Часть 4. В окопах (Февраль 1939 — январь 1940)

Глава 28

Когда я сошла с парома в Гаване, отовсюду хлынул ослепительный солнечный свет, заливая ярким жаром сандалии и плечи, проникая сквозь белую блузку, будто ее на мне и не было. Может, и так. Может быть, солнце и море способны растопить все, что угодно, — усталость, страх и разбитое сердце, — обновив меня, залатав раны и вернув способность двигаться дальше.

Я надеялась на это. Весь прошлый год был адом. Мы вернулись в Барселону еще раз, когда она уже пала. Восемнадцать налетов за сорок восемь часов сровняли город с землей, но бомбардировщики все равно продолжали атаковать, уничтожая все на своем пути. Беженцев было бесчисленное множество, люди голодали. У большинства с собой имелись лишь небольшие свертки — все их пожитки. И было страшно от мысли, что после такой долгой и самоотверженной борьбы их ждет столь унизительный и безнадежный конец: они остались без Родины.

Шесть недель Эрнест, Том Делмер и я докладывали о потерях и переменах на линии фронта, передвигаясь вместе с конвоем по дорогам, заполненным отступающими войсками, семьями и фермерами с изможденными быками. Однажды ночью мы сначала услышали, а затем и увидели, как тридцать итальянских бомбардировщиков разрезают небо с таким ужасным звуком, какой трудно себе представить. Нам пришлось выбежать из машины и броситься в кювет. Пригнувшись, Эрнест крепко сжал мою руку. Мы на мгновение встретились взглядами, гадая, не конец ли это. Но самолеты, проревев над нами, улетели в сторону Тортосы. Они были похожи на жестоких серебряных валькирий, стремящихся к абсолютному разрушению. Вся эта война, вероятно, была напрасной с самого начала, но ее идеалы были прекрасны. И мне было страшно представить, что нас ждет дальше.

Когда фашисты достигли моря, мы наблюдали, как раненые волной хлынули через французскую границу, и, пока я готова была оплакивать каждого из них, Эрнест принялся за работу. Он обратился к американскому послу во Франции с просьбой разработать план эвакуации американцев. Британский флот отправил спасательные корабли в испанские порты. Мы знали, что, когда республиканское правительство рухнет, войска Франко начнут захватывать, сажать в тюрьмы и даже казнить американцев, оказавшихся в тылу врага.

Я никогда не видела Эрнеста таким неутомимым и самоотверженным. Он помогал собирать деньги для тех, кто был изувечен и ранен, и когда «Колльерс» телеграфировал, чтобы я отправилась на новое задание, Эрнест остался, готовый помочь любому в трудный момент. Он помчался на лодке, идущей к истоку реки Эбро, где застряла группа солдат из Интернациональной бригады. И каждые несколько дней отправлял мне сообщения из мест, по описанию напоминающих нижние круги ада Данте. Я волновалась за него, но было легче оттого, что мы постоянно поддерживали связь, не притворяясь, что можем все вынести.

Почти год я разъезжала по Европе в одиночку. Постоянно писала для «Колльерс», прощупывала пульс наций, находящихся на грани войны. В июне тридцать восьмого я уехала из Парижа в Прагу. Чуть меньше двух месяцев назад Гитлер вторгся в Австрию и объявил ее частью Германии. И похожая судьба, вероятно, ждала Чехословакию и судетских немцев.

Я объездила все пограничные области страны, тревожась все больше и больше за будущее Чехословакии, которая была домом для более чем трех миллионов судетских немцев. С трех сторон ее окружал Германский рейх. Гитлер давил на президента Чехии Эдварда Бенеша, чтобы тот сдался. Бенеш просил помощи у Франции и Англии. Повсюду царило мрачное настроение, как в операционной, где нельзя получить эфир ни за какие деньги.

Моя статья называлась «Вперед. Адольф!». Таким громким призывом я хотела предупредить американских читателей о том, что вся Европа на грани войны. Не было уже никакого «если», все задавались вопросом «когда?». Я отправилась в Англию, затем во Францию, надеясь, что они придут на помощь Чехословакии, пока еще есть время. Но повсюду, куда бы я ни приезжала, я наблюдала лишь отрицание и самодовольство. Я снова и снова слушала, как британский премьер-министр Невилл Чемберлен все повторял мантру о том, что война до них не дойдет.

Пока я находилась в Англии, был подписан Мюнхенский пакт — и Чехословакии пришел конец. Я поспешила обратно в Прагу и обнаружила, что граница кишит нацистами. Еще через неделю одиннадцать тысяч квадратных миль территории были поглощены, превратившись в Судетенлацд. Чемберлен и премьер-министр Франции Даладье, по сути, своими руками отдали волкам целую страну. Я едва могла дышать, думая об этом.

Я написала еще одну статью и назвала ее «Некролог демократии», рассказав в ней о том, что видела: евреи, спасающие свою жизнь, бегут из Германии в Австрию, но где теперь Австрия? Чехи, опущенные на колени в оккупированной нацистами Праге, дети с затравленными глазами, бродящие по улицам в одиночестве, ведь их родители уже исчезли в трудовых лагерях. Теперь никто и ничто их не спасет. Когда я готовила статью, я была уверена, что «Колльерс» ее не опубликует, но он это сделал. К тому времени как она ушла в печать, я решила покончить с Европой, поклявшись, что никогда туда не вернусь. Я написала длинное письмо матери и еще одно Элеоноре Рузвельт, стараясь выкинуть из головы трусость, которую встречала повсюду, все ужасы Хрустальной ночи, коррупцию, беспомощность, боль, отчаяние. Я чувствовала себя больной и усталой. Во мне не осталось оптимизма. Я больше не знала, во что верить. «Но я никогда не пожалею о времени, проведенном в Испании, — писала я им обеим. — Это единственное, за что я до сих пор благодарна».

А потом я сбежала.

Глава 29

Куба уже много лет была убежищем Эрнеста. Когда в Ки-Уэсте становилось слишком жарко или когда его жена и дети делались слишком требовательными, он уплывал на своей любимой яхте «Пилар» в отель «Амбос Мундос» в Гавану, чтобы писать. На самом деле он снимал номера в двух разных отелях, работал в «Амбосе», спал и получал почту в «Севилье-Билтморе», так что его нельзя было найти ни днем ни ночью, если он сам этого не хотел.

Мне было не по себе от символизма всего происходящего. Он параллельно жил двумя жизнями и прекрасно с этим справлялся, а может быть, даже получал от этого удовольствие. Только какой из его жизней принадлежала я?

После Барселоны, бросив попытки держаться подальше и быть благоразумной и позволив себе погрузиться в любовь с головой, со всеми существующими рисками и неопределенностями, я попыталась получить от него прямой ответ о Паулине. Он то обещал, что скоро порвет с ней и женится на мне, забрав к нам сыновей, то смущенно тянул время и просил еще немного подождать. Я никогда не видела его таким инертным, и меня это пугало.

— Она знает, что я здесь, не так ли? — Я спросила у него сразу, как только приехала на Кубу в феврале тысяча девятьсот тридцать девятого. — Она точно знает.

Он пожал плечами, едва встретившись со мной взглядом.

— Я понимаю, как тебе плохо, Зайчик, но скоро все уладится. Обещаю.

«Зайчик» стало новым прозвищем, которое он для меня придумал. Как и всё другое новое, что мы испытывали друг на друге в этой непонятной, непредсказуемой любви. Все правильные слова уже были сказаны, за исключением «чистилище». Я никак не могла понять, почему что-то должно было решаться само собой, ведь он в любой момент мог взять все в свои руки и уладить. Почему он чувствовал себя таким увязшим, таким запутавшимся, когда решение казалось очевидным.

— На самом деле, это так ужасно. Такое чувство, что ты не хочешь делать выбор между нами.

— Это не так. Я просто боюсь, что это может обернуться адом для мальчиков. Все уже стало довольно привычным. Они ценят свой образ жизни, даже если все несчастны. По крайней мере, они знают, чего ожидать.

— Всегда тяжело что-то терять, — произнесла я, подумав про себя, что он говорит не только об их потребности в привычном образе жизни, но и о своей.

Может быть, из-за этого мы застряли на нейтральной территории. Он любил меня, но в его жизни так долго были Паулина, сыновья и Уайтхед-стрит, что, возможно, он даже не мог представить себе, как сможет оставить их на пути к новой жизни.

— Если развод затянется надолго и все пойдет наперекосяк, надеюсь, ты от меня не откажешься, — сказал он.

— А ты от меня. Я тоже могу многое потерять. — «Даже больше, чем ты», — хотелось мне добавить.


По крайней мере, в нашем «чистилище» было тепло. В гавани плясали и покачивались на волнах ярко-синие рыбацкие лодки. Грубая красота проглядывала в разрушающемся волноломе Малекона, в обветшалых нитях траловых сетей, в полуразрушенных старых зданиях, стоящих вдоль залива оттенка тающего мороженого.

Эрнест хотел показать мне все, начав с «Флоридиты», его любимого бара в Гаване, где мы, устроившись на угловых табуретах, выпили по полдюжине дайкири, холодного и терпкого, с большим количеством хорошего кубинского рома.

Тогда это казалось отличной идеей, но на следующее утро я проснулась поздно, с жаром и запутавшейся в простынях. Я осталась одна в «Севилье». Эрнест ушел — он всегда работал по утрам, и нарушить порядок вещей могла разве что сошедшая со своей орбиты планета.

Ночью я особо не обратила внимания на номер, но утром, когда солнце пробилось сквозь деревянные ставни, мне пришлось это сделать. Эрнест был свиньей: куда ни посмотри, везде беспорядок, бардак, мокрые полотенца, мусор. На комоде среди грязных носков и рубашек валялись вывалившиеся из открытой коробки рыболовные снасти. Все поверхности были завалены газетами, почерневшими кофейными чашками, грязным бельем, раскрытыми книгами и остатками еды. Как и в Испании, в его номере имелся небольшой склад консервных банок с сардинами и персиками, перезрелых бананов, твердого сыра, полупустых бутылок красного столового вина. Такие запасы имели смысл в Мадриде, где из-за осады было трудно достать даже хлеб и фасоль, но здесь все это просто-напросто свидетельствовало о лени.

Вздохнув, я решила встать с кровати и чуть не споткнулась о большой кусок вяленой ветчины, лишь слегка прикрытый марлей. Ветчина! На полу! Это стало последней каплей. Неважно, насколько я плохо себя чувствовала и как сильно гудела голова, мне нужно было выйти отсюда. Я порылась в поисках аспирина, расчистила место, чтобы помыться; как смогла привела себя в порядок, надела белую юбку, эспадрильи, солнечные очки и отправилась на поиски густого кубинского кофе и покоя.


— Ты же не предлагаешь нам жить вместе в этом отеле? — спросила я позже у Эрнеста, когда он закончил работать. Мы сидели в кафе, он поглощал копченую форель, лук, хлеб, вино и твердый острый испанский сыр. Все еще ощущая себя больной, я едва смогла проглотить яйцо и тост.

— А почему нет? Это очень напоминает Мадрид, а там тебя все устраивало.

— Не устраивало, но это была война.

— Мы попросим горничную приходить почаще.

— Она унесет газеты, но здесь все равно будет вонять мясом и наживкой. И затхлыми пепельницами. Мне нужно нормальное место.

— Поживем пока так, хорошо? Тебе же для счастья неважно, чтобы здесь было идеально вымыто голландским[11] чистящим средством? В любом случае сейчас ничего не ясно с деньгами. А если Файф решит отобрать все, что у меня есть?

Меня передернуло от прозвища, которым он называл Паулину, но я понимала, что лучше промолчать. Да и что я могла сказать? Даже несмотря на расстояние и надежду, она все еще оставалась его женой;

— Я не помешана на чистоте, понимаешь? — сказала я. — Просто стараюсь поддерживать порядок, как и все нормальные люди.

— Понимаю, а я не помешан на беспорядке. К чему это все?

Я не хотела ссориться и поддаваться на провокации.

— Послушай, просто я проехала полмира, чтобы оказаться здесь, и все это на чужих условиях. Я не могу сидеть и ждать тебя в углу гостиничного номера, разве ты не согласен?

— Ты будешь писать.

— Мне нужно собственное место. Я готова заплатить. И сама все найду. Тебе вообще ни о чем не надо будет беспокоиться.

На следующий день я начала поиски и сразу же почувствовала себя лучше, ощущая, что хоть в какой-то степени способна взять свою судьбу в собственные руки. Наняла агента, который показал мне несколько небольших, вполне приличных домов в центре, с аккуратно подметенными верандами, выложенными плиткой комнатами для завтраков и дворами, затененными баньянами. Некоторые из домов были просто чудесными, но ни один мне не приглянулся по-настоящему. Мы выехали из Центральной Гаваны, миновали грязные, прокуренные и будто всеми забытые части города, а затем поднялись на холм к Сан-Франциско-де-Паула, с его единственной пыльной улицей, состоящей из крошечных магазинов и полуразрушенных фруктовых ларьков. И наконец остановились на круглом холмике перед скрипучими, ржавыми воротами с цепью, за которыми я смогла разглядеть только дикую природу. Здесь?

Агент сказал, что там пятнадцать акров, но из-за густых зарослей почти ничего не было видно. Подойдя ближе к дому, я обнаружила, что он построен в испанском стиле и выглядит заброшенным. Толстые лианы опутали облупившиеся желтые ставни, часть крыши и террасу. За домом виднелся обветшалый теннисный корт и высохший бассейн, полный песка, пустых бутылок из-под джина и жестяных банок. Я должна была бы немедленно убежать оттуда, но место напомнило мне сказку. Не знаю почему, но мне показалось, что там спрятано что-то ценное, словно это было королевство, проклятое ведьмой и погрузившееся в сон. И оно ждало не принца, а меня. Нас.

Это место называлось «Ла Финка Вихиа», что означало «Ферма сторожевой башни». Никто не жил там уже много лет. В комнатах пахло затхлостью, сыростью и плесенью, всю мебель нужно было сжечь. На кухне жили тараканы, повсюду лежал многолетний слой пыли. Все нуждалось в ремонте. Но, закрыв глаза, я легко представила, как пишу в одной из спален, примыкающих к гостиной, а Эрнест стучит по клавишам пишущей машинки в какой-то другой части дома. Мы были бы двумя писателями под одной крышей, скрывающимися от всего, кроме друг друга и работы.

— Хотя бы вид не нуждается в ремонте, — сказал агент, когда мы стояли на дикой террасе позади дома, глядя на заросший виноградом склон, в ту сторону, где находилась Гавана.

Розовые, желтые и белые здания вдоль набережной выбивались из общей картинки, но мое внимание привлекло огромное дерево сейба, опутавшее корнями ступеньки крыльца. Оно проросло сквозь фундамент и казалось неотъемлемой частью дома, как душа в теле. У дерева были толстые мясистые листья, такие зеленые и блестящие, будто смазанные маслом, и гроздья стручков каштанового цвета. Ствол был похож на шкуру носорога: толстый, кожистый и плотный. Вид этого дерева тронул меня практически до слез, хотя я не смогла бы объяснить почему никому, даже себе.

— Беру, — ответила я агенту, прежде чем до меня дошел смысл сказанного.

Я говорила про сейбу, но вместе с ним и про каждую пылинку, паутинку и кучу сухих листьев. Имущество никогда не привлекало меня, как и стабильность. Но война и любовь заставили переосмыслить все. Время изменилось. Теперь каждый день казался значимым и бесценным. Кто знает, сколько лет или даже месяцев осталось у людей, чтобы пожить беззаботной, простой жизнью, среди всего этого насилия и борьбы, когда ненависть разрушает целые страны. Так почему бы не заявить о своих правах, пока есть такая возможность? Для меня и Эрнеста. Даже если он не поймет всей значимости этого дома.


На следующий день, когда Эрнест закончил писать, мы отправились за город посмотреть на ферму. Я показала ему сейбу и все другие чудеса: склон позади бассейна, где росло восемнадцать видов манго, залитую солнцем террасу, мимозы, решетку, согнувшуюся от фуксии и цветков абрикосового цвета, — надеясь, что он сможет почувствовать, несмотря на весь этот бардак, как мы здесь можем быть счастливы.

— Тут много земли, но арендная плата сто долларов в месяц? — Он платил лишь несколько долларов вдень в центре.

— Я выписываю чеки, ты же помнишь.

— Ты имеешь в виду, «Колльерс» выписывает чеки?

Он был прав. Мне хорошо заплатили за материалы, которые я прислала из Франции, Англии и Чехословакии.

— Ты ведешь себя как осел, — сказала я ему. — Пойдем еще раз взглянем на мое любимое дерево.

— А что насчет дома? — Он указал туда, где облупилась бледно-желтая краска, обнажив известняк.

— Краска — это ерунда. Мы можем выбрать любой цвет, который нам понравится.

— А бассейн? Там, похоже, два фута мусора. Он воняет. Теннисный корт выглядит так, словно его разрушило землетрясение. Колодец высох. Я не понимаю, о чем ты думаешь. Бежим обратно в город.

— Этому месту просто нужна забота, вот и всё. Здесь сто лет никого не было. Я собираюсь любить его безгранично.

— Любовь не имеет ничего общего с недвижимостью. — Он развернулся, чтобы пойти обратно к машине.

— Зайчик! — окликнула я его. Я приросла к тропинке, ноги пустили корни в землю.

— Да? — ответил он, не останавливаясь.

— Я хочу попробовать. Мне это нужно. Я сделаю это.

Глава 30

В середине марта Эрнест на «Пилар» отправился на материк, чтобы повидаться с семьей, особенно со старшим сыном Бамби, который приехал на каникулы. Как только он скрылся из виду, я позвала рабочих из соседней деревни, и мы приступили к работе. Решив, что начать снаружи будет более правильно и не так страшно, первым раскопали бассейн, как какой-нибудь затерянный археологический объект. После того как расчистили мусор и землю, его поверхность стала напоминать пазл из-за многочисленных трещин, которые нужно было замазать. Сначала все казалось безнадежным, но в один день, после того как поверхность наконец залатали, отчистили, выкрасили в белый цвет и выложили плиткой, рабочие залили бассейн морской водой, и я стояла как вкопанная, почти загипнотизированная алмазным блеском солнечного света на поверхности. Это было ослепительно красиво! Такое невероятное перерождение вдохновляло на дальнейшую работу.

А ее впереди было еще очень много. Теннисный корт напоминал джунгли. Лозы убрали, животный и птичий помет выгребли, заменили сетку и перестелили покрытие. Теперь корт стал цвета откормленного фламинго. Этот цвет так радовал меня, что я решила и дом сделать розовым, а точнее, пепельно-розовым, мягким и милым, — чем-то напоминающим Испанию. Потом пришли два садовника, которые освободили террасу и потихоньку, уголок за уголком, расчистили заросли во дворе.

Место стало по-настоящему волшебным. Оно светилось спокойствием и безмятежностью, хотя я пока не могла похвастаться тем же. Когда с внутренней отделкой дома было закончено — стены отремонтированы, оштукатурены и покрашены, занавески залатаны, — я с маниакальным усердием принялась мыть пол, застелила новой бумагой кухонные полки и ящики и, набросившись на паутину, уничтожила ее с помощью жесткой кубинской соломенной метлы. Но одновременно с этим какая-то часть меня стояла в сторонке, парализованная страхом, сомнениями и неуверенностью из-за таких резких перемен.

Эрнест был прав: на меня это совсем не похоже — заботиться о доме и земельном участке. Но потеря Испании все изменила. Весь мир менялся, и теперь единственным, что имело хоть какой-то смысл, стали попытки удержать все хорошее в жизни: дом на склоне холма, мужчину, который любит тебя, даже если он не может ничего обещать тебе в будущем.

Прошло уже больше года с тех пор, как в Париже Паулина накинулась из-за меня на Эрнеста. Она знала, что я все еще есть в его жизни, но, похоже, была полна решимости отвернуться и сделать вид, что ничего не происходит. Они жили отдельно и называли это «отпуском Эрнеста». Литературным уединением. Он был виновен во лжи ровно столько же, сколько и она.

Все, что мне оставалось, — надеяться, что в какой-то момент Эрнест станет моим. Я знала, что дом этому поможет. И если я вложу в это все силы, Эрнест увидит, какой замечательной может быть наша совместная жизнь. Два писателя под одной крышей, спрятавшиеся от бессмысленных вещей. Дом вне карты, на другом конце света. Наш окоп. Самый красивый окоп, какой когда-либо существовал.

Я заказала кровать, стол и другую мебель для кабинета у плотника, которого нашла в деревне. Принесла простыни, лампы, посуду, льняные салфетки и коврики для ванной. Сосредоточившись на задачах, которые нужно было выполнить, я не позволяла себе слишком много думать, слишком много курить и расхаживать по террасе после наступления темноты. Это должно было сработать. И я надеялась, что так и будет.

Через три недели все работы были закончены, рабочие ушли, и я осталась одна в доме. Налив себе виски со льдом, я приняла ванну и прошлась в пижаме по пустым комнатам. Время от времени я ловила отражение в окнах и каждый раз задавалась вопросом: «Кто эта женщина?»

Все было так ново! Я словно сбрасывала старую кожу: уже не совсем та, какой была раньше, но еще и не та, какой хотела быть. Я плохо спала, пытаясь получше улечься на большой кровати и прислушиваясь к резким, почти металлическим звукам гекконов, шуршащих на карнизах. Проворочавшись с боку на бок, я проснулась на рассвете, чувствуя себя невыспавшейся и хмурой. Мрачное настроение надвигалось, как грозовые тучи. Даже не сварив кофе, я вышла босиком на улицу и села на ступеньку крыльца.

Я редко вставала так рано и не могла припомнить, когда видела небо таким бледным, жемчужным и хлопковым. Весеннее тепло обволакивало и сверху и снизу. Огромные стаи птиц стремительно носились над верхушками деревьев, разлетаясь в разные стороны, ныряя без страха вниз, чтобы позавтракать комарами. Почему-то утро здесь было более шумным, чем ночь. Окружающие меня джунгли, казалось, разговаривали голосами миллиардов и миллиардов насекомых, и эти звуки сплетались с шумом деревьев. Шелестели листьями пальмы. Круглолицые паукообразные обезьяны метались от бамбука к бамбуку. Все звуки были живыми и настойчивыми, снова и снова повторяющими одно и то же послание о риске и надежде и о том, как они сплетаются во мне.

Боялась ли я, что Эрнест останется с Паулиной? Да. И еще боялась, продолжая собирать веточки для этого гнездышка, обнаружить, что у него не хватило смелости уйти от нее. Боялась, что, если даже он выберет меня, наша любовь продлится недолго. Да, такое было возможно.

Прямо передо мной росла сейба, изогнутая и прекрасная, очень старая и таинственная. Дерево было хранителем дома, свидетелем всего, что здесь происходило. И его мудрость и вековое терпение словно говорили мне, что все мои тревоги не такие уж необычные или непростительные. Все это не ново в мире. У меня было что терять и за что бороться, как у любой страдающей влюбленной женщины.

Я вернулась в дом, где все было чисто, идеально, спокойно и залито утренним солнцем. Заварила кофе в новой кофеварке, налила его в новую эмалированную чашку и вошла в комнату, которую собиралась использовать как кабинет. На полке еще не было ни одной книги. В этом доме мне еще не довелось написать ни одного слова, даже телеграммы или письма маме. В такой тишине я должна была звучать очень громко. Никто за меня ничего не сделает. Я придвинула новенький жесткий стул из красного дерева к маленькому столику и стала рыться в коробках, пока не нашла бумагу, карандаши и пишущую машинку. Заправила чистый лист бумаги в каретку — и резкий звук разлетелся по пустому дому. Страница была белоснежной, она пока скрывала свои секреты, и все, что мне оставалось, — начать писать.

Глава 31

С задней террасы «Финки», словно второстепенные боги Олимпа, мы смотрели на Гавану — бледные желторозовые пятна днем и блики мерцающих огней ночью. Ни одна машина не проезжала мимо, если только мы сами кого-то не звали. Тишина была как сон, как заклинание.

Я выбрала этот дом специально из-за удаленности от города. И хоть Эрнест его оценил, он все же настоял на том, чтобы оставить свое рабочее место и почтовый адрес в «Амбос Мундос».

— В этом нет ничего плохого, Зайчик, — заметил он, когда я почувствовала себя уязвленной. — У меня есть привычки, вот и всё. Ты проделала здесь невероятную работу. И мне здесь очень нравится.

— Хорошо, — сказала я ему, изо всех сил отгоняя сомнения. — Мне тоже.


Так начался сезон двух писателей, работающих под одной крышей. Эрнест сказал Паулине, что остается на Кубе на неопределенный срок и не хочет видеться ни с друзьями, ни с гостями. Он пустил в доме корни, которыми стали слова. Выбрал нашу спальню своим рабочим местом и начинал каждый день писать на рассвете за столом, сделанным из книжной полки. Все, что ему требовалось, было здесь: хорошо заточенные карандаши и деревянная подставка для книг, на которую он складывал чистые страницы, когда писал от руки. На столе стояла пишущая машинка, к которой он обращался, когда дела шли особенно быстро и хорошо, и таблица, в которой он ежедневно вел подсчет слов. Место было очень удачным, как раз возле окна на южной стороне. Я часто просыпалась и долго лежала с закрытыми глазами, прислушиваясь к ритму шуршания его карандаша по странице и к пчелам, жужжащим от усердия в цветущей джакаранде за его спиной. Встав с постели, я не пыталась заговорить с ним, а он не говорил со мной — так мы условились, решив, что это важно для тишины утра и для творчества.

Я спускалась и пила кофе за своим рабочим столом, а яркое солнце освещало гладкий кафельный пол и золотистую деревянную поверхность нового книжного шкафа. Мы наняли двух деревенских мальчишек: Фико — готовить, а Рене — вести хозяйство. Они поочередно оставляли для меня поднос с яйцом-пашот, тостами и маленькими круглыми горшочками масла и инжирного джема. Я ела и ощущала покой, как кошка, которая знает, что впереди ее ждут долгие часы домашнего уюта.

Я вернулась к своим блокнотам и желанию писать об Испании, пока все еще было свежо и остро в памяти. Я верила, что если смогу создать подходящих персонажей и найду способ по-настоящему передать то, что видела и чувствовала в Мадриде, то вторую книгу будет ждать успех, и, может быть, получится сделать что-то абсолютно новое. Что-то такое, что не исчезло бы с последним вздохом, что превратило бы мои литературные мечты в реальность и жило бы даже после моей смерти, рассказывая правду о войне.

Каждый день я сидела за столом в ожидании вдохновения, записывая удачные фразы и диалоги. Эрнест называл эту фазу писательского процесса «упражнением для тренировки беглости пальцев».

— Думай об этом как о гаммах для фортепьяно, — объяснил он еще в самом начале, когда взял на себя роль моего учителя. — Нужно сохранять гибкость мышц и мышления, и когда появится что-то стоящее, ты будешь готова.

И я все ждала, когда это что-то стоящее ко мне придет, стараясь отвлечься от мыслей о браке Эрнеста. Каждые несколько дней по почте ему приходили новости с Уайтхед-стрит, записки от Паулины и мальчиков. Мне ужасно хотелось прочесть их, узнать, как на самом деле обстоят у нее дела, но даже мысль об этом была опасна и разрушительна.

Он же был увлечен новым романом. Фаза упражнения для беглости пальцев уже прошла, и настала фаза извержения вулкана, захватывающего все на своем пути, и Эрнеста в том числе.

— Сначала я думал, что это рассказ, — сказал он мне однажды вечером, когда мы лежали переплетенные друг с другом в нашей большой кровати. Моя нога была перекинута через его талию, а его руки запутались в моих волосах. — Но получились главы. Кажется, я начал роман о войне, который давно хотел написать. Точно начал. Я боялся себе в этом признаться. Происходит что-то невероятное. Слова идут потоком, я поднимаю глаза и не могу понять, где я был и где я сейчас.

— Правда, Зайчик? Это чудесно!

Чудесно — для него. Для меня же — ужасно. Лежа в темноте, я ругала себя: ведь заранее было понятно, что он тоже станет писать об Испании. И у него получится гораздо лучше, чем у меня, даже в мечтах. Возникшая зависть была так отвратительна, что мне хотелось забиться под крыльцо и сгрызть себя с потрохами. Я все еще ждала и молилась, чтобы найти подходящую историю для книги, он же, казалось, получил ее без усилий, как будто история снизошла к нему с небес. Где мое извержение вулкана? Мне хотелось ругаться, но я не могла. Это было слишком мелочно, а он был слишком счастлив. Поэтому я сказала:

— Боже, я так рада за тебя! Невероятные ощущения, правда?

— Лучше не бывает. У меня такое чувство, будто у истории нет границ. Я могу писать день за днем, а нужные слова сами найдутся.

— Это так чудесно. — Я с трудом сглотнула, прогоняя горечь, и уставилась в темный потолок. Оставалось верить, что моя книга все еще может так же меня увлечь. Это может случиться в любой момент. — Ты уже сказал Максу?

— Нет, пока не хочу. Еще слишком рано.

— Я понимаю тебя. Это похоже на то, как все начинают говорить шепотом в доме, где только что родился ребенок. Чтобы не разбудить его.

— Так и есть, — ответил он. — Я хочу, чтобы эта чертова штука продолжала спать так же крепко, пока не научится ходить.

Я пыталась себя убедить, что мы не соперники. Обратное могло показаться только из-за того, что мы работали под одной крышей, другу друга на виду. Сначала пришел его черед сверкать, в следующий раз — будет мой. А пока мне оставалось греться в его лучах и улыбаться. И любить его.

Глава 32

Июнь пульсировал жарой и приближающимися штормами, которые постоянно маячили где-то на горизонте, но до нас доходили редко. Книга Эрнеста продвигалась так же уверенно, как товарный поезд. Он писал стабильно, непрерывно и великолепно, надеясь, что если продолжит в том же темпе, то к концу лета у него будет готовая рукопись.

— Все это происходит в течение трех дней, — объяснил он. — Но складывается впечатление, что история намного длиннее, а Джордан — единственный невымышленный персонаж. Конечно, я его придумал, но сейчас мне он кажется более реальным, чем кто-либо еще.

Роберт Джордан — главный герой романа, американский военный эксперт, получивший задание взорвать мост, чтобы сорвать атаку франкистов в горах Гвадаррама. Я сразу же догадалась, что его прототипом стал Роберт Мерримэн, а военные действия явились переосмыслением реальной битвы при Ла Гранха. Это проигранное сражение состоялось сразу после того, как мы покинули Испанию в первый раз.

Но это всего лишь факты, от которых можно было оттолкнуться. На самом деле битва и мост принадлежали исключительно воображению Эрнеста, но мир его книги был настолько целостным и реалистичным, что, когда Эрнест давал прочитать написанное, пусть и всего несколько страниц, я испытывала настоящий шок от точности каждого слова. Я чувствовала запах осыпавшихся сосновых иголок в лесу, слышала журчание ручья, бегущего вдоль узкой тропинки, видела, как солнечный свет пробивается сквозь кроны деревьев и падает на крутой горный склон. Ему удавалось перенести меня в свою историю. Но когда я, возвращаясь к письменному столу, пыталась найти свою Испанию, слова таинственным образом исчезали. Хотя никаких трудностей с тем, чтобы вернуться в то время, не должно было быть — я прокручивала воспоминания о Мадриде каждый день. Однако предложения по-прежнему не откликались на мой зов. Я чувствовала себя неполноценной, но старалась не паниковать.

— А как тебе Мария? — спросил Эрнест в один из вечеров.

Мы сидели перед обедом на террасе, потягивая виски. Жара спала, воздух был влажным и таким густым, что казалось, на него можно облокотиться. Я гадала, пойдет ли дождь, хотя на самом деле существенной разницы не было.

— Она душераздирающая. Ты так отлично прописал этого персонажа, Зайчик. Правда. Просто невероятно, как тебе это удается!

— Я не писал ее с тебя, — продолжал он. — Нов ней есть твои сила духа и мягкость. И все, что я пишу о любви, — о тебе. И получается это только потому, что теперь у меня есть ты.

— Эта книга станет шедевром.

— Мне нужно быть осторожнее, немного притормозить, чтобы не потерять запал.

— Не потеряешь, — сказала я, убежденная в своей правоте. Он казался целостным. Любой бы, ощутив это, понял, что происходит нечто удивительное. «Он пишет книгу своей жизни», — подумала я и усилием воли прогнала зависть. — Ты просто не можешь. Все это слишком глубоко внутри тебя.

— Может быть, и так. — Его голос зазвучал мягче, но с ноткой обиды. — Надеюсь. — И добавил: — У Марии твои волосы.

— Я думала, она испанка.

— Да, и волосы у нее цвета пшеничного поля. — Эрнест отхлебнул побледневший от растаявшего льда виски и сказал: — Она и твоя тоже. Книга. Она наша.

Как же мне хотелось уцепиться за это, поверить, что его слова были правдой.


Когда следующим утром я села за стол, то поняла, что должна отказаться от идеи писать про Испанию. Если бы я на это не решилась, всегда бы сравнивала свою книгу с его, и моя всегда бы уступала. В жизни и так было достаточно тревог и неуверенности. Хватит! Поэтому я перенесла своих персонажей в Прагу вместо Мадрида, — мне казалось, это должно помочь. Главная героиня была американской журналисткой, очень похожей на меня. Ее отправили писать о войне, где она безнадежно влюбилась в абсолютно неподходящего мужчину, перед которым не сумела устоять. Эта история была мне знакома. И если я не смогу дотянуться до таланта Эрнеста или хотя бы зацепить его кончиками пальцев, то я в силах посоперничать с ним в упорстве, поэтому точно не откажусь от этой книги. Слишком многое стоит на кону.

Я начала понимать, что писательство больше похоже на укладку кирпичей, чем на неожиданное озарение. Кропотливая работа. Ручной труд. И иногда, если вы с упорством продолжаете укладывать кирпичи, невзирая на кровоточащие мозоли на руках, не смотрите по сторонам и не останавливаетесь ни переднем, приходит долгожданное озарение. Но не благодаря молитве — а благодаря упорному труду.

Глава 33

Все лето стояла невыносимая жара, гроза то бушевала, то стихала, а наши манго созревали и исчезали в ночи, уносимые бог знает каким животным. Мы обменивались страницами и хвалили идеи друг друга, все было именно так, как я мечтала. Его книга была моей, а моя — его, и я никак не могла поверить в то, что не чувствую себя одинокой, возможно, впервые в жизни.

Каждый вечер, после рабочего дня, мы играли в теннис на свежевыкрашенном корте, даже если еще держалась дневная жара (это помогало выводить с потом токсичные мысли), а затем плавали, пока не начинали болеть плечи. И по крайней мере раз в неделю мы выпускали пар в Гаване, устраиваясь у стойки бара «Флоридита» на стульях, которые, казалось, всегда ждали нас, зарезервированные с помощью невидимых табличек. После напряженного рабочего дня было замечательно оказаться в городе, увидеться с друзьями и просто отдохнуть. Нам нравились все эти маленькие магазинчики и кафе, старые тетушки, отдыхающие на скамейках в халатах и плетеных шляпках. Мы любили и мальчишек в белых футболках, с гладкими темными волосами и развязной походкой, иногда курящих, иногда смеющихся, полных молодости и ищущих неприятностей.

В сумерках с тростниковых полей слетались огромные стаи лессоний, они темными тучами закрывали небо, пока не рассаживались среди лавровых деревьев на Пласа-де-Армас. Их помет окрашивал все, что собиралось под деревьями в течение дня: окурки сигарет и жженые спички, клочки бумаги и фантики, и даже чье-то брошенное белье. Каждое утро старухи приходили со своими соломенными метлами и, сгорбившись, терпеливо, квадрат за квадратом, все вычищали.


Мы любили гулять в Старой Гаване по улице Прадо: мимо танцевальных клубов, откуда неслись томные звуки танго; уличных хулиганов; запаха рома и глухих ударов барабанов бата. Мы часто прогуливались по Малекону и однажды вечером пришли в небольшой и почти пустой парк, где в тусклом свете во что-то играла группа мужчин. Участники стояли лицом к стене и с удивительной точностью били по ней маленьким кожаным мячиком, мяч отлетал, и они, быстро наклоняясь и поворачиваясь, так что было почти невозможно уловить движение их ног, отбивали мяч. Складывалось впечатление, что они угадывали шаги друг друга или исполняли разученный танец.

— Это пелота, — объяснил Эрнест. — Баскская игра. Я уже видел, как в нее играют в Сан-Себастьяне. Вообще-то, это чертовски здорово. Кажется, это самая быстрая игра в мире.

— Давай останемся ненадолго. Это выглядит очень красиво.

Так и было. Игроки почти бесшумно бегали по глине, раскинув руки, словно летали. Может, они действительно умели летать.

Мы сидели на скамейке и следили за игрой. Как я поняла, в ней было несколько команд и различные способы использовать стену: нужно было отбить мяч так, чтобы усложнить задачу другим игрокам. Но они двигались так быстро, что мне удавалось фокусироваться только на белых рубашках, молниеносных движениях рук, которым снова и снова удавалось отбивать мяч, и на ногах игроков, которые перемещались в темноте со скоростью пантеры.

Когда наконец стемнело и игра закончилась. Эрнест завел разговор с игроками. Их было шестеро, все разного роста и возраста, хотя, по-моему, они были моложе его и, благодаря сложной игре, выглядели здоровыми и подтянутыми. Вскоре мы узнали, что это баски и что они прибыли в Гавану, когда Франко взял Бильбао. Они сражались бок о бок в лоялистских бригадах и, когда Испания начала проигрывать, отправились сюда.

Баски жили в изгнании, я сразу это поняла и почувствовала с ними некое родство. Мы с Эрнестом тоже были изгнанниками, хотя и выбрали это место сами. Они же выбирать не могли.

— Наверное, вы очень скучаете по дому? — спросила я.

— Франко отнял у Испании все хорошее, что у нее было, — ответил один из игроков. — Как можно скучать по чему-то, чего больше просто не существует? — Парень был немного выше остальных, с густой копной очень черных волос и круглым лицом, каким-то чудом не тронутым возрастом и невзгодами. Его звали Франсиско Ибарлусия, но он разрешил называть его Пакета.

— А как ваши семьи?

— Мы стараемся не говорить о прошлом, — сказал другой парень, Хуан. — Теперь мы семья. — Он казался очень юным, лет двадцати пяти, с тонкими чертами лица и густыми черными ресницами.

Мы рассказали им немного о нашем пребывании в Испании. Они знали других журналистов, живших также, как и мы, и писавших об Испанской республике, поэтому ребята довольно быстро поняли нас, а мы — их. На темной улице Эрнест махнул рукой в сторону ближайшей гостиницы:

— Идем выпьем все вместе.

— Нет, пойдем с нами, — предложил Пакете. — Сегодня день рождения Феликса. — Он указал на красивого молодого человека с близко посаженными черными плазами и прекрасным орлиным носом. — Грех не отметить.

— А я стараюсь не грешить, — весело сказал Эрнест, и мы последовали за ребятами в маленький домик на улице Кампанарио, где они жили все вместе, судя по дюжине башмаков, сложенных у двери. Там было очень уютно и хорошо — как раз так, как любил Эрнест. Люди живут просто, у них есть все необходимое. Ставное — они есть друг у друга.

Позади дома была небольшая веранда со скамейками, где мы сидели в мерцающем свете свечей, ожидая, пока наши новые знакомые принесут оплетенные соломой бочонки с насыщенным красным вином. У этих бочонков были ручки, за которые можно было зацепиться пальцем и пить, опираясь самой емкостью на согнутую руку; Они проделывали это одним легким, заученным движением, да еще и не пролив ни капли.

Эрнест уже знал этот метод и даже успел усовершенствовать, как я могла заметить. Еще они принесли пачаран — самодельный напиток со сложным вкусом смеси ежевики, кофе и корицы, который мы передавали по кругу, разливая по глоточку в наши чашки. Мне он так понравился, что я опомниться не успела, как уже была пьяна в стельку. Баски пели печальные песни, их голоса то повышались, то понижались, то сливались в унисон, то резко замолкали, а потом кто-нибудь один брал чистые, звонкие ноты.

Феликс, которого все звали Эрмуа, по-моему, пел лучше всех. Когда я попыталась его похвалить, он лишь пожал плечами и сказал: «Нормально, нормально». Но мне показалось, что его плечи приподнялись, а глаза дали понять, что он знает про свой дар, далеко не обычный.

Каждая песня звучала одновременно печально, целостно и обнадеживающе. Несколько раз я ощущала, как по спине и шее пробегают мурашки. Одну песню они, похоже, любили больше всех, потому что пели ее снова и снова. В какой-то момент слова дошли до меня, и я начала их повторять, хотя баскские слоги были такими же странными, как и вкус пачарана на моем языке.

Baina honela

Ez zen gehiago txoria izango

Baina honela

Ez zen gehiago txoria izango

Eta nik,

Txoria nuen maite

Eta nik eta nik,

Txoria nuen maite[12].

Maite — это значит «любовь», да? — гадала я вслух, когда Эрмуа замолчал.

— Да. Это очень старая песня. — Он спел еще несколько строк своим ангельским голосом. — Она о человеке, который потерял прекрасную, любимую птицу. Он жалеет, что не подрезал ей крылья, тогда ему удалось бы ее удержать, — продолжил переводить Эрмуа. — Но потом герой понимает, что она не была бы той же самой птицей, если бы он это сделал. В попытках удержать человек изменил бы ее навсегда.

— Мне кажется, я уже слышал эту историю, — криво усмехнулся Эрнест.

— Мы все ее когда-то слышали, — сказал Паксти и хитро улыбнулся.

Ему было не больше тридцати пяти, и все равно казалось, что он знает все на свете о любви. Может быть, так и было, а может быть, и знать-то было нечего. Так мне показалось на той веранде, где свет свечей мерцал и трепетал, а вино было словно холодный бархат на моем языке. Я прикрыла глаза и наслаждалась пением мужчин, позволяя словам протекать сквозь меня.

— Ты выглядишь счастливой, Зайчик, — прошептал Эрнест мне на ухо.

— Так и есть. Я кое-что вспомнила.

— Да? Что же?

— Что жизнь не обязательно должна быть сложной, нам просто нужно сосредоточиться на том, что действительно важно. У нас есть всё.

— Конечно. — Эрнест улыбнулся мне. — А завтра еще у тебя будет жуткая головная боль.

— Мне все равно. Я очень хочу, чтобы у нас все было хорошо, Зайчик. Ты же понимаешь это?

— Да. — Он наклонился ближе, его дыхание стало сладким от вина. — Я тоже.

Потом Эрнест поцеловал меня, и песня зазвучала снова. Веселье продолжалось, продолжалось и продолжалось до самого утра.

Глава 34

Эрнест и я проводили по крайней мере один вечер в неделю с игроками в пелоту. Мы наблюдали за их тренировками в маленьком парке и ходили на настоящие соревнования во фронтон[13], покупая билеты на каждый матч и сидя на трибуне, как обычные болельщики. Когда я поняла правила игры, стало очень захватывающе следить за тем, как мяч летает по площадке и отскакивает от стены. А после матча мы все вместе, взявшись за руки в знак дружеской поддержки, бегали из бара в бар по всей Гаване и напивались до такого состояния, что едва могли стоять на ногах. Мы как будто снова нашли частичку Испании, ощутили дух простого товарищества и почувствовали всю полноту жизни, хотя и без бомб и постоянного чувства страха.

Возможно, баски чувствовали себя оторванными от своей страны и своего народа и хотели уехать с Кубы, но они никогда не говорили об этом. Казалось, эти люди живут только здесь и сейчас: единственный удар мяча пелоты о стену, единственная прогулка на закате с друзьями, единственный ужин, который мог оказаться последним, — кто знает? — так что пусть все это будет невероятным и захватывающим.

В июле мы пригласили их поплавать на «Пилар». Было уже далеко за полдень, когда мы покинули гавань Кохимар и направились на восток вдоль острова, мимо череды крошечных безымянных бухточек. Эрнест стоял на мостике без шляпы, в одной руке он держал очки, другой управлял легким, как бриз, рулем. Небо за его спиной было голубым и безоблачным, и фигура Эрнеста четко выделялась на его фоне. Он чувствовал себя абсолютно естественно, управляя яхтой. Здесь ему было просто и легко, загорелые ноги стояли прямо и уверенно, на носу блестело кокосовое масло, и он, щурясь от солнца и ветра, направлял свое судно в сторону Гольфстрима.

Позади нас повсюду валялись рыболовные крючки. Эрнест рыбачил всегда, возможно даже во сне. Большинство мужчин — я так называла басков, хотя многие из них казались еще мальчишками, а в глубине души навсегда ими и останутся — сидели вместе со мной на слегка урезанной корме, солнце было в зените, и мы прятались от него в тени друг друга и палубы. День был отличный. Вода под нами меняла цвет с серо-зеленого на зелено-голубой и наконец на темно-синий. А над нами в небе с криком носились полдюжины крачек. Мы проплыли через стаю рифовых кальмаров, которые кружили на пенящихся гребнях волн, их маленькие тела мерцали, напоминая блестки и привлекая тех, кто на них охотился.

Было заметно, как баскам нравилось в море, поездка проходила для них легко и спокойно. С собой у нас был легкий ланч, и мы ели его руками — авокадо, политые соком лайма, твердый испанский сыр, оливки и ломтики черного хлеба, — приберегая место для настоящего пира, который нам пообещали баски.

Через несколько часов мы добрались до необитаемого островка, который очень нравился Эрнесту. Я узнала его куполообразную форму. Мы уже были здесь: тогда я плавала вдоль рифа, пока он ловил копьем рыбу, обутый в тяжелые ботинки, которые защищали ноги от острых, как бритва, кораллов.

Это было прекрасное место, уединенное и пустынное, если не считать нас — мы словно очутились в личном раю. С надветренной стороны острова море, с силой обрушиваясь на острый край рифа, бурлило и пенилось. Ближе к берегу вода была прозрачной, как стекло, с длинными, белыми завитками песчаных отмелей. Мы добрались до самой восточной оконечности, а затем свернули к подветренной стороне, где была небольшая бухточка с белым пляжем под широкими, раскидистыми пальмами.

Поставив «Пилар» на якорь, на лодке мы добрались до бухты. Песок на берегу был белым и прохладным, поскольку солнце уже перешло на другую сторону острова. Баски принесли мешок риса, мешок овощей, курицу и еще много всего непонятного, что в итоге должно было стать нашим шикарным ужином. Эрнест развел костер, а затем почистил несколько снуков и желтых акул, пойманных нами по дороге. Пакета начал готовить на костре в стальной вогнутой сковороде, которую он всю дорогу держал у себя на коленях, очевидно очень ею гордясь. Рис, лук и перец залили бульоном и размешали большой плоской лопаткой, а затем добавили курицу и рыбу. Все это готовилось слоями и требовало очень много времени, поэтому я пошла на пляж, чтобы немного поплавать. Забравшись в воду сначала по грудь, я стала потихоньку продвигаться вперед.

Вода была восхитительная. Эрнест подарил мне мотоциклетные очки, в которых под водой было гораздо лучше видно, чем в маске для плавания. Подобравшись к косе бледных кораллов, я увидела стайку из тысячи крошечных, похожих на пули рыбок, плывущих подо мной. Их тельца были абсолютно прозрачными, так что можно было разглядеть, из чего они состоят. А глубже медленно проплывала огромная рыба, размером больше, чем я. Меня накрыло странное чувство: скорее унижения, чем страха. Я осознала, насколько я мала и ничтожна по сравнению с этим безграничным морем, которое простирается во всех направлениях, заполняет холодные, черные расщелины в глубине подо мной, где живут неведомые существа и куда не проникает солнечный свет. Я была маленькой и незначительной, и это стало в некотором роде облегчением.

Все, что я хотела знать о будущем, — уйдет ли наконец Эрнест от жены и смогу ли я доверять нашей любви и жизни, которую мы строим, — было тайной не только для меня, но и для всего мира. Загадки были повсюду. Поражения случаются так же регулярно, как и приливы и отливы, снова и снова промывающие белый песок.

Я медленно взмахнула ластами и наполнила легкие воздухом, чтобы удержаться на поверхности. Прилив, раскачивая меня, пульсировал под грудью и бедрами. В пяти или шести футах подо мной лежал скат, ромбовидный и совершенно неподвижный, только бледный песок разлетался вокруг его тела. Прямо над ним, у самого дна, где скаты обычно добывали еду, плавали несколько дюжин маленьких помпано, серебристо-голубых, с желтыми плавниками и брюшком. Похоже, они не обращали внимания ни на меня, ни на ската. Понаблюдав за ними еще несколько минут, я решила вернуться на пляж, но вдруг увидела тень, скользящую ко мне из глубины. Меня охватила леденящая паника. Но оказалось, что это была всего лишь морская черепаха. Ее передние ласты были изогнуты, как крылья, и покрыты желто-коричневыми пятнами. Казалось, она летела, а не плыла, наблюдая за тем, как я нависаю над ней и как моя тень падает на ее широкий панцирь. Похоже, я вообще не дышала, любуясь ею, пока она не исчезла.

Когда я вернулась, на пляже уже очень вкусно пахло едой, а у Эрнеста было наготове полотенце, которое он согрел над костром.

— Видела что-нибудь интересное? — спросил он, растирая мои плечи под полотенцем, а затем протянул мне немного вина. С моих волос капала вода.

— Все было интересное, но больше всего мне понравилась морская черепаха великолепного янтарного цвета. И мне удалось подплыть к ней очень близко.

— Думаешь, эта черепаха — девочка?

— Всегда узнаю женщин, даже если они черепахи, — пошутила я. — Между нами возникло взаимопонимание. Она даже позволила мне подплыть поближе, когда я перестала суетиться и успокоилась.

— А они съедобные? — спросил Пакета. Он все еще помешивал свой шедевр деревянной лопаткой, ритмично двигая ею из стороны в сторону.

— Да, но если ты к ней прикоснешься, мне придется выстрелить тебе в ногу. Женская солидарность.

— Повремени с угрозами, — усмехнулся Эрнест. — Никто и пальцем не тронет твою черепаху.

Мы все рассмеялись, а потом я, оставив мужчин готовить и болтать, села на берегу с бокалом терпкого красного вина. Я глубоко погрузила ноги в прохладный песок и смотрела, как вода переливается через буруны, напоминающие жемчужно-голубой шов, который разрывался и сшивался снова и снова.

Мир постоянно менялся, и часто эти изменения бывали значительны. В Европе нацисты подписали Стальной пакт с Италией, связав Берлин и Рим. Гитлера и Муссолини союзом, который мог означать еще больше бессмысленных смертей. Гроза уже не за горами, и она придает особую остроту таким моментам, как этот, — накатывающему прибою и смеху, вину и загорающимся звездам.

Рай всегда хрупок, такова его природа. Но, возможно, мы еще успеем им насладиться? Я обернулась и увидела Эрнеста. Он стоял возле костра, спиной ко мне, пламя поднималось, опускалось и закручивалось, почти касаясь его, когда он энергично размахивал руками, что-то рассказывая.

Глава 35

Наступил сороковой день рождения Эрнеста, и к празднику пришло длинное письмо от Паулины, в котором говорилось, что в мире нет никого похожего на него и что она знает, что он делает все на благо его семьи. Письмо было подписано с выражением любви и пожеланием удачи. Мы просидели четверть часа в нашей длинной гостиной, пока Эрнест читал мне его вслух, а потом снова и снова про себя. Я не знала, почему он решил поделиться этим со мной, ведь он обычно не распространялся о своей семейной жизни. У меня никак не получалось придумать или даже подумать, что сказать. Либо решимость Паулины спасти брак была такой же крепкой и непробиваемой, как кольчуга, либо же он втайне от меня успокаивал ее. Любой из вариантов заставлял меня чувствовать злость, печаль и беспомощность.

Мы договорились, что будем прятаться от мира в «Финке». Паулина никогда не навещала здесь Эрнеста: он давно дал понять, что на Кубе у него личное убежище. Но она напоминала о себе в письмах, телеграммах и телефонных звонках, рассказывая новости о мальчиках. Ее присутствие было даже в счетах, которые она пересылала из Ки-Уэста в Гавану, и в банковских чеках, которые гордо возвращала обратно. Эрнест редко упоминал ее имя, но я всегда знала, когда Паулина наносила ему удар и причиняла боль. Это читалось в его настроении в конце дня, после нескольких бокалов спиртного, или в том, с какой силой он отправлял теннисный мячик через коралловый риф. Эти удары предназначались не мне. Это была не моя война. Но это разбивало мне сердце.

Почему Эрнест до сих пор цеплялся за этот брак, притворяясь, что они все еще семья? Что он получал от Паулины, чего не мог получить от наших отношений? Чего ему не хватало в нашей жизни или во мне?

Мне хотелось позвонить маме и спросить совета, но вся эта неразбериха так напоминала отношения с Бертраном, что я просто не смогла себя заставить это сделать. Так что я продолжила ждать, волноваться и пытаться сохранить все хорошее, что было в нашей жизни в «Финке». Совершенство в простоте каждого дня, солнце, сад, наша любовь, наша работа — все это неожиданно оказалось таким ценным, что я иногда просыпалась по ночам и лежала с открытыми глазами в темноте, чувствуя себя драконоги на огромной куче золота. Я никогда не была такой счастливой и одновременно слабой из-за страха все потерять.

Я упорно двигалась к завершению своего романа. «Потребуется еще несколько недель». — думала я. Название для него нашлось в одной из книг Эрнеста про исторические сражения. Эрнест любил читать Библию в поисках заглавия или листать с этой целью томики старинной поэзии. Но у меня был свой мистический подход к выбору названий для моих книг: я верила, что если быть наблюдательной и внимательно следить за знаками, то когда-нибудь что-нибудь само выскочит на меня со страницы, обратив на себя внимание особой уместностью. Возможно, это была глупая теория, но она работала. Как-то вечером я заглянула Эрнесту через плечо, и едва кинула взгляд на книгу у него в руках, как два слова сразу бросились мне в глаза: «Поле боя».

— Немного мрачно, — сказал Эрнест.

— На войне всегда мрачно, — возразила я. — Так сложно сделать все правильно.

— Ты про название?

— Про все. Я так хочу, чтобы книга получилась отличной!

— Она уже замечательная. Зайчик. Все, что ты делаешь, прекрасно. Поверь мне.

— Боже, надеюсь, ты прав!


В последние годы каждый раз в конце августа Эрнест отправлялся в поездку на ранчо «Л-Бар-Т» на севере Вайоминга — одно из его самых любимых мест для охоты и рыбалки. Бамби уже выехал на запад с Хэдли и ее вторым мужем. Полом, и должен был дождаться отца на ранчо. Гиги и Патрик тоже собирались приехать после летнего лагеря в Коннектикуте. Паулина уже уехала из страны в незапланированную поездку во Францию, желая успеть до того, как, по выражению Эрнеста, «вся Европа взорвется».

— Пожалуй, я попрошу Тоби Брюса привезти их поездом, — сказал Эрнест, придумывая, как решить проблему.

Тоби много лет помогал Эрнесту и его семье и был одним из немногих людей, кому он доверял абсолютно все: машины, оружие и «Пилар», а теперь еще и сыновей.

— Уверена, что он все сделает, — ответила я, но мои мысли были далеко. То, что Паулина уехала в Европу, не означало, что она не появится в Вайоминге. У нее было много времени, чтобы успеть вернуться, и множество причин сделать это поскорее.

— Постарайся не переживать. Зайчик, — сказал он, угадав мои мысли по выражению лица. — Я сделаю все, что в моих силах, чтобы это закончилось. Ты была так терпелива со мной.

В комнате царил полумрак, а тусклый свет ламп лишь едва рассеивал его. Тишина казалась вязкой. Мы оба боялись сказать лишнего, но я еще больше боялась молчания.

— На самом деле не так уж я терпелива, дорогой. Понимаешь?

Глава 36

Мы покидали Гавану, спланировав и обсудив все заранее. Сначала доплыли до Ки-Уэста на «Пилар», забрали машину и объяснили Тоби Брюсу про мальчиков, а затем отправились с Эрнестом в Сент-Луис. Забив до отказа черный «бьюик» с откидным верхом, мы двинулись по Америке, проводя за рулем по десять — двенадцать часов в день, — так он любил путешествовать: с редкими остановками, опустив стекла и включив радио.

Ему очень нравилась наша поездка по стране — маленькие мотели в безымянных городках, заправочные станции и придорожные кафе, перекусы бутербродами с болонской колбасой на ужин и импровизированные туалеты в открытом поле — Эрнест просто останавливал машину, не заботясь о том, кто может проехать мимо.

Мне нравились просторы и теплый воздух, врывавшийся в окна, а вот излишняя упрощенность и запущенность никак не могли очаровать. Эрнест перестал бриться и вел машину босиком, в одних и тех же брезентовых шортах с куском веревки вместо пояса. Все, что я смогла сделать, — это заставить его мыть руки несколько раз в день.

— Все женщины втайне истосковались по мужчинам, только что выбравшимся из пещеры, — ответил он, когда я пожаловалась.

— Интересная теория. — Я не могла удержаться от смеха. — Но мама не пустит тебя в дом в таком виде.

— Я ей понравлюсь, меня все матери обожают.

Я очень надеялась, что он прав. Помимо Эрнеста, мама была самым важным человеком в моей жизни. Мне не верилось, что она одобрит наши отношения, поскольку он все еще был женат на другой, но я надеялась, что если она проведет немного времени вместе с нами, то поймет, какой он особенный и почему я стольким рисковала ради него.


Когда мы наконец приехали, она приготовила для нас жаркое. Встреча прошла лучше, чем я могла представить. Мы засиделись допоздна, обсуждая только что подписанный Германией договор с Советским Союзом, в котором страны условились не нападать друг на друга и не вступать ни в какие альянсы с врагами. Во время войны в Испании Сталин помогал лоялистам бороться с Франко, но теперь наступил этап, когда, похоже, все самые могущественные в мире люди решили объединиться. Скоро их будет не остановить.

Вздохнув, мама сменила тему и попросила Эрнеста рассказать о сыновьях.

— Патрику одиннадцать. Мы дали ему прозвище Мексиканский Мышонок, потому что он становится очень коричневым от загара. Патрик может прочитать две-три книги в день и просит, чтобы я написал новую и потолще, чем «Зеленые холмы Африки». — Эрнест засмеялся. — У меня не хватает духу сказать ему, что книга оказалась провальной.

— Глупости, — ответила мама. — Вряд ли ему есть до этого дело, он очень тобой гордится. А остальные?

— Джеку пятнадцать, и он бо́льшую часть времени проводит в школе-интернате. Мы зовем его Бамби практически с самого его рождения в Париже. Грегори, Гиги, почти восемь. Он — что-то особенное. Выиграл десять долларов в кости в лагере на прошлой неделе. Однажды он станет меня обеспечивать, приносить с помощью игры золото, как Мидас.

Мама выглядела встревоженной.

— Ты же не берешь его с собой играть?

— Нет, конечно. Дома он играет в парке, как привык в Марокко. Но, думаю, мне стоит брать его с собой за игральный стол. Он сможет заработать мне на пенсию.

Мама рассмеялась и произнесла:

— Марти никогда не интересовали деньги, зато ей всегда хотелось путешествовать. Однажды она выскользнула из дома и спряталась в повозке торговца льдом.

Его глаза загорелись:

— Да, я слышал эту историю, мне она нравится.

— Но я тебе не рассказала, что после этого я не могла сидеть неделю, — заметила я.

— Да, но это был единственный раз, когда ей досталось, — быстро добавила мама.

Эрнест подмигнул мне:

— Не сомневаюсь, что еще парочка случаев ей не помешала бы.

— Я тоже так считаю, — ответила я, и мы все трое засмеялись.


Когда вечер подходил к концу, у меня возникло чувство выполненного долга — Эрнест покорил мою маму без усилий. И она спрашивала о мальчиках. Это тоже хороший знак. Когда-нибудь, если все пойдет по плану, они станут ее внуками. «Она тоже должна быть в этом заинтересована», — подумала я, надеясь, что скоро все будет именно так, как я хочу.

На следующее утро я помогла Эрнесту загрузить машину, которая была и без того битком набита удочками, катушками, всевозможными снастями, ружьями, спальными мешками и флягами. За его плечом сияло яркое, как мандарин, утреннее солнце.

— Просто садись в машину, — предложил он. — Мы со всем разберемся, когда доедем.

— Не искушай меня.

Он стоял, прислонившись к «бьюику». Я подошла и прижалась к нему, обхватив руками за шею. Солнце светило, нагревая наши макушки. С верхушек деревьев доносилось стрекотание цикад, которое напоминало о конце лета. Возможно, за нами наблюдали соседи. А может быть, мама ждала меня у окна. Но все это было неважно — мне хотелось лишь находиться рядом с ним как можно дольше, остановить время.

— Если тебе станет одиноко, ты знаешь, где меня найти, — сказал Эрнест.

— Мне уже одиноко.

— Мне не хочется жить без тебя. Нужно что-то с этим делать.

— Мы уже делаем. Я просто ужасно тебя люблю, понимаешь?

— Хорошо.

От его долгого поцелуя я ощутила, как между нами пульсирует неопределенность и одновременно радость оттого, что мы нашли друг друга. Эти чувства с трудом уживались в нас. В конце концов мне ничего не оставалось, как позволить ему уехать.

Эрнест сел за руль «бьюика», подвинув коробку с инструментами и любимую удочку. Поцеловав его в последний раз через открытое окно, я наблюдала, как он удаляется, проезжая вдоль изогнувшимися над улицей деревьями, и становится все меньше, прозрачнее и бледнее, а затем и вовсе исчезает. Я простояла еще несколько секунд неподвижно, мое сердце тянулось к нему через разделяющее нас пространство.

Глава 37

Через несколько дней после того, как Эрнест и мальчики обосновались в «Л-Бар-Т», гитлеровские войска вторглись в Польшу. В мгновение ока Британия, Франция, Австралия и Новая Зеландия объявили войну Германии. В мире больше не осталось места, куда можно было бы убежать или спрятаться от этих ужасающих событий. Началась Вторая мировая война.

В Сент-Луисе мы с мамой часами просиживали у радиоприемника, не шевелясь и не говоря ни слова, одурманенные печалью и тревогой, хотя давно уже знали, что все это произойдет. Одни и те же сообщения, практически без изменений, транслировались бесконечно, но мы продолжали слушать. В гостиной стало темно. Никто из нас даже не мог встать, чтобы включить свет.

Эрнест позвонил и рассказал, что он с мальчиками тоже не может отойти от радио. Они практически не выходили из дома, сам же Эрнест спал ночью всего несколько часов, постоянно прислушиваясь к портативному радио, лежавшему рядом с его подушкой. Это уж точно не было похоже на прошлые их поездки в Вайоминг.

— Как ты думаешь, что сделает Рузвельт? — спрашивал он меня по телефону.

— Понятия не имею. Не думаю, что это уже имеет значение. У нас был шанс в ситуации с Испанией и Чехословакией. Мы ничего не сделали тогда, а теперь уже слишком поздно.

Мамин телефон представлял собой тяжелое черное чудище с трубкой, весившей не меньше фунта. Холодное и давящее ощущение в руке и щеке, казалось, на что-то мне намекало, но я не могла понять, на что именно. Я слушала дыхание Эрнеста, такое близкое и в то же время невероятно далекое.

— Меня от всего этого тошнит, — поделился он.

— Я понимаю.

Мы замолчали, и я услышала звук, который издавали провода: нечто среднее между жужжанием и сердцебиением.

— Файф возвращается из Парижа, — наконец сказал он. — Она вылетает завтра. — Эрнест понизил голос, и я поняла, что он боялся этого разговора.

Во мне забурлила ревность. Я не понимала, почему кто-то считает, что ревность зеленая, когда на самом деле она красная. Красная ярость.

— Я знала, что она не сдастся.

— А я не знал. Похоже, я совсем плохо разбираюсь в женщинах. Прости. Зайчик.

Мне нечего было ответить. Телефон внезапно показался обжигающим. Мне хотелось уронить его или бросить.

Помолчав, он продолжил:

— Я собираюсь решить эту проблему сам, просто надеялся, что она вдали от всего сделает выбор.

— Кто-то уже должен сделать хоть что-то, — огрызнулась я, бросая ему вызов, но это не сработало. Он был так глубоко погружен в свои тревоги, что, возможно, даже не замечал моих.

— Это все чертовски трудно.


Мы не созванивались в течение следующих двух недель, все это время я ночевала на диване в гостиной, слушая радио и ощущая себя все более уязвимой. Мир перевернулся с ног на голову, и я вместе с ним. Меня терзали страхи о том, что Эрнест передумает. Я представляла, как Паулина придумывает все новые способы его удержать. Но когда он наконец позвонил, оказалось, что все кончено. Эрнест попросил развода — больше никаких притворств, никаких молчаливых противостояний. Паулина слушала, но как будто бы не слышала, потому что сразу после разговора она легла в постель, заперла дверь и не выходила три дня.

Чтобы поговорить спокойно, он позвонил из таксофона, расположенного недалеко от ранчо. Я попыталась представить его там — вокруг горы, сосновая пыль, ястребы и густой, бодрящий воздух. В его голосе не было ни злости, ни облегчения, скорее казалось, что он потерял кого-то, кого знал очень давно и кого по-настоящему любил.

— Все это ужасно, — сказал он. — Она крепка как сталь, но именно такие падают жестче всех, когда до них доходит.

— Значит, Паулина все еще там?

— До конца недели. Тоби Брюс отвезет ее и мальчиков обратно в Нью-Йорк. Бамби задержится еще ненадолго, а потом вернется в Коди с Хэдли и Полом.

— Мальчики, наверное, вообще разбиты.

— Я думаю, они пытаются быть храбрыми. Патрик ничего не сказал. Он просто сидит на крыльце и читает, тихий, как камень. Он и сейчас там. Гиги пытается утешить мать, но она никого не впускает. Он просто ждет у двери в ее комнату и раскладывает пасьянс на полу в холле. Атмосфера как в чертовом похоронном бюро.

— Какой ужас! Хотела бы я как-нибудь помочь.

Он молчал, казалось, вечность, а потом сказал:

— Может быть, тебе приехать сюда? Мне было бы легче все это, если бы ты была рядом.

— Было бы нечестно появиться в ту же минуту, как она выйдет за порог.

— А что тогда честно? Я чувствую себя ужасно. Я не сплю. Приезжай.

Связь затрещала, и мы оба замолчали. Потом еще долгое время я не могла повесить трубку, даже когда он уже закончил разговор.


Я почти сразу же начала собирать вещи, перетащив радио в свою комнату, чтобы не пропустить последние апокалиптические новости. Нацисты оскверняли Польшу своими маршами. Они достигли Вислы и намеревались взять Варшаву. Канада присоединилась к союзникам и объявила войну Германии. В Вашингтоне Рузвельт созвал специальную сессию Конгресса, чтобы пересмотреть наши Акты о нейтралитете, но этим ничего не изменил. Его позиция была такой, какой она была в течение многих лет: мы не будем вступать ни в какие иностранные войны. Рузвельт дал такое обещание всем матерям и отцам, сыновьям и женам и собирался сдерживать его столько, сколько сможет.

— Что случилось у Эрнеста? — поинтересовалась мама.

Она пришла проведать меня и увидела, как я бросаю вещи в открытый чемодан. Несмотря на беспокойство, мама присела рядом, показывая мне, что готова слушать, если я готова рассказывать.

— Он попросил развода. — Слова, слетев с губ, показались тяжелыми и чужими. Я чувствовала себя виноватой перед Паулиной, но в то же время впервые за последние несколько месяцев ко мне пришло ощущение свободы и надежды. — Я собираюсь к Эрнесту на запад. Ему очень тяжело.

— Не сомневаюсь. — В ее тоне послышались нотки отчуждения и сомнения. — А ты что об этом всем думаешь?

— Я тебя не понимаю. Мне казалось, что тебе нравится Эрнест.

— Он мне нравится. Более обаятельного мужчины на свете еще не существовало, но он очень требователен к женщинам. А как же твоя книга? Разве твоя работа не пострадает, если ты все бросишь и побежишь к нему?

— Я не бросаю все. — Мне хотелось, чтобы это не звучало как оправдание, но это оно и было. — Большая часть уже закончена. Я сейчас дорабатываю черновой вариант. И в любом случае, не могла бы ты хотя бы попытаться порадоваться за нас? Может быть, это незаметно, но Эрнест меня любит.

— Конечно любит. — Она села рядом со мной, взяла подушку и осторожно разгладила ткань кончиками пальцев. — Он был бы дураком, если бы не любил. Но у него уже было две жены. И их он тоже любил, не так ли?

— Думаю, да. — Было тяжело слушать ее, не пытаясь встать на сторону Эрнеста. Или, может быть, это была моя собственная сторона. Они слились воедино, и теперь я не видела разницы. — В первый раз он был так молод. Люди совершают ошибки.

— Да, и я как раз пытаюсь уберечь тебя от одной из них: возможно, худшей ошибки в твоей жизни. Просто будь осторожна, хорошо, Марти?

— Хорошо, — ответила я, прекрасно понимая, что обещать ей это уже поздно.

Глава 38

Сан-Валли — это город в долине Вуд-Ривер, окруженный цепью живописных горных хребтов и Сотутским национальным парком. Необычное место: пылающие от солнца горные пики, золотистые склоны холмов и осины, высокие и стройные, уходящие в небо.

После Великой депрессии Авереллу Гарриману из «Юнион Пасифик Рейлроуд» пришла в голову блестящая идея о том, что круглогодичный курорт мог бы спасти эту часть Айдахо от худшей участи. Он вложил крупную сумму денег, но привлечь достаточное количество посетителей не удавалось, пока он не решил созвать туда множество кинозвезд и других блестящих личностей, благодаря чему удалось сделать Сан-Валли райским запретным плодом, которым он на самом деле и был.

Когда Гарриман связался с Эрнестом, предложив ему бесплатный отпуск в обмен на небольшую рекламу, тот поначалу отказался. Но потом началась война, проблемы с Паулиной и все эти страдания, поэтому поездка в новое место, не наполненное плохими воспоминаниями, вообще никакими воспоминаниями, показалась ему неплохой идеей.

Нам дали угловой номер на втором этаже, лучший из тех, что они могли предложить, с двумя большими комнатами с каминами, широкой кроватью и с огромной гостиной, места в которой хватило бы для игры в кегли. Это было уже чересчур — такая роскошь не могла не смущать, особенно если учесть наши угрызения совести и сожаления. Но я почувствовала, как эти чувства начали ослабевать, когда мы стояли в номере, захваченные открывающимися из него видами.

Из распахнутого окна, ведущего на террасу, просматривалась вся долина, расцвеченная золотым и зеленым. Лысая гора возвышалась над бассейном и напоминала статного лорда, а лыжные трассы, сбегающие вниз по склонам, были похожи на липкие потеки. Скоро должен был выпасть снег, утром будет подмораживать, а ночи станут ясными и прохладными.

— Мы снова начнем писать каждый день, — сказала я. — Это как раз то, что нужно нам обоим. Здесь достаточно места, чтобы не мешать друг другу, а в обеденный перерыв мы будем звонить в колокольчик, петь йодлем или что-то вроде этого.

— Звучит замечательно. — Эрнест посмотрел на меня, его взгляд был усталым после долгой ночи за рулем и всех изматывающих чувств, которые он испытывал, но о которых не говорил. — Это может нас вылечить. Но мы должны придумать какую-то историю, чтобы объяснить твое присутствие здесь.

— О! — Его слова меня огорошили. Паулина ушла, но на самом деле ничего еще не было решено. — Ты имеешь в виду, что я не миссис Хемингуэй?

— Да.

— Что ты хочешь, чтобы я сказала?! — рявкнула я.

— Я не знаю. Понятия не имею, как правильно. Как ты думаешь, что нам делать дальше? — Эрнест выглядел расстроенным из-за моего резкого тона, но он никогда не был чьей-то тайной, никогда не был в моем положении.

— Полагаю, это зависит от того, хочешь ты защитить свою репутацию или мою?

Он выглядел уязвленным.

— Конечно твою. Не думаю, что остатки моей репутации вообще стоят усилий. Мы что-нибудь придумаем.

— Хорошо, — неуверенно ответила я.

— Для начала нам обоим нужно выспаться, хорошо поесть и выпить виски. Если мы будем придерживаться такого распорядка, то через несколько недель все может наладиться. Мы восстановимся, начнем писать, как раньше, а после обеда будем ловить рыбу, ездить верхом или стрелять.

— Стрелять? Я думаю, ты ошибся в выборе девушки.

— Нет. — Эрнест прижал меня к своей груди и не отпускал, в то время как во мне продолжали бушевать вопросы и сомнения. — Впервые за долгое время я нашел идеальную девушку.


План заключался в том, чтобы остаться там на шесть недель и снова стать честными по отношению друг к другу и к нашей работе. Для этого нам пришлось немного забыть о мире. Советы вторглись в Польшу и быстро передали Варшаву нацистам, как игрушку, которую можно было обменять или перекидывать туда-сюда. Рейнхард Гейдрих, который был вторым лицом в службе безопасности Гиммлера, возглавил Государственную службу безопасности СС и стал контролировать разведку, гестапо и полицию. Всего этого было уже слишком много, чтобы не думать о происходящем, поэтому мы договорились слушать радио только два раза в день: в обед, после того как каждый из нас написал положенное количество страниц, и вечером, когда перед ужином у нас уже наготове была выпивка.

Эрнест углубился в «испанскую книгу», как он ее называл, а я по уши погрузилась во второй черновик «Поля боя», с облегчением почувствовав себя полностью захваченной историей, поглощенной ею. Этот созданный мною мир казался реальным, словно спасательный круг, за который можно было ухватиться, когда окружающий мир становился все более непредсказуемым и неустойчивым.

Во второй половине дня мы старались как можно больше бывать на свежем воздухе и наслаждаться последними погожими деньками. Природа вокруг была невероятно прекрасна. Иногда мы отправлялись верхом в горы. Поначалу я не была уверена, что смогу ездить на лошади, так как не садилась в седло с тех пор, как была девочкой, и даже тогда у меня не очень хорошо получалось, но Эрнест считал, что я справлюсь. Они с Тейлором Уильямсом выбрали для меня милого старого мерина по кличке Блу, который был широким и надежным, как диван, и ужасно терпеливым со мной, пока я пыталась разобраться что к чему.

Тейлор, высокий и худощавый кентуккиец, был главным проводником в этой местности, а рыбачил и стрелял он не хуже Эрнеста. У него были странные шутки, которые иногда заставали врасплох, потому что совсем не вязались с его мелодичным, протяжным произношением, — он шутил, будто выплевывал острые, но покрытые медом гвозди. Но умел рассмешить нас обоих, и Эрнест сразу полюбил его, прозвав Полковником.

Если двинуться на восток от гостиницы и пересечь реку Биг-Вуд, можно попасть на широкий луг, заросший кустарниками, сумахом и шалфеем, где трава доходит лошадям почти до живота. Отсюда тропы уходят к вершинам холмов, они ведут через суровые золотистые перевалы или через осиновые леса, такие просторные и нетронутые человеком, что кружится голова.

Однажды мы отправились на север, обогнули озеро Сан-Валли, добрались до Трейл-Крик, а затем лениво и весело двинулись по берегу, пока не очутились на красивом, ровном лугу, где наши лошади могли отдохнуть. Мы привязали их, а затем бросили плед на мягком уступе поддеревом и пообедали, после чего откинулись на спину, закрыв глаза от солнца.

— Мы должны остаться тут подольше, пока не пойдет снег, как думаешь? — спросила я.

— Может быть, — отозвался Эрнест. — Или до сочельника. Держу пари, здесь в это время чудесно и тихо. Об этом месте никто не знает. И часть меня надеется, что никогда и не узнает.

— Только не говори этого Гарриману, иначе он даст тебе по носу.

— И все же. Здесь мысли прояснились. И нет никаких призраков.

— Парочку мы привели с собой, — возразила я. — Ты же знаешь.

— Да, но они тоже исчезают.

На высокой ветке над нами голубая сойка вертела головой то в одну, то в другую сторону, сосредоточившись на чем-то невидимом. Это было ее королевство.

— Где ты сейчас в книге? — спросила я Эрнеста.

— «Гейлорд». Боже, как здорово снова оказаться там, знать, где все находится, как выглядит в темноте и какие у людей секреты.

— «Гейлорд»! Боже правый, я завидую! Мне бы хотелось сейчас очутиться там и просто выпить, понимаешь? Почувствовать, как кругом все дрожит, а потом вернуться сюда и снова оказаться в безопасности. — Я на секунду замолчала, а потом сказала: — Если задуматься, то Испания — это один из наших призраков. Она разбила мне сердце, но я бы ни на что не променяла это время. Места меняют нас, ведь правда? Иногда даже больше, чем мы можем представить.

— Да. Писать книги — один из способов сохранить города в памяти. Я часто думаю об этом, и не только касательно Испании. Если я знаю, что напишу рассказ о Хортон Бэй, Памплоне или Мадриде, мне становится легче. Как будто время, проведенное там, не исчезнет никогда, а останется со мной.

— А Сан-Валли? О нем ты напишешь?

— Может быть. Когда пойму, что за историю этот город мне может рассказать. Не в каждом месте она есть.

Я смотрела на сойку, на сосну позади нее, на небо, синее и жесткое, мечтая, чтобы оно осталось со мной навечно.

— В этом месте точно есть история. Давай убедимся в этом.

Глава 39

Алы решили поужинать или выпить по стаканчику с Ллойдом Арнольдом, пиар-фотографом гостиницы, и его женой Тилли — темноволосой, остроумной, но слишком простодушной и откровенной. У нее была короткая стрижка и карие глаза, в которых, как в открытой книге, читались все ее мысли и чувства. Эрнесту она сразу понравилась, и мне тоже, хотя у нее были очень старомодные представления о мужчинах и женщинах. Например, она не понимала, зачем мне работать и почему мне этого хочется.

— Отчасти потому, что это очень удобно, — попыталась я объяснить. — Я всегда сама за себя плачу. Это важно. И еще: моя страсть к писательству. Иногда кажется, что это единственное, что имеет для меня значение.

— Полагаю, именно этим сейчас и занимаются женщины. Современные женщины, как они сами про себя говорят.

— Мне кажется, что это просто замечательно. Почему мы должны от чего-то отказываться?

Она безмятежно улыбнулась, разглаживая руками юбку, но при этом не выглядела убежденной.

— Ты действительно думаешь, что можешь получить все, не идя ни на какие компромиссы?

— А почему нет? — Я услышала вызов в ее словах, и мне захотелось сказать: «Посмотри на меня, я тому пример», но вместо этого добавила: — Можно же хотя бы попытаться?


Спустя неделю, в середине октября, похоже, боги нас подслушали и решили разоблачить мой блеф: Чарльз Кольбо из «Колльерс» предложил отправить меня в Финляндию. В последнее время Советы оказывали давление на финнов, чтобы те уступили землю в обмен на другую территорию. Обмен был необходим по соображениям безопасности, поскольку Ленинград находился всего в тридцати двух километрах от финской границы. Но финны отказывались.

«МЫ ДУМАЕМ, ТЫ ДОЛЖНА ТУДА ПОЕХАТЬ, И ЧЕМ СКОРЕЕ, ТЕМ ЛУЧШЕ», — телеграфировал Кольбо. Я понимала, что, хотя я все еще эмоционально не оправилась после Испании, мне необходимо быть там, где происходят важные события, чтобы рассказать о них миру.

— Я немного беспокоюсь о своей книге, — сказала я Эрнесту. — И о тебе, конечно.

Был полдень, и мы обедали в маленьком патио рядом с главной столовой. Вокруг нас возвышались горы Пайонир, границы вершин были настолько четкими, что казались нарисованными от руки на фоне высокого голубого неба. Наступило бабье лето, и каждое мгновение на улице казалось нам драгоценным, как чистое золото.

— Ты уже проделала большую работу. Ничто не застопорит твой роман, я уверен. Даже это задание. Большинство журналистов готовы убить за то, чтобы получить шанс напечататься в «Колльерс». Журнал, очевидно, считает, что сейчас только ты способна добыть нужный материал. Подумай о том, какое значение может иметь твоя работа.

— Возможно, я буду вдали от тебя четыре или пять месяцев. Больше, если буду экономить. С тобой действительно все будет в порядке?

— Конечно. Может быть, мы встретимся там, если я смогу вырваться. Если нет, мы вернемся вместе на Кубу уже к началу года, довольные, как слон.

Я позвонила Кольбо и сказала, что принимаю его предложение, решив все оставшееся время посвятить работе над «Полем боя» и разослать ее нескольким редакторам в Нью-Йорке, надеясь, что кому-нибудь она понравится так же, как мне, и ее оценят по достоинству. Эрнест продолжал настаивать, что понимает и мою полную приверженность роману, и необходимость этой поездки. Говорил, что поддерживает меня во всем. Но, когда приехали мои заказанные к отъезду вещи, он начал отпускать за ужином шуточки, да так, чтобы все слышали.

— Меня бросили, — сказал он. — И как раз, когда наступает зима.

— Бедняжка, — пожалела его Тилли и повернулась ко мне. — А ты не можешь быть писателем здесь? Для чего нужно ехать на другой конец света? Разве это не опасно?

— Чтобы писать о войне, надо быть там, где идет война, — объяснила я, не сводя глаз с Эрнеста и пытаясь понять, шутит он или же высказывает свои настоящие чувства.

— Ты можешь пока присмотреть за мной, — беспечно предложил Эрнест Тилли. Его лицо ничего не выражало и было спокойным, как у сфинкса.

— А кто присмотрит за Марти? — спросил Ллойд.

— Марти может сама о себе позаботиться, — холодно парировал Эрнест. Он улыбался, но я не верила этой улыбке.

— Если ты действительно не хочешь, чтобы я уезжала, скажи мне прямо, — заявила я ему позже, когда мы пошли спать.

Он набирал в ванной воду в стакан, который обычно ставил на ночь на тумбочку.

— Какой в этом смысл? Ты все равно хочешь поехать.

— Да, и мы уже говорили об этом. Все уже готово.

— Не переживай так, Зайчик. — Эрнест встретился со мной взглядом в зеркале. — Я просто шучу.

— Я уже не понимаю, когда ты шутишь, а когда говоришь серьезно.

— Не волнуйся. Со мной все будет в порядке. С нами.

— Да, — ответила я. — Потому что иначе и быть не может. — Я поцеловала его в шею, стараясь отогнать свои страхи. — Я быстро вернусь, ты даже глазом моргнуть не успеешь. Очень быстро.

Затем я поцеловала его снова, чтобы скрепить обещание.

Глава 40

Десятого ноября, через два дня после моего тридцать первого дня рождения, я поднялась на борт «Вестенленда» в Нью-Йоркской гавани, и мы вышли из широкого устья Гудзона, миновали Брайтон-Бич, Рокуэй и Сэнди-Хук, где побережье изгибалось дугой к заливу, а бледный свет маяка вечно пульсировал в море.

Было странно снова ехать на войну. Конфликт в Испании для меня был понятен. Я точно знала его цели и идеалы. Эта же война, как мне казалось, началась только из-за жадности и безумия. Адольф Гитлер был сумасшедшим — все это знали, — но еще он был ребенком, краснолицым, злобным ребенком, стремящимся к абсолютной власти. Возможно, был шанс остановить его, если бы мир объединил усилия, но это время прошло. Теперь ничего другого не оставалось, как попытаться уменьшить масштаб катастрофы, остановить гибель людей, отбиваясь от зла факелами и вилами. Или, как в моем случае, словами, которые пришло время написать.

«Вестенленд» был голландским кораблем, направляющимся в Бельгию с сорока пятью пассажирами, хотя вместимость его составляла пятьсот человек. Было жутковато идти мимо череды пустых кают, безмолвного, темного бального зала без оркестра, танцев и веселья. Сотни пустых шезлонгов, занимающие пространство от кормы до носа, выглядели угнетающе. Большинство пассажиров оказались европейцами, пытающимися побыстрее добраться домой к семьям, чтобы защитить их. Во время обедов казалось, над каждой склоненной головой парит облако страха. Сама еда была почти несъедобной: куриные котлеты, похожие на мокрую пасту, и вино, которое следовало вылить прямо за борт. Но я все равно ждала каждого приема пищи. В промежутках между ними все равно нечем было себя занять. Мы бродили по коридорам, как заблудшие души, кивая друг другу и не зная, что сказать, или стояли на мостике и курили, подняв воротники, спасаясь от холодного, пронизывающего ветра.

Я старалась по возможности избегать своей каюты. Очевидно, ее строили для полуросликов, к тому же любящих боль, потому что матрас, похоже, был наполнен кучей палок и камней. Когда я пыталась читать, желудок крутило и жгло. Когда, склонившись над листами бумаги, хотела написать Эрнесту, все заканчивалось тем, что я просто бессмысленно пялилась на руки или в единственный иллюминатор. Я скучала по нему и боялась, что, возможно, приняла неправильное решение, но было слишком рано признаваться в этом, ведь мы еще даже не проплыли и половину пути.

В течение восьми дней, пока мы продвигались к Англии и Ла-Маншу, апатия не отступала, но на девятый день, когда мы завтракали, пришло сообщение, что еще одно голландское судно, вышедшее в Вест-Индию всего за день до нас, наткнулось на мины, подорвалось и затонуло. На борту находилось шестьсот пассажиров, и никто не смог им помочь, единственное, что удалось, — подсчитать точное число погибших.

Когда трансляция закончилась, все молчали, забыв о кофе, который остывал в чашках. У меня перехватило горло, как будто я пыталась проглотить что-то несъедобное и большое — может быть, собственное сердце.

Я отодвинула тарелку и вышла покурить на палубу. Один из пассажиров уже стоял там, его шерстяное пальто казалось особенно темным на фоне белоснежных перил, а лицо бледным, как мука. Это был француз по имени Лоран Гарде, и я уже пару раз общалась с ним: мы говорили о его семье в Провансе, о его больном отце и старом винограднике, который он не хотел наследовать. «Сейчас там нацисты, — добавил он, объясняя свое положение. — Может быть, теперь никто вообще ничего не унаследует». Я с грустью согласилась с ним, и мы вместе выкурили сигарету.

Когда я подошла к нему на палубе, он протянул мне еще одну сигарету «Голуаз», и я взяла ее, наклонившись к его горящей спичке, как будто мы были старыми друзьями. Война умеет сближать людей. И беспомощность тоже.

Предсказать, какие суда пойдут ко дну, было невозможно, все зависело от случая. Ла-Манш был напичкан минами, и хотя на носу и корме нашего корабля имелись знаки, указывающие на нейтралитет, что это могло изменить? Как будто плавучая мина могла читать, отлично разбиралась в политике и национальной принадлежности? Нелепость.

— Я слышал, у немцев появились новые магнитные мины, — сказал Лоран по-английски с сильным акцентом. — Они находятся на глубине, но, если корабль подплывает… ну, ты понимаешь.

— Как именно это работает?

— Я не инженер. Полагаю, корабль что-то задевает. Как остальные срабатывают? — Он поплотнее запахнул воротник и сощурился из-за ветра. — Меня больше интересует, как они выглядят. В эту игру я играю с детства: рисую пастелью картинки, возникающие в моем воображении. Просто обрывки кошмаров или далекие воспоминания о войне во Франции, о которых рассказывали родители, садя по вечерам за чашкой кофе. Мама ранила все рисунки в коробке, но тайно, никому не показывая, — наверное, думала, что я сошел с ума.

Он вдруг показался мне интересным и таким человечным. Я представила себе, как его мать озабоченно просматривает рисунки и курит.

— Тогда, как, по-твоему, выглядят мины?

— Что-то вроде baleine[14] или orque — косатки, как вы говорите, с жесткими, черными изгибами. Конечно, из железа. — Мой новый знакомый как-то странно посмотрел на меня, словно пытаясь понять, не считаю ли и я его сумасшедшим.

— Капитан говорит, что сегодня на ночь мы бросим якорь в Ла-Манше, а завтра днем попытаемся продвинуться дальше, — сказала я.

— В любом случае они не на поверхности, да? — Лоран пожал плечами. — А еще торпеды. Знаешь, они могут достигать цели на расстоянии до шести миль.

— Это я тоже читала. — Я отвернулась от него и посмотрела на утреннее море, бледно-серое на темно-сером, пронизанное зелеными пятнами и белой пеной. — Может, поговорим о чем-нибудь другом? — спросила я, но он снова пожал плечами и, закрыв глаза, глубоко затянулся.

Я посмотрела на Лорана: кожа на его веках была бледно-голубой и слегка подрагивала. Я вспомнила, что мы почувствовали тогда, в Испании, когда услышали о том, что будет одна из самых страшных бомбардировок. Там мы старались говорить вслух о страшных вещах, и это помогало. Часто мы беседовали всю ночь, пытаясь предсказать масштаб атаки, как долго она продлится и как близко могут упасть снаряды. Неизвестное нам казалось своего рода минным полем, а ожидание обстрела было хуже, чем сам обстрел. Но когда атака начиналась, мы уже понимали, что происходит. Но ожидание… Да, ожидание было хуже всего.


На следующее утро с первыми лучами солнца мы медленно двинулись к Дуврскому проливу. Многие из нас вышли на палубу, чтобы смотреть по сторонам, потому что это было намного лучше, чем чувствовать себя запертыми в тесных, жестяных коробках кают. Ветер дул в нашу сторону, и все хорошо просматривалось: по левому борту вдалеке — Плимут, еще дальше — Веймаут и полоска земли, означавшая Шербур, — все стало реальным.

Время от времени мы замечали контактную мину или вереницу мин, подпрыгивающих, как баскетбольные мячи, с закругленными черными шипами. С палубы их легко можно было принять за безобидных чаек. От одного вида мин у меня волосы должны были встать дыбом, но этого не происходило. Настоящий холод, поистине ледяной ужас затаился внутри меня в ожидании чего-то более жуткого, чем никем не замеченный зеленоватый кусок металла, способный нас потопить.

На следующий день мы достигли Рамсгейта — безопасной зоны, защищенной английской блокадой. Там нас снова настигли сообщения о кораблях, затонувших из-за мин или подводных лодок. И хоть я понимала, как это глупо, но мне очень хотелось, чтобы корабельное радио перестало работать, по крайней мере ночью, чтобы я могла немного поспать.

Утром мы получили разрешение двигаться в сторону Антверпена, но не прошло и часа после Рамсгейта, как раздался зловещий вой сирены, и из громкоговорителей донесся голос нашего капитана, сообщивший, что еще один голландский корабль, шедший прямо перед нами по фарватеру, подорвался сразу на трех минах. В результате взрыва погибло не менее сотни человек.

Прошло несколько часов, наполненные; страхом. Мои нервы были уже на пределе, когда в море нам начали попадаться плавающие обломки. Когда мы оказались ближе к ним, бесформенные предметы превратились в тела мужчин и женщин. Покачиваясь на волнах лицом вниз, они растянулись вдоль борта «Вестенленда»: серые, с негнущимися конечностями, в одинаковых желтых спасательных жилетах. Я не хотела рассматривать тела, но не могла оторвать от них взгляда. Вокруг головы одной из женщин раскачивались на воде, как водоросли, длинные рыжие волосы — хотя это уже не была женщина, не так ли? Просто жертва, которая никогда не доберется до дома. Корабль тоже был снабжен знаками нейтралитета и полон пассажиров, которые не представляли никакой опасности, а просто направлялись домой.

К счастью, через час сгустился молочного цвета туман, так что до самой ночи мы больше ничего не видели. Еще несколько часов — и я услышала сигнал, свидетельствующий о том, что мы приближаемся к берегу. Поднявшись на палубу, я увидела, что мы проходим мимо Остенде. Он располагается на берегу Северного моря и казался городком из сказки. Облака расступились, и лунный свет пролился на наш корабль. Задержавшись на изгибах бушприта, он осветил реку Шельду, когда мы вошли в нее, приближаясь к Антверпену. Весь мир был тих и соткан из света, столь же прекрасного, сколь ужасны были предыдущие часы. Как может один день — или один разум — вместить в себя две столь разные реальности? В это было трудно поверить, но мы все же добрались до Бельгии, выплывающей из тумана, неопасной и холодной, как хирургический стол.

Ла-Манш не был сном, и Бельгия — тоже. Они все же стали реальностью, а мне оставалось лишь дотянуться до них и направиться к следующему месту, к следующим событиям.

Час спустя я уже стояла на трапе, двигаясь в потоке пассажиров, сходящих на берег. Когда Лоран, мой французский партнер по курению, проходил мимо, я едва узнала его. Он выглядел на десять лет старше, как будто за эти дни выкурил тысячи сигарет.

— Удачи тебе, — сказала я.

— И тебе. — Лоран остановился на мгновение, — и мне бросилось в глаза, как обветрилось и осунулось его лицо.

Он потянулся ко мне, и я подумала, что он просто хочет взять меня за руку, но у меня в ладони очутился подарок — квадратный синий портсигар со знакомым крылатым шлемом. Его пальцы коснулись моих, и он пошел прочь, растворившись среди толпы снующих носильщиков. Я, едва не плача, сжала портсигар и засунула его поглубже в карман.

Было мало шансов, что я еще хоть раз увижу его или кого-то другого, кто был со мной на корабле. Что-то случилось со всеми нами, что-то непостижимое для тех, кто никогда не проделывал такой путь. В этом суть опыта — он объединяет незнакомцев в семью. На короткое время. И другого смысла в этом нет, даже если бы мы взлетели на воздух.

Глава 41

В ту ночь стоило мне только закрыть глаза, как сразу вернулись покачивающиеся на волнах тела в бесполезных спасательных жилетах. Охваченная паникой, я потянулась к лампе и включила ее. Конус неестественного желтого света упал на ночной столик, стакан с водой, чистый блокнот и синий портсигар, придав предметам холодный и отстраненный вид, как будто это была выставка ледяных скульптур.

«Не думай ни о доме, ни о других местах, где бы ты сейчас хотела очутиться, — повторяла я себе, всматриваясь в стакан с водой, на неподвижную линию жидкости в нем, похожую на горизонт в миниатюре. — Будь хорошей девочкой, ложись спать, и завтра ты уже не будешь чувствовать себя такой раздавленной». Потом я крепко зажмурилась, спасаясь от желтого света, и постаралась ни о чем не думать.

Окна в моем отеле в Хельсинки были заклеены плотной бумагой, поэтому, когда завыли сирены, я даже не поняла, что наступило утро. Раздался стук в дверь, и по коридору разнесся топот чьих-то ног, но громче всего был пронзительный вой сирен воздушной тревоги. Сев на край кровати, я застыла в оцепенении, потом попыталась вспомнить, где мои ботинки. Лампа на ночном столике все еще горела, а вода в стакане начала вибрировать. Самолеты приближались, они приближались в эту самую секунду.

С трудом я нашла свои ботинки, спотыкаясь, спустилась по лестнице и вышла на холодную улицу, где все прохожие смотрели в низкое, серое небо. Гул был похож на жужжание гигантских ос, которое становилось все громче и громче, пока в один миг я не почувствовала, как вибрирует земля под ногами. Я знала, что самолеты близко, но не видела их. Небо было темным от туч. И опять вернулось это чувство беспомощности и ожидания чего-то незримого.

Когда толпа вокруг меня начала двигаться, я догадалась, что они идут к бомбоубежищу. И в тот момент первый огромный серебристый трехмоторный самолет загрохотал в небе и, как в замедленной съемке, прорываясь сквозь облака, издал жуткий рев. Я побежала, все еще не сбросив оцепенение и не отойдя ото сна. Когда самолет оказался прямо над головой, шум его мотора эхом отозвался во мне. Он сбросил свой груз.

Я думала, что нам конец, что в следующую секунду улица будет завалена телами убитых и раненых. Но, посмотрев вверх в ожидании конца, я поняла, что белое и кружащееся, летящее на нас, не было смертью или снегом. Это была бумага.

Пропагандистские листовки, трепеща и кружась на ветру, покрывали землю вокруг. На них была изображена мать, скорбящая о своем погибшем сыне, финском солдате. Подпись гласила: «Вас ждут дома». Азатем пошел дождь.

В сбивающей с толка тишине люди начали выходить из своих укрытий, с их лиц не сходила тревога, а листовки, кружась на ветру, прилипали ко всему под моросящим дождем.

Я вернулась в отель, чувствуя себя злой, обиженной и униженной, задаваясь вопросом, что это за место и почему я здесь? Я заказала кофе и стала ждать, когда по-настоящему рассветет. Но солнце, казалось, так и не взошло. Небо побледнело, стало жемчужно-серым, но тучи не рассеялись. После обеда многие вернулись на работу и в школу. Густой и влажный туман опустился на город, и от этого люди повеселели и почувствовали себя в безопасности.

— Они не прилетят в такой туман, — сказал управляющий отелем нашей небольшой группе журналистов, собравшейся в вестибюле.

Приехали два итальянских репортера и Джеффри Кокс — новозеландец, писавший для «Дейли экспресс». Я встречалась с ним раз или два в Мадриде, и этого было достаточно, чтобы мы стали друзьями.

— Финны должны знать, на что способна их собственная погода, — отметил Джефф, но через двадцать минут самолеты все-таки прилетели.

Русские атаковали в три часа пополудни. На этот раз сирен не было, только оглушительный грохот бомбардировщиков, нацеленных на небольшой район города. Девять самолетов в узком, ромбовидном строю шли на высоте двести метров. В отеле из-за рева ничего невозможно было расслышать. Когда пол конвульсивно задрожал, я нырнула под мраморный стол в ресторане и сидела, обхватив колени. Все сотрясалось и содрогалось от взрывов. Окна дребезжали. Я чувствовала, как зубы стучат и щелкают из-за взрывающихся бомб.

Атака длилась одну минуту — самую длинную минуту в моей жизни. Было тридцатое ноября тысяча девятьсот тридцать девятого года. Началась русско-финская война.

Глава 42

Когда я снова открыла глаза, повсюду был черный дым.

— Газ! Газ! — услышала я чей-то крик и подумала: «Мы пропали». Но это был не яд, по крайней мере пока. Дым был визитной карточкой бомбардировки, знаком того, что город разваливается на части.

В странной гулкой тишине я встала и вместе с группой ошеломленных людей вышла на улицу. Все было в огне. Проспект превратился в океан сверкающего стекла. Четыре больших многоквартирных дома обрушились, как будто были сделаны из папье-маше или из воздуха. Автобус валялся на боку посреди дороги, как сбитый слон. Водитель лежал рядом. Во всяком случае, мне казалось, что это был водитель, потому что его тело находилось среди осколков лобового стекла. Голова мужчины была вывернута под неестественным углом.

Я посмотрела на него и отвела взгляд. Он ничем не отличался от сотен раненых, которых я видела в Испании, за исключением обуви. Это были не эспадрильи, как у крестьян в Мадриде, а ботинки из кожи, которую множество раз тщательно латали, чтобы можно было подольше в них проходить. Почему-то эти ботинки разбили мне сердце, как ничто другое в тот день. Я раз за разом задавалась вопросом, как бы мне про это рассказать или написать, чтобы его жизнь и смерть обрели ту ценность, которую они заслуживают. Наверное, у него были жена, дети. Где они в этом горящем городе? Тьма уже сгущалась, точнее, надвигалась с края горизонта, как будто она давно притаилась там, как хищный зверь. Внезапно я ощутила такое острое желание оказаться дома, на солнышке, что едва могла это вынести. Сидеть бок о бок с Эрнестом на нашей террасе — это так просто и одновременно так сейчас недостижимо.

Все вокруг — до горизонта — было охвачено пламенем. Люди покидали город. Девочки и мальчики, старики и матери оставляли свои тлеющие дома, магазины, школы. Это было очевидно. Но вокруг стояла странная тишина: никто не кричал и не плакал, даже дети, которых матери укладывали в коляски, тележки и сани. Никто не бежал. Не было ничего похожего на панику — только усталое, застывшее, покорное отступление. Кучи одеял, консервы в тележках — непрерывный поток невинных душ двигался в сторону леса, где можно было укрыться.

На обратном пути в отель я увидела парней, которые пытались лопатами и руками откопать из-под обломков тела. Я понимала, что работать им придется всю ночь и весь следующий день тоже. В номере я не сняла пальто и даже не включила свет, просто зажгла свечу и села на край кровати с ручкой, бумагой и книгой, заменившей мне стол.

Все это время у меня не получалось написать Эрнесту, но теперь, несмотря на то что руки сильно тряслись, слова лились рекой: «Милый мой Зайчик! Я тебя люблю — вот что сейчас имеет значение. Я могу написать о том, каково здесь находиться, но важнее, чтобы ты знал, что я люблю тебя. Люблю. Мы не должны были покидать Кубу…»

Глава 43

Позже, гораздо позже это назовут Зимней войной. С последнего дня морозного ноября до оттепели в середине марта русские самолеты появлялись еще множество раз, а финские пулеметы, прицеливаясь в них, изрыгали огонь в темное небо.

У Советов было в три раза больше солдат, в тридцать раз больше бомбардировщиков и в сто раз больше танков, но у финнов было и свое оружие. Они знали, как использовать погоду в своих интересах, и в белых комбинезонах на белых лыжах незаметно пробирались через леса, чтобы застать русских врасплох. Природа была на их стороне. Целые деревни были надежно замаскированы под заснеженными еловыми кронами, окутанными туманом, неразличимым и тихим, как снег.

В Хельсинки продолжалась эвакуация: детей вывозили в тележках, железнодорожных вагонах и даже катафалках — в чем угодно, лишь бы у этого средства были колеса. Бомбардировки продолжались, и финны потянулись из своих лесных лагерей к ближайшим деревням. Из деревень они массово двинулись на север и на запад, к Балтийскому морю. Люди не казались испуганными. У них была ледяная решимость, которая являлась такой же неотъемлемой частью Финляндии, как снег и темнота. Темнота, которая, словно черное покрывало, спускалась с небес каждый день после полудня — и световой день кончался. Я не понимала, как они выдерживают такие короткие дни, но, видимо, люди способны привыкнуть ко всему.

Однажды пожарный привел меня в разбомбленный жилой дом, по колено затопленный водой из пожарных шлангов. Мы поднялись на несколько лестничных пролетов с бетонными ступеньками, выглядящими нетронутыми, хотя от стен вокруг остались только руины, и прошли в одну из квартир, где дверь была сорвана с петель. Внутри — мокрые черные обломки чьей-то жизни: кровать и стол, раздавленные потолочными плитами, занавески, похожие на паутину, и фотография двух маленьких детей в рамке на перевернутом холодильнике. Пожарный рассказал, что они откапывают тела уже три дня и, возможно, пройдет еще неделя или даже больше, прежде чем они найдут всех.

Дальше по улице находился техникум, в крышу которого угодила бомба. Все здание превратилось в кратер, этажи и подвал разрушились, и теперь можно было разглядеть канализацию. Учительница была свидетелем обвала здания и видела, как почти все ее ученики оказались погребенными под обломками. Ее муж, водопроводчик, лежал в больнице с дыркой в горле от медной трубы. У нее был пятнадцатилетний сын, которого она не видела со времени последнего налета. Пока мы с ней разговаривали, я изо всех сил старалась запомнить его имя, рост, цвет волос, одежду.

— На случай, если увижу его, — объяснила я, хотя знала, что не увижу.

Мы обе играли в оптимизм, стойкость и надежду. Как еще можно пройти через такое?

— Не забудь! — крикнула она мне вдогонку, когда я пошла к следующему разбомбленному месту, к следующему пострадавшему.

— Не забуду. — Я взмахнула блокнотом в знак обещания.

У бомбардировок был свой распорядок: они зависели от погоды и освещения. Густой снег и густой туман обычно означали безопасность. Но самым безопасным вариантом была темнота, мы расслаблялись до половины девятого утра, а после с востока с ревом прилетали самолеты, чтобы сбросить бомбы или иногда пропагандистские листовки. Самое ужасное, что они могли сделать, — это, конечно, сбросить газовые бомбы, и мы постоянно задавались вопросом, пойдут ли русские на такой шаг.

Все время ходили слухи, что именно сегодня это произойдет, но я оставалась в отеле так долго, как только могла, — полагаю, из чистого упрямства. Однажды ночью, когда я крепко спала, Джеффри Кокс постучал в мою дверь и сказал, что все должны немедленно покинуть отель, так как утром собираются использовать газ. На этот раз точно.

— Пора сматываться, Геллхорн, — сказал он, когда я открыла дверь.

Я все еще не проснулась, моя ночная рубашка, вероятно, была мятой, а волосы растрепаны.

— Какого черта, Джефф? Ты пил?

— Конечно, но какое это имеет отношение к делу? Все, кто говорит по-английски, уходят.

— Они уже уходили дважды, и в конце концов все возвращались. — Я протерла глаза. В голове стучало. — Пожалуйста, уходи. Со мной все будет в порядке.

— Как хочешь, — ответил он и, подойдя к соседнему номеру, принялся колотить в дверь.

К счастью, это была еще одна ложная тревога, но нас все равно эвакуировали. Шестнадцать русских самолетов были сбиты, и все понимали, что неминуемо должно последовать мощное возмездие. Мы пошли в лес со всеми остальными. Там было теплее, и стало еще теплее, когда пошел сильный снег — тихий, окутывающий, мокрый снег, который облепил елки и наши палатки так, что прогнулись крыши.

Казалось, что мы очутились в другом мире. Мы спали под жесткими мехами, как герои романов Толстого, а мускулистые лошади вокруг дымились от жара своих тел и топтали снег. Шерсть у них была лохматая, а в длинных хвостах торчали куски льда, и ни одна не напоминала мне Блу, оставшегося в Сан-Валли, как будто они принадлежали к разным биологическим видам.

Во внутреннем кармане куртки у меня лежали две телеграммы от Эрнеста, которые я получила четвертого декабря и которые перечитывала уже столько раз, что бумага стала мягкой, как тряпочка. Он гордится мной и считает меня самой храброй женщиной на свете. «Я могу приехать, — настаивал он. — Только скажи, и я все брошу».

Но я не чувствовала себя храброй. Это не храбрость, когда ты просто делаешь, что должен.

Да, мне было плохо без него. Я чувствовала себя одинокой и испуганной, как никогда. Но факт оставался фактом. Здесь были истории, которые требовалось рассказать, и я не могла уехать, пока не сделаю этого.

Путешествие ко мне на пароходе было опасной затеей для Эрнеста и к тому же пустой тратой времени. Я понимала, что книга, которую он тогда писал, значила больше, чем что-либо другое. Она переживет весь этот хаос и бессмысленные смерти. Она будет жить и после того, как все беды, причиненные людьми друг другу, забудутся. Для этого и существует великое искусство.

Глава 44

Спустя несколько дней, перед рассветом, я пыталась согреть с помощью фонаря кончики пальцев, потерявшие чувствительность, и ждала машину, отправленную за мной, — военный шофер должен был отвезти меня в Генеральный штаб Карельского фронта, располагавшийся в четырехстах километрах к востоку.

— Должно быть, приятно иметь Рузвельта в кармане, — сказал Джефф Кокс, все еще злясь на то, что в Хельсинки я прогнала его. Он знал, что у меня есть письмо, которое дает особый пропуск во все места, обычно недоступные для журналистов.

— Не глупи. Дело не в привилегии или одолжении. Если бы у меня его не было, меня бы из-за того, что я женщина, никуда не пустили, и ты это знаешь.

— Ты права, я веду себя по-свински, — признался он.

— Все в порядке. В такой холод мы теряем человечность. — Я взяла фонарь, о который грела руки, и отдала ему — приехал мой водитель.

Машина была длинной и белой, что помогало ей слиться с пейзажем. На время поездки мне выделили молодого штатского шофера. У него было мальчишеское лицо и тонкая прямая шея, усеянная бледными веснушками. Он должен был переводить для меня и сопровождающего меня военного, которого звали Виски. Это был молодой лейтенант, резкий и аккуратный, словно высеченный из камня. На нем были высокие черные сапоги, отороченные мехом, и угольно-серая шерстяная шинель с черным каракулевым воротником. Шапка у него тоже была меховая, великолепная, с ушами и высокими, жесткими боками. Я на мгновение задумалась, где бы раздобыть такую же для Эрнеста, но быстро вернула себя к мыслям о войне. На протяжении пятидесяти с лишним километров мы двигались в конце каравана тяжелой техники. Ехавшие в темноте грузовики были набиты припасами, санями, велосипедами и солдатами, сгорбившимися на скамейках, с винтовками на коленях.

Я знала, что еще несколько часов до рассвета, а потом, как обычно, опустится туман. Лес с обеих сторон дороги казался черным и густым. Водитель рассказывал лейтенанту о Карелии, за которую сражались еще с двенадцатого века или даже раньше, когда Швеция и Новгородская республика то заявляли на нее права, то уступали снова и снова.

— Теперь другие будут умирать, бессмысленно и глупо, — сказал Виски по-фински, а водитель перевел мне на французский.

Мне удалось лишь немного выучить местный язык, звучание которого то поднималось, то опускалось, то закручивалось непонятным образом, заставляя меня гадать, где кончается одно слово и начинается другое.

— Надеюсь, больше русских, чем финнов, — продолжал он. — Советская пехота атакует одной сплошной линией. Слышали об этом? Мы же прячемся за деревьями. Мы здесь повсюду. — Виски указал на густой, чернильный лес. — Они облегчают нам задачу. Одна колонна — и мы перебьем их прежде, чем они нас заметят. Это отвратительно.

— Да, отвратительно. — Так оно и было. — Но так вам, возможно, удастся победить.

— Никто не победит, — просто сказал он. — В конце концов, это война. Лучше скажите мне, как вы в Америке относитесь к Адольфу Гитлеру?

— В Америке? Даже не знаю. Я давно не была дома. Я живу на Кубе, а до этого была в Испании и других европейских странах.

— В Испании? Где?

— В Мадриде, конечно. — Я ощутила словно укол от этого вопроса. — Разве я похожа на фашистку?

— А кто вообще похож? — спросил он, пожимая плечами. — Снять форму и убрать толпу, так и Гитлер — маленький, ничем не примечательный человек. Представьте его дома в халате.

Я знала, что он прав, но представить Гитлера в халате не получилось. Как это вообще возможно: делать то, что делал он, думать так, как думал он, и при этом быть дома, быть любимым кем-то и самому заботиться о ком-то.


Через час наступил рассвет, бледный и холодный, он проникал через дверцу машины, шерстяные брюки и теплую куртку, пробирая до костей, заставляя меня сжиматься и съеживаться. Мы двигались без остановки, маневрируя по безымянным дорогам и лесным проселкам, уверенно проезжая там, где, казалось, и вовсе не было дороги. Нам часто приходилось ехать на первой передаче, пробираясь по мокрому снегу, и я все время ловила себя на мысли, что водитель слишком молод, чтобы быть таким бесстрашным. В какой-то момент ему пришлось везти нас через заминированный мост: нам приходилось двигаться очень медленно, почти ползти.

— По-настоящему опасно, только если машину занесет, — объяснил он.

— Понятно, — сказала я и замолчала, мои плечи были натянуты, как струна.

Ширины моста хватало, чтобы по нему могла проехать одна машина, по обе стороны от нее оставалось меньше фута свободного пространства. И поверхность моста отличалась от дороги, по которой мы ехали, — она была блестящей и плоской, словно стекло.

«Достаточно скользко, чтобы раскрутить нас, как монетку», — подумала я. Но каким-то образом нам удалось доползти до другой стороны, где мы наконец-то с облегчением вздохнули.

— На прошлой неделе одна из наших машин подорвалась на мине, — сказал Виски. — От нее ничего не осталось, а тела так и не нашли.

Я почувствовала, как меня бросило в жар.

— Что?

— Я не хотел вас напугать, просто подумал, что это может быть полезно для истории, которую вы пишете. А вообще. Виртанен — лучший водитель.

— Не сомневаюсь, — сказала я из вежливости и, не удержавшись, снова посмотрела на россыпь розоватых веснушек на шее шофера. Руки у него были бледные, пальцы тонкие, даже костлявые.

Ему двадцать? Двадцать два? Откуда взялось его хладнокровие, необходимое для такого вождения? Но потом у меня перехватило дыхание, и все вопросы вылетели из головы: мы повернули и оказались у еще одного моста.


Весь день и всю ночь мы продолжали движение. Я пыталась спать сидя, прислонившись к дрожащей двери и завернувшись в одеяла из колючей, серой армейской шерсти. Незадолго до рассвета мне приснился сон: я в Санкт-Морице плаваю среди зарослей водорослей, которые каким-то образом ощущают мое присутствие и нежно зазывают меня к себе. Проснувшись, я ощутила такую потерю, — не было ни Санкт-Морица, ни теплых объятий сна, — что готова была взорваться.

Виски, должно быть, заметил мое разбитое состояние. Он дал мне плитку шоколада, что в данных обстоятельствах казалось вполне подходящим завтраком, и немного аквавита[15], поскольку кофе не было. Вокруг царило все то же белое безмолвие. Иногда мы слышали грохот битвы — неясный звук, доносившийся за много миль. Время от времени на фоне низкого неба вспыхивали молнии, но это были не они, а ружейный огонь.

Наконец мы прибыли в Виипури[16]: город на Карельском фронте, сильно пострадавший от бомбежек. Уцелевшие дома были серыми, а небо — темно-серым. Когда Виски подал знак, что мы приехали, я поняла, что слишком замерзла, чтобы выйти из машины. На окраине города железнодорожный вокзал превратили в казарму с замерзшими окнами, длинными рядами коек и незамысловатым временным комиссариатом — все пустое и до ужаса стерильное, — но, по крайней мере, у них был кофе.

Мои пальцы болели, но я крепко пожала руку молодому полковнику. У него были очень густые, почти белокурые волосы и веселый нрав. Он развернул полевую карту на столе поверх своего завтрака, чтобы показать мне, где пехота, на каких позициях и с каким подкреплением. Виски объяснил ему, что я писательница и журналистка и собираюсь готовить репортажи для американских читателей. Наверное, именно поэтому полковник выдал всю информацию так, будто читал лекцию — количество пушек у каждой батареи, характеристика и применение всех видов снарядов. Пока он говорил, я старательно записывала, но это был не тот рассказ, который я надеялась услышать.

Принесли еще кофе и развернули новые карты. Полковник как раз приступил к описанию линии Маннергейма, объясняя, что Южный фронт географически идеально расположен в узком месте Карельского перешейка, когда я остановила его и спросила, есть ли возможность осмотреть тюрьму. Виски рассказал мне, что у них там русские военнопленные, и мне не терпелось их увидеть.

— Может, лучше на аэродром? — предположил он, глядя на меня с жалостью, как будто я была слишком глупа, чтобы понять, на что стоит тратить свое время. — У нас пять новых истребителей из Осло.

— Меня интересуют люди, — настаивала я. — Все люди.

В конце концов полковник разрешил нам посетить тюрьму, хотя, когда мы уходили, он качал головой, пока сворачивал карты, и что-то бормотал: вероятно, недоумевал, для чего отправлять женщину на фронт, если она не интересуется артиллерией.


Тюрьма Виипури представляла собой массивное каменное здание с камерами, расположенными глубоко под землей. Виски нашел смотрителя, который повел нас вниз, в ледяные соты. Он постоянно поправлял серебряное пенсне на носу и шагал с таким тяжелым, решительным стуком, как будто подошвы его башмаков были сделаны из железа, а не из кожи.

Наконец мы добрались до камеры русского военного летчика, сбитого и схваченного неподалеку от Коуволы. Он сидел на нижней койке, прислонившись спиной к бетонной стене. Казалось, мужчина спал с открытыми глазами, пока охранник не постучал носком ботинка по решетке. Заключенный встал, удивленно озираясь.

Он был высокий и худощавый, с рыжеватой бородой и печальными светлыми глазами. Я заметила, что он ненамного старше меня. Пленник выглядел очень замерзшим. У нас получился короткий разговор со сложностями переводов с русского на финский, на французский, а затем на английский. Я хотела знать, за что, по его мнению, он сражается.

— Чтобы спасти Россию, конечно, — тихо ответил он.

— От чего? — настаивала я.

— Мы слышим это снова и снова, — вмешался смотритель. — Их руководство объявило им, что Финляндия первая напала. Они сражаются, потому что считают это своим долгом.

— Все это пропаганда? — Я вздрогнула и снова посмотрела на пилота, который был здесь, в этом богом забытом холодном месте, и знал, что его могут расстрелять в любой момент. И все потому, что его правительство солгало. Он жил и даже не догадывался, что это ложь.

— Спроси, есть ли у него семья, — попросила я охранника. Он так и сделал, но когда русский пилот ответил, охранник отвернулся, потому что мужчина заплакал, держа руку на уровне талии, чтобы показать рост своей дочери. Он изобразил, что его жена беременна вторым ребенком, и слезы потекли по его щекам в бороду.

Начальник тюрьмы кашлянул, издав сдавленный звук. Виски смотрел на свои ботинки. Мне хотелось зарыдать.

— Пожалуйста, давайте оставим его в покое, — взмолился охранник.

Он не хотел больше ничего знать, иначе не сможет выполнять свою работу и спокойно спать ночью.

Мы навестили еще двух русских военнопленных, которые выглядели за решеткой такими потерянными, что я попросила у охранника разрешения дать им сигарет. Я была напугана, растеряна и взволнована и едва могла смотреть на них без слез. У русских были тоненькие хлопковые брюки, поношенные пальто и неподходящие для такой погоды ботинки.

Мужчины, должно быть, почти обезумели от холода, но отвечали на мои вопросы торжественно и почтительно и курили мои сигареты так, как будто это было последнее удовольствие в их жизни: глубоко затягиваясь и медленно выдыхая. Через охранника они сообщили то же самое, что и летчик: они сражаются, потому что защищают Россию. До отправки на фронт им дали всего десять часов на подготовку. У них были семьи. Они не хотели умирать.

— У вас доброе сердце, — сказал Виски, когда мы покинули камеры.

Я тяжело дышала, но не от подъема и напряжения.

— Правительства и мировые лидеры должны быть наказаны, — сказала я. — Не мирные граждане.

— Во мне нет ненависти, — объяснил он. — Но война требует от нас практичности, не так ли?

— Это просто отвратительно, вот и всё.

Он громко откашлялся. Звук отразился от глубоких каменных стен и эхом прокатился вверх и вниз по лестнице, прежде чем вернулся обратно к нам.

— Согласен.


Чуть позже мы пошли на аэродром, хотя я и не просила его показывать. Командир эскадрильи был копией полковника, с которым я познакомилась утром. Когда он торжественно провел меня рядом с пятью самолетами с блестящими заклепками, я старательно их хвалила и делала заметки ради его спокойствия. Когда меня наконец отпустили в ближайший блиндаж, я увидела мужчин из эскадрильи, стоявших возле костра. Их лица были ярко освещены. Один из них играл на гитаре в перчатках без пальцев, его прикосновения к струнам казались легкими и непринужденными. Что это было: народная песня, песня о любви, гимн? Я не понимала слов, но музыка, казалось, парила над блиндажом. Снег беззвучно падал. Я посмотрела на Виски — его нижняя губа дрожала.

— Я вижу, у тебя тоже доброе сердце, — сказала я и серьезно задумалась над этим.

— Я знаю эту песню, — ответил он просто. — Она на время помогает забыть, какие ужасные вещи происходят вокруг.

Я тоже это почувствовала: на миг голос певца приподнял нас всех над этой войной — над любой войной, над людьми, способными разрушать. Пока он пел, мне удалось забыть о том, где я нахожусь и что творится в мире. Почти забыть.


Воспользовавшись особым пропуском от Рузвельта, я осела на Карельском фронте на несколько дней. Я была не просто единственной женщиной, но и единственным журналистом, которому удалось туда добраться. Даже будучи одинокой и напуганной, я осознавала, что на меня возложена серьезная ответственность, и намеревалась справиться с ней, по крайней мере сделать все, что в моих силах.

Было что-то сюрреалистичное в том, как финские солдаты скользили на лыжах по заснеженной, затянутой туманом тропе, стремясь застать русских врасплох, в звуке артиллерийского огня, наполовину поглощенном бурей, в безмолвных сожженных деревнях, горящем белом мокром лесе.

Вернувшись в Хельсинки, в кафе я попыталась записать то, что видела, не выражая своих чувств по этому поводу, — «Колльерс» нужен репортаж, а не спектакль или заламывание рук. Ему не нужны слезы. И все же как я могла держать свои чувства при себе? Это была война ненасытных. Потому что всего несколько человек — Гитлер, Франко, Муссолини и Сталин — хотели контролировать все, до чего могли дотянуться, в то время как простые люди шли на смерть и даже не знали, ради чего. В Испании хотя бы была достойная причина, чтобы сражаться и умирать. Но эта война — она приводила меня в бешенство, стоило мне начать размышлять о ней.

Было три часа дня, но уже сгущались сумерки в зимней тьме Крайнего Севера. Я сидела за столиком кафе и ждала, пока мой чай остынет. Шел дождь, и туман напоминал мокрую, распадающуюся бинтовую повязку. «Колльерс» прислал сообщение, что я могу улететь, как только закончу работу, но очевидно, что улететь было не на чем. Найти транспорт в военное время очень трудно. Ты приезжал и уезжал на чужих машинах или в автоколоннах, просил место в самолете и даже мог его получить, если только оно не было нужно кому-то более важному, а такое случалось почти всегда. Но на этой войне все стало еще более сложным. Русский флот вышел из Кронштадта — и в море тоже стало небезопасно. Я хотела послать Эрнесту телеграмму, чтобы он знал, что я могу застрять здесь на неопределенный срок, но телеграфная связь полностью оборвалась.

Я чувствовала себя беспомощной и отчаявшейся. Теперь, когда я сделала свою работу, все, чего я хотела, — снова оказаться дома, сидеть за своим письменным столом, в то время как Эрнест сидит за своим, а солнце льется в окна, и у меня есть возможность купаться, думать и молчать. Я не могла вспомнить ни о переживаниях осени, ни о своих тревогах о Паулине. Осталась только моя любовь к Эрнесту и воспоминания о нашей жизни. Я больше не хотела быть вдали от него, ни сейчас, ни когда-либо еще. Если бы только можно было вернуться в наше драгоценное убежище, я бы сказала ему это, а затем доказала.

— Эй, Геллхорн, кто умер?

Я вздрогнула, моргнула и увидела, что это Фрэнк Хейнс, американский военный атташе, с которым я сталкивалась множество раз. Мы, иностранные специалисты, были довольно маленькой компанией.

— Привет. Фрэнк. Извини. Кажется, я замерзла до смерти несколько недель назад.

— Похоже, что так и есть. Может, тебе пора домой?

— Не издевайся. Я этого не вынесу.

— Я бы не стал. Мне только что сообщили, что завтра вылетает самолет. Я могу помочь тебе, если хочешь.

Я соскочила со стула и бросилась к нему:

— Господи, конечно! Да! Куда?

— В Швецию.

— Отлично! Боже мой, Фрэнк! Неужели? Ты понятия не имеешь, что ты только что меня спас. Думаешь, я успею домой к Рождеству? Или это уже слишком смелые мечты?

— Не знаю, но можно попытаться.

Я вскочила и поцеловала его в губы, отчего он рассмеялся. Я была готова расцеловать даже фонарный столб, кожаный ботинок или кусок угля. Я скоро увижу свою любовь! Я еду домой.

Глава 45

Из Швеции я должна была вылететь в Лиссабон, что-бы сесть на панамериканский клипер, идущий на Кубу, но судьба внесла свои коррективы. Сначала мне пришлось задержаться в Париже, где я узнала, что Густав Реглер, наш давний коллега из Мадрида, томится в тюрьме как гражданин враждебного государства. Они сомневались в его испанском гражданстве, и у него не было никого, кто бы мог помочь ему распутать этот бюрократической клубок. Поэтому я написала Элеоноре Рузвельт и попросила ее попробовать урезонить французское правительство, а затем отправилась к жене Густава и дала ей немного денег, чтобы она смогла продержаться до решения вопроса.

Я отправила Эрнесту телеграмму, в которой сообщала, что вернусь домой к началу года, но в Париже меня ждало еще несколько проблем. Во-первых, нужно было разобраться с моей визой. Во-вторых, оставалось непонятным, смогу ли я найти французский самолет, который доставит меня в Португалию или куда-нибудь еще, учитывая напряженное, запутанное положение в Европе. Так что я ждала, грызла ногти, курила больше, чем положено, и тосковала по дому, по своему столу и по рукам Эрнеста, пока все это не слилось в один миг в непрекращаюшуюся пульсирующую боль.

Единственное, что не действовало мне на нервы, — сам Париж: тихий, холодный и невероятно красивый, красивый, как никогда. Похоже, город еще не догадывался, что его дни сочтены. Война приближалась к Парижу. Она стала неизбежной — но пока на пустынную площадь Контрэскарп медленно падал серебристый снег. Эрнест часто гулял здесь в молодости, заглядывая во все окна кафе, голодный и с дырой в кармане. Он рассказывал мне много историй про те времена, и теперь, когда я шла по Латинскому кварталу, мимо милых кафе, где жарили булеты, эти нежные призраки окружали меня. Я шла и думала о нем.


Эрнест выглядел неряшливо и в то же время чудесно: он встретил меня на пристани в толстом рыбацком свитере, с волосами, отросшими до ушей. Погода на Кубе была не по сезону холодной, но меня это не волновало. Когда он обнял меня, мы оба слегка дрожали.

— Привет, Зайчик, — сказал он.

— Ох, Зайчик, — ответила я, отстраняясь, чтобы посмотреть на него. Его лицо! Боже мой, я так скучала по нему! Морщинки вокруг глаз. Крепкий, прямой нос. На висках появились седые пряди. — Обещай, что свяжешь меня, когда я в следующий раз заговорю об отъезде.

— Я думаю, что надо будет приковать тебя цепями. Я не мог ни есть, ни спать, очень беспокоился о тебе.

Пока мы шли к машине, я, плотнее закутавшись в куртку, размышляла о том, что финский холод навсегда поселился в моих костях.

— Что с погодой?

— Не знаю. Мы с мальчиками несколько дней поддерживали огонь в камине и спали в одежде.

— Звучит ужасно.

— Без женщины чего от нас можно было ожидать?

— Именно этого. Просто поцелуй меня и не прекращай целовать, пока я не разрешу.

Он улыбнулся.

— У тебя слишком много требований для человека, который отсутствовал два месяца.

— Два месяца и шестнадцать дней. И больше это не повторится. Обещаю.

Он остановился и потянулся ко мне, крепко обхватив руками, пока я не почувствовала себя словно в тисках, сильных и теплых.


На следующее утро я проснулась в своей постели и, уткнувшись в подушку, вытянулась под грудой одеял. Эрнест уже работал. Я слышала, как он стучит по клавишам своей «Короны» — ровный приятный звук, свидетельствующий о том, что все становится на свои места.

Я лежала, не шевелясь, и слушала, как ритм ударов ускоряется, словно валун катится с холма и набирает скорость. Затем наступила тишина — он перечитывал написанное, думал и ждал, что будет дальше. Его мысли теснились в голове, когда он вспоминал истории, которые знал и хранил в сердце в течение многих лет, в ожидании подходящего момента.

Я планировала сделать то же самое. Места, где я побывала, и люди, которые мне помогали, были со мной, готовые подпитывать мою работу. Как никогда прежде, я осознавала, что, имея дом и Эрнеста, могла уехать, вернуться, измениться, окрепнуть, стать лучше и стать самой собой. Это была версия того, что я сказала Тилли в Сан-Валли, только более точная. Я не нуждалась в Эрнесте и в моей работе, чтобы доказать, что могу иметь все и сразу. Я нуждалась в них, чтобы чувствовать себя цельной.

— Зайчик? — окликнула я его из кровати.

— Да?

— Я все это так люблю. Все, что у нас есть. Мы — наша собственная страна.

Боже мой, как же мне нравилось снова сидеть за своим письменным столом! Первым делом я углубилась в изучение издательского договора, который пришел, пока меня не было. Я разослала «Поле боя» горстке редакторов в Нью-Йорке, изначально планируя включить в их число и Макса Перкинса из «Скрибнере». Но Эрнест убедил меня не делать этого, сказав, что это неразумно, если два писателя из одной семьи будут соревноваться за внимание издательства. Я согласилась, перейдя к другим вариантам, и наконец договорилась с «Дьюелл, Слоун и Пирс». Книга должна была выйти в марте следующего года, и я была на седьмом небе от счастья. Я любила ее, словно ребенка, и теперь радовалась тому, что она займет свое место в мире, а не только в моем сердце и воображении. Я долго сидела с договором в руках, ощущая его значимость и серьезность юридического языка, сулившего грядущие перемены мне и моей книге.

Вера Эрнеста в меня и наше надежное убежище помогли этой книге ожить. Я глубоко ощущала ценность того, что мы сделали. Будущее казалось ужасным, как никогда, Европа рушилась и разбивалась на пугающие осколки. И развод Эрнеста был еще впереди. Все трудные слова уже сказаны — и теперь оставалось тяжелое ожидание. Но в нашем убежище было что-то прочное. Мы с Эрнестом поддерживали друг в друге мужество и веру. Мы наполняли наши дни смыслом, смехом и живым общением. Мне казалось, что лучше уже быть просто не может. Оставалось только сказать «да».

Взяв чистый листок, я вставила его в каретку и написала:

Я, миссис Марта Зайчик Бонджи Геллхорн Хемингуэй, клянусь никогда больше не покидать моего нынешнего возлюбленного и будущего мужа, не оставлять его в горе на два месяца и шестнадцать дней, не тревожить его ум и сердце, ибо он — все, что имеет значение для меня в этой жизни.

Пусть эти свидетели (какими бы воображаемыми они ни были) знают, что я постараюсь в будущем защитить его от одиночества и безрассудства, оставаясь на месте и любя его телом и душой. И я обещаю это с самыми благими намерениями, с самым здравым, самым трезвым умом, который только у меня есть, и с большей любовью, чем я способна выразить.

Марта Геллхорн Хемингуэй

Загрузка...