Женщина, женщина, женщина

1

перевод Р.В. Замиловой


Это из-за неё мы почти всю жизнь надрывно кричали. Вчера заглянула соседка с нижнего этажа сделать замечание, что наша канализация снова забилась и грязная вода просачивается к ней. Я проорал свои извинения, и от удивления её чёрные глаза скосились к носу. Тут я и сам ощутил некоторое неудобство, но, не в состоянии держать себя в руках, снова нанёс оглушительный удар по её барабанным перепонкам, предложив присесть и выпить чаю… В итоге она в спешке отпрянула за дверь, всё равно что сбежала.

Эх, постоянно я кричу и кричу, вечно пугаю людей. За столом, по телефону, на улице — когда хочу что-то тихо сказать жене, а особенно когда пытаюсь обратиться к какой-нибудь женщине с лицом, изрезанным морщинами, и с тонкими белыми волосами, — стоит мне отвлечься, как моя глотка начинает клекотать изо всех сил, усложняя мне жизнь. Мне всегда казалось, что эти женщины — мои дядюшки и будут недовольны, если я не проявлю уважение, обратившись к ним не на полной громкости.

На самом деле почти никто из них не был дядюшкой. Нет.

«Дядюшка» — это та же «тётушка». Так говорят у нас на родине. К женщинам там всегда обращались как к мужчинам. Не знаю, объяснялось ли это уважением или, наоборот, презрением, создавало ли это какие-то проблемы… Я как будто забываю, что тётушки давно нет рядом со мной, не до конца осознавая, что для меня значит её отсутствие. Уже прошли бесконечные два года, жизнь течёт своим чередом, и мне незачем надрывать горло. Я уже начал сомневаться, а не испортился ли мой слух давным-давно, ведь теперь любой звук, просачиваясь через мою, подобную пласту горной породы, барабанную перепонку, становится тщедушным и как будто съёживается. Неужели и тётушка так же оглохла? Говорили, что уши её отца тоже были никуда не годными, а среди пяти братьев дедушки было двое глухих… Вот уж действительно людям в этом роду пришлось покричать.

Не слышат и поэтому кричат? Или кричат и только поэтому не слышат?

Два года минуло, а в этом мире всё ещё остаётся сохранившаяся от неё пара покрытых пылью и въевшейся грязью бамбуковых палочек, — связанные верёвкой, они болтаются за дверью и иногда, следуя за движением двери, лениво постукивают. Это голос тётушки, который никогда не исчезнет. Помню, как в тот день я привычно проорал ей: «Ты что, порезала руку?» Вбежав в кухню, увидел её сгорбленную спину, выступающую подобно горному пику, мягкие мочки ушей, иссушенные седые волосы и золотые монетки нарезанного имбиря под кухонным ножом. Ничего не стряслось.

Ну, то есть я не обнаружил на полу отрубленного пальца. Хотя мне только что показалось, что она — вш-шух! — отрезала себе палец, пока я в соседней комнате читал книгу по философии.

Она вздрогнула:

— Вода скоро закипит.

— Да я пришёл посмотреть твою руку…

— Ага, как раз грею воду для мытья рук.

Глухие умеют угадывать, о чём идёт речь. Быстро и не теряя спокойствия она интерпретировала звучание моего голоса, навскидку подхватила разговор, изо всех сил стараясь убедить окружающих, что этот мир устроен очень логично и упорядоченно. Мне не хотелось её поправлять, я уже свыкся с этим и, сделав вид, что всё в порядке, вернулся к себе в комнату.

Тот звук из кухни робко продолжился. Это уже не был чистый «вш-шух, вш-шух, вш-шух»; если внимательно прислушаться, к нему примешивались «хрусть, хрусть, хрусть» и «кц-ц, кц-ц, кц-ц». Это явно не было звуком нарезания имбиря, скорее звуками, которые производит лезвие ножа, отсекающее кусочек за кусочком от пальца: разрезались хрящи, сдиралась кожа, а затем нож намертво застревал в суставе. Точно, это могло быть только звуком отрезаемого пальца. Почему же она не кричит от боли? Неожиданно кухня взорвалась щедрым «хр-р-рясь, хр-р-рясь», так что задребезжали окна. Я с уверенностью определил, что она только что успешно отрезала кисть и приготовилась со всего маху отрубить себе руку по плечо. Вот сейчас, кажется, она отсекает себе руку кухонным ножом? А теперь, расправившись с рукой, принялась вскрывать собственное бедро? Взрезав бедро, стала яростно тыкать ножом себе в поясницу и голову? Разлетаются обломки костей, хлещет кровь, и эта горячая густая кровяная каша наверняка стекает по ножке стола на пол, украдкой просачивается в коридор и, столкнувшись с пластиковым ведром, делает поворот и направляется в сторону двери моей комнаты.

Я в отчаянии вновь бросаюсь к ней и обнаруживаю, что всё по-прежнему в порядке. Она всего лишь, согнувшись в дугу, самозабвенно рубит старый кусок сушёного бамбука, полная решимости настрогать в кастрюлю даже его чешуйчатую кожицу.

Возможно, со мной что-то не так.

Заметив меня краем глаза, она часто моргает: «Кипяток? Я только что в термос налила, там много горячей воды».

Я даже рта не открывал и тем более не спрашивал о кипятке. Но для неё, возможно, моё длительное молчание не было правдоподобным. Она думала, что я что-то да сказал, и постоянно придумывала за меня. Интересно, воображала ли она когда-нибудь, как я между делом устраиваю кровавую бойню самому себе?

Я как-то купил ей слуховой аппарат. Тогда их можно было достать с большим трудом, да и цена была просто заоблачной. Держа её за руку, я трясся в куче автобусов, пробирался улицами, полными людей, чтобы найти этот хитрый приборчик. На улице её охватывало напряжение, и её худая рука постоянно выскальзывала из моей. А если в автобусе не оказывалось свободного сиденья, то её швыряло туда-сюда среди пассажиров; стоило автобусу тронуться, как она испуганно приседала на корточки, выкрикивая моё детское имя, чем ставила меня в крайне неловкое положение. Она отчаянно раскидывала руки, пытаясь нащупать сиденье, пол, стену — хоть какую-то опору, чтобы ухватиться. Иногда беспорядочно хваталась за тщательно отглаженные брюки, оказавшиеся рядом, что, естественно, вызывало ругань и презрение их владельца. Переходя через дорогу, как бы я ни тянул её за собой, она бросала взгляд в обе стороны и, впадая в совершенно неуместную суматоху, начинала сама тащить меня то вперёд, то назад с такой силой, что я чуть не падал под колёса ближайшей машины. Иногда, стоило мне на секунду отвлечься, как она принимала стартовую позу бегуна и с юношеской быстротой и прытью кидалась напролом к возникшей из ниоткуда машине, словно хотела вступить с автомобилем в схватку не на жизнь, а на смерть, — подобные самоуверенность и упрямство, свойственные глухим, часто пугали водителей до полусмерти. Раньше я с грустью думал, что однажды она действительно может закончить свою жизнь под колёсами автомобиля. Бедная тётушка.

Аппарат мы купили, но она всё равно частенько хмурила брови и жаловалась: «Маото, да напрасно это. Старая я уже, сколько мне ещё жить осталось? Зачем впустую тратить эти деньги? Без толку». Я расстраивался: как же без толку, я ведь проверял, всё работает. Потом шёл смотреть аппарат. И впрямь он был либо вовсе не включён, либо громкость звука была выкручена на самый минимум. «Ведь если громко включить, то батарейка быстро сядет». Она с большой неохотой вновь выслушивала мой инструктаж, но, стоило мне отойти, она ловко возвращала звук на минимальную мощность. Чтобы в следующий раз снова пожаловаться: «Маото, без толку это, говорю же я, без толку. Старая я уже стала, зачем понапрасну тратить столько денег? Сдай это обратно, на пару батареек можно купить несколько кусков тофу».

Тофу в её глазах воплощал красоту этого мира: все представители нашей семьи, выкормленные тофу, вырастали большими и сильными людьми.

Итак, слуховой аппарат больше не использовался, а был сложен в специально сшитый ею полотняный мешочек и запрятан в дальний угол сушильного шкафа, служившего ей гардеробом. На наушнике остался еле заметный ободок грязи, будто тепло от уха глухого человека.

А мы продолжали натужно кричать.

Не знаю, как она оглохла, она никогда об этом не рассказывала. Я спрашивал у отца, он сказал, что однажды в детстве она очень сильно захворала, после этого всё и началось… А что с ней случилось, никто и не знает, болезнь как болезнь, уже и забылось.

В рассказах старшего поколения прошлое всегда становилось мутным и расплывчатым. Возможно, в этом проявлялось их чувство ответственности за воспитание детей и защиту общества; вероятно, они верили, что благодаря их предосторожности мы будем послушно доедать морковку и пить аспирин. И только когда я впервые вернулся в родные края, то, переправляясь на пароме через горную реку, вдруг обнаружил, что прошлое состоит не из зыбкого тумана, а из достоверных мелочей, которых можно коснуться, стоит лишь протянуть руку.

Мясистая горная цепь прорезалась тёмно-зелёными водами древней реки, окаймлённой такой же древней галькой разных цветов. Говорят, раньше берег реки был покрыт густым лесом, откуда внезапно появлялись бандиты, нападали на торговые корабли и тут же прятались обратно. Однажды правительство прислало людей, которые срубили лес вдоль реки, разрушив разбойничье укрытие; лишь тогда здесь появился первый казённый тракт, по которому несмело поехали первые повозки. Затем власти согнали рабочих, и те построили здесь стену, разделив территории ханьцев и мяо, чтобы предотвратить взаимную смуту и разбой. Эта маленькая южная китайская стена сейчас, конечно, уже заброшена, от неё осталось несколько разрушенных временем фрагментов да обломки кирпичей, поросшие жухлым бурым мхом, — будто кто-то разбросал что-то ржавое в траве. А ещё — несколько земляных насыпей, под напором дождя и ветра ставших гладкими и округлыми, словно беззубые дёсны.

Вместе со мной в тот день на пароме находилась пожилая женщина. Её дочерна загорелое лицо было испещрено паутиной морщин, сама она была низенькой и такой невесомой, что, казалось, дунь один раз, и она упадёт; в одной заплечной бамбуковой корзине, пожалуй, поместилось бы три-четыре таких, как она. Рот и глаза превратились в глубокие трещины, будто кто-то небрежно сделал несколько надрезов на корне маниока; ярко-алые линии глаз были особенно красивы — словно два водоёма, наполненных мутными слезами.

Она одновременно походила и на человека, и на орла и на чистейшем местном диалекте поведала мне о некоторых вещах, имеющих отношение к моей тётушке. В этот миг я неожиданно почувствовал, что далёкая родина на моих глазах превращается в зримую, живую реальность, что судьба действительно существует, так же как существует и моя связь с этой незнакомой землёй. И свидетельством этому является то, как похоже лицо этой пожилой женщины на тётушкино, а значит, и на моё. Приехав в родные места, я на каждом шагу видел доказательства нашего родства — такие знакомые очертания носов, глаз, губ, скул… Возвращаясь сюда, я вёз в своём теле здешнюю кровь и здешние лица.

Рядом с женщиной стоял очень рослый прыщавый отпрыск, очевидно, её сын. Трудно было поверить, что она могла произвести на свет живое существо, в два-три раза превосходящее её по размерам.

— Дядюшка? А, знаю, знаю. — Женщина смерила меня взглядом двух ярко-красных трещин. — Раньше была такой очаровательной девчушкой. В тот год в семье Мо умер второй сын, и кто-то сказал, что это она извела его колдовством. Тогда открыли храм предков и устроили родовой суд, принуждая твоего дедушку развести огонь и сжечь её живьём. Ай-яй, какое мучение!

— Матушка, вы, наверное, перепутали, то была не моя тётя…

— A-а, тогда сестрица из Иньцзядуна?

— Да, из Иньцзядуна.

— Шу Сюй, что ли?

— Да, Шу Сюй.

— Её тоже знаю. Кто же её не знает? То-то я смотрю, вы чем-то похожи. Она небось в год Гэн-шэнь[39] родилась, младше меня всего на месяц. Её муж разве не тот бандит Ли? На всю голову стукнутый, и играл, и по женщинам таскался, ездил верхом и любил курить ту штуку… — Она оттопырила большой палец и мизинец, вероятно изображая курение опиума. — В начале года приезжал его браг, говорят, что из Цзючжоу, искал их старый дом. Я его на улице видела.

Я вгляделся в алые трещины, в которых как будто вовсе не было глазных яблок, зато были заметны дакриоцистит, конъюнктивит и какая-то дымная муть, выжженная солнцем… Может, это прожитые годы сожгли её глаза?

— И с детьми у неё не сложилось. Когда рожала твоего двоюродного брата, ребёнок не шёл. В ту пору тут не было ни лекаря, ни больницы, поэтому обратились к маньчжуру, он распорол ей живот кухонным ножом, как свиней режут. Жаль, ребёнка так и не удалось спасти. Ох, и рыдала же она, кричала так, что небо и земля почернели, вот так и оглохла…

— Вот как?

— Она всё ещё в Чанше?

— Да, всё ещё там.

— Счастливая! Жаль только, что никого у неё нет, так говорят.

— Она вышла на пенсию и хотела приехать сюда пожить.

— Родного дома уже нет, зачем ей возвращаться? Да и детей у неё нет, не вернуться ей уже, не вернуться. — Тихонько вздохнув, она вытерла глаза.

Только потом я понял, что местные очень серьёзно относятся к деторождению, не оставившая потомства женщина даже после смерти не может быть похоронена в родной земле, чтобы не опозориться перед предками и не нарушить фэншуй. Поэтому ещё перед зачатием ребёнка они, раздевшись догола, валялись на земле, так как, по преданию, южный ветер помогал им забеременеть. А ещё часто ели пчелиные соты и мух, используя самых плодовитых насекомых в качестве волшебного снадобья для повышения фертильности. Если эти способы не помогали, опозоренная женщина либо кончала жизнь самоубийством, либо уезжала подальше от родных мест. Вероятно, в своё время тётушка устроилась работать в город няней из-за бесконечных пересудов о причинах её бездетности.

Паром уже вплывал под сень деревьев. Судно накренилось, звякнул якорь, послышались шаги пассажиров, сходивших с палубы на берег. Несколько женщин с бамбуковыми корзинами за спиной неожиданно залились смехом, не знаю, что их так позабавило. Я представил, как она начала свой далёкий путь на том же пароме, видела водную рябь, водоросли, отражения, а ещё блестящую гальку — разноцветные яйца, которые тысячелетиями рождает речной поток.


2

У Лао Хэй тоже не было потомства, неужели она также могла покончить жизнь самоубийством или уехать в далёкие места, покинув родину? Конечно же нет. Она может родить, сама об этом заявляла. С лёгкостью родит целый выводок, белых ли, чёрных ли, — проще простого. И, чтобы доказать это своей свекрови, в прошлом году одним махом забеременела, а потом пошла в больницу и за одну процедуру избавилась от ребёнка, рассказывая об этом как о забаве.

У свекрови от ярости чуть кровь горлом не пошла.

Муж, рассвирепев, полез в драку, а потом подал на развод.

Она и рассталась с ним играючи. С её слов, разве можно считаться женщиной, если раз пять не разведёшься? Разве не зря проживёшь свою жизнь? Раньше она щеголяла в военной форме, теперь, шагая в ногу со временем, увлеклась видеокассетами и диско, косметикой, выдержанным алкоголем и дорогим табаком. С ног до головы одевалась в иностранные диковинки, никакой отечественный товар не привлекал её внимания. Её тело, сверху поддержанное бюстгальтером известной фирмы, снизу обтянутое дорогими заграничными джинсами, заметно вырастало в цене, а длинные ноги — «цок, цок» — рвались вперёд, будто намереваясь взобраться на облака и взлететь. Такой женщине, конечно, можно было махнуть тощей, как у ведьмы, рукой и, самодовольно выпятив подбородок, бросить: «Избавилась, а что?»

Ясное дело, она не хотела иметь ничего общего с этой штукой в животе. А как иначе смогла бы она протанцевать чуть ли не сорок часов диско, а потом проспать три дня? Или пить, пока не затрещит голова и не распухнет мозг, а потом среди ночи позвать какого угодно мужчину, чтобы вместе выйти прогуляться? Позволила бы себе за рулём мотоцикла сбить полицейского и сбежать как ни в чём не бывало? Могла бы, зажав сигарету в зубах, во что бы то ни стало побеждать в любом споре с мужчинами? Или свести с ума застенчивого юнца и выжившего из ума старика, а потом, получив от них стопку банкнот, подняться на утёс или этаж повыше и изорвать их в мелкие клочья, наблюдая, как эти кусочки кружатся над бескрайней землёй, издавая торжествующие вопли?

Казалось немного странным, что, работая няней в этой семье более десяти лет, тётушка вырастила вот такую крестницу. К тому же я уверен, именно из-за сладкой улыбки Лао Хэй тётушка пошла мыться в тот злополучный вечер. Днём она приготовила полную миску сушенной на огне рыбки и непременно хотела отнести её крестнице, приговаривая, что девчушка Хэй больше всего на свете любит это блюдо. На самом деле это пристрастие Лао Хэй прошло давным-давно, я много раз говорил об этом тётушке. И каждый раз она послушно поддакивала, показывая, что поняла, но стоило ей подсушить рыбу, как она становилась непреклонна: это любимое блюдо девчушки Хэй.

Я не заметил, когда она ушла и когда возвратилась обратно. Вернувшись, она выглядела встревоженной и всё расспрашивала меня, знаю ли я здоровяка по фамилии Гун, хороший ли он человек и из какой он семьи.

Я был уверен, что тётушка по недоразумению что-то перепутала. Если бы Лао Хэй решила выйти замуж в сто первый раз, то даже тогда не взглянула бы на Гуна. Она мне рассказывала, что этот человек специально приехал к ней издалека и она заставила его раздеться, плакать, ползать на коленях, целовать её туфли, а в итоге, наигравшись и поиздевавшись над ним вдоволь, прогнала его прочь: «Вот уж действительно мужики перевелись; отчего на кого ни посмотришь — все болваны недоделанные?» Но как же ей не быть окружённой недоделанными болванами, если её одновременно и отвращало, и влекло обожание этих идиотов, а в особенности притягивала их дикая ревность. Однако в конечном итоге ни один мужчина не стерпел бы жизни, полной бесконечной ревности.

Я проорал тётушке свои поручительства насчёт невозможности союза Хэй и Гуна, она, послушав, мыкнула в ответ, как будто поверила. Однако затем, оставшись без дела, постоянно впадала в уныние и, не в силах сдержать неприязнь и недоверие к тому здоровяку, бормотала сама себе под нос: «С первого взгляда видно, что тот человек не из порядочных…», «Тот человек говорит, что ему тридцать шесть, а по мне, так ему далеко за пятьдесят…», «У того человека уж точно нет порядочной работы…».

Тот человек, тот человек…

Она ещё раз не торопясь перечислила все свои необоснованные и довольно изощрённые дурные предчувствия насчёт «того человека» и ушла мыться. Мне давно следовало понять, что мытьё легко может привести к беде. Ведь и мастер Ли с восточной стороны дома, и тётка Фэн именно во время мытья либо получили инсульт, либо отравились угарным газом. Возможно, человек, приходя в этот мир абсолютно голым, стремится его покинуть таким же нагим? Ванна широко разевает пасть, соблазняя людей поскорее скинуть одежду, похоже, действительно замышляя какое-то зло.

Тётушка мылась только за день до этого, а в тот вечер стала говорить, что у неё всё тело чешется, и принялась с упорством кипятить воду. Как будто, если она добавит себе дел, я перестану обращать на неё внимание. Одному богу известно, откуда у неё могло быть столько хлопот. Помимо готовки, штопанья одежды и белья, обсуждения чьих-либо достоинств и недостатков, была у неё страсть к собирательству маленьких вещичек. К примеру, бутылочек: у неё не поднималась рука выбросить даже склянку от туши, что уж говорить о бутылках из-под алкоголя, масла, солений и консервов — все эти разномастные, покрытые толстым слоем пыли ёмкости проросли целым бутылочным лесом под кроватью тётушки, образовав свой столетний бутылочный клан. А ещё ей очень нравилось собирать бумажки. Каждый раз, стоило мне выбросить какой-нибудь скомканный листок, как она, воспользовавшись моментом, проворно подбирала его, распрямляла, разглаживала и украдкой прятала у себя. Когда газеты, обёрточная бумага, старые конверты накапливались в определённом количестве, она собирала их в аккуратный прямоугольный свёрток, который отправлялся к ней под подушку. Позже, когда постель в изголовье чересчур вздулась, новая добыча стала складываться в ноги, до тех пор пока ровнёхонький когда-то матрац не вздыбился с двух сторон высокими холмами для какой-то неведомой, только ей понятной цели. Когда ей и вправду было нечем заняться, она принималась выверять часы: обнаружив в углу телевизионного экрана мигающие цифры, тут же бросала взгляд на свой старенький будильник и, если он отставал на пять или десять минут, озабоченно качала головой. Затем незамедлительно подкручивала будильник, и лишь когда её жизнь точно синхронизировалась с жизнью общества, удовлетворённо возвращала будильник на его пьедестал — сложно обмотанную изолентой стеклянную шкатулочку.

А если обнаруживала, что часы идут верно, восторженно восклицала:

— Маото, правильно, часы очень точные!

— Да, да, очень точные.

— Ни на минуту не отстают.

— Ага, не отстают.

Постепенно я тоже как будто заразился от неё этим стремлением к пунктуальности. Иногда, услышав по радио пиканье точного времени, я помимо своей воли выкрикивал:

— Сейчас ровно десять, у тебя часы правильно идут?

— Правильно. Очень точные.

И меня это успокаивало.

Похоже, что сегодня она не сверяла часы. Мне бы следовало насторожиться, но ко мне пришёл друг, и мы, по обыкновению, дымили, шутили, в сотый раз пересказывали сплетни и слухи.

Друг ушёл, оставив за собой гору окурков. Я уже собирался лечь спать, но тут мне показалось, будто я о чём-то забыл. Немного подумав, я понял — в доме было слишком тихо; обычно я всегда слышал, как тётушка, крепко уснув, тихонечко похрапывает.

«Тётушка!»

Я осмотрел дом, но не нашёл её. Потом кое-как раздвинул двери ванной комнаты; из образовавшейся щели стремительно вырвалось клубящееся белое облако.

Затем в гуще пара я заметил руку.

Врач сказал, что у неё случился инсульт и это очень опасно, и призвал нас не жалеть денег на лечение. Доктора из больших больниц и маленьких клиник, представители традиционной китайской и западной медицины, наблюдая паралич, поразивший половину её тела, лишь качали головами, прибавляя: «Ну что ж, попробуйте». Я не знал, что мне делать: то ли бегать от одного электрического столба к другому в поисках объявлений о бродячих целителях, то ли пойти на вокзал и узнать расписание, чтобы отправить её в больницу крупного города. В любом случае денег требовалось всё больше. Однако, перерыв постель и сушильный шкаф тётушки, я не нашёл ни сберегательной книжки, ни наличных денег — лишь пару использованных и уже покрывшихся плесенью батареек да ещё полбанки неизвестно кем выброшенного крема для лица. Помимо этого там присутствовали газеты, бумажные пакеты, мотки старой ваты и немного поношенной одежды, в том числе когда-то прикупленные мною шарф и ватные туфли, источавшие запах плесени и присущий телу некоторых пожилых женщин характерный запах старости. Я словно разворошил всю её загадочную жизнь, а в итоге нашёл один-единственный предмет, стоивший хоть каких-то денег, — золотую серёжку.

Помню, как бухгалтер с её завода возмущённо уставилась на меня: «Да, она ветеран труда и действительно была передовиком, мы, конечно же, выделим материальную помощь, но разве у неё не сохранилось никаких накоплений за все эти годы?» Тогда под её взглядом я настолько растерялся, будто бы действительно пытался скрыть тётушкино богатство, и даже не знал, что ей возразить. Какой же я глупец, нужно было закатить хороший скандал этой даме в чёрной шляпке. Увы, такой уж я косноязычный, совсем не умею ругаться, а тем более требовать денег; было бы гораздо лучше, если бы на моём месте сейчас оказалась Лао Хэй. В тот раз, когда она вместе с тётушкой пришла на завод, чтобы получить компенсацию затрат на лекарства, то ради возмещения денег за две бутылочки «Майтуна» прямо-таки бросилась в бой; её «губы — копья, язык — меч» разили без пощады; переполох поднялся такой, что весь завод был перевёрнут вверх дном. Все видели, что она разбила чужие счёты, но она упрямо твердила, что это счёты поранили её руку, и грозилась, что стребует с владельца деньги на лечение.

Однажды тётушка тихонько призналась, что коллеги не раз одалживали у неё денег — то несколько юаней, то несколько десятков, доходило и до сотни; брали в долг и пропадали, и концы в воду. Я сказал, что надо пойти и спросить, напомнить о долге. Тут она до смерти перепугалась — подбородок втянулся, губы задрожали, — а затем протяжно выдохнула: «Нельзя ходить, нельзя».

А потом засмеялась:

— Стыдно же.

— Одолжил — верни. Это же непреложная истина.

— Ну как же можно быть таким корыстным? Надо равняться на Цзяо Юйлу.

Это было очень давно. Тогда мой отец вдохновил её равняться на Цзяо Юйлу[40]. Я сам читал ей заметки об этом герое и его последователях, пока был в том возрасте, когда изо всех сил демонстрируешь умение читать газеты. В то время я знал лишь то, что тётушка моя — рабочая, и очень гордился ею. Я не представлял, насколько её завод тёмен и тесен, как он не похож на моё представление о серьёзном предприятии. Завод занимал крошечный старый особняк в сыром переулке, его громадные чёрные ворота со зловеще мерцавшими лагунными дверными кольцами распахнулись с громким скрипом и в один миг поглотили меня. Кучи громадных тюков с товарами, наваленные в коридоре, казалось, могли рухнуть в любой момент, похоронив под собой всё живое, работники могли перемещаться здесь, лишь протискиваясь бочком в царившей там темноте. Обветшалый сарай, звавшийся столовой, жался в дальнем углу внутреннего дворика, трещины, испещрявшие его цементный пол, обнажали лоснящийся чернозём. Окна были забиты полосами проржавевшего железа. На кухне, испускавшей влажный дух сырого мяса и овощей, на столе стояла пара плошек с чем-то чёрным. Подойдя ближе, я услышал жужжание, и чернота разлетелась мухами, открыв моему взору две порции риса. Рис готовился в пароварке, поэтому на затвердевшей поверхности крупы в каждой из плошек имелось круглое углубление — что-то вроде канцелярского штампа, оставленного другой плошкой.

Несколько работниц обступили стол; одна поднимет плошку, понюхает, скривит лицо, другая приблизится, посмотрит и гут же отойдёт. Они сочно рыгали и тёрли носы.

— Испортился?

— Протух уже.

— Выбрось подальше отсюда, я же тут ем.

— Жалко как. Всё-таки полтора цзяо.

— Иди скорей позови глухую Цинь.

— Ты думаешь, она купит?

— Если продать ей за три фэня, она точно купит.

— Ты уверена?

— Хи-хи, держу пари. По дешёвке она и собачье дерьмо купит.

— Ну, тогда богачкой скоро станет.

— И кому оставит своё богатство? В крематорий с собой захватит?

— Так мастеру Вану оставит, он же к ней очень даже неплохо относится.

— Ха-ха, вот умора! Ну ты и чертовка!

Кто-то яростно захлопал по бедру.

Они не знали меня, да даже если бы и знали, не стали бы обращать внимание, ведь весёлое перемывание косточек тётушке добавляло хотя бы немного вкуса, хотя бы чуточку энтузиазма в торопливый процесс поглощения еды. У одной из них в большом рту сверкнул медный зуб, уже протёртый до цинковой основы, и я с первого взгляда запомнил его на всю жизнь. Словно выстрел, который поразил меня в самое сердце, окатив волной изумления и стыда.

Возможно, они с таким же удовольствием и смаком рыгали и тёрли свои носы, и когда занимали у тётушки денег, забывая отдать, и когда посылали её подметать пол, и когда кричали, чтобы она вынесла парашу, а потом бесились, что она их не слышит. Когда я рассказал обо всём Лао Хэй, она расплакалась. А я и не верил, что в ней ещё оставались такие чистые слёзы. Потом с ненавистью заявила, что как же, мать его, хочется взять пулемёт и проделать в этих людях по несколько дырок.

Я ужасно рассердился на тётушку. Приходя в общую женскую спальню, где доски пола шли волнами, то поднимаясь, то опускаясь, я пропускал мимо ушей приглашение сесть на её кровать и назло садился на ту, что напротив. Она совала мне печенье, а я крошил его и кидал на пол. Она копила для меня превосходные деревянные катушки, из которых можно было сделать машинку или, поставив вертикально, воображать их правителями, воинами, разбойниками, разворачивая великую битву, а я раскидывал их, закатывал под кровать или сваливал в углу комнаты; повсюду на полу лежали их деревянные трупики. И видя, как от огорчения белело тётушкино лицо, начинали дрожать её руки, я по-прежнему чувствовал обиду и невозможность отвести душу. Мне слишком сильно хотелось сорвать её маленькое круглое зеркало с изголовья кровати и швырнуть его далеко на улицу.

Не знаю, с чего это я.

Она грустно и растерянно улыбалась и, сгорбившись, шла мыть посуду, не забыв при этом сложить остатки еды в маленькую коричневую бутылку, заткнуть пробку и бережно поставить её на сушильный шкаф в изголовье.

Она частенько таскала нам с работы еду в этой небольшой бутылке, например, в те дни, когда в заводской столовой появлялось немного свинины или солёной рыбы.

Особенно после того, как умер мой отец.


3

В итоге отца всё-таки не стало. Этот человек, вечное контактное лицо в моём резюме, всегда любил глазеть по сторонам и шушукаться. Стоило прийти коллеге, другу, земляку или самой тётушке, он тут же выпроваживал нас погулять, запирал дверь и неизменно принимался сплетничать. Я бросал взгляд на эту дверь, на железную замочную петлю, на гнездо от другой петли, где она когда-то крепилась, на место, где и гнёзда-то не было, а лишь торчало несколько ржавых шляпок гвоздей, и не знал, сколько хозяев сменил этот дом и кем они были. С тех самых пор закрытые двери стали казаться мне чем-то загадочным — это они, пряча за собой наших отцов, состарили их.

Впоследствии я понемногу узнал, о чём шептался отец со своими гостями. Он заставил тётушку развестись с тем мужчиной, наставлял эту находившуюся в подневольном положении женщину, как разорвать отношения, как пробудить сознание, как провести чёткую грань между собой и представителем реакционного класса. Когда же кожа на шее тётушки стала дряблой, а виски побелели, он внезапно обнаружил, что между нами и ей также существует некая граница. Он больше не разрешал мне писать о тётушке в сочинениях наподобие «Описания знакомого человека», запретил матери пускать нас к тётушке в гости. Дошло до того, что в канун одного Нового года, когда тётушка, прихватив большую корзину с подарками, пришла к нам, надеясь провести праздник в тесном семейном кругу, отец безжалостно велел маме отправить тётушку обратно в заводское общежитие. В тот день мои уши были особо чуткими — я слышал мамин плач и голос отца, произносивший незнакомые слова: «революция», «класс», «позиция»… И из-за этих странных слов тётушка не смогла встретить Новый год в нашем доме и была вынуждена одна-одинёшенька вернуться на завод.

Однако нам он сказал: «Тётушке сегодня нужно на дежурство. Когда вы завтра пойдёте гулять, можете заодно зайти её проведать». Потом вышел на улицу и, встретив кого-то из коллег, принялся обсуждать погоду, усердно хохоча.

Тот Новый год оставил во мне очень тягостное воспоминание. С тех самых пор, стоило мне заметить, как взрослые о чём-то тихонько переговариваются, я сразу понимал: хорошего не жди. Я боялся проснуться посреди ночи от позыва в туалет, ужасно боялся встать с постели. Потому что каждый раз, проснувшись, слышал, как в темноте со стороны родительской кровати доносятся перешёптывания, и это было совсем не похоже на ту солидную и скупую речь, что звучала перед моим отходом ко сну. Это гарантировало мне ночные кошмары.

Итак, отца больше не было. Я всегда думал, что его жизнь предсказуема словно анафора, верна как большой иероглифический словарь, Образцова как учебник. Я полагал, что каждый воскресный вечер он под тёплым светом настольной лампы будет гладить мою голову, прильнувшую к его груди, и беззаботно петь «Трудны сычуаньские тропы» или «Вечную печаль» — я считал это пением, а он называл «декламацией». Но в итоге он ушёл, оставив дома лишь пустую постель.

Я раскаиваюсь, раскаиваюсь, что в то лето надолго оставил город. Не зная о том, что в некоторых организациях уже начали вывешивать дацзыбао, неожиданно решил вместе с одноклассниками «пойти в народ» и отправиться в ту маленькую горную деревеньку на борьбу с засухой. Возможно, мне ещё раньше следовало всерьёз призадуматься, почему в последнее время отец каждый вечер гладит мне спину, чтобы я сладко заснул? Почему он вдруг стал таким внимательным и обернул в обложку все мои книги? Почему, заботясь о безопасности продуктов, принялся ворошить мышиные норы? В доме действительно когда-то было много мышей — они частенько, попискивая, выглядывали из-под шкафа у двери или с громким шебуршанием носились по чердаку, с большим аппетитом поедали вату, сушёный тофу, «Историю XIX века», сочинения Цао Сюэциня[41] и «Стилистическую грамматику», раздирали их в клочья и строили из них гнёзда.

Однако эти мыши уже давным-давно передохли в мышеловках, и дома воцарился покой. Так с чего же отцу понадобилось бороться с пустыми мышиными норами? Почему он то и дело вздыхал, говоря: «Уже поздно»? Что это могло означать?

Я не придавал этому особого значения до тех пор, пока с вещами за спиной не вернулся из деревни и, толкнув дверь, не увидел, как слившиеся в объятиях тётушка и мама резко отпрянули друг от друга и уставились на меня полными слёз глазами.

— Папа не поехал за тобой?

— За мной?

— Он не приезжал к тебе туда?

— В смысле? Зачем ему приезжать ко мне?

— Так куда же он делся? Куда делся?

Мама разрыдалась, тётушка тоже. Не прошло и минуты, как собралось несколько соседей. Кто-то высказал предположение, что, возможно, отец ушёл к кому-то по фамилии Ли или, может, к кому-то по фамилии Вань… Я тут же понял, что за время моего отсутствия случилось что-то очень важное, навсегда изменившее наш дом.

— Когда он ушёл?

— Четыре дня назад, четыре дня! Он сказал, что сходит в парикмахерскую, но так и не вернулся. Он взял у меня всего четыре цзяо! — сказала мама.

Мы искали его дней семь или восемь, безрезультатно. Каждый вечер я съёживался в изножье кровати, крепко обнимая ноги мамы и тётушки, чтобы дать им почувствовать моё тепло и моё присутствие. Мне казалось, что их ноги, такие холодные, иссохшие, похожи на чешуйчатую кожицу зимнего бамбука.

В конце концов отца нашли — двое его коллег средних лет сходили в полицейский участок и принесли фотографию нам на опознание. На карточке виднелось мутное изображение человеческой головы, блестящей и поразительно раздутой, так что каждая морщинка на ней разгладилась, будто это был хорошо накачанный воздухом кожаный мяч. Лицо на фотографии было очень странным — оно выражало то особое нетерпение, которое охватывает, когда хочешь чихнуть, но не получается.

Дрожа от страха, я бросил взгляд на фотографию и тут же отвёл глаза. Это и есть он? Это и есть мой отец? Не знаю почему, но я никак не мог вспомнить его лица, возможно, потому что в последний раз смотрел на него второпях, в замешательстве, слишком невнимательно, слишком небрежно. Когда его образ окончательно размывался, я даже начинал сомневаться, существовал ли он на самом деле. Конечно, это ничего не значило. Я ведь даже ни разу не видел того, кто звался моим дедушкой. Ну а прадедушка и прапрадедушка… Какими людьми они были? Как они связаны со мной? И есть ли какая-то связь между их лицами и тихими разговорами — и тем, как я сейчас, ведя ребёнка за руку, иду покупать ему жвачку, с заливающим меня солнечным светом, с камешком, который я вот-вот толкну ногой? Лао Хэй никогда не думает о таких вещах, поэтому её карманы всегда полны лакомств, а рот — грязных слов, и поэтому она может самодовольно выпятить подбородок и бросить: «Да, избавилась!»

Потом тётушка часто приходила к нам домой, всегда в сумерках, всегда накануне праздников и выходных, всегда с тяжёлой плетёной корзиной в руках. Корзина, словно портал, ведущий во чрево рынка, безостановочно выплёвывала из себя яйца, овощи, фрукты, ткани, обувь, только что полученную зарплату; выплёвывала наши постепенно растущие тела и сладкие сны; выплёвывала всю нашу жизнь на протяжении нескольких лет. Это и правда была драгоценная неиссякаемая корзина — пока она не оказалась заброшенной за дверью моей кухни, полная угольной пыли, замурзанная и истрепавшаяся.

Ещё тётушка каждый раз вынимала из корзины небольшую вечернюю газету. Она всегда уважала строгий наказ отца об обязательной подписке на газету даже в те времена, когда многие партийные организации стали отказываться от этой традиции.

Частенько она поднимала глаза от газетной колонки и, направив на меня взгляд поверх очков, голосом, полным тоски, восклицала: «Маото, как же тяжко живётся народу Вьетнама!» Или говорила: «Как же трудно приходится жителям Африки!»

И тогда я слышал от неё: «Маото, философия — это просто замечательно! Что может быть лучше? Изучишь и всё поймёшь, всё-всё ведь поймёшь!»

А иной раз добавляла: «Нельзя быть эгоистом. Посмотри, кресло Цзяо Юйлу совсем развалилось, а он всё равно до конца был верен революции. Если бы каждый человек отказался от себялюбия, насколько лучше стал бы наш мир. Маото, скажи-ка, разве не так?»

Конечно же, я громким голосом выражал своё согласие.

Я не особо умел вникать в её дела. Зато Лао Хэй была внимательнее и на правах крестницы, прильнув к её коленям, громко разъясняла ей «Мать» Горького или «Девяносто третий год» Гюго, иногда рассказывала ей забавные истории из жизни образованной молодёжи; ещё говорила, что прекрасное будущее непременно настанет — стоит лишь революции победить, и появятся стиральные машины, телевизоры, роботы, все люди будут счастливы, и тётушке не придётся больше заниматься домашними делами.

От испуга тётушка менялась в лице и, промолчав, как казалось, целую вечность, запинаясь бормотала: «Ничем не заниматься? Тогда людям останется только умереть?»

В ответ мы смеялись, не думая, что в её словах может скрываться глубокий смысл или предостережение.

Когда у тётушки не было никакого дела, она просто сидела на стуле, не желая ни выйти на улицу, ни сходить погулять в парке, ни посмотреть фильм или представление, ни навестить соседей, чтобы обменяться последними новостями. Даже в июне, когда в жаркие дни комната раскалялась как печь, она с огромной неохотой вытаскивала стул на улицу, чтобы немного освежиться, по-прежнему предпочитая сидеть за закрытыми дверями и бдительно сторожить дряхлую мебель и горшки с соленьями, охранять какие-то свои собственные страхи. Лишь за закрытой дверью её полотенца — эти оставшиеся непонятно от каких штанов и грубо подшитые толстой иглой куски синей материи — оказывались в безопасности. Ничто не угрожало и её чашке, у которой крышка была сделана из куска картона, обшитого ниткой по краям, и в которой толстым слоем плавали разбухшие и побледневшие чайные листья, — возможно, после ухода гостя тётушка потихоньку перекладывала остатки чаинок из его чашки в свою. Наконец, в сохранности оставался и её латанный-перелатанный, никогда не раскрывавшийся полностью и не собиравшийся до конца чёрный зонт, в то время как его складной собрат с нержавеющими спицами, подаренный мной, как и следовало ожидать, исчез без следа.

Посидев какое-то время, она затихала. Взглянув на неё, я обнаруживал, что она дремлет, скрестив руки. Её голова начинала медленно клониться, а дойдя до определённого угла, увеличивала скорость и устремлялась вниз. Однако тётушка резко вскидывалась, вытирала прозрачную каплю, повисшую на кончике носа, ворочала языком во рту, будто что-то сглатывала, и вновь, прикрыв глаза, начинала крениться вниз…

Я дотрагивался до неё, уговаривая лечь спать.

— Угу, — коротко отвечала она, изо всех сил делая вид, что проснулась, при этом было непонятно, является ли это бормотание согласием или возражением, — главное, чтобы был хоть какой-то ответ.

— И-ДИ ЛО-ЖИСЬ СПАТЬ.

— Ага-ага, огонь же не погас, наверное?

— И-ДИ СПАТЬ, услышала, нет?

— Да, да, хочу газету почитать.

Она раскрывала газету и, изо всех сил удерживая веки, перечитывала два абзаца. В какой-то момент газета выскальзывала из её рук, глаза закрывались, и она вновь начинала клониться вниз, на кончике её носа, по обыкновению, повисала холодная капля, готовая вот-вот упасть. Я снова тормошил её, на этот раз с таким нетерпеливым видом, что она смущённо смахивала соплю, размазывая её по своей туфле.

— Маото, ты не понимаешь, если я рано лягу, то не засну.

Хотя только что она совершенно точно спала.

Вероятно, она считала, что улечься пораньше на ту жёсткую узкую кровать было преступной роскошью, такой, что лишь после многократных вежливых отказов она могла пойти спать со спокойным сердцем.

Как-то раз она вернулась домой с несколькими ферментированными яйцами, счастливая оттого, что сегодня они достались ей по дешёвке, приберегая их специально для меня. Я не знал, плакать мне или смеяться, но даже не прикоснулся к ним палочками. И всё было бы ничего, если бы я не заговорил, да ещё так злобно. Я сказал ей, что эти яйца полностью несъедобные, их вообще не нужно было покупать, а сейчас можно только выбросить. Стоило мне открыть рот, как я понял, что всё пропало, но уже ничего не мог поделать — с ожидаемой скоростью тётушка оценила обстановку и скорректировала план. Оцепенев на одну лишь секунду, она тут же забрала яйца к себе со словами, что сама поест и что на самом деле ферментированные яйца очень вкусные. Ещё хуже было то, что я, упорствуя в своём заблуждении, посмел выказать свою заботу, добавив:

— Ты можешь от них заболеть.

Тут её любезность в мгновение ока удвоилась, и она, улыбаясь, сказала:

— Да делов-то.

— В смысле «делов-то»?

— Потратили столько масла и соли, с чего бы им быть несъедобными?

— Ты же за свои деньги покупаешь болезнь!

— Заболеть от яиц? Что за чушь!

И, чтобы доказать свою правоту, она подцепила палочками кусок побольше и отправила его в широко открытый мягкий рот, отчего у меня волосы на голове встали дыбом. Дело закончилось тем, что я, озверев, отнял у неё миску и выбросил остатки в унитаз. Лицо её раскраснелось от гнева, нижняя губа оттопырилась, и она принялась громыхать посудой на кухне, двигая туда-сюда сковородки, тарелки и миски. Она переделала все домашние дела, даже не забыла согреть воду, чтобы я помыл ноги, но при этом сохраняла вид безразличный и презрительный, громко ворча: «Откуда только берутся такие люди, откуда только берутся? Если я так сильно не нравлюсь, лучше бы взял нож и зарезал. Я и сама жить не хочу. Какой смысл в жизни? Какой толк? Продукты только зря переводить… Я бы давно в могилу легла, да и дело с концом, хорошо, спокойно, да только нет у меня могилы, чтобы лечь… Не только другим я не по душе, я сама себе не по душе. Никакого проку, хуже кузнечика, хуже мухи… Эти старые кости никак не хотят умирать, вот ведь досада, ничего не поделаешь…»

Так на протяжении нескольких дней она проклинала себя. И, чтобы компенсировать ущерб, всеми силами принялась поглощать объедки; даже упавшие на пол листья салата она хватала и запихивала к себе в рот. В итоге, охваченная жаром, ослабевшая до невозможности поднять веки, она стала похожа на выжженный солнцем тростник. Это, конечно же, привело к новой серии яростных противостояний между мной и ею на тему, принимала ли она лекарство, пьёт ли кипячёную воду, нужно ли подкладывать подушку под спину, сидя на кровати, что нужно подкладывать — подушку или старые ватные штаны… Я с большим удивлением обнаружил, что она очень верно определяет, что для неё полезно, а что вредно, и затем инстинктивно делает выбор в пользу вредного. А чтобы гарантировать успех такого последовательного саморазрушительного поведения, эта слабая женщина делала ставку на свою непробиваемую, ни с чем не сравнимую по упорству учтивость — и одерживала победу. Несомненно, эта беспощадно-вежливая манера вести боевые действия подчас изменяла ситуацию до неузнаваемости, так, что обе стороны уже и не понимали, с чего всё началось и к чему привело.

Седых волос в моей бороде прибавилось.


4

В гуще пара я увидел руку.

Затем — обмякшее предплечье, всего лишь две тонкие кости, обёрнутые старой кожей. Эта кожа не была грубой, впрочем, покрытая слоем крошечных чешуек, она чем-то походила на сброшенную змеёй шкурку. Потом мой взгляд упал на разметавшиеся волосы и голову с глубоко запавшими глазами и висками. Эти явственные впадины и сильно выпятившийся рот делали эту голову похожей на череп. Волосы, слипшиеся от воды и остатков мыла, были откинуты на одну сторону, обнажая белую кожу головы, и мне внезапно стало ясно, что вся женская загадочность кроется в длинных волосах, в то время как кожа под ними такая же грубая, как у бритых мужланов. Затем перед моими глазами предстала впалая грудь с тончайшей кожей, готовой вот-вот порваться под натиском вздымающихся рёбер. Две груди с тёмными сосками кое-как крепились к костям, будто от долгого ожидания ребёнка они выросли такими длинными и тощими, а затем, отчаявшись, обвисли. За обрывающимися костями грудины начинался глубокий шрам от поясного ремня, пустой впалый живот и два крутых пика тазовых костей. Однако нижняя часть живота неожиданно оказалась круглой и выпуклой, она будто вобрала в себя всю стекающую с тела плоть и превратила её в череду глубочайших складок. Естественно, я разглядел несколько шрамов на её талии, остроугольный профиль ягодиц и редкие лобковые волосы, пробившиеся сквозь складку бедра и теперь торчащие во все стороны. Что меня поразило, так это её ноги — налитые, с плавными изгибами, белоснежные словно мрамор, почти ничем не отличающиеся от ног молоденьких девушек, достойные того, чтобы прямо сейчас пойти покрасоваться под мини-юбкой.

Неожиданно я обнаружил, что у неё не хватает одной руки, но, сконцентрировав взгляд, разглядел, что рука всё же на месте. Я изо всех сил пытался разогнать пар, чтобы без помех видеть всю картину.

В первый раз я увидел тело тётушки. И её белёсый силуэт показался мне таким чужим и пугающим, привёл меня в такое смятение, что я не осмеливался прикоснуться к нему. Будто тело этой женщины, так ни разу и не ставшей матерью, всё ещё хранило непорочность девы и не допускало осквернения моими прикосновениями. В один миг в моём мозгу пронеслись воспоминания о тётушке в молодости. Я видел её фотографию — одну из тех пожелтевших и многократно сложенных, на которой смутно просматривались несколько обворожительных девушек, одетых в ципао, с красной помадой на губах и кожаными туфлями на ногах. Я с большим трудом узнал тётушку и никак не мог понять, с каким же таинственным миром связывали её эти ципао и помада. Неужели она тоже была юной? Неужели тоже переживала всю сложную гамму любовных чувств?

У Лао Хэй были не менее красивые ноги, она как-то раз даже пристала ко мне, требуя их оценить, и удивлялась, почему это я, имея такое сокровище под боком, до сих пор не согрешил.

— С тобой точно всё в порядке?

И без стыда и совести запустила мне руку между ног, проверяя физиологию.

Заливаясь безудержным хохотом, думала ли она, что когда-то состарится? Неужели и на её благоухающем теле, с ног до головы завёрнутом в импортную одежду, могли появиться морщины и чешуйки?

В тот раз Лао Хэй сказала:

— Тётушка? Must die! — а затем, выпятив подбородок добавила: — Для неё такая жизнь — сплошное мучение, прекратить её было бы чистой гуманностью.

— В смысле?

— Если представить всё как самоубийство, то и вопросов никаких не возникнет.

Моё сердце чуть не превратилось в зияющую пустоту, а каждая клетка тела готова была с грохотом взорваться.

— Да что ты такое говоришь!

— Ты всё ясно понял. Чего дурачком прикидываешься? — Она холодно улыбнулась. — Ты ведь и сам знаешь, что для неё каждый прожитый день мучителен, но всё равно хочешь, чтобы она страдала. Почему? Потому что для тебя важна хорошая репутация, тебе нужно, чтобы люди считали тебя порядочным, любящим, почтительным и преданным потомком, с высоким уровнем политической сознательности. Так ведь? Но своё доброе имя ты возводишь на фундаменте её мучений. Тебе не кажется, что ты слишком эгоистичен? Не устал ещё так старательно строить из себя кого-то?

Я не знал, что ей ответить.

— Ты хочешь сказать, что я — лицемер? Ну ладно, лицемер так лицемер…

— Но лицемер всё же лучше убийцы, не так ли?

Она сказала это за меня.

— Да, именно это я и имею в виду.

— Это не убийство, это эвтаназия. — Она пожала плечами. — Хочешь — слушай, хочешь — нет. Только это дело меня не касается. И не рассчитывай, что я чем-то стану тебе помогать. Прости, я никак не могу тебе помочь. Мы с тобой с пелёнок дружили, я тебе только добра желаю.

Она ухмыльнулась, повела худыми плечами и стремительно зацокала каблуками к выходу; больше в палате она не появлялась. По правде говоря, в эти несколько дней она трудилась в поте лица: кормила тётушку, обтирала её тело, подкладывала утку и даже помогала незнакомцам с соседних коек. Однако правдой было и то, что с тех пор она не приходила. При этом каждый раз, вспоминая о тётушке, начинала заливаться слезами. Лао Хэй была искренней и в своих чувствах, и в своей бесчувственности. Но неужели и об убийстве — настоящем убийстве человека стоит рассуждать, выпятив подбородок? Не говоря уже о том, что тётушка была её нянькой и гувернанткой. Ведь когда-то все её часы, свитера, поездки в разные города в составе молодёжных организаций — всё это оплачивала тётушка. Однако в какой-то момент Лао Хэй решила, что быть благодарной за добро смешно и как-то по-мещански, да ещё и стала доказывать свою правоту неопровержимой и трудной для понимания философией, заключая со снисходительным видом: «Тебе не понять», — в точности так же, как во время разговоров о пении или сексе. А ведь сейчас это был вовсе не теоретический вопрос, совсем нет. И то, что она пыталась сделать его теоретическим, было не совсем искренним. Незачем ей было напускать на себя героизм.

Раньше она не была такой. Помню, как, возвращаясь в сельское поселение для городской молодёжи, она, чтобы, по её словам, «закалить революционную волю», добровольно отказалась от транспорта и решила в одиночку отправиться в десятидневный пеший поход. Услышав об этом, мы чуть не умерли от страха. Получив телеграмму, мы три раза пускались в путь, чтобы встретить её. На третий раз, отойдя более чем на пятьдесят ли от деревни и уже шатаясь от усталости, мы наконец увидели в самом конце заснеженной горной дороги маячившую чёрную точку — одетая в порванный ватник, она еле волочила ноги. Тогда она бросилась ко мне в объятия и зарыдала во весь голос.

Спустя годы она даже вспоминать не хотела про эти дела давно забытых дней, впрочем, как и о своих родителях — заслуженных работниках. «Да скучно это, не приставай ко мне, ладно?» Теперь её интересовали только разговоры о деньгах, о мужчинах и женщинах. Она могла ворваться в гостиную, наплевав на других, не заботясь, кто там сидит, и смело начать обсуждать любые темы. Оценивая женские глаза, носы, шеи, руки, ступни, груди, талии и задницы, не упускала ни одной мелочи и зачастую приходила к весьма специфическим выводам, исходя при этом из мужской точки зрения. Иногда даже посмеивалась над собой, качая головой: «Вот потеха, посмотрите на мой глаз-алмаз, из меня вышел бы хороший мужчина». А следом сразу же принималась за мужскую половину, достигая и здесь высот, недоступных мужчинам, самодовольно высмеивая уже покрасневших до корней волос слушателей: «Ну, ладно, ладно, у вас, мужчин, психика очень хрупкая. Для вас это, наверное, слишком? Хорошо, сменим тему».

Хорошо ещё тётушка была глухой и не знала, что подчас вылетает изо рта Лао Хэй, иначе и без злосчастного купания в ванне сосуды в её голове уже сто раз полопались бы.

Лао Хэй были безразличны предпочтения тётушки. Точно так же ей было плевать на мнение руководителей: скажет «не приду на работу» — и не приходила, не хотела на собрание — и не шла, даже не удосуживаясь взять отгул. Она не обращала никакого внимания на предупреждения в парке и вместе со своими учениками из средней школы воровала цветы, мандарины, напитки в магазинчиках, при этом её веселье было очень искренним и непосредственным, а любое развлечение без риска казалось ей пресным и безынтересным. Изо рта её постоянно вылетали грубые слова, но детей это только веселило, они боготворили её, были ею одержимы, никто не обращался к ней «учительница Лао», а только «Лао Хэй» или «сестрица Хэй», считая её мафиозной атаманшей. Она переругалась почти со всеми коллегами по школе, но при этом у неё было полно друзей, круг её общения включал писателей, художников, режиссёров, звёздных исполнителей, родственников высокопоставленных чиновников, иностранцев — и белых, и темнокожих. Презрение к мнению тётушки и всех вышеперечисленных людей было её основным капиталом, она частенько заявляла, что общество грязно, и утверждала, что каждый день, возвратясь домой, сразу же принимает ванну; очевидно поэтому её мокрая голова с волосами, заколотыми множеством шпилек, так походила на шипастую булаву.

Она и впрямь больше не появилась в палате. Как-то я отправился к ней в школу, чтобы спросить, не знает ли она, кто такая Чжэнь Сюй — тётушка в последнее время частенько твердила это имя.

На её двери было прикреплено много записок, среди подписавшихся были некие Чжаны, Ма и другие. Стороживший дверь бородач с большим кожаным чемоданом уставился на меня с таким видом, будто у меня вовсе не было права приходить сюда, топтаться и хмуриться. Мне оставалось лишь тактично удалиться.

Когда я наконец её разыскал, с телефоном были какие-то неполадки и её голос звучал так слабо, будто доносился с луны.

— Чжэнь Сюй? Тётушка Хуан, которая раздаёт продовольственные карточки и проверяет счета за электричество, что ли?

— Кажется, не она.

— Тогда я не знаю. У тебя есть ещё что-то ко мне?

— Что, о тётушке и не спросишь?

— Она жива ещё?

— Жива, — неожиданно для самого себя я ответил как-то неуверенно.

— Будут нужны деньги, заходи. В выдвижном ящике. Ключ от двери на старом месте, — добавив это, она тут же положила трубку.

Я знал, что когда дело касалось денег, она не скупилась, да и во многих других вопросах тоже. Но мне не нужны были деньги.

Что же мне было нужно? Я и сам не знал. Тётушка лежала дома и колотила по стоящему рядом с кроватью столу: «бум, бум, бум!» Я в спешке бросался к ней с уткой и нагретыми детскими пелёнками.

— Нет, я голодная, голодная я!

Она снова торопит меня с едой, но, посмотрев на часы, я вижу, что ещё нет и одиннадцати.

— Что ты хочешь покушать? — спрашиваю я, старательно пытаясь взять себя в руки и не думать о пене вокруг её рта.

— Мясо!

Она снова толкнула стол, и он загремел как крыша, в которую ударила молния, и долго дребезжал, устраивая хаос и перемешивая мысли в моей голове.

В последнее время у неё появился очень хороший аппетит, за один приём она съедала три плошки риса, большие куски мяса, особенно жирного, которое она заглатывала с такой лёгкостью, словно это был тофу. Меня это очень удивляло. Раньше она никогда не ела свинину и рассказывала, что когда-то давно в их городке часто вывешивали напоказ человеческие головы. Когда верёвка сгнивала, головы падали на землю, где свиньи принимались перекатывать их с места на место и грызть, так что тётушка то и дело находила головы в сточной канаве у своей двери. По её словам, с тех пор при виде свинины у неё сжимало грудь и к горлу подкатывала тошнота.

Теперь она полюбила свинину. Стоило выставить на стол свежесваренное мясо, как она мгновенно воодушевлялась, жадно набивала полный рот и даже не замечала, как жирный сок стекает из уголков её рта и падает на подол одежды. К тому же постоянно жаловалась, что мы не кормим её мясом, жалеем на неё денег; многократно повторяла, что она старенькая и много не съест. Ещё более неловкой была ситуация, когда, находясь в больнице, она постоянно обвиняла сиделку, что та втихую съела её свинину, будто бы ей не досталось ни кусочка от того мяса, что мы принесли накануне, хотя на самом деле даже её соседки по палате, смеясь, подтверждали, что она всё съела сама. Стоит ли говорить, что сиделка ходила с унылым лицом, а иногда даже утирала слёзы, приговаривая, что никогда ещё не встречала таких сложных в уходе и злобных старух.

Сколько бы я ни рассказывал ей, какой тётушка была раньше, она упорно мне не верила.

Как бы ласково я с ней ни говорил и на сколько бы ни увеличивал оплату, сиделка всё равно уходила в страшном гневе.

Таким образом тётушка выжила четырёх нянек подряд. Она очень изменилась; из тех клубов пара вышел совсем другой человек, лишь внешне похожий на тётушку; даже в выражении её глаз частенько проскальзывала незнакомая доселе злоба. Это приводило меня в ужас, я подозревал, что в этом заключается коварный замысел творца — сделать так, чтобы тётушку все возненавидели, уничтожить любую симпатию, которую могли бы испытывать к ней окружающие, не позволить ей просто так покинуть мир людей. Я чувствовал, что этот чудовищный план охватывает весь мир, я и сам оказался намертво впутан в него без возможности что-либо изменить; я мог лишь шаг за шагом продвигаться в соответствии с этим планом, не зная при этом, в каком направлении иду. Па улице постоянно каркала ворона, в окно то и дело влетала бабочка, в дверной проём частенько заглядывал старик, торгующий льдом… Что всё это могло означать? Я не мог разгадать тайные послания небес.

Возможно, было бы лучше, если бы тётушка ушла из этого мира — там, в клубах пара. Я пугался этой мысли и тут же принимался мыть овощи или подметать пол. Ведь, по сути, ровно месяц и три дня назад Лао Хэй говорила похожие слова. Неужели месяц и три дня — вот и вся разница между мной и Лао Хэй?

Рыгнув, тётушка нахмурила брови и заявила, что свинина совершенно безвкусная и лучше приготовить сушенной на огне рыбы.

Я знал, что с рыбой скорее всего будет то же самое, поэтому сделал вид, что не расслышал.

— Добавить ещё риса?

— Рыбы, подсушенной на огне.

— Хочешь немного капусты?

— Да, рыбы, рыбы, размером в цунь[42].

Не выдержав, жена наклонилась к её уху:

— Рыбу мы не купили.

— Купили? Ну и хорошо, хорошо.

— НЕ КУ-ПИ-ЛИ.

— Не купили? Что за чушь! На улице Тайпинцзе есть, я там раньше покупала, сходи туда, там есть.

— Да это уже давно было.

— Ну, съездите уж как-нибудь. Маото, ты почему жалеешь денег? Я уже старая, много не съем. Ты зачем на меня денег жалеешь? Вам надо помогать мне, надо быть как Цзяо Юйлу. А?

Она будто угадала мои мысли и теперь загадочно улыбалась, наблюдая за тем, как мы сгораем от стыда.

Потом, откинувшись на спинку кровати, закрыла глаза и провалилась в глубокий сон, время от времени легонько всхрапывая, так что губы её начинали трепетать, словно крылья пчелы. На лице выступил свежий румянец.

Я всё-таки поехал за подсушенной рыбой, я мчал так, что из педалей велосипеда повылетали все винтики, да ещё и врезался в человека на улице и сильно с ним поругался. Но, как я и думал, тётушка всё равно оказалась недовольна. Сначала она сказала, что в рыбе мало бобового соуса — жена добавила ей соуса, после чего выяснилось, что не хватает чеснока. Жена добавила чеснок, тогда блюдо оказалось недосолённым, наконец, после того как жена добавила соль, тётушка съела всего несколько кусочков, отложила палочки и, нахмурившись, замолчала. Спросили у неё, что не так, а она невнятно пробормотала, что раньше подсушенная рыбка была гораздо вкуснее, а нынешняя больше похожа на опилки. Эту точно не на Тайпинцзе купили, совершенно безвкусная!

В своё время она и впрямь частенько ходила на улицу Тайпинцзе, иногда чтобы купить мой любимый ферментированный тофу, иногда — подсушенную рыбу для Лао Хэй; прихватив свой порванный зонт, она уходила и полдня не возвращалась, несмотря на то что перед её глазами уже начинали плыть круги и ноги подкашивались, — и всё для того, чтобы сэкономить восемь фэней на проезде. Любовь к Тайпинцзе навеки впечаталась в её душу.

Недоверие тётушки к подсушенной рыбке перешло в крайнюю степень недовольства, особенно сильно это проявилось в настороженном отношении к моей жене. Когда жена хотела помочь тётушке с туалетом, та делала каменное лицо, вытягивала по швам негнущиеся руки и решительно сопротивлялась, а стоило на секунду отвлечься, как она щедро справляла нужду прямо в кровать. Сушилка в нашем доме снова оказывалась загружена до предела, а измотанная жена лишь тяжело вздыхала. Если я сменял её, становилось получше: лицо тётушки прояснялось, иногда на нём даже появлялась улыбка; вот только когда я делал ей сложный массаж, помогающий сходить в туалет, она не прекращала кокетливо стонать. Жена как-то тихонько спросила у меня, может, из-за того, что тётушка рано овдовела, в ней ещё сохранилось стремление кокетничать с мужчинами?

Конечно, этого мы уже никогда не узнаем.

Когда я отсутствовал дома или мне было не до неё, она в нетерпении начинала колотить по столу. С течением времени она то ли приноровилась и, натренировавшись, стала получать от этого удовольствие, то ли осознала, что может сама производить хоть какие-то действия, но она принималась стучать всё чаще и всё сильнее. Раньше столик покрывал слой чёрного лака, однако под её ударами лак начал сходить, обнажая истинный цвет древесины; трещины, расходившиеся из середины столешницы, напоминали лучистую звезду. Впоследствии даже эта звезда стала оседать под бесконечными ударами, и стол вот-вот должен был превратиться в бестолковую деревянную плошку. Я был поражён: в её тонких, словно стебель бамбука, руках, неожиданно оказалось столько силы, что она смогла обрушить стол, а сама при этом не получила ни царапинки. «Бум, бум, бум, бум» — мне казалось, что звук становится всё громче и яростнее и наполняет всё вокруг запахом крови.

Этот стук начал привлекать внимание людей. Сначала кто-то заглядывал к нам в дверь, или стучал в окно, или громко выкрикивал моё имя, стоя внизу и выражая своё неприятие бесцеремонного шума. Когда же они поняли, что теперь это неизбежная часть их существования, им осталось лишь, нахмурившись и скривив рот, приспосабливаться к новым условиям. Они всё ещё могли жить своей жизнью: есть, поливать цветы, заготавливать шестигранные угольные брикеты, чинить свои велосипеды, ставить клеёнчатые навесы, справляя похороны или же играть в покер и маджонг. Несколько стариков вместе со своим игорным столом постоянно следовали за тенью большого дома в поисках прохлады, делая полный круг по двору в течение дня. Если представить, что в какой-то из дней за столом станет на одного завсегдатая меньше, я с лёгкостью поверю в то, что это центробежная сила занесла его под клеёнчатый полог.

Как-то раз пришли люди из управления, осмотрели нашу старую кирпичную многоэтажку со всех сторон и вынесли решение об аварийном состоянии дома, после чего оформили какой-то документ, планируя провести ремонт. В душе я испытывал угрызения совести, мне казалось, что все эти несколько десятков квартир пострадали от тётушкиного стука.

У меня начали выпадать волосы, каждое утро я просыпался на подушке, усыпанной тонкими волосками, из которых можно было собрать целый пучок. Я тоже пристрастился бороться с мышиными норами: бдительно осмотрев всё жилище по периметру, я одновременно использовал и бамбуковую жердь, и щипцы, ещё и жену призывал на подмогу, принимаясь трудиться изо всех сил. К тому же я начал чаще ссориться с людьми. Как-то Го Цзюнь зашёл проведать меня, поблёскивая волосами, и как обычно стал рассказывать о том, как скверно обстоят дела с бюрократизмом в их организации. Поначалу я без малейших колебаний хотел выразить согласие с его словами. Он определённо почувствовал это и потому был столь красноречив и напорист в своих рассуждениях, так звонко грызя при этом семечки. Однако стоило мне открыть рог, и я сам не поверил своим словам. Я начал кричать, что демократия, чёрт бы её побрал, просто смехотворна, и разве демократия — это не угнетение талантливых людей массами простолюдинов, и разве продвинутый император не в сто раз лучше непродуманной демократии? Произнося это, я уставился на него с таким свирепым видом, будто заранее знал, что он не поступит ни в какую аспирантуру и не купит импортный телевизор, о котором давно мечтал.

Побледнев, Го Цзюнь ушёл в такой спешке, что даже оставил свой зонт. Жена с укоризной посмотрела на меня, убирая чашки и вычищая пепельницу, и упрекнула, с какой стати нужно было так ругаться с гостем.

— Разве я с ним поругался?

— Ну а как это называется? Видел, как ты вывел из себя Го Цзюня?

— Го Цзюнь? Го Цзюнь, говоришь? Он что, приходил?

«Бум, бум, бум» — тётушка вновь застучала по столу и заискивающе позвала меня ласковым голосом. В ту же секунду, демонстрируя необычайную проворность, я бросился менять утку и снимать нагретые пелёнки.

Когда суматоха улеглась, в доме стало тихо. Жена тихонько положила голову мне на плечо, будто хотела что-то сказать.

— Сходи проверь печку.

— Гиблое это дело.

— Ложись спать. — Она еле заметно вздохнула. — Тётушка сводит счёты.

— Сводит счёты?

— Так дядя Мин Сань сказал: сколько она до этого добра сделала другим людям, столько страданий теперь и причинит. По одному за каждое. Это называется «паралич взыскателя», неизлечимая болезнь.

— Сигареты ещё остались?

— Дядя Мин Сань сказал, пока она все долги не стребует, не умрёт.

— Иди уже спать.

Я снова взял в руки газету, но совершенно не помнил, о чём читал минуту назад. Вместо газеты перед моими глазами встала грохочущая темнота.


5

Помня о той плетёной корзине, что лежала за дверью, мне не следовало ненавидеть тётушку. Это было несправедливо, слишком несправедливо. Но всё было утрачено безвозвратно в тот миг, когда в клубах пара, словно смывшего с неё многолетнюю маску, передо мной предстала другая тётушка, таившаяся все эти годы; теперь уже ничего нельзя было изменить.

Эта женщина, всё ещё носившая имя тётушки, окончательно утратив человечность, самоуважение, искренность и рассудок, превратилась в деспота, расправляясь с каждым, кто сочувствовал ей или пытался помочь. Её жестокость заключалась в том, что она устраивала всё это от имени прежней тётушки, так что нам оставалось лишь безропотно покоряться. Ещё большей жестокостью было то, что из-за всего происходящего воспоминания о тётушке, какой мы её когда-то знали, почти полностью исчезли, та тётушка умирала в нашей памяти. Что же я мог поделать?

Эта женщина постоянно бросала на меня свирепые взгляды, то обвиняя сиделку в том, что та съела её свинину, то ругая нас за то, что мы не покупаем ей мясо, что мы сговорились и хотим заморить её голодом. Я купил пять будильников, но по-прежнему не был уверен, что смогу вовремя помочь ей справить нужду. В квартире постоянно стоял резкий зловонный запах мочи, из-за которого сиделки одна за другой в панике увольнялись. А ведь нанять сиделку было теперь непросто. У дверей агентства домашних услуг было черным-черно от толпившихся женщин, которые беспрерывно узнавали друг у друга, в какой магазин сейчас ищут работников, сколько платят за переработку после восьмичасового рабочего дня. Окунувшись в эту многоголосую волну, я чувствовал себя попрошайкой, без стыда и совести прикидывающим содержимое их кошелька.

Не знаю почему, но, как только наступило утро, я тут же постучался в дверь Лао Хэй. Высунув голову, она заморгала:

— Уже стемнело? А я ещё не поужинала.

Из-за двери вырывались бешеные звуки ударной музыки.

Услышав столь странное утреннее приветствие, я немного опешил. А увидев на стене японскую саблю и старую каску, лишь растерянно промолчал.

— Ту кассету с народными песнями я одолжил, но забыл дома, — попытался я найти тему для разговора.

Она швырнула на стол половину холодной пампушки.

— Чего такого выдающегося находят в этом очкарике Цяо? Мы с ним несовместимы!

— А для чего тебе народные песни?

— Странно, под кроватью всё время что-то стучит.

— Тебе бы следовало сделать здесь ремонт.

— Ты умеешь чинить стиральные машины? Моя постоянно не заливает воду.

Я бросил взгляд под кровать — не считая нескольких рамок от картин и пары грязных мужских носков, там было совершенно пусто.

Мы перекинулись ещё парой фраз, но они не стыковались друг с другом и смысл их остался непонятым. Я поспешил вернуться домой.

Мне нужно было придумать иное решение проблемы. От одного дальнего родственника я узнал, что Чжэнь Сюй — это названая сестрёнка тётушки, с которой они породнились несколько десятков лет назад, и что она до сих пор живёт в тех краях. Я предложил жене попробовать отправить тётушку к Чжэнь Сюй. Такой расклад при определённом рассмотрении выглядел неплохим. Подобно опавшему листу вернуться к корням — разве это не заветное желание всех стариков? А свежий деревенский воздух и вода разве не способствуют быстрому выздоровлению и восстановлению? Разве сельское жилище не более просторно и помощников там не больше? Мы смогли найти много аргументов, чтобы уверить самих себя, будто эта задумка благородна по своей сути.

Почистив яблоко, я отдал его соседским детям, проходившим мимо нашей двери. Не знаю, отчего в глазах их родителей отразилось изумление, — может быть, мой великодушный порыв оказался слишком внезапным?

Конечно, я никогда не виделся с тётей Чжэнь, даже не встречал людей из её деревни. В моём воображении родные края представлялись чем-то очень далёким, до них было примерно как до луны; я даже сомневался, то же ли солнце им светит, что и нам.

Из деревни пришёл ответ, а затем приехали двое тётиных сыновей, погрузили тётушку на кушетку, привязанную к паре бамбуковых коромысел, и унесли. Тётушка, размазывая слёзы и сопли, не хотела уезжать, она ругалась, что у меня нет совести, что я задумал продать её работорговцам. Спасибо этим ругательствам, моё наполненное скорбью сердце вмиг стало равнодушным и непреклонным.

Ты специально обрушила на меня эту брань? Ты намеренно охладила и ожесточила моё сердце, чтобы я отрёкся от своей заботы о тебе? Тётушка, зачем же тебе это понадобилось — отнимать у меня последние остатки привязанности?

Спрятавшись в туалете, я вволю выплакался.

Позже я услышал, что на родине тётушке жилось совсем неплохо.

А мы всё реже и реже упоминали её в разговорах.

Я был очень благодарен тёте Чжэнь, этой появившейся из ниоткуда матушке. Я не знал, когда и по какой причине они с тётушкой связали себя узами родства. Скрывалась ли за этим какая-то захватывающая история? Точно так же я не знал, почему на родине говорили, что нашим предком был паук, и почему у всех тамошних женщин в имени есть иероглиф «сюй», да и в повседневной жизни, обращаясь к женщинам, они тоже говорят «сюй», не делая никаких различий. Некоторые учёные относят это явление к отпечаткам древности, оставленным в системе языка, но во мне оно вызывает молчаливое удивление и сомнение.

Лишь благодаря тётушке я узнал о существовании тёти Чжэнь Сюй, которая владела военным искусством, воевала в партизанском отряде во время войны против Японии, занимала пост главы федерации женщин. А благодаря тёте Чжэнь Сюй я получил возможность съездить на родину и увидеть первоисточник той крови, что бежала по моим венам. Им оказалась деревенька, расположившаяся на берегу небольшой реки. Здесь всё было застроено серо-чёрными деревянными домами с двумя выступающими флигелями. Задняя часть дома сужалась, образуя маленький дворик наподобие кармана, который, как поговаривали, мог заглатывать и отпугивать нечистую силу. На парадной двери каждого жилища висело зеркало, по поверьям, символизировавшее море и колыбель предков, а ещё способствовавшее подавлению отрицательной энергии. Заступив за эту дверь, после того как твои глаза наконец привыкали к темноте, ты обнаруживал перед собой грандиозный киот, где были выставлены изображения прародителей и некоторых духов, не встречающихся в канонических писаниях.

Эти деревянные дома кренились то вправо, то влево, в отличие от каменных городских домов. Как будто древесина, привезённая с гор, всё ещё сохраняла в себе жизнь и продолжала расти, так что в результате каждое здание приобретало собственную непохожую форму. Перед домиками часто росли красивые цветы — красные блестящие пионы, нарушавшие своей яркостью покой зелени, — хотя горный народ не особо обращал на это внимание.

Сплавляясь вниз по реке, на возвышающихся по обеим сторонам склонах часто можно встретить беспорядочно разбросанные деревеньки, как будто несколько мошек остановились передохнуть на вершине горы и замерли без движения. Лодка с навесом из рогожи быстро скользила вниз по течению. Неожиданно вода за бортом зазвучала беспокойно, и поверхность реки покрылась пузырями, будто котелок, который поставили на огонь. Лодку несло на отмель. Лодочник сильно заволновался, взгляд его напряжённо устремлялся вперёд, выбирая путь; руки, сжимающие бамбуковый шест, и ноги, прочно упёршиеся в корму, вздулись синими жилами; команда перекрикивалась на непонятном пассажирам жаргоне. Вода поднялась отвесной стеной, и лодка стремительно заскользила вниз; большие волны стали перехлёстывать через борта, промочив одежду пассажиров. Повинуясь громогласному приказу лодочника, все замерли на своих местах и даже не пытались кричать от страха, хотя было от чего — лодка как раз неслась к водовороту размером с целый пруд. Раздался громкий всплеск, но судёнышко вопреки ожиданиям не перевернулось, а, напротив, проскочило водоворот, оставив его далеко позади. Дождавшись, когда рокот воды за бортом стих, пассажиры обернулись и с удивлением обнаружили, что лодка уже минула отмель, всё больше отдаляясь от одинокой глыбы, покрытой пятнами мха.

Доплыв до ещё более опасной отмели, командиру пришлось проходить её порожняком, для этого он попросил всех пассажиров высадиться на берег — так было безопаснее. Шагая по разбитой дамбе, пассажиры могли услышать грохот — где-то неподалёку добывали камень и возводили мост — вероятно, дорога вскоре должна была протянуться и в эти места. Ещё был слышен глухой стук — это горцы рубили и заготавливали лес; ставшие брёвнами пробковые деревья и лавры были готовы к спуску с горы. Временами доносился хриплый напев соны, сквозь который прорывался звонкий голос молодёжного отряда, проводившего неизвестную мне церемонию: каждый из участников вышагивал, держа обеими руками деревянный диск, украшенный по центру листом красной бумаги с изображением кукурузы, риса либо ровной стопки банкнот.

Лодка вошла в длинную заводь; гладкая, словно зеркало, поверхность воды светилась изумрудом. Покрытые лесом горы, обрамлявшие оба берега, мягко расступались, открывая взору всё больше бескрайнего неба, в то время как оставшиеся позади пики, теснясь, наскакивали друг на друга, закрывая небосвод. Наверное, это и зовётся горными вратами. На краткий миг они открылись, пропуская лодку, и тут же закрылись за ней. Следующие одни за другими безмолвные горные врага ведут людей в далёкие края — к оазису или речному порогу, туда, где их давно кто-то ждёт.

Лодочник предложил пассажирам сигареты и чай. Кто хотел, мог забраться под навес из рогожи и подремать в дочерна засаленных одеялах. Капитан рассказывал о хороших доходах его коллег, занявшихся добычей песка, об удивительных случаях из своей молодости, а ещё указал нам на Великую стену на вершине горы по правому берегу. И поведал, что его предка в своё время тоже завербовали на строительство стены, тогда за один возведённый чжан давали одну серебряную и две медных монеты. С его слов, в ту пору гарнизон стоял в лесу; сменяя друг друга, солдаты при любой погоде и в любое время суток ходили дозором вдоль стены. Когда в провинции в очередной раз вспыхнуло восстание разбойников, каждому бойцу летучего отряда раздали по копчёному человеческому сердцу для придания храбрости.

Лодка качнулась, когда все пассажиры высунули головы, чтобы увидеть стену, и радостно закричали: «Видно, видно!»

Я выворачивал шею до боли, таращил глаза до сухости, но так ничего и не разглядел. Вот чертовщина!

Перед моими глазами виднелся лишь изумрудно-зелёный горный лес и несколько жёлтых бабочек, мерцавших среди травы. Не было ни стены, ни каких-либо следов происходивших событий.

Так что же они увидели? Неужто их глаза отличались от моих?

Высадившись на берег и медленно поднимаясь по лестнице, я увидел впереди несколько навесов, пару сверкающих переносных ящиков, принадлежащих серебряных дел мастерам, да несколько объявлений на стене. Повсюду сновали местные жители, кое-где, собравшись по два-три человека, они вполголоса вели беседы. Под одним из навесов сидели несколько худых и дочерна загорелых стариков; сильный акцент, заметный в их речи, до того напоминал отца, что я невольно вздрогнул. Они либо посасывали бамбуковые курительные трубки, либо осушали маленькие винные чарки; бросив на меня уверенный взгляд, они вернулись к своим разговорам. Когда я всматривался в выражения их лиц, мне казалось, что они обсуждают, как давным-давно летучие отряды обходили дозором Великую стену.

Мне всё время казалось, что кто-то окликает меня сзади, обернувшись, я увидел, что это чернолицый мужчина зовёт свою дочь. Хозяин одного магазинчика улыбнулся мне и спросил, откуда я приехал и с каким служебным поручением. А когда я представился, глаза его засветились, и он тут же угадал, чей я сын, и с лёгкостью назвал имя моего отца; как оказалось, на родине мою семью хорошо знали. Тут же несколько стариков обнажили в улыбке жёлтые зубы и закивали мне головами, а один приезжий, сидевший среди них, обстоятельно рассказал, кем были мой отец и тётушка; с его слов выходило, что в своё время тётушка была местной красавицей.

Напротив магазинчика за высохшей канавой располагалась большая спортивная площадка с сильно покосившейся баскетбольной стойкой, а также одноэтажное здание из серого кирпича, стены которого были покрыты написанными извёсткой лозунгами. Дети вовсю веселились, кричали и бегали, поднимая пыль, оседавшую толстым слоем на основании стены. Хозяин магазина рассказал мне, что раньше здесь стояла усадьба моей семьи — величественное сооружение с расписными балками и резными стропилами, с тремя входами и тремя выходами, с галереями на каждой из четырёх сторон, позади находился цветник, а ещё экран, защищавший от злых духов. Этот дом снесли при строительстве школы, оставив только несколько подсобных помещений.

Раньше арендаторы, чтобы выплатить ренту зерном, высаживались на берег и проходили в амбар через заднюю дверь, они-то и протоптали ту гладкую тропинку, и сейчас тянущуюся вдоль пристройки.

Глядя на эту протоптанную до блеска тропинку, такую прохладную, невесомую, тонкую, окаймлённую зелёной травой и мхом, я испытал странное чувство узнавания. Конечно же, я никогда раньше не видел её, но по этой тропинке прибывшее по реке на лодках зерно попадало к нам, чтобы выкормить весь мой род, включая живущего по сей день меня. Я понял, что именно из-за страха, что я увижу её, отец всегда противился моему возвращению на родину.

Затем хозяин заговорил о моём пятом дядьке. Я знал, что этот любитель скачек, стрельбищ и маджонга на самом деле был застрелен во время крестьянского бунта. Вслед за ним, стоя на коленях, на тот свет отправились ещё несколько человек, да и дедушка оглох, испугавшись ружейного выстрела. И эта глухота неожиданно передалась тётушке. Хотя, возможно, историю глухоты можно было бы проследить и до более ранних поколений — прошлое поколение, позапрошлое, позапозапрошлое… Какие события происходили здесь тогда?

— Вы не были знакомы с моим отцом? — неожиданно решил я спросить.

Хозяин засмеялся:

— Как же не был? Я ведь не попусту болтаю. Когда он ездил на учёбу в центр, я возил его на своей лодке и несколько дней кормил своей едой. Твоя семья в то время разорилась, и им оставалось только хлебать пустую кашу. Разве Бородач Ли не увёл насильно твою тётку? Разве не пришлось ей стать его младшей женой? А отец твой родился упорным, как-то раз принялся пробивать мышиные норы, два-три раза проткнул стену и — о-па! — вытащил оттуда два свёртка со старыми деньгами…

— Пробивал мышиные норы?

— Да-да, мышиные норы. Он чуть с ума не сошёл от радости, схватил свёртки в охапку и дал дёру. Твои дяди даже не поняли, что произошло, хотя, если бы погнались за ним, всё равно бы не догнали.

— А потом что?

— Разве мог он потом с этими свёртками пойти на учёбу? Эх, всё-таки хорошее место выбрали для могилы твоего деда. Когда для строительства дороги стали переносить захоронения, копнули разок, а там полно змей, каждая длиной с чи[43], полкорзины набралось.

— Он ещё приезжал?

— Приезжал вроде как. По я только от других слышал. — Обернувшись к сидящим внутри людям, он спросил: — Третий сын Цяня Шестого приезжал ведь вроде?

Один лысый старик, кашлянув, безразлично пробормотал:

— Приезжал. Ох, каким он революционером был тогда, собственноручно приволок Цяня Шестого и сдал его крестьянскому союзу.

Теперь мои зрачки привыкли к темноте, и я смог яснее разглядеть нескольких сидящих в глубине стариков. Их тела были загорелыми и маслянисто-блестящими, и эта чернота проникала даже в складки между пальцев, за уши, до самых корней волос. Они походили на только что хорошенько промасленный котелок — крепкие, отборные, гладкие, плотные, с тяжёлыми руками. Они испытующе разглядывали меня, и их взгляд скользил по моему лицу словно нож, отсекая, соскабливая, вырезая знакомый им облик человека. Этот взгляд был слишком острым, он будто проникал под кожу, дробил мой череп и уже добрался до той глубины, где в беспорядке располагались мозги. Мне подумалось, что только у людей, привыкших видеть, как выставляют отрубленные головы на шестах, как сдирают кожу живьём, как хоронят заживо, расчленяют на кусочки и расстреливают, а ещё у их потомков мог быть подобный взгляд — взгляд, который невозможно выдержать обычному человеку.

Я тихонько пожелал им счастья, я пожелал счастья каждому незнакомцу здесь. Я приехал посетить родные края, навестить тётушку, несчастную тётушку, которая побывала и младшей женой, и передовиком труда, тётушку, которая уже умерла. Только позавчера я получил телеграмму, которая на этот раз оказалась правдой, в отличие от прошлой, когда старшая невестка тёти Чжэнь, не разобравшись, по ошибке послала извещение о смерти. Возможно, из-за той несвоевременной скорби в этот раз моё сердце осталось спокойным, я не стал вопреки ожиданиям громко рыдать, как будто слёзы уже были неуместными, а скорбь оставалась в ограниченном количестве — чем больше ты её испытывал, тем меньше её становилось. Получив телеграмму, я лишь срочно оформил отгул на несколько дней и пошёл занимать денег. Я представлял, какими вычурными бывают погребальные церемонии на моей родине, поэтому должен был приготовить побольше.

Я отошёл от магазинчика и попал в ивовую рощу. Остроконечные листья качались на придорожных сорняках.

На дороге царила полная тишина, будто кто-то совсем недавно покинул это место.


6

Тётушка обладала тонким и изысканным вкусом. Когда ей хотелось поесть кролика, старший сын тёти Чжэнь затемно, почти на ощупь, спешил на велосипеде в посёлок за десять ли в надежде встретить пару охотников, торгующих крольчатиной. Когда она вспоминала о белобрюхом угре, младший сын тёти закатывал рукава и подтягивал штанины, брал большую деревянную кадку и шёл в поле, где в поисках угря месил грязь и частенько топтал чужие злаки, чем непременно обрекал себя на проклятия. Деликатесы, добытые братьями, не ел никто из семьи; те, что требовали копчения, — коптили, те, что нуждались в засолке, — солили и оставляли для тётушки. Вот только она не особо их ела — потыкает пару раз палочками и тут же скорчит недовольное лицо, а потом и вовсе отвернётся и начнёт причитать «ох» да «ах».

Чем же она ещё была недовольна? Может быть, страдала от скуки? Братья посовещались, и один отправился на поиски бамбуковой кровати, а другой принялся сучить пеньковую верёвку, из которой на обоих концах кровати сделали петли, превратив её в простые носилки. Теперь можно было выносить тётушку на улицу, чтобы развеять тоску, посмотреть на гумно, полюбоваться на реку, на стайки уток и бабочек или длинношёрстных кроликов, которых разводил кто-нибудь из односельчан.

И каждый день, закончив работу, они отправлялись веселить старушку. Бамбуковая кровать громко скрипела, верёвки впивались в плечи. Развлекая тётушку, братья обливались потом, их промокшая одежда обвисала, становилась холодной, тяжело хлопала по их спинам. Они безостановочно смахивали с лица мутные жемчужины пота.

«О! О!» — наконец-то тётушка обрадовалась. Она особенно любила корзины с товаром, принадлежащие бродячему торговцу, завидев их, тут же просила подойти; солнечный свет, отражаясь от диковинных и драгоценных предметов, играл и переливался на её лице. При виде ветрячка из цветной бумаги она радостно смеялась и охала, вытянув тонкие губы: «Дамао, ну купи мне один, не скупись, у меня есть деньги, купи уж».

После чего игрушку, конечно же, покупали.

У неё действительно были деньги. Помимо пенсии и тех сумм, что мы высылали тёте Чжэнь в вознаграждение за хлопоты, у неё ещё было сто юаней, припрятанных на дне её шкафа. Она очень ясно помнила о них и иногда выуживала из тайничка, прося братьев купить для неё очередной ветряк. Как-то раз тётя Чжэнь одолжила несколько десятков юаней из этих денег, чтобы купить навозную бочку и поросят. Обнаружив пропажу, тётушка очень расстроилась, целыми днями брюзжала, хмурила брови при виде каждого человека, приговаривая, что кто-то украл её деньги. От затаённой обиды она безжалостно обгадила постель, затем стала биться о край кровати до тех пор, пока доски не перекосились. Испуганная грохотом скотина в сарае тоже подняла крик.

*

Тётя Чжэнь раздулась от злости: «Ты что, умереть хочешь? Кто тут украл твои деньги? Разве не сказала я тебе, что одолжу их на пару дней? Как ты могла позабыть?»

Тёте Чжэнь пришлось снова одолжить денег и вернуть банкноты обратно в сушильный шкаф, глаза её наполнились слезами: «Я ведь в прошлой жизни тебе не задолжала, тебя не обижала. Так зачем же ты над людьми издеваешься, а? И сестра Цзюй Хуа меня мучила, и четвёртая сестра мучила… Сестрица, одна ты у меня осталась, если и ты меня возьмёшься до смерти изводить, то чего же тут хорошего…»

Тётушка тоже заплакала, как будто что-то ещё понимала. Возможно, смысл этих слов до неё всё-таки дошёл.

Тётя Чжэнь частенько упоминала, что она многих своих сестёр проводила в последний путь, да и похороны тётушки неизбежно легли бы на её плечи. Она больше не могла воевать, рыбачить на реке или работать в поле, но у неё ещё оставались силы, чтобы ухаживать за другими людьми. На самом деле ей хотелось мучиться. Не изводи её сёстры, разве смогла бы она так легко смотреть в прошлое, вспоминая ушедшие годы? Это она сама рассказывала соседям. Она любила ходить по гостям, любила разговаривать и смеяться, да и язык у неё был без костей. Будучи уже пожилой женщиной, она не стеснялась рассказывать о позорных делах своей молодости, таких как похищение девушек, или о своих любовных связях в партизанском отряде; обо всём этом она вещала направо и налево. Заговорив о ненавистных ей вещах, она начинала ругаться, дойдя до весёлых событий — смеялась, но о чём бы ни говорила, всё звучало восхитительно. Впрочем, теперь она нечасто могла выбраться в гости, так как взяла под опеку троих сирот, один из которых был инвалидом, и всё своё пособие старого революционного бойца тратила на них. Теперь же, после того как она забрала к себе тётушку, её каждый день ожидал полный таз перепачканной одежды, требующей стирки, а ещё нужно было помогать тётушке переворачиваться, обтирать её тело, кормить, давать лекарство, обсыпать тальком, чтобы не было пролежней. От усталости её глаза пожелтели, зубы болели всё сильнее, и она частенько ругала свою старость, придерживая щёку.

Оба её родных сына не на шутку забеспокоились, им оставалось только вступить в тайный сговор, заказать лодку и без предупреждения увезти тётушку прочь. Узнав об этом, тётя Чжэнь очень рассердилась и, вцепившись в бутыль с удобрениями, заявила: «Увозите, вот только я тоже жить не хочу. Если хотите отправить её куда подальше, то и меня заодно отправляйте, отвезите нас обеих в крематорий».

Младший сын от ярости чуть не повыдёргивал себе волосы, выбежал, хлопнув дверью, и несколько месяцев жил у друга, не желая возвращаться домой.

Старший сын даже с помощью жены не мог переспорить родную мать, но, поскольку супруги были горазды на выдумки, они стали размышлять, как бы облегчить труд тёти Чжэнь. Наконец они придумали способ — прорезать отверстие в кровати и матрасе тётушки, это отверстие закрыть съёмной крышкой, а под ним поставить ночной горшок. Таким образом, стоило лежащему на кровати человеку открыть крышку, протолкнуть зад в отверстие, и можно было спокойно справлять нужду. Однако тётушке это отверстие пришлось совершенно не по душе, и когда ей приспичивало по-большому, она оглядывалась по сторонам и, недолго думая, как и прежде испражнялась в кровать, декларируя тем самым, что против неё бессильны любые заговоры.

Молодые продолжили совершенствовать технологию, установив вместо спального основания решётку. В такой конструкции было много преимуществ. Во-первых, улучшалась циркуляция воздуха, что препятствовало образованию пролежней. Во-вторых, это сильно облегчало уборку — теперь как бы беспорядочно ни справляла нужду больная, все испражнения просто падали сквозь прутья на специально насыпанную под кровать растительную золу, и ухаживающему человеку оставалось только вымести весь этот мусор из-под кровати. Что касается постельных принадлежностей, здесь тоже произошли изменения: вместо простыней решили использовать плотные штаны с прорехой сзади, какие носят маленькие дети.

Это было похоже на разведение свиней и выглядело не очень уважительно по отношению к больной, но, если подумать, разве существовал какой-то другой способ?

Модернизация продолжалась. Например, было предложено обрить голову больной наголо, чтобы не завелись вши. Фарфоровую посуду заменили на деревянную, опасаясь, что больная может разбить тарелку и пораниться осколками. Эти новые способы оказались очень эффективными: ослаб неприятный запах в доме, а образовавшиеся на теле тётушки пролежни покрылись корочкой и стали зарастать новой розовой плотью. Также у неё улучшился аппетит — она даже немного пополнела. Однако в результате возникла другая проблема: сил у неё тоже прибавилось. Чтобы порадовать свои глухие уши, она всё чаще и всё более яростно колотила о край кровати, звонко крича: «Маото!» Уставившись на потолок, громко звала: «Маото, иди сюда! Я тебя видела, не надо от меня прятаться!»

Она твёрдо решила, что работник волостного центра — это я. Молодой человек обходил дома, проверяя количество приезжих, и как-то зашёл справиться о здоровье пожилой революционерки. Стоило тётушке увидеть его в своей комнате, она тут же без тени сомнения решила, что это Маото. Да ещё стала обвинять тётю Чжэнь в том, что та спрятала Маото и не говорит ей.

Она приходила в возбуждённое состояние и начинала по-девчачьи похныкивать, но постепенно зубы её сжимались от гнева, и она принималась браниться и обвинять окружающих. «Ах, вы бессовестные, приведите мне Маото. Зачем он прячется снаружи? Скажите ему, мне нужно пить лекарства, лекарства нужны. Пусть найдёт способ, ну. Он же образованный человек, он сможет что-нибудь придумать. Пошлите его в Шанхай, в Пекин, пусть найдёт. Мне нужны лекарства, когда человек болеет, он должен принимать лекарства, иначе плохо будет. Ой, голова кружится, мне нужны таблетки, почему вы не даёте мне лекарство? Найдите мне его, скажите ему, чтобы не жалел на меня денег, не надо скупится, пускай найдёт для меня лекарство…»

Так она кричала, пока не засыпала, широко раскрыв рот.

Тётя Чжэнь знала, что в подобной ситуации ни в коем случае нельзя показывать больной своё внимание, иначе её возбуждение и гнев только усиливались. Тётушка таращила глаза, вены на её голове вздувались подобно дождевым червям, одна рука становилась аномально подвижной, раскрытые судорогой пальцы вдруг сами собой начинали то сжиматься, то разжиматься, напоминая змеиный язык, то и дело показывающийся наружу.

По деревне пошли пересуды. Кое-кто говорил, что такая страшная болезнь — не что иное, как неизбежное возмездие тётушке за грехи прошлой жизни. Только авторитет тёти Чжэнь не позволял им прогнать эту бездетную женщину из своей деревни. Распалив себя разговорами, они, не в силах удержаться, шли посмотреть, как живёт сумасшедшая. Тётю Чжэнь это крайне выводило из себя, поэтому она часто сторожила дверь, не позволяя их скользким взглядам проникать внутрь дома и не давая тётушке выползти за дверь, опираясь на стульчик. Заметив краем глаза какое-то движение, она тут же подхватывала бамбуковую жердь и умело наносила удар — бум! — и тётушка, сжавшись, возвращалась за чёрную линию, прочерченную углём на полу. Таков был приказ — ни одна часть тела тётушки не должна была пересекать границу.

Наказав тётушку, она и себя била жердью по босым ногам, показывая тем самым, что искупает вину перед сестрой.

Постепенно тётушка познала всё могущество бамбуковой жерди. На первых порах она резко вскрикивала от боли, затем стала реагировать менее болезненно — ойкнет пару раз, и всё. А в итоге полностью присмирела и при одном виде палки начинала строго соблюдать правила, не совершала лишних движений, лишь съёживалась по ту сторону чёрной линии, медленно облизывая губы.

— А ну вернись в кровать!

— У-у…

— Надела штаны с прорехой и теперь выпендриваешься небось?

— У-у…

— Этот твой Маото не приехал. Ты понимаешь? У него много работы, откуда у него возьмётся время на полоумную вроде тебя? Он не приедет, не приедет!

— У-у-у…

Она заискивающе улыбалась, словно ребёнок, который сам знал, что провинился.

Тётя Чжэнь тоже прочувствовала всю эффективность бамбуковой жерди: если тётушка отказывалась справлять нужду или кушать, она лишь замахивалась палкой, и та тут же становилась послушной.

Однако ей нужно было заботиться ещё об одном инвалиде и остальных сиротах, она не могла целый день только и делать, что караулить тётушку с палкой наперевес. Однажды она надолго задумалась, а потом побежала к старшему сыну и выпалила: «Дамао, сделай ещё одно дело для мамы, построй клетку».

Впоследствии я видел этот бамбуковый шест, брошенный в углу, один его конец уже раскололся. Я также видел клетку, или лучше назвать её клеткой-кроватью — она состояла из решётчатого основания и приделанных к нему мощных кедровых прутьев. Те её части, которых редко касалась рука человека, были покрыты слоем грязи, из-за чего клетка выглядела ещё более угнетающе. В местах состыковки прутьев распоры были вбиты так, что, расколовшись, стали похожи на цветы, — это создавало впечатление прочности и стабильности. Теперь в этой клетке, способной усмирить леопарда или тигра, была заперта осязаемая в своей реальности пустота.

Я был поражён: как тётушка могла жить в таком месте? Неужели это из-за отсутствия детей она сохранила столь мощные жизненные силы? Со слов старшего сына тёти Чжэнь, тётушка практически превратилась в небожителя, не боялась ни голода, ни холода, зимой ей не нужен был ватник, она так и ползала в клетке голышом, но при этом её ладони были даже горячее, чем у молодых. Под конец жизни с ней стали происходить удивительные вещи, объяснения которым не могли дать даже лекари, — она постепенно уменьшалась, тело её обрастало длинной шерстью, кожа стала грубеть и покрылась тонкими трещинами, ноздри расширились и поползли в стороны, а губной желобок сильно вытянулся. И в один день люди заметили, что она стала чем-то походить на обезьяну.

Она продолжала сжиматься, руки и ноги начали атрофироваться, а живот, наоборот, всё больше раздувался. При быстром взгляде на неё в глаза бросались лишь гладкое блестящее тело и два выпученных глаза. Людей ждало новое открытие — теперь она стала похожа на рыбу.

Эта рыба целыми днями билась и трепыхалась, любила свежие овощи и сырое мясо, хотя поедала даже травинки и глину рядом с клеткой. Наевшись, она часто хихикала, но никто не знал, над чем она смеётся. Если её не кормили сырыми продуктами, она становилась недовольной и принималась со всей силы колотить мясистым отростком, похожим на руку, выбивая грохочущий ритм жизни. Однако люди уже привыкли к этому шуму, привыкли до такой степени, что не обращали на него внимания. Взрослые, заглядывавшие в гости к тёте Чжэнь, оставались безразличны к тётушкиной музыке — никто из них не пытался, вытянув шею, заглянуть во внутреннюю комнату. Только дети помнили о ней. Они уже много раз хотели пробраться туда, откуда исходили звуки, но, замеченные и обруганные тётей Чжэнь, каждый раз бросались врассыпную. Как-то раз они дождались, когда тётя с сыновьями уйдут в поле, украдкой собрались возле дома и начали подзуживать друг друга, подбивая пойти и разгадать тайну странной музыки. Затем выстроились в живую лесенку и забрались на подоконник, долго вглядывались в темноту комнаты, пока не разглядели клетку и какое-то существо внутри неё.

— Что это там такое?

— А вдруг это… русалка?

— А она кусается?

— Это саламандра кусается, а русалка — нет.

— А тебе хватит смелости её потрогать?

— Да я даже за нос могу её схватить.

— Ой, она кричит.

— Наверное, у неё животик заболел.

— Может, она хочет выбраться поиграть?

Дети решили, что это существо — их друг.

По выступу стены они добрались до заднего окна, через него запрыгнули в комнату и открыли дверь клетки. Потом без всякой нужды пооткрывали все двери в доме, создав свой собственный, лишённый препятствий во всех направлениях, совершенно свободный мир. Все вместе они освободили существо из клетки и, волоча по полу, вытащили наружу, помимо своей воли на время превратившись в его родителей. Прежде всего ребятишки набрали полный таз воды и искупали существо, с особой тщательностью помыв его попу. Потом взяли красную ленточку и повязали ею торчащую вверх косичку, получившуюся из редких белых волосинок, беспорядочно покрывавших голову существа. Возможно, заплетая косичку, они по неосторожности сильно дёрнули существо за волосы, поэтому оно заплакало: «Ай-яй-яй». Дети на мгновение растерялись, но тут же начали придумывать способ, как сделать, чтобы существо не плакало, как его развеселить. Одна девочка стала его запугивать: «Нельзя плакать, Байху[44] идёт, кто плачет, того он посадит в свою корзину и унесёт». А мальчишка придумал ещё более хитрый способ — принялся щекотать подмышки существа. «Ха-ха-ха», — начали смеяться ребятишки, а вслед за ними и существо засмеялось: «Хе-хе-хе, хи-хи-хи». Несомненный успех прибавил им уверенности, и, преисполнившись энтузиазма, они наперебой бросились щекотать ноги, спину, шею, грудь существа. Их чёрные головы слились в один клубок, и только руки мелькали… В конце концов существо громко вскрикнуло, и глаза его наполнились мутными слезами.

Говорят, она ещё что-то бормотала, но уже ничего нельзя было разобрать. Кто-то утверждал, что она просила немного сладкого картофеля. Согласно другой версии жаловалась, что у неё кружится голова.

Я не знаю, в тот ли самый день умерла тётушка. В любом случае от деревенской родни я узнал только про этот случай, о дальнейших событиях никто не упоминал. Как именно она ушла — в радости или нет? Умерла ли оттого, что все её внутренние органы истощились? Этого я тоже не знал. Сидя у очага в доме тёти, я слушал беззвучную тёмную ночь горной деревни и попивал обязательный перед ужином сладкий чай. На столе стояли четыре блюдца: с кукурузой, тыквенными семечками, нарезанным бататом и рисовыми конфетами. Собрав блюдца, тётя Чжэнь вынесла большую миску с кусками мяса и множество угощений из собственных запасов. Тут были и маринованные рыба, говядина, свинина и оленина, и квашеные перец, молодые ростки чеснока, лук-татарка, редька и папоротник — стол поражал своим разнообразием. Что-то гладкое и жёлтое я сначала принял за маринованные ростки бобов и только потом узнал, что это были маринованные дождевые черви, а нечто круглое и твёрдое рядом с ними — маринованные улитки. Я, конечно, и раньше знал, что пожилые любят полакомиться кисленьким, но сегодня поистине открыл для себя новый мир.

Я взглянул на тётю Чжэнь. Ветеран партизанских боёв, она приближалась к своему семидесятилетию, но по-прежнему прямо держала спину, аккуратно собирала волосы, её голос был звонким, а широкое лицо в свете горящего хвороста отливало золотом. Она жила на полную катушку, и уж если сердилась, то кричала во всю мощь своих лёгких. В просторном халате, с пышной грудью, с крупным носом, она во всех отношениях была настолько живой и большой, что ты вмиг оказывался полностью окутан и заражён ею. Она, не советуясь, добавляла мне еды и постоянно спрашивала: «Горько, нет?» Я знал, что это означает: «Солёно или нет?» — в говоре нашей деревни «горькое» и «солёное» не различались.

Когда она взяла палочками два кусочка свинины, её глаза вдруг покраснели, и она рассказала, что эту свинью они взяли ещё при тётушке, которая наблюдала за её ростом и даже помогала нарезать траву для кормления. Бедная тётушка, горькая ей досталась судьба, не успела покушать мяса. Тётя положила мясо в пустую миску рядом со мной и чуть слышно пробормотала: «Сестрица, на, попробуй».

За миской оставалось пустое место, здесь проходила грань непроницаемо-чёрной ночи.

«Сестрица, ну как, солёно ли? Ты попробуй».

Место продолжало пустовать.

Она промокнула глаза уголком халата и произнесла неожиданно севшим голосом: «Твоя тётушка очень скучала, больше всего на свете хотела, чтобы ты приехал… Какая же тяжёлая у неё была судьба. Раньше она была первой красавицей здешних мест. Стоило ей выйти на улицу, как юноши за ней по пятам ходили, глазели. А те, кто свататься пытался, весь порог истоптали».

Я кивал головой, мне казалось, я понял всё, о чём она говорит и даже о чём молчит. Я большими глотками пил маисовую водку и чувствовал, как жар разливается по телу, голова тяжелеет, ноги становятся лёгкими, а движения — не совсем уверенными. Наблюдал, как огненные звёзды, рождаясь в очаге, вихрем взмывают к чёрному потолку и гаснут там одна за другой. И мне казалось, что они исчезают в глубинах мироздания.

Самым ужасным было то, что в этот миг, когда я больше всего нуждался в слезах, мои глаза по-прежнему оставались сухими.


7

Когда я проснулся, было ещё слишком рано.

Вытянув руку, я не смог разглядеть своих пальцев, и, когда прикрывал за собой дверь, тётя Чжэнь ещё сладко спала.

На самом деле не было необходимости идти на ярмарку так рано — ни мясник, ни продавец жареных блинов точно ещё не пришли, — но мне всегда казалось, что следует выходить пораньше, чтобы пройтись по залитой луной горной дороге и первым увидеть солнце.

Осторожно ступая, я вышел на ярмарочную площадь и в темноте будто натолкнулся на что-то, наверное, это был корень или стойка навеса. Вытаращив глаза, я вглядывался, пока наконец не разглядел заходящую луну и вставший чёрным лесом край берега — это, конечно же, была гряда изогнутых крыш городских домов.

Почему-то до сих пор не было видно огней, не было слышно ни крика петуха, ни лая собак, ни скрипа открываемых дверей — неужто ещё глубокая ночь? Часы меня обманули? Я встряхнул их, перевёл дух и продолжил пробираться вперёд. Неожиданно моя нога наступила на что-то мягкое. За короткий миг, понадобившийся мне, чтобы отдёрнуть ногу, я успел почувствовать мясистость плоти какого-то существа и приготовился бежать, испугавшись змеи. Я отпрянул назад, но вторая моя нога тоже наступила на что-то мягкое, и это нечто, очевидно с перепугу, трепыхаясь, вырвалось из-под моей подошвы и стало карабкаться вверх по штанине. Цепкие коготки уже добрались до моего пояса, когда я в спешке стряхнул его с себя, и только тогда оно с писком вернулось во тьму. Я замер от страха, по спине пробежал холодок, ноги стали ватными, не было и речи о том, чтобы двинуться дальше.

Задержав дыхание, я внимательно прислушался и услышал неясный звук, доносившийся волнами с поверхности земли. Посмотрел вниз и увидел клубящиеся чёрные тени. Господи, да это мыши! Столько мышей! Сотни мышей мчатся стройными рядами!

Внезапно я вспомнил, что несколько дней назад в деревню приходили люди с нивелирами на треногах и с суетливой поспешностью производили какие-то замеры позади деревни, потом ещё созвали общее собрание и расспрашивали, не замечал ли кто-нибудь, чтобы курицы взлетали на деревья, вода в колодцах поднималась или другие необыкновенные знамения. Наряду с этим они настойчиво советовали жителям определить единый сигнал тревоги, установить посменное ночное дежурство, а тем, кто проживал в кирпичных домах, временно переселиться в деревянные, после чего все наперебой стали обсуждать землетрясение. Неужели это оно начинается? Иначе с чего бы столько мышей покинули свои норы? Неужто они предчувствуют назревающее под толщей земли бурное сражение?

Лишь много позже я вспомнил, что тётушка предсказывала это землетрясение. Ещё при жизни она частенько жаловалась на головокружение и приговаривала: «Земля двигается, и горы качаются», — конечно же, это был намёк на землетрясение. Теперь её уже не стало. На её похоронах петарды взрывались с громким хлопком, расцветая в небе недолговечными золотыми цветами; казалось, они изрешетили весь белый свет, разнеся повсюду запах гари. Напев соны тяжело поднимался и так же тяжело падал, омывая неосязаемую пустоту вокруг меня, смешиваясь с дрожащими солнечными лучами. Музыкантами были несколько мужчин: один — горбатый, другой — слепой, третий — колченогий; их лица оставались бесстрастными, глаза были направлены то ли на камни под ногами, то ли на травы у дороги; они полностью погрузились в себя и даже не глядели друг на друга. И только услышав призыв ударных, они все как один словно с облегчением облизнули губы, надули щёки и, подняв инструменты, последовали за раскачивающимся впереди гробом, за хлопающим на ветру ритуальным флагом. Втянув головы в плечи, они стали подниматься в гору, оставляя на рапсовом поле вмятины своих следов. Что интересно, под гроб тётушки был подложен толстый слой мышиных трупиков, точно таких же, какие я позже увидел на улице посёлка, — не знаю, данью какой традиции это было.

Землетрясение? Я наконец обнаружил, что мой рот не издавал ни единого звука. Ущипнул себя за руку — может, это сон? Увидел, что все двери в посёлке закрыты наглухо и никто не слышит моих криков. Только у самого дальнего дома горел одинокий фонарь. Не знаю, была ли это школа или, может быть, местная управа. Моё беспокойство достигло предела, я слышал, как усиливается волна писка, видел, как стаи мышей выбегают из дверных щелей, покидают дупла деревьев, выскакивают из переулков и огородов и, слившись в единый поток, покрывающий всю улицу, прыгают и скачут, поднимаясь и опускаясь чёрными волнами. Не было никакой возможности разминуться с ними. Я шёл, и каждый мой шаг приходился на мягкую, скользкую мышь. Казалось, будто я ступаю по раскачивающемуся хлопковому матрасу или по распадающейся гнилой древесине. Как бы я ни прыгал и ни выбирал, куда поставить ногу, я не мог найти устойчивого места. Ещё более странным было то, что мыши под моими ногами не кричали, не нападали в ответ, а лишь изо всех сил выворачивались из-под моих подошв и продолжали свой суматошный забег. В худшем случае они теряли ориентацию, обегали круг по моей спине или плечам, а потом спрыгивали и бросались догонять свою стаю. Плечом к плечу они бесстрашно неслись вперёд, строго придерживаясь одного только им известного плана.

Так я и шёл, разгребая волны мышиной реки, окружённый ими со всех сторон, так что чуть было не потерял сознание от исходившей от них вони. Я бросался то вправо, то влево, то бегом, то шагом, я стучался в каждую дверь, крича: «Землетрясение!» Впереди показались каменные ступени. Здесь мышиная река стала мышиным водопадом: собираясь в шары и цилиндры, мыши скатывались по ступеням вниз, где, мелькая белыми животиками, разбегались врассыпную. Мышиный поток был так силён, что уже опрокинул стоявший впереди навес, снёс дверь и несколько брёвен; поглотив кадки и солому, унёс их прочь. Достигнув узкого переулка, поток сгустился и уплотнился. Часть мышей стали просачиваться в окна домов, часть вскарабкались на крышу и продолжили бег к намеченной цели. Я уже мог разглядеть причал, слабый свет луны, отражающийся в воде, и шёлковые нити белого тумана. Но мышиный поток не собирался останавливаться на берегу или разворачиваться вспять, с лёгким шорохом он безостановочно вливался в реку. Будто кусок цельного полотна, свисающего с края пристани, мыши бросались в воду, а река без малейших усилий принимала их, поднявшиеся волны шумели подобно людной площади. Мыши, бежавшие впереди, уже ушли под воду, а следовавшие за ними всё равно, не останавливаясь, продолжали двигаться вперёд по их спинам. Когда и они тонули, новые ряды продолжали бег по их головам. Те, кому удавалось всплыть, беспорядочно молотили лапками, борясь за свою жизнь, некоторые мыши хватались за хвосты друг друга, соединяясь в связку по пять-шесть зверьков, и дрейфовали на поверхности подобно большой чёрной плётке. Встретив деревянную лодку, мыши, отталкивая друг друга, карабкались вверх; в один миг палуба, мачта, борт, вёсла — всё оказывалось заполнено чёрными мышами, будто на реке вырастал мышиный остров.

Но это был не мышиный остров. Я разглядел — это была полная угольной пыли плетёная корзина, корзина моей тётушки.


Большие горы выросли из костей Паньгу[45],

Малые горы проросли из его тела.

Глаза его стали солнцем и луной,

Зубы — золотом и серебром.

Волосы обернулись травами и деревьями,

И только звери родились из леса.


Даос запел, и вы запели вместе с ним. Я благодарю вас за слёзы в ваших глазах и за то, с какой преданностью вы провожаете её. Ещё больше я благодарен вам за то, что вы прощаете меня, хотя в моих глазах нет слёз. Я преклоняюсь перед вами. Вы подбрасываете белый рис, который крупинка за крупинкой падает на могилу и, качнувшись, замирает. При звуках вашей песни далёкие горы размываются и становятся мягкими, пласты горных пород не спеша поднимаются и опускаются, будто застывшие бурные волны вновь клокочут, повторно разыгрывая миф о великом потопе. Звуки песни, высушенные солнцем, делаются прозрачными и превращаются в безмолвный песок, становятся бликами света на бескрайних волнах.


Его дыхание стало ветром, а пот — дождём,

Кровь обернулась реками и вечной жизнью для него.


В вашей песне содрогалась земля, рушились скалы и древность внезапно вставала перед глазами. Землетрясение началось — страницы небесной книги перелистнулись, тетива натянута, кровоточащая голова коровы висит высоко под боевым флагом рода. Куда ты направишься теперь? Легенды, подобно горькому папоротнику, распространяются по миру, пробуждая ото сна чёрные дыры в толще времён. В пустыне, в густом лесу, в изящном императорском дворце, украшенном лунным светом, — где же всё-таки я? Как-то в далёкой древности истошный вопль неба, отделяемого от земли, заставил кровь Яньди и Хуанди[46] проникнуть в основание стены, просочиться в беспросветные угольные пласты, прокрасться в запутанные, словно заговор, кусачие и жужжащие пиктографические иероглифы… Куда ты ушла? Хе-хе, великий погон захлёстывает небо, великий потоп захлёстывает небо — если человек умер, ни землетрясение, ни обрушение стены, никто не сможет его спасти. Солнце наконец удалилось, падающие звёзды устремились в цветную глазурь, тихие сплетни об отмщении в конечном счёте оказываются лишь шёпотом ветра, и только время в колосе бесчисленных лет демонстрирует вечность и исчерпывающую полноту начала всех начал. И всё-таки ради чего всё это? Одна за другой смерти сплетаются в человеческое бессмертие, на священной горе колосятся ароматные травы, вырастают горы хлебов и разливаются моря хлопка, птицы луань и феникс поют в унисон, прекрасная песнь радостных мужчин и женщин, взявшихся за руки, накрывает волной, — прекрасная и несравненно правдивая, куда ты уходишь? В этом мире испокон веков существуют высокогорья, созвездия и пещеры, мечи и копья, и одинокие лодки на заброшенных переправах, и иссушенные глаза детей, и пустые зеркала бесплодных женщин, и подобные полчищам насекомых толпы людей — так куда ты идёшь? Стена разрушилась, земля содрогнулась, даже если бы каждая страница календаря сулила смерть миллионам людей, даже если бы каждая дорога не имела конечного пункта, даже если бы заключённые и освобождённые поменялись местами, разве не смирилась бы ты с ответом, сочащимся сквозь пласты угля? В памяти моей воскресли добрые мужчины и праведные женщины, которые, стоя у разбитой стелы, безмолвно провозглашают мудрые истины от имени бесчисленных поколений: всё посеянное станет урожаем и неурожаем, любое начало — это повторение и неповторение. Подобный зелёному мху, выросшему на пяти элементах, величественный голос человечества, куда ты стремишься?


Малые горы проросли из его тела.

Глаза его стали солнцем и луной.

Люди пели и пели.


Землетрясение наконец настало; люди потом говорили, что от колебаний Великая стена на вершине горы полностью разрушилась, даже последние её останки начисто смело. Я ходил смотреть, действительно так.


8

Лао Хэй только-только вернулась из полицейского участка, и большой удачей было то, что на неё не завели уголовное дело. Чтобы помочь своей сестрице и отвести душу, она винной бутылкой разбила голову одному мужчине, и никто не мог уверенно утверждать, было ли это проявлением героизма или же разбоем. Она недавно вышла из ванной и теперь мило свернулась калачиком на диване; волосы её были мокрыми, а влажный жар тела выбивался из-под ворота рубашки. При повороте головы на её шее сильно вздулась какая-то вена.

— Парень, ты же к проститутке идёшь. Разве не знаешь, что дверь нужно пошире открыть?

Я засмеялся.

— Если ты опять решила меня домогаться, придумала бы уж новую уловку!

— Вонючий ублюдок! — Она уставилась на меня. — Не надо, мать твою, притворяться тут праведником. Дождёшься, позову как-нибудь пару своих сестричек, пусть они тебя изнасилуют, тут-то с тебя и сойдёт фальшивое благочестие.

— А для тебя самой это разве не больший позор?

Я ещё сильнее засмеялся.

На этот раз она не стала смеяться, а лишь яростно ударила меня в спину — сейчас я точно её переговорил, и мои слова ранили её. У неё уже появилась отчётливо заметная седина, да и лицо, подобно потрескавшейся земле, было покрыто морщинами. Я знал, что она часто выступает, демонстрируя цигун, и мог представить, что в тусклом свете ламп в ней наверняка было что-то от колдуньи. Так почему же она продолжала исступлённо бегать по бутикам? Почему до сих пор так любила выделываться перед мужчинами, прикидываясь то глупенькой, то милой, то умной, то язвительной, не упуская при этом возможности кокетливо улыбнуться? Вымученная улыбка приводит к проблемам — слишком рано появляются морщины. К тому же все знали о том, что её тонкие губы и маленький рот, а вместе с ними и лёгкие были дочерна прокопчены табаком, а желудок от беспорядочного питания источал дурной запах.

Она действительно была немного жалкой. Все когда-нибудь стареют, и побеждать с каждым разом становится всё тяжелее. И потом, к чему вообще эти победы? Как-то раз, будто в раздумье, она обронила такую фразу: «Вот скука, мужчины, закрыв дверь, все говорят об одном и том же, не странно ли?»

Она как раз чистила туфли и печально улыбнулась, уставившись на носок.

Сейчас она сама позвонила и пригласила меня, должно быть, хотела восполнить пустоту рядом с собой. Она наверняка хорошо понимала, что я полностью вымотан из-за реформ, развернувшихся на работе, и была уверена, что я ослаб настолько, что не выдержу её удара. Если так, всё обстояло ещё печальнее. В конце концов я потёр лицо, похлопал по подлокотнику дивана и сказал:

— Мне пора, ещё дела есть.

Должно быть, все её мужчины, сбегая, говорили похожие слова, пользовались одинаково сомнительными предлогами.

— Иди-иди, проваливайте все, валите куда подальше!

Она горделиво вскинула подбородок, но, замерев на мгновение, пробормотала, что надо бы пойти купить лапши. На самом деле даже без этого её бормотания я бы не посчитал, что она как-то унижается, провожая меня. Она поступала так, как была должна, и у неё не было необходимости слишком много размышлять о собственных мотивах.

— Сегодня погода просто замечательная, — сказал я.

— Чёрт побери, мне надо купить снотворное, — ответила она.

— Ты что, часто просыпаешься по ночам?

— Да под кроватью постоянно что-то стучит!

— Так и не выяснила что?

— Что? Да это точно крёстная без приглашения приходит.

— Ты правда в это веришь, товарищ преподаватель?

— А при чём тут веришь не веришь? Это факт. Я ей задолжала. Если не меня, то кого же ей ещё мучить? Я даже раскошелилась на заупокойное чтение сутр, а она всё ещё недовольна…

Тут она перешла к рассказу о недешёвых расценках на молитвы у буддийских и даосских монахов.

— Может, тебе стоит поехать куда-нибудь развеяться или поменять работу на ту, что тебе интересна.

— Да ладно, всё равно я давным-давно всё это предвидела.

— А своё предвидение тоже предвидела?

— Не надо мне тут лекции по философии читать. Тебе это не кажется смешным?

— К тебе всегда очень многие люди относились с доброжелательностью, а это вовсе не смешно.

Снаружи солнце светило так ярко, что я поневоле сощурил глаза. Обернувшись, я увидел её непривычно взъерошенные волосы, и мне вдруг показалось, что её голова увеличилась, а ноги уменьшились — вместе с парой огромных глаз она неожиданно тоже стала походить на рыбу.

Не смея сказать ей об этом, я в спешке попрощался. В зеркале заднего вида мотоцикла один за другим мелькали грузовики и отражалась оживлённая улица. Многоэтажки ожидали завершения строительства, будто хотели поскорее вырваться из лесов и защитной сетки, раскинуть прекрасные крылья и взлететь. Над рекой натянулась тугая тетива моста; проезжая по ней я не мог не волноваться, мне казалось, что вот-вот тетива вздрогнет и запустит меня высоко в небо. Прямо сейчас сквозь узкую печную заслонку солнца тонны золотого свечения с грохотом обрушивались на город.

Какой-то парень непонятно отчего кричал и смеялся, крутя педали велосипеда с тележкой, нагруженной фруктами и молодой девушкой. Я обогнал их, оставив позади. Его крепкое, покрытое стальными мускулами тело заставило меня в восхищении обернуться и взглянуть на его лицо. Мне подумалось, что это мускулистое, пышущее жизненной энергией тело — хорошее предзнаменование, возможно, теперь я смогу увидеть кое-кого на ближайшем перекрёстке. Я никогда в такое не верил, но всё же постоянно ждал.

Я подъезжал к этому ничем не примечательному перекрёстку.

Что же я хотел увидеть? Чего я ждал?

В итоге я резко свернул на другую улицу, чтобы избежать того перекрёстка.

Было уже поздно. По возвращении первым делом нужно поесть, потом помыть посуду. Такова жизнь. Так и нужно проживать её. Помню, перед смертью тётушка бормотала что-то про миску сладкого картофеля, будто пыталась найти ответ на какой-то трудноразрешимый жизненный вопрос. Я долго носил в себе этот вопрос без ответа, а сейчас ко мне неожиданно пришло понимание, и я могу сказать ей:

«Покушав, иди мыть посуду.

Вот так, сестра».

1986





Печатается при финансовой поддержке Института Конфуция Казанского (Приволжского) федерального университета

Ответственные редакторы:

А.Р. Аликберова, директор Института Конфуция КФУ, доцент кафедры алтаистики и китаеведения Института международных отношений КФУ;

И Яньпин, директор Института Конфуция КФУ, доцент Хунаньского педагогического университета

Переводчики:

А.С. Абрамова, Р.В. Замилова, Л.Р. Мирзиева, А.Д. Назмиева, О.Ю. Сайфутдинова, Чжу Де


Хань Шаогун

Х19 Луна над рекой Сицзян: [повести и рассказы] / Хань Шаогун; [пер. с кит. А.С. Абрамовой и др.]. — М.: Издательский дом ВКН, 2022. — 336 с.

ISBN 978-5-907620-12-4


УДК 821.581

ББК 84(5Кит)-44

© 韓少功 (Han Shaogong), 1981–2016

© Казанский (Приволжский) федеральный университет, 2022

© Институт Конфуция КФУ, 2022

© ИД ВКН, оформление, 2022


Литературно-художественное издание

Хань Шаогун

Луна над рекой Сицзян

Повести и рассказы

Редактор Я.В. Щербакова

Корректор Е.А. Соседова

Вёрстка и оформление С.Ю. Зимина

Изображение на обложке fanjiann555/123rf.com

ООО «Издательский дом ВКН»

107497, Москва, ул. Бирюсинка, д. 6, к. 1-5

(495) 462-59-69 www.vkn-press.ru

E-mail: muravei@muravei.ru

Подписано в печать 25.10.2022.

Формат 84х 108 1/32. Усл. печ. л. 17,64.

Тираж 500 экз. Заказ 8689

Отпечатано в АО «Первая Образцовая типография» Филиал «Чеховский Печатный Двор»

142300, Московская область, г. Чехов, ул. Полиграфистов, д.1

Сайт: www.chpd.ru, E-mail: sales@chpd.ru, тел. 8(499)270-73-59


Загрузка...