войны. Вместо этого он сообщил, что во время революции Вождь бывал в их деревне, поэтому в день похорон всем нужно будет «воспеть его память», для чего начальство пришлёт людей «осветить телевидением». Чанкэ знал, что вместо «воспеть» следовало бы сказать «почтить», а вместо «осветить телевидением» — просто «с телевидения», но не посмел поправить секретаря.
Минси добавил, что сельчане должны будут хорошенько выплакаться в день похорон, так сказать, с чувством. Жена Бэньшаня была лучшей плакальщицей, но, к сожалению, живот имела такой большой, что он в телевизор не уместился бы, поэтому решили обойтись без неё. Ответственными за мероприятие назначили жён Чанглана, Дэху и Санти. Все они родились в крайней нищете, во времена марионеточного правительства[36] не могли себе позволить даже ватных штанов и знать не знали, как выглядят бумажные деньги. Кому как не им было уметь плакать!
Чанкэ уставился на тёмное дуло секретарского ружья, сердце бешено забилось в ожидании, когда тот упомянет его утреннюю оплошность.
— На этом всё, — объявил Минси, даже не взглянув на него. — И верните на место кирпичи! — Он знал, что селяне частенько таскали домой кирпичи из гончарни.
Это было немного странно. Минси решил дождаться, пока Чанкэ закончит писать траурные полотнища, и только потом разобраться с ним или всё-таки не расслышал его оговорку?
— Я же просил не трогать кирпичи! — гаркнул Минси.
Чанкэ опустил голову и действительно увидел кирпич у себя в руках. Мамочки! Он никогда не осмеливался украсть и травинку с поля. Вот только сейчас чем больше он противился чему-либо, тем с большей вероятностью это делал. Кажется, его мозг совершенно расплавился от напряжения. Чанкэ поспешно вернул кирпич на место, перевёл дух, моргнул и, убедившись, что в руках ничего нет, тихо ушёл.
Люди в деревне жили низкорослые, один только Чанкэ уродился таким высоким, что о тратах на пошив одежды лучше и не вспоминать. В толпе людей он всегда был на голову выше других, ветер холодил его затылок, неся с собой необъяснимое чувство опасности. Он знал, что в день гражданской панихиды, как бы он ни сутулился и ни склонял голову, его всё равно будет видно другим. А что если в самый ответственный момент его проклятые глаза так и не сумеют выдавить ни слезинки, как тогда быть? Неужели ему жизнь не дорога? Телевидение — это ведь вам не шутки, если заснимут — пиши пропало. Допустим, Минси ничего не заметит, но уездная полиция может и проверить. «Так-так, все плачут, а вы, товарищ, почему рыдать не изволите? Неужели мысли у вас какие дурные в голове? Когда жена рожала, так вы небось все глаза выплакали? Выплакали. Племянник утонул на лесосплаве, вы плакали? Плакали. Ах-ха! Ну, теперь-то всё с вами понятно».
Чанкэ и правда почувствовал себя самым последним реакционером.
Во рту пересохло. Казалось, эта сухость сковала всё его существо от пальцев ног до макушки, испарила всю кровь, выжгла внутренние органы и даже глаза. Моргать было особенно невыносимо, веки стали что наждачная бумага. Горло сделалось сухим настолько, что грозило пойти трещинами. До сих пор подобное ощущение всепроникающей сухости Чанкэ испытал один-единственный раз — когда узнал, что его уволили. Итак, ему конец. Он не сможет зареветь. К тому же Минси не мог не расслышать его оговорку, как и те две женщины с бельём. Он пропал.
Конечно, он прожил достаточно долго. Видать, добрых дел в прошлой жизни не совершал и в этой умрёт как собака. Если он не заплачет, то наверняка будет посажен в тюрьму или даже расстрелян. Жаль будет жену и ребятишек. Самого маленького совсем недавно отняли от груди. У малыша длинный нос, совсем как у него, он всё время глядит по сторонам и лепечет что-то. Если он не найдёт в себе сил что-нибудь предпринять, его ребёнок… С такими мыслями Чанкэ пришёл па панихиду, нашёл глазами тонкий стан своей жены, засмотрелся на родинку у неё на шее. Малыш, сидевший в корзинке на её спине, узнал отца и запрыгал.
Солнце нещадно палило. Люди чувствовали на себе его жар. Оводы тревожно кружили в воздухе. Перед выходом из дома Чанкэ вылил воду из чана, выгреб золу из печи, вернул соседям взятые взаймы керосин и сладкий картофель — одним словом, завершил все начатые дела. Он прогнал овода с макушки сына и, представив, что делает это в последний раз, в отчаянии коснулся кожи малыша. На душе стало горько. А сынишка, похоже, ничего не имел против насекомых, он засунул палец в открытый рот, пустил слюни и улыбнулся отцу.
Оглушающий гром фейерверков застал всех врасплох. От грохота, казалось, вот-вот потрескаются кости, у многих в прямом смысле ослабели колени. Ворона стрелой взлетела со старого дерева. Её тень промелькнула по головам и спинам людей. Домашние собаки остервенело залаяли, да так, что каждый лист на деревьях вокруг затрепетал. Сынишка Чанкэ испугался, сморщился и заплакал. Чанкэ не сдержался, выхватил сына из люльки и крепко прижал к себе. Неужели это в последний раз? Неужели его сын даже не запомнит прощание с отцом? Кожа к коже, дыхание к дыханию. Что-то горячее и жидкое потекло из глаз…
Чанкэ стал первым взрослым, который расплакался на поминальной церемонии. А слёзы и были главной целью телевизионщиков. Деревенские жители мало что знали о телевидении, поэтому в день, когда два репортёра пришли в деревню, неся несколько странных приспособлений, в воздухе разлилось неясное напряжение. Говорят, что курицы попрятались в клетях, собаки убежали на холмы, боясь спуститься, а какой-то юноша не смог поднять сорокакилограммовый мешок с просом. Но вернёмся к траурной церемонии. Когда Юйхуай попробовал запустить петарды, то испортил с десяток спичек, но так и не смог высечь огонь. В итоге Минси пришлось одолжить ему свою драгоценную зажигалку. Но по-настоящему возмутило секретаря то, что ни жена Бэньшаня, ни остальные официально выбранные плакальщицы не смогли исполнить свою роль перед камерами. Какой конфуз! Во время траурной церемонии указанные дамы вели себя крайне подозрительно, озирались по сторонам и в полной растерянности таращились друг на друга. Перед камерами они только корчили рожи, но так и не выдавили из себя и полслезинки. Разочарованию журналистов не было предела. «Объектив — не ружьё, чего, спрашивается, вы боитесь?» — пытались достучаться до всех журналисты. Но люди ловко ускользали от камер или застывали истуканами. Зато «дула» объективов помогали разгонять любопытных ребятишек, которые беспорядочно толпились и мешали работе. Оклики родителей на них не действовали, от медного свистка и винтовки Минси тоже было мало проку. Ничего не поделаешь, секретарю пришлось попросить журналистов снять с малолетними проказниками пару дублей — детишек как ветром сдуло.
Минси сегодня был особенно подавлен. Он пришёл с семьёй, на головах у всех, как и положено, вместо шапок были надеты холщовые колпаки. Услышав от работников коммуны, что в новом обществе нельзя надевать холщовую одежду в знак траура, он, недовольный, сорвал колпак с головы. Минси состоял в Красной Армии, во время военного похода отстал от части, словно чёрт его тогда попутал, из-за этого не принял участие в Великом походе[37], за что некоторые считали его дезертиром. Но как бы там ни было, он заседал на собраниях в уездном центре, имел родственников в городе и неплохо разбирался в происходящем. Ему хотелось, чтобы односельчане расслабились: камеры и телевидение — это ведь совсем не страшно. Всё равно что смотреться в зеркало или фотографироваться в больнице, камера не ранит кожу и не крадёт душу, в ней нет ничего сверхъестественного. «Когда-то вы все вместе с Вождём подняли революцию, не побоялись даже немецких и американских пушек, неужто сейчас испугаетесь какого-то телевидения?» — увещевал он. Но что бы Минси ни говорил, в глазах женщин так и не появились слёзы, а жена Чанланя и вовсе застыла истуканом; лицо её временами подёргивалось, но особой надежды не внушало.
— Ну и как это понимать? — недовольно прошипел на ухо Минси один из руководителей общины.
— Извините, простите, ещё вчера эти бабы отлично плакали, а сегодня как чёрт попутал… — Минси почувствовал в своём голосе сомнение и ложь, от волнения на его лбу выступил пот.
Вокруг стоял едкий запах серы от разорвавшихся петард. Минси решил снова попытаться растормошить селян. Трижды почтительно поклонился портрету Вождя, продемонстрировав наблюдателям два пятна от глины на заду штанов. Затем прочистил горло и долго разглагольствовал о благодеяниях Вождя по отношению к нищим слоям населения.
— Товарищи, наш Великий Вождь покинул сей мир! Разве может у нас не болеть душа? Сегодня мы собрались здесь, чтобы воскурить ладан и запустить петарды в его честь, чтобы дым стоял столбом, ну да, столбом…
Репортёр, стоявший рядом с ним, в ужасе потянул его за рукав:
— Вы что такое говорите? Какой ещё «дым столбом»?
Минеи моргнул:
— А что, собственно, не так? Красивое же выражение!
— Вы в своём уме?
Минеи слышал, что портреты и труды Вождя нельзя «купить», можно только «пригласить в дом». Но он никогда не слышал, что «дым столбом» — недостойные слова.
Он отбросил все сомнения и продолжил свою речь. Начал с раскулачивания богачей Красной Армией, продолжил движением за сопротивление американской агрессии и оказание помощи корейскому и вьетнамскому народам, затем говорил о недавних рисовых удобрениях и посадке озимого сладкого картофеля, перечислил блага, которые стали доступны всем беднякам.
— Взять хоть мою семью: разве сегодня мы не живём как богатые землевладельцы? — При этих словах Минси репортёр снова нахмурился. — Мы каждый день едим отварной рис! У нас есть два славных сундука и две резные кровати! А стулья? Целых шестнадцать! А ещё есть швейная машина и две зажигалки: одна у меня, одна у моего Цинцяна!
Репортёр нахмурился ещё больше. Минси обвёл взглядом толпу, определяя, кто ещё не проникся наличием зажигалок у него и его сына.
— Мой политический статус тоже возрос. Я стал секретарём! Цинцян с женой состоят на государственной службе. А наша младшенькая дочурка играет главную женскую роль в спектакле, — он указал пальцем на девушку, стоящую в стороне. — Супружница моя… — он запнулся, пытаясь припомнить какой-нибудь новый социальный термин, который был бы одновременно приличным и не противоречил фактам. — Женщина, гм, да, моя женщина…
В толпе раздались смешки, журналисты и чиновники не знали, куда деваться.
— Кто посмел смеяться?!
Минси выпучил глаза, пытаясь углядеть подлеца, который осмелился испортить траурное собрание. Но везде он видел лишь одинаковые жёлтые физиономии, выражающие глубокую почтительность. Заподозрить было решительно некого. Атмосфера, однако, была безнадёжно испорчена. Как бы настойчив ни был Минси, сколько бы железных аргументов он ни выдвигал, он так и не смог заставить селян плакать. Он понимал, что рассказ его был немного бестолков, и винил во всём траурный холщовый колпак, который ему пришлось снять. Да, именно это расстроило его мысли. Нет, ну что, спрашивается, такого неподобающего может быть в головном уборе? Он сердито посмотрел на большую муху, усевшуюся на сцену.
Неожиданно площадь заволновалась. Что-то явно происходило. Минси проследил за взглядами зевак и увидел Чанкэ, возвышавшегося над толпой на целую голову. По лицу того катились слёзы.
Сердце Минси словно пропустило удар. Наконец-то.
Плач оказался заразительным. Едва Чанкэ разразился слезами, его жена и дети присоединились к нему, несколько женщин рядом тоже заплакали, прикрыв лица рукавами. Вскоре толпа на площади стала напоминать ревущий поток, даже Минеи проронил скупую слезу. Репортёры, смущённые таким неожиданным проявлением чувств, беспорядочно засуетились. У Минеи словно гора с плеч свалилась, и он сам разрыдался. Несмотря на то что порядок траурной церемонии был полностью нарушен, он громко произнёс:
— Товарищ Чанкэ, прошу вас, поднимайтесь на сцену! — И объявил народу: — Наш Чанкэ — глубоко порядочный человек. Его дядя — честный торговец, который никогда не обманет, а жена — передовая работница бригады!
Он с энтузиазмом принялся вспоминать все достоинства семьи Чанкэ.
Чанкэ буквально вытолкали на сцену. Кто-то жал ему руки, кто-то хлопал по плечам. От переизбытка чувств у него ещё сильнее защипало в носу, и он зарыдал в голос. До самого конца он не верил, что это случилось. Подумать только, небо не забыло его, он спасён. Он ликовал в душе и продолжал рыдать. Не Минси ли только что назвал его «товарищем»? Значит, секретарь не считает его негодяем и простил ему ту оговорку, а может, и вовсе никогда её не слышал. А это в свою очередь значит, что после собрания его не ждёт тюрьма, Чанкэ сможет тихо-мирно есть и спать, кормить свиней, сажать овощи, читать газеты. Всё свершилось в считанные секунды. Впервые столько людей смотрели на него снизу вверх, столько людей пожимали ему руку, хлопали по плечу. Как тут не разрыдаться.
Тут нужно сделать небольшое отступление и объяснить, что Чанкэ полностью заслуживал эти рукопожатия и похлопывания. Он всегда был верен великому Вождю, верен Родине и народу. Будучи учителем в деревенской народной школе, он служил стране по завету Вождя, почти каждый день ходил через два холма, чтобы давать уроки детям из трёх соседних деревушек, помогал развязывать намертво затянутую бечёвку на штанах, когда ребятишкам нужно было в туалет, помогал умываться, мыть руки, попы, вычёсывать вшей. Как-то раз ночью, когда он возвращался домой после рабочего дня, начался сильный дождь с ветром, в его походном фонаре закончился керосин, и фонарь погас. Тогда он поскользнулся и упал с обрыва, едва не расшибившись насмерть. Всю ту ночь он провёл, шаря руками по тростниковой траве в кромешной темноте, и только к рассвету вернулся домой, насквозь промокший. И что, разве он кому-нибудь жаловался? Он знал детей, у которых не было денег на учебники, поэтому ходил с ними за хворостом, а после помогал им его продать. В один из таких походов Чанкэ с детьми наткнулись на осиное гнездо, он не растерялся и заставил детей разбежаться, но сам был искусан целым роем. Он едва не ослеп тогда, два дня и две ночи не мог ни есть, ни пить, голова его налилась кровью, лицо стало похоже на таз для умывания. Деревенские ребятишки пугались его вида и избегали его. Но разве он жаловался? Он никогда не требовал награды. Лишь однажды по молодости и неопытности стащил из столовой чашку риса с мясом, за что был жестоко наказан. Неужели это было такое уж чудовищное преступление? Наконец-то он показал себя мужчиной, как тут сдержать громкое протяжное рыдание, от которого в головах собравшихся зазвенело. Всеобщее напряжение чувств достигло кульминации.
Помнится, Чанкэ с несчастным видом говорил какие-то слова, призывал Вождя не покидать их, упрашивал Вождя забрать его жизнь, признавался, что после осенней жатвы хотел, прихватив с собой деньжат на дорогу, отправиться в Пекин, чтобы навестить Великого Вождя.
Одним словом, гражданская панихида удалась, тронула сердца и умы. Участники рыдали так, что едва стояли на ногах, даже телевизионные журналисты вытирали слёзы и сморкались в платки, отчего изображение с нескольких камер получилось нечётким. Кроме того, один из пришедших получил солнечный удар и упал в обморок, рядом стоящий зевака раздел его до пояса и обнаружил на его спине следы от массажа гуаша[38]. Вопреки обыкновению никто не стал таращиться и толпиться, все проявили чудеса такта и сочувствия ближнему. Потом сельчане отправились на общественные поля удобрять землю, прихватив с собою вёдра потяжелее, охваченные жаждой труда. Разбрасывая навоз, они проклинали «японских чертей», «врагов народа» и их предков. Потом вспоминали Вождя, сожалели о том, что в своё время солдат Красной Армии кормили здесь только бататом, ведь мяса тогда не было, — теперь всем сделалось как-то особенно неловко за это. Долго спорили, делали ли Вождю массаж гуаша, ездил ли он тогда на белой лошади или на чёрной…
Чанкэ чувствовал, что окружающие стали чаще улыбаться и вообще относиться к нему немного иначе. Когда разбирали подмостки, каждая семья уносила свою дверь, а он не смог поднять свою, и ему тут же пришли на помощь. Пропала его бамбуковая шляпа, и старик Юйхуай помог её найти. Оказалось, что его ребёнок сел в эту самую шляпу, за что получил две затрещины, да такие, что потом долго рыдал. Конечно, это уже было лишним, лучше бы Юйхуай вовремя вносил плату за обучение да не воровал острый перец и тыквы из огорода Чанкэ. Чанкэ был бы доволен и этим. Смущённый таким отношением, он несколько раз поклонился старику.
В считанные дни разнёсся слух, что Чанкэ досталось больше всего экранного времени — запись попала на провинциальное и центральное телевидение, — руководство им довольно и есть вероятность, что его снова назначат на государственную службу. Конечно, хорошо было бы стать ответственным за провиант, особенно за масло. Вот это была бы служба так служба, говаривали бабы, что колотили бельё у пруда. Чанкэ посмеивался и махал руками, мол, да бросьте, как такое может случиться? Чтобы он, и вдруг сделал эдакую карьеру? Его всего лишь раз пригласили на уездное совещание, посвящённое блестящим успехам Вождя и изучению его трудов, не более того.
Конечно, сам Чанкэ понимал причины происходящего. С тех пор как он так удачно прорыдался перед телекамерой, его жизнь сильно изменилась. Он мало-помалу превратился в очень важную персону, участвовал во многих уездных собраниях, а уж сколько раз большие начальники жали ему руку — не пересчитать. У него всё лучше получалось держаться перед публикой. Теперь он мог использовать всё более замысловатые и изысканные слова и скорбел тоже всё более и более «профессионально». Например, как и Минси, он стал начинать свои речи издалека, со времён старого общества, перечислял все невзгоды народа в годы революции (с перечислением того, кто какого горя хлебнул, хотя и изъяснялся немного туманно). Всеми силами он доказывал свою благонадёжность, например, вспоминал случай, когда его изжалили осы и лицо у него распухло до размеров таза, рассказывал, как он три дня и три ночи не мог есть (постепенно два дня превратились в трое суток), но разве это поколебало его веру в дело революции? Не поколебало. Разве он когда-нибудь ставил личную безопасность и выгоду превыше всего? Тоже нет. (У него вошло в привычку задавать подобного рода риторические вопросы.) Кроме того, каждую ночь при свете лампадки он упорно продолжал изучать труды Великого Вождя. В любую непогоду, рассказывал Чанкэ, он ходил через горы заниматься с детишками, из-за чего сильно похудел, приобрёл язву желудка и водянку… В этот момент голос у него становился хриплым, дыхание перехватывало, и, казалось, ещё чуть-чуть, и он совсем не сможет говорить.
Он и сам понимал, что не стоит так переигрывать, ведь это может помешать выступлению, и тогда председателю собрания придётся наливать ему горячей воды или подавать полотенце. Неловко получится! Но он ничего не мог с собой поделать. С той самой поминальной церемонии он мог легко разрыдаться невесть от чего похлеще жены Бэньшаня. Стоило ему услышать имя Вождя или государственный гимн, у него тут же начинало щипать в носу и краснели глаза, он не мог справиться с собой, не мог усмирить вспыхивающий в груди огонь скорби. Он теперь постоянно смотрел в небо, позволяя мутным слезам собираться в уголках глаз. Он шевелил губами, как будто хотел что-то сказать, и поджимал их в тщетной попытке сдержаться, сдержаться, сдержаться…
В этот момент над сценой обычно повисала мёртвая тишина. Наконец её разбивал голос начальства:
— Учитесь у товарища Вэй Чанкэ! Отдадим дань уважения товарищу Вэй Чанкэ!
Эти слова разносились подобно волнам, ещё больше подстёгивая его слёзы, и председатель собрания был вынужден вновь подливать ему горячую воду в стакан и подавать полотенце.
С тех пор Чанкэ стал очень занятым человеком, постоянно был в разъездах, огород его пришёл в запустение. Он часто заходил к Минси, чтобы получить вызов на очередное собрание, и даже несколько раз тайно присутствовал на заседаниях госработников. Раньше, когда он редко бывал у секретаря дома, у него немели колени, стоило ему переступить порог. А теперь он осознал, что порог этого дома, в общем-то, весьма невысок, что москитная сетка над кроватью Минси потемнела от времени и порвалась, что кадки с рисом, стоящие на полках, ободраны. Узнал, что над этими полками ласточки свили гнездо, что свиньи в загонах не набирают вес, часто дерутся и шумят, а у глиняного кувшина для заваривания чая из бобов, кунжута, имбиря и соли нет горлышка. Постепенно все его иллюзии об этом некогда мистическом и недостижимом мире начальников развеялись.
Минси передал ему трубку и пригласил присесть. Конечно, Чанкэ присел, ведь он так любит Вождя, — если нужно присесть, он присядет.
Минеи посетовал, что чай остыл и сделался безвкусным, и приказал дочери поскорее вскипятить воды, поджарить бобы и натереть имбирь. Тем временем Чанкэ заметил следы ласточкиного помёта на обратной стороне уха Минеи и поинтересовался, умывался ли секретарь сегодня и почему он ходит с грязными ушами. Он вдруг протянул руку и потрепал Минеи по безволосой голове. Уж теперь-то он не реакционер, и раз ему хочется потрепать кого-то по голове, значит, можно и потрепать, ничего в этом страшного нет.
Он вдруг раскатисто чихнул.
Прошло много лет, Минеи умер. Он мог бы лечь в больницу, но не смог вынести мысли, что какие-то зелёные, незамужние ещё девицы будут указывать ему, когда снять штаны, и делать уколы. Поэтому секретарь решительно отказался от госпиталя и угас в собственном доме. Перед тем как испустить дух, он схватил Чанкэ за руку и, пристально посмотрев ему в глаза, произнёс что-то вроде: «Ты… кхэ…» Он подавился собственной слюной и умер, так и не договорив.
Что же он хотел сказать? Это навеки осталось для Чанкэ загадкой. Он очень долго размышлял об этом, но так и не смог понять, отчего волосы на его голове очень быстро поседели.
1993