Не знаю, хорошо это или плохо, но я родилась путешественницей и мечтала увидеть весь мир. Отчетливо помню одно утро — мне было лет пять или шесть, — когда я неторопливо и аккуратно, выводя каждую букву, написала записку:
Дорогая мама, ты самая красивая и добрая. Прощай.
Я отыскала канцелярскую кнопку, прикрепила записку к перилам наверху лестницы и тихо выскользнула через парадную дверь, даже не взяв с собой вещей. У меня был заранее подготовленный план — в конце улицы стояла тележка торговца льдом, оставалось только в нее забраться — и уж тогда прощай Сент-Луис.
Весь тот долгий летний день я тайком разъезжала в тележке и безумно этому радовалась. Одна лишь мысль о том, что удалось сбежать из дома, приводила меня в восторг. Но еще больше впечатлял тот удивительный мир, который удалось разглядеть сквозь щели в тележке: заводы, бесчисленные дома и хаотичные постройки моего родного города, которых я никогда раньше не видела и о существовании которых даже не догадывалась. Я была так счастлива, что почти не чувствовала голода, пока ближе к вечеру не увидела знакомый парк Форест-Хилс. Оказалось, что мы просто сделали большой круг и вернулись к дому.
Конечно, то первое путешествие меня разочаровало, но именно оно определило мой жизненный путь. Я путешественница, и этого не отнять. К двадцати шести годам я объездила почти всю Европу, искупалась голышом в трех океанах и встретилась с разными людьми: политиками, дипломатами и большевиками. В колледже мне быстро стало скучно, поэтому я бросила учебу и решила пойти по жизни своим путем. Мне казалось важным не только постоянно находиться в движении, постигать окружающий мир, но и быть собой, жить именно своей жизнью, а не чьей-то чужой.
В январе тысяча девятьсот тридцать шестого года пришла телеграмма от мамы, в которой она сообщала, что отец серьезно болен, и просила срочно приехать в Сент-Луис. В поезде всю дорогу я нервно рвала на кусочки лежавшую в кармане телеграмму. Мама всегда старалась держать все свои переживания внутри себя, но тут ее беспокойство угадывалось в каждом написанном слове. Я непрерывно думала о ней и об отце, о том, как увижу его больным и разбитым, и я не знала, смогу ли со всем этим справиться.
Моя мама, Эдна, была для меня примером во всем: безгранично нежная, мудрая и к тому же самая добрая на свете. Несмотря на то что всю жизнь она посвятила борьбе за права женщин и всегда была готова встать на защиту справедливости, ни один марш или митинг не смог ей помешать оставаться любящей женой и прекрасной матерью. Каждый вечер, услышав шаги отца, возвращающегося с работы, мама бросала все дела и сбегала вниз по лестнице, чтобы поцеловать его ровно в тот момент, когда он, заходя в дом, убирал свою серую фетровую шляпу на деревянную подставку.
Этот милый ритуал стал для них традицией, которая каждый вечер, поцелуй за поцелуем, служила иллюстрацией их счастливой совместной жизни и надежного общего будущего. В детстве мне казалось, что для мамы время специально замедлялось, поэтому ей не составляло труда оказываться возле входной двери в нужную секунду. Но, конечно, я ошибалась. Для этого требовалось огромное желание и сила воли. Дело было в ее выборе и решимости. Мама сразу все бросала, чтобы успеть вовремя оказаться возле двери, и я ни разу не видела и не слышала, чтобы из-за этого что-то падало или гремело.
Мой отец, Джордж Геллхорн, был знаменитым и уважаемым врачом-акушером. Он имел обширную практику, преподавал в двух больницах и занимал безупречное положение в обществе. Он будто сошел со страниц романа Джордж Элиот: всегда заботливый, надежный, педантичный как дома, так и на работе.
В его кабинете, в строго алфавитном порядке, с идеально выровненными корешками, стояли тысячи книг. И все они были им прочитаны. Я тогда считала, что мой отец знает все на свете, в том числе и обо мне. Наверное, именно поэтому я всегда старалась ему угодить и заслужить его одобрение — мне хотелось быть той дочерью, о которой он всегда мечтал. Труднее всего оказалось принять тот факт, что такой мне так и не удалось стать.
От станции Сент-Луис Юнион я взяла такси. Приехав на Макферсон-авеню, остановилась перед широкой отполированной дверью и на секунду засомневалась — может, лучше сбежать отсюда прямо сейчас, чем столкнуться с суровой реальностью? В последний раз, когда я была дома, мы с отцом так сильно поссорились, что до сих пор воспоминания об этом вызывали у меня дрожь. А теперь он был тяжело болен, возможно при смерти.
Мама открыла дверь и посмотрела на меня как на сумасшедшую:
— Марти! Заходи скорее, а то замерзнешь насмерть!
Она затащила меня внутрь и крепко обняла. От нее пахло лавандовой водой, пудрой для лица и чистым постельным бельем. Каждый момент моего детства был связан с воспоминаниями о маме: занятия танцами, субботние завтраки, как она напевала что-то под шум льющейся из крана воды или повторяла отрывки из речей, которые все время сочиняла. Никогда не забуду наши совместные пикники в Крив Коер, рядом с бурлящим водопадом, — помню, что тогда я молилась, чтобы мама вечно была со мной. А также тихие вечера за чтением на веранде: когда становилось слишком темно, мы откладывали в сторону книги и смотрели, как белые мотыльки бьются об оконную сетку.
Теперь я словно открыла дверь в прошлое: все мои странствия и поиски себя не значили абсолютно ничего. Здесь все осталось по-прежнему: алый персидский ковер, на котором мы с братьями играли шарами марблс, мебель из красного дерева, картины и книги, аккуратно стоящие на полках, знакомые стены цвета яичной скорлупы, витражи на окнах, сквозь которые солнце бросало на пол разноцветные блики. Это был свет детства, которое я в одну секунду прожила заново.
— Как он? — решилась я спросить.
— Завтра станет яснее. — Мамино лицо выдавало тревогу и волнение. Ее красота до сих пор не поблекла, но в василькового цвета глазах, в выбившейся пряди волос, в знакомых чертах лица и даже в смятом воротничке темно-синей рубашки появились признаки бессонных ночей, забот и напряжения.
Я не хотела спрашивать про диагноз, боясь услышать, что у отца рак. Но эта мысль не давала мне покоя всю дорогу из Коннектикута, и сейчас, пока мама вела меня по длинному коридору, я продолжала гнать ее от себя. И снова до боли знакомый путь: сначала мимо письменного стола, круглого зеркала, с тяжелыми канделябрами с обеих сторон. В углу под лестницей — большой рояль, на изогнутом пюпитре которого все еще лежали листы с ноктюрнами Шопена, хотя никто уже много лет не играл, с тех пор как мой младший брат уехал в Виргинию изучать медицину. Все на своих местах, в идеальном порядке, как и всегда.
— Альфред приедет? — спросила я.
— В конце недели, если получится. У него только начался семестр.
Я ждала, что она скажет про моих старших братьев, Джорджа и Вальтера, которые живут далеко, на востоке страны. У обоих жены и маленькие дети, и если они тоже собираются сюда, то дела действительно плохи. Но мама молчала и, не останавливаясь, шла вперед.
Спальни братьев давно переделали в комнаты для гостей, моя же на третьем этаже оставалась в первозданном виде. Ужасно хотелось туда заглянуть, но прежде предстояло встретиться с отцом. Он лежал с закрытыми глазами, откинувшись на подушки. Его исхудавшее, осунувшееся лицо на фоне желтых простыней казалось нездорового серого цвета.
В телеграмме говорилось, что ему требуется срочная операция на желудке. Позднее я узнала, что отец долгое время не признавался никому, даже маме, что страдает от сильных болей в животе. Годами скрывал симптомы болезни, потому что догадывался, что умирает. И с каждым месяцем ему становилось все хуже.
— Марти здесь, — громко сказала мама.
— Марта… — Он открыл глаза и натянуто улыбнулся. Внезапно я почувствовала себя маленькой. И мне показалось, что здесь две Марты: я настоящая и я бунтарка, которую отец всегда хотел поставить на место. Обе любили его, но не могли сказать об этом вслух. Бок о бок с чувством любви в нас жил гнев, и желание причинить ему боль соседствовало с желанием крепко обнять его и не отпускать.
Мама подтолкнула меня к креслу, стоявшему возле кровати, а сама отошла к окну и раскрыла газету. Я взяла его за руку, тонкую, покрытую венами и теплую. Когда в последний раз я держала отца за руку?
— Со мной все будет хорошо, — сказал он, прежде чем я успела заговорить. — У меня лучший хирург во всем Сент-Луисе.
— Мне казалось, что ты здесь лучший хирург.
Шутка была глупой, но отец улыбнулся. Затем у него начался приступ, от сильной боли он изменился в лице, а я не знала, куда себя деть. Когда боль отступила, он какое-то время лежал, тяжело дыша. Затем выпил немного воды и сказал:
— Я читаю твою книгу. Она замечательная.
И действительно, моя рукопись, «Бедствие, которое я видела», отправленная в качестве рождественского подарка, лежала у него на тумбочке. Дарить ее было немного рискованно, потому что предыдущий роман он дочитать не смог, назвав его «вульгарным». Я работала над ним два года, пока жила в Европе, затем сама нашла издателя и даже получила небольшой аванс. Но, судя по длинному, занудному, полному разочарования письму отца, можно было подумать, что эти деньги я заработала, продавая контрабанду на черном рынке. Отец считал моих героев безнравственными и легкомысленными и не понимал, почему тематика книги такая примитивная, когда вокруг столько вещей, о которых действительно стоило писать. В моем романе «Безумная погоня» рассказывалось о трех студентках, которые путешествуют по миру, пытаясь найти себя, спят с мужчинами, заболевают сифилисом. Это была настоящая история одиночества. Но, конечно, отец увидел в романе лишь мои пороки, хотя я надеялась, что он заметит хорошо прописанные диалоги и потрясающее описание моря.
Я перечитывала то письмо снова и снова, каждый раз закипая от злости и придумывая все более едкие ответы. Но за гневом скрывалась безграничная боль. В какой-то момент я скомкала письмо и выкинула в мусорную корзину, но это не помогло. Каждое слово оставалось со мной, закипало и бурлило в моем накалившемся сердце, похожем на готовый к извержению вулкан.
Новая книга получилась совершенно другой: в ней были истории о людях, пострадавших во время Великой депрессии. Я написала ее, желая внести свой вклад в развитие общества.
— Тебе правда понравилось? — спросила я жалобным тоном.
— Да, но истории в ней очень печальные. И представляю, как будет трудно ее издать после отзывов на твое предыдущее творение. — Он произнес это без злобы, равнодушным тоном, будто говорил о погоде или омлете. — Хотя, может, издательский бизнес работает по-другому.
— Именно так, к сожалению, но я не сдамся, я просто не вынесу, если мой труд окажется напрасным.
— Конечно ты не сдашься. — Мама подошла к кровати. — Мы, Геллхорны, не сдаемся. Кстати, я считаю, что книга восхитительная. Герои получились настоящими, в них легко поверить.
— Спасибо, — ответила я сдержанно, борясь с внутренними противоречиями. Мне хотелось, чтобы родители мной гордились и воспринимали всерьез. Но одновременно хотелось, чтобы я не нуждалась в их одобрении, чтобы только мое собственное мнение было значимо. К этому я стремилась.
— Нам надо быть в больнице ровно в шесть, — напомнила мама и протянула мне руку. Внезапно я почувствовала себя ужасно уставшей. — Пусть твой отец немного отдохнет.
На следующее утро, еще до рассвета, мы с мамой помогли отцу спуститься по лестнице и забраться в машину. Укутали одеялом его ноги, как будто всему виной была непогода, а не то, что пожирало его изнутри. Пошел снег.
Мы привезли отца в больницу Барнса, где его увели через вращающиеся деревянные двери. Сначала мы ждали в кафетерии с ужасным кофе, а затем перешли в комнату для посетителей. Снаружи началась метель. Она бесшумно укрывала все вокруг белым полотном. Казалось, что за временем можно уследить, только наблюдая, как становятся все выше и выше сугробы на подоконниках и на крышах машин, ожидающих своих владельцев на стоянке пятью этажами ниже, и как все больше это снежное покрывало напоминает сахарную вату. «С ним все будет хорошо, — говорили мы друг другу время от времени. — Конечно».
Мы повторяли одни и те же слова раз за разом, как заклинание, пока они, сплетаясь, не стали звеньями в цепи надежды, или веры, или каких угодно чувств, похожих на эти.
Только ближе к вечеру, сжимая в руках медицинский колпак, к нам подошел один из хирургов. Мне хотелось потерять сознание, лишь бы не слышать его слов. Я с трудом стояла, наблюдая, как шевелятся его губы. Но, к счастью, новости были хорошие.
Все-таки это был рак, но всю опухоль вырезали, и, похоже, больше она никуда не распространилась. Хоть отца и оставили в больнице, пока он не окрепнет, у нас были все основания надеяться на полное выздоровление.
— Слава богу! — воскликнула мама. Мы обнялись, и я почувствовала, как все ее тело содрогнулось, когда мы обе засмеялись сквозь слезы. На сердце сразу же полегчало. Птице удалось вырваться из клетки.
Увидев отца и убедившись, что с ним все хорошо, мы поехали домой, но нам пришлось сделать большой крюк, чтобы купить маковые пирожные в немецкой пекарне на рынке Соулард. Дома на кухне мама согрела в кастрюльке молоко, и мне показалось, что снова наступило Рождество, только подарок в этот раз был куда лучше. Горячее молоко в тяжелой кружке согревало руки, пока мама расспрашивала, как я поживаю. Теперь, после такого напряжения и переживаний, мы наконец-то могли поговорить легко и свободно.
Я рассказала ей о доме в Нью-Хартфорде в Коннектикуте, где последнее время скрывалась от всех, чтобы писать, и о маленькой комнатке со столом у окна, выходящего на широкий луг. Какой же все-таки это невероятный дар свыше — иметь много свободного времени, никуда не бежать и ни о чем не думать!
Я не заметила, как мама переменилась в лице, пока слушала мой рассказ.
— Ты должна вернуться домой, — сказала она после короткого молчания. — Невежливо так навязываться друзьям.
— Да Филдсу все равно. — У. Ф. Филдс стал моим новым покровителем, хотя мы были не настолько знакомы, чтобы называться друзьями. — Он работает в городе, и его почти не бывает дома.
— А что думает его жена?
— Он холостяк, мам. У него огромный дом, он даже не замечает моего присутствия.
Как только эти слова слетели с губ, я тут же осознала свою ошибку. Конечно, в этой ситуации ее больше беспокоило отсутствие жены, чем неудобства, которые я могла доставить Филдсу. И хоть она ничего не произнесла, все и так было понятно по скованности ее плеч: а что же скажут люди?
— Все нормально, — попыталась я ее успокоить. Наши отношения не были похожи на дешевую мелодраму — Филдс никогда не был моим кавалером или воздыхателем. Он был чопорным типом из ООН с энциклопедическими знаниями о Китае.
Мы познакомилась на вечеринке в Вашингтоне и начали обсуждать мою работу, в том числе и новый сборник историй, рассказанных людьми, с которыми я познакомилась, когда путешествовала по Штатам в качестве репортера от Федеральной администрации чрезвычайной помощи — FERA. Я призналась ему, что не могу забыть истории этих людей и мне бы очень хотелось иметь свое особое место, каким, например, был Париж для Фицджеральда и Хемингуэя, чтобы заняться сборником вплотную.
— Едва ли тянет на Париж… — ответил он и предложил свой загородный дом на севере штата, на что я тут же согласилась.
Как-то зимой Филдс приехал туда отдохнуть и стал ко мне приставать. В его защиту скажу, что это случилось после трех мартини, и я быстро поставила его на место. Позже мы долго смеялись, вспоминая тот вечер.
Очевидно, что маме лучше было этого не знать, поэтому я просто сказала:
— Я могу сама о себе позаботиться.
И сменила тему: стала рассказывать про статьи, которые последнее время продавала в журналы. Несколько лет я пыталась заниматься серьезной журналистикой, но, по-вцдимому, мне чего-то не хватало. Может быть, дело было во внешности. Когда удавалось договориться о встрече, редакторы оглядывали меня с ног до головы, рассматривали длинные ноги, дорогую одежду, ухоженные волосы и сразу принимали за светскую львицу. Так что единственное, что мне предлагали, — писать для женщин заметки с советами по уходу за собой: омолаживающие процедуры, методы загара, модные прически. Двадцать долларов за тысячу слов и при этом куча свободного времени. Для такой бессмысленной и ограниченной работы требовалась лишь малая доля моего интеллекта и собственного взгляда на вещи. Это меня угнетало, но больше вариантов не было.
Мама слушала молча, пока молоко остывало в наших кружках. Я знала, что она желает мне успеха, и сама себе его тоже желала. В детстве я каждый день писала стихи, мечтая о литературной славе, а теперь пишу статьи про пену для ванны, масло для кутикул и еле свожу концы с концами.
— Я бы хотела, чтобы ты вернулась… — сказала она, когда вечер подошел к концу и мы уже собирались пойти спать. — Это эгоистично, знаю…
— Ты никогда не была эгоисткой.
— У нас есть немного сбережений, и, если ты хочешь работать над чем-то… — Она замолчала, словно подбирая слова, и на мгновение мне показалось, что она колеблется. — Мы бы могли помочь. Возвращайся домой. Пиши здесь.
— Мам…
Не скажу, что я удивилась: последние месяцы были очень тяжелыми и изнурительными, и ей, конечно, было бы легче, если б я была рядом, наверху.
Почувствовав ее взгляд на себе, я ответила:
— Отличное предложение, дай мне немного времени все обдумать.
Я поцеловала ее, убрала кружки в раковину и быстро поднялась по лестнице. Толстый ковер поглотил звук моих шагов. Но если снаружи царила тишина, то внутри я ощущала нарастающий приступ паники.
Если бы за меня решали родители, то мне бы никогда не дали бросить колледж. А если бы и позволили, то только для того, чтобы получить Нобелевскую премию по литературе или вступить в такой же долгий и крепкий брак, как у них. Но вместо этого я отправилась в Олбани, где никто никогда не написал бессмертной прозы или поэзии. Там я работала в газете, освещая официальные обеды женского общества и давая свадебные анонсы, одновременно пытаясь выживать на четыре доллара в неделю в крошечной комнатке, пропахшей квашеной капустой. Потом, устав от всего этого, я наконец решилась. Взяв с собой два чемодана с вещами, пишущую машинку и семьдесят пять долларов, я отплыла в Париж.
В Париже я тоже пыталась устроиться журналистом, но была чересчур амбициозна, о чем мне незамедлительно сообщили, поэтому пришлось работать в салоне и мыть головы посетителям. Писала, только когда была возможность, очень мало спала и покупала букетики фиалок вместо завтрака, если становилось совсем грустно.
Родители очень волновались, поначалу молча, а потом уже не скрывая этого. Отец писал письма, полные тревоги, буквально одно за другим, пытаясь заставить меня вернуться домой или хоть немного остепениться. Но это лишь больше распаляло меня и помогало шире смотреть на мир.
Так я познакомилась с Бертраном де Жувенелем, нежным, красивым и женатым французским журналистом левого толка. Все произошло так быстро, что у меня даже не было времени взвесить все за и против. Когда-то, как утверждает молва, он был обожаемым любовником Колетт — мачехи Бертрана, соблазнившей его в возрасте пятнадцати лет. Казалось бы, мне нужно было бежать от него подальше, но вместо этого я оказалась заинтригована и ослеплена его страстью ко мне, отчаянием, которое мы оба испытывали, пытаясь быть вместе при любой возможности. Его жена. Марсель, в разводе отказала.
Мы были вместе почти пять лет. Время от времени я осознавала, что все делаю неправильно и что мне надо наконец стать серьезной. Тогда я сбегала от него с рюкзаком, набитым потрепанными черновиками моего первого романа. Но он снова и снова возвращал меня в привычный хаос.
Я ходила по кругу. Я выплакала море слез, но так и не могла из него вырваться.
Честно говоря, не только родители не одобряли Бертрана: все друзья, которым я была небезразлична, очень беспокоились о моем благополучии. Он был несвободен. Марсель не отступалась, несмотря на все наши попытки. Оставаясь с ним, я создавала впечатление дешевой гейши, вымогающей деньги. Моя история становилась предостережением для других.
Когда мы с Бертраном наконец расстались, я поехала домой зализывать раны, но быстро поняла, что зря вернулась.
— Чем ты занимаешься, Марти? — негодовал отец. — Опыт не должен звучать как ругательство, но, кажется, в твоей жизни он стал таковым.
— Отец, ты сейчас несправедлив. Я планирую вернуться к книге. Я хочу писать. И ты это знаешь. Это все, чего я хочу.
— Так пиши, — сказал он уже спокойнее. Мы были в его кабинете, и мне никак не удавалось отделаться от чувства, что я его пациент, которого ждет самый страшный диагноз. Я сидела перед массивным, идеально убранным рабочим столом отца, а за его прямой спиной выстроились в ряд, словно расстрельная команда, медицинские словари, учебники и другие книги, которые он читал и любил всю жизнь.
— Пиши, займись этим сейчас. Хватит пользоваться своей отличной фигурой и красивыми волосами. Прекрати всех очаровывать.
От его слов закружилась голова, в ушах зазвенело.
— Если я красивая, то это твоя вина и мамина.
— Ты просто боишься одиночества.
Я смотрела на отца, испытывая боль, злость и невыразимую грусть оттого, что не осмеливалась признаться себе в том, что он прав. К тому моменту у меня был уже новый поклонник, хоть никто об этом еще не знал. И он тоже был женат.
— Ты должна научиться уживаться с собой, а не с другими, — продолжал он. — Это и есть самое сложное. Но как только ты научишься принимать собственный нрав, он покажется тебе мирным, а не безумным. Может быть, тогда ты перестанешь совершать такие необдуманные поступки.
— Меня устраивает то, как я живу, — ответила я отцу, хоть это и было неправдой. На самом деле у меня не получалось измениться. — Мне не нужны советы.
— Я же знаю, что это не так. — Он отвернулся и посмотрел в окно. Стояла осень, а платаны на нашей улице все еще были темно-зелеными, почти нетронутыми — только природе такое было под силу. Казалось, они сверкали на солнце. — Ты заводишь все больше знакомых, потому что нуждаешься в одобрении. На это неприятно смотреть.
— Ну и не смотри тогда, — ответила я и ушла прежде, чем успела прокричать отцу все, что чувствовала. Я не сказала, что ненавижу его испытующий взгляд, но при этом так сильно люблю его самого, что внутри все сжимается. Не объяснила, что я потеряна и испугана. Не призналась, что стараюсь изо всех сил, хоть и заранее знаю, что этого недостаточно.
На следующий день и в течение всей оставшейся недели мы с мамой ездили в больницу навещать отца. Он больше не отводил взгляд, операция освободила его, убрав боль, а вместе с ней страх и тайну.
Теперь, когда ему стало лучше, мне тоже полегчало. Я знала, что, вернувшись к своим пациентам, отец выздоровеет и окрепнет. Он будет жить. И все же тихий внутренний голосок шептал, что битва за мой характер продолжится. Конечно, я не желала ему смерти, эта мысль была за гранью воображения. Но мне очень хотелось, чтобы между нами все стало гораздо проще.
Однако мама сочла крайне необходимым рассказать ему о Филдсе и доме в Коннектикуте. Даже с больничной койки он начал давить на меня, чтобы я вернулась домой, бросаясь такими словами, как «неуместный», «эгоистичный» и «детский». Он хотел, как в зеркале, отразить действительность, а не молотком сформировать новую реальность[2]. Но я чувствовала только удары.
В конце концов я дала ему понять — и маме тоже — что, несмотря на их мнение, собираюсь вернуться на Восточное побережье, чтобы продолжить заниматься своими делами. Сказала, что вообще не понимаю, каким образом я причиняю кому-то боль. Тогда отец ухватился за края больничной конки и подтянулся, чтобы сесть выше и ровнее. Я заметила, каких усилий ему это стоило, и мне от этого стало не по себе.
— Марти, есть два типа женщин. И сейчас, по крайней мере пока, ты тот, второй, тип[3].
Не помню, что я тогда ответила, помню только, что не представляла, как смогу его простить. Уязвленной и униженной, с жужжащим роем мыслей в голове, я помчалась домой, чтобы собрать вещи и успеть на ближайший поезд до Восточного побережья.
Оказавшись в поезде, я направилась прямиком в вагон-ресторан, заполненный бизнесменами, именно такими, каких отец велел бы остерегаться. По его словам, достаточно одного моего присутствия, сброшенного пальто и заказанного мартини, чтобы было понятно, что я ищу нового поклонника.
Как только Сент-Луис остался позади, я заказала виски с содовой. Вскоре подошел мужчина в галстуке и рубашке от «Брукс Бразерс» и подсел ко мне.
— Могу я тебя угостить?
— Спасибо, у меня уже есть.
— Тогда позволь мне этот у тебя забрать. Ну или купить еще один, чтобы стало по стакану в каждой руке.
— Тогда могу облиться.
— Я достану для тебя полотенце. Куда ты направляешься? — Он улыбнулся.
— В Нью-Йорк.
— Городская, да?
— Пытаюсь ею быть. — Я не хотела что-то еще объяснять или рассказывать о себе, уж точно не ему.
У него было обветренное красноватое лицо, на котором застыло напряженное выражение, а вот рубашка выглядела отлично. Ботинки из кордовской кожи просто сияли. На пальце — толстое отполированное обручальное кольцо, хоть для меня это и не имело никакого значения. Мне не нужно было ничего от него, разве только отвлечься ненадолго.
Официант принес вторую порцию виски, которая, покачиваясь на узком столе, грозила пролиться, поэтому я быстро, следом за первой, выпила ее. Он рассказал, что женат. Я не запомнила, о чем еще мы говорили, помню только, что этот тип разводил гончих. Позже, где-то посреди Пенсильвании, он сравнил меня с одной из своих худеньких легкомысленных собачек, а затем попытался поцеловать.
Я пошла в туалет, а он последовал за мной, как будто уловил какой-то сигнал, которого на самом деле не было, но близость с ним в тот момент казалась хорошей идеей, она должна была прогнать дурные мысли. Его плечи прижали меня к хлипкой стене в коридоре, я закрыла глаза, пробуя на вкус его рот — зеленые оливки и чистый алкоголь. Потом этот мужчина, громко дыша, сильно придвинулся ко мне. Его живот прижался к моему. Он схватил меня сначала за талию, а затем за грудь.
— Скажи, ну и зачем все это? — спросил он, когда я остановила его.
— Мне просто нравится целоваться.
— Ты забавная девчонка. — Он выглядел озадаченным и немного раздраженным. — Так почему ты здесь, со мной?
«Я не с тобой», — подумала я, чувствуя, как выпитый алкоголь окутывает меня, словно дым.
— Просто так. Я счастлива, вот и все.
— Ты не выглядишь счастливой. На самом деле ты выглядишь печальнее всех, кого я когда-либо встречал. Поэтому я и обратил на тебя внимание.
Вошел носильщик. Глядя прямо перед собой, он постарался незаметно проскользнуть мимо нас.
Я отодвинулась, чувствуя жар и неловкость оттого, что нас застукали. И вспомнила об отце.
— Как думаешь, в мире существует два типа женщин, — спросила я, когда носильщик ушел.
— Не знаю. Мир большой. Мне кажется, вероятнее всего, существует больше, чем два типа. — Он посмотрел на меня с любопытством. — Скажи, ты со мной играешь?
— Заткнись, — сказала я.
— Что?
— Можешь продолжать меня целовать, но, пожалуйста, пожалуйста, заткнись.
На следующее утро я вышла из купе пульмановского вагона, украдкой оглядываясь по сторонам, как шпион. Нет, я не пыталась разыскать связного и передать ему секретную информацию. Моей задачей было прокрасться на другой конец поезда незамеченной. Мне досаждали обрывки воспоминаний: «умные» слова, сказанные мной, чтобы произвести эффект, его руки, касающиеся моего тела, и мои руки, касающиеся его. Я надеялась, что Китс поможет отвлечься, поэтому просидела весь день, уткнувшись в книгу. Поначалу голова шла кругом, но постепенно я стала приходить в себя, тревоги улеглись, и воспоминания больше не беспокоили.
Поезд дернулся — мы наконец-то прибыли на Пенсильванский вокзал. Я вышла на морозный вечерний воздух, который оказался таким чистым и холодным, каким никогда не бывал в Сент-Луисе. И мне было дозволено все. Никто из этих замечательных людей ничего не знал обо мне и ничего от меня не ждал. Я могла быть кем угодно. Могла начать прожигать свою жизнь прямо сейчас, а могла и вовсе наплевать на нее.
Я договорилась с подругой, что остановлюсь у нее на неделю или две, прежде чем вернусь в Коннектикут. Она жила на Гроув-стрит в Вест-Виллидж, в небольшом доме без лифта. Ключ для меня был спрятан в филодендроне. И я совершенно забыла, что дала адрес маме. Почти все стерлось из моей памяти, кроме того, как горели обветренные щеки и как здорово было оказаться на своей волне. Но прямо за входной дверью, на хлипком, купленном на гаражной распродаже статике подруги, меня ждала очередная телеграмма:
«ОХ. МАРТИ. МНЕ ТАК ЖАЛЬ. ЧТО ТЫ НЕ СМОГЛА С НИМ ПОПРОЩАТЬСЯ. ПОЖАЛУЙСТА. ВОЗВРАЩАЙСЯ ДОМОЙ».
Пока посреди Пенсильвании я проводила время в объятиях незнакомца, сердце моего отца не выдержало. Он умер во сне.
За следующие двенадцать месяцев я постарела на двенадцать лет. Стала жить наверху, как незамужняя тетушка, не встречаясь ни с кем, кроме семьи, и догадывалась о существовании мира лишь тогда, когда ему удавалось просочиться через газеты. Жизнь отшельника была бы плюсом для писательства, если бы я не чувствовала себя так ужасно из-за последних слов отца, сказанных мне, и если бы не была так потрясена его смертью. Я поняла, что ошибалась, думая, что его уход может что-то изменить. Но хуже всего было то, что я хоть и на миг, но пожелала этого.
Я не находила себе места, хотела, чтобы он вернулся. Мне нужно было все исправить, простить и быть прощенной, что было совершенно невозможно. Мне требовалось время, чтобы доказать ему, что мой характер лишь немного скверный, необузданный. Я хотела заставить его гордиться мной. Но время не повернуть вспять. Мне потребовалось немало усилий, чтобы поверить, что оно движется вперед. По крайней мере, в тот период моей жизни.
Мой брат Альфред на время отложил учебу и тоже ненадолго приехал домой. Мы ели все вместе на кухне и, сидя в мягких тапочках, слушали радио после ужина. Днем я пыталась писать что-нибудь, но в основном грызла карандаши, поглядывая в окно, и все ждала, что маме понадобится моя помощь.
Она была храброй, самой храброй на свете, но отец был для нее путеводной звездой, такой же, какой и она была для меня. Однажды я пошла отправить письмо и увидела маму неподвижно стоящей внизу у лестницы. Почти наступил вечер, на улице сгустились сумерки. Она застыла, слегка наклонившись вперед, отбрасывая на дверь тень. И когда до меня дошло, почему она там стоит, мое сердце сжалось. Мама ждала, когда звякнет его ключ в замке, когда он войдет и поцелует ее.
Я подошла к ней и обняла. Она была неподвижна, как воздух, и такой худенькой, что ее могло сдуть ветром.
— Я не знаю, что делать, — сказала мама, уткнувшись мне в плечо. — Я все думаю, кем же мне теперь быть.
— Я могу помочь.
— Ты и так уже столько всего сделала. Знаю, что ты бы предпочла сейчас быть где-нибудь еще, свободной и веселой.
— Я счастлива тут.
Отчасти это было правдой: я бы многое отдала, чтобы ей стало легче. Но все же оставаться дома — все равно что жить в мавзолее или за стеклом. У меня здесь не получалось дышать полной грудью, и еще приходилось видеть ее печальное лицо, от которого щемило сердце. Тридцать пять лет она была женой. Кто бы смог после стольких лет вынести внезапно образовавшуюся пустоту? И как избежать этого? Жить в одиночестве, никого не любя?
Через некоторое время я снова начала писать, а заодно искать того, кто мог бы опубликовать «Бедствие, которое я видела». Я разослала книгу по нескольким издательствам и сгрызла все ногти, когда посыпались отказы. Надежда растворилась, как кубик сахара в горячем чае. В конце концов, чтобы не отгрызть себе и пальцы, я решила заняться чем-то еще и начала искать на Восточном побережье работу журналистом. Обклеила весь Манхэттен сопроводительными письмами и резюме, не идеальными, но все же. Посте череды отказов журнал «Тайм» позволил написать для них пробную статью. Намереваясь завоевать их расположение, я загоняла себя, работала по двенадцать часов целую неделю. Мне казалось, что статья получилась личной, актуальной и цепляющей. Она была о поездке из Нью-Йорка до Миссисипи, которую мы однажды совершили с Бертраном на арендованной машине, и о том, как мы чуть не стали свидетелями линчевания.
Статья захватила меня. Я вложила в нее все, что могла. Закончила и отправила, а потом неделю ходила взад-вперед, отчаянно желая получить только эту работу и никакую другую. Но ответ от редактора «Тайм» пришел с отказом, уместившимся в одном жалком абзаце. Стиль был неподходящим для них, слишком серьезным и в то же время легкомысленным. Он надеялся, что я попробую еще раз, когда у меня будет больше опыта.
— Я не понимаю, — пожаловалась я маме. — «Слишком серьезно и в то же время легкомысленно». Как это вообще возможно?
— Может быть, он имел в виду, что тебе надо еще поучиться? Это же неплохо.
— Я смогла бы учиться, работая там. Не понимаю, почему нет.
— Может быть, если ты немного умеришь пыл и будешь добиваться всего постепенно, то через какое-то время снова попробуешь устроиться к ним, — предложила она.
— У кого есть на это время? Я уже хочу быть в центре чего-то значительного. Я могу много работать. Я не против.
Она ласково посмотрела на меня, словно взвешивая каждое слово, а потом сказала:
— Тебе нужно научиться терпению в жизни.
— Было бы проще, если бы все шло гладко. Кто знает, где я теперь найду работу, а новый роман совершенно застопорился.
Я имела в виду недавно начатую книгу о французской паре пацифистов и их доблестных подвигах. Я писала, добросовестно прорабатывала сцены и диалоги, хотя казалось, что эта история не имеет ко мне никакого отношения, а просто нагрянула в гости без приглашения.
— Персонажи кажутся чужими, и я не знаю, как с ними сродниться, — продолжала я. — Может быть, стало бы проще, если бы я сейчас была во Франции, ходила по местам сражений Первой мировой или просто сидела и размышляла, глядя на Сену.
— А почему бы тебе не поехать?
— Не говори глупостей. Сейчас не лучшее время, чтобы уезжать. — Я хотела ее утешить, но сразу поняла, что расстроила, — мама решила, что стоит у меня на пути.
— Ты не можешь из-за меня отказываться от своих желаний и свободы. Это несправедливо по отношению к нам обеим.
— Я остаюсь здесь не потому, что мне тебя жаль. Дело не в долге.
— Тогда давай назовем это любовью. Но любовь тоже может стать в тягость. Тебе нужно жить своей жизнью.
— Я знаю, — согласилась я. Крепко обняв ее, я почувствовала, как ее доброта вливается в меня, словно кровь при переливании. А еще я осознала, что понятия не имею, в каком направлении идти, чтобы найти свой жизненный путь.
В тот год зима как-то незаметно перешла в весну. Я перемещалась из комнаты в комнату, очень много курила, засиживалась допоздна и иногда спала до часу или двух дня. А потом пришел ответ от редактора из «Уильям Морроу». Он согласился издать «Бедствие, которое я видела». Предложенный аванс был ничтожно мал. Также редактор ясно дал понять и в письме, и по телефону, что не верит, что книга будет хорошо продаваться, если вообще будет. Было неприятно это слышать, но, по крайней мере, книга увидит свет. Я с благодарностью согласилась, надеясь доказать редактору, что он не прав, и сожалея о том, что не могу поделиться новостями с отцом.
Я почувствовала себя ужасно жалкой, когда вспомнила, как злилась на него, как взрывалась и кипела под его испытующим взглядом. Может быть, он и правда был слишком строг со мной, а может, просто хотел помочь сформировать мою личность или дать шанс повзрослеть, пока еще была возможность. Все, что я знала наверняка, так это то, что там, где вспыхивали ярость и бунт, на самом деле зияла пустота. Так или иначе, слова моей мамы «я все думаю, кем же мне теперь быть» привязались и ко мне. Я не знала, что будет дальше и как мне себя найти.
В конце концов я сообщила матери, что планирую поехать в Европу.
— Я надеялась, что ты передумаешь, — сказала она. — Но думай об этом как о лекарстве и полностью посвяти себя книге.
С таким же успехом она могла просто сказать: «Пожалуйста, выясни, кто ты. И побыстрее».
Я покинула Америку в июне тысяча девятьсот тридцать шестого года, направившись сначала в Англию, а затем во Францию. Обе страны словно уменьшились и выцвели с тех пор, как я последний раз была в Европе двумя годами ранее. От повальной безработицы росло напряжение. Из-за забастовок рабочих закрыли въезд в Париж, поэтому я поехала в Германию, планируя всерьез заняться исследованиями. Вот так я оказалась в Штутгарте, где, стоя перед Библиотекой современной истории, наблюдала, как маршируют нацистские солдаты, наводя ужас на прохожих и заставляя город съежиться, словно под страшным заклятием.
Влияние Гитлера постепенно росло, но вдали от моей жизни. Теперь же я наблюдала за всем с новой точки Вспыхивали конфликты и мятежи. Пугающее количество европейских стран — Греция, Португалия, Венгрия, Литва и Польша — находились под управлением военных или гнетом диктатуры. Испания была единственным местом, где старались дать отпор. Демократическое правительство пыталось установить новые порядки. Но Франко нанес удар.
Помню, читая в нацистских газетах о перевороте, я не удивилась. Первые признаки катастрофы появились давно, и с тех пор они только усиливались. Хотя от этого все эти события не становились менее ужасными. Я вернулась в Париж, надеясь спрятаться и сосредоточиться на книге, но это оказалось сродни попытке поймать собственную тень. Забастовки все еще продолжались, половина ресторанов были закрыты. В районе Парк дэ Прэнс вспыхнули беспорядки, французские коммунисты заявили о себе — и фашисты отступили. Теперь вся Франция казалась мне уязвимой. Пугающе близко подобралась она к пасти дракона.
И я снова сбежала. Домой я приехала сразу после выхода «Бедствия, которое я видела». Книга не только продавалась, но и получала множество блестящих отзывов. Для меня это стало неожиданностью, и я с трудом верила в успех. «Бостон ивнингтрэнскрипт» назвал мою работу «бесстрашной». Газета «Нью-Йорк геральд трибьюн» опубликовала большую рецензию с моей фотографией, в которой говорилось о книге в восторженном тоне. Льюис Гэннетт в своей книжной колонке назвал мои истории «жгучей поэзией» и выразил уверенность, что книга станет одной из его любимых в этом году.
Мне хотелось ущипнуть себя. После провала первого романа было так приятно, что ко мне как к писательнице отнеслись серьезно. Это можно было сравнить с долгожданным ярким солнцем, наконец-то пробившимся сквозь черные, грозовые тучи. И все же что-то было не так. Я раз за разом перечитывала рецензии и не понимала, чего же мне не хватает. Снова вернулась к газетам. Посмотрела последние опубликованные статьи в «Сент-Луис пост диспэтч», «Таймс» и «Чикаго трибьюн». Все больше и больше газет отправляли корреспондентов в Европу, количество ежедневных репортажей росло, все думали только о происходящем в Испании.
— Как такое возможно? — спросила я Альфреда и маму, размахивая последней статьей, словно жутким флагом. После шестидесяти восьми дней осады Алькасара мятежники Франко прорвались в крепость четырнадцатого века и захватили Толедо, убив сотни заложников и республиканских солдат. В других частях Испании, по мере того как националистические силы набирали обороты, происходили ежедневные казни и расстрелы.
— Это просто ужасно, — сказала мама. — О чем же думает Рузвельт!
— Он думает, как переизбраться, — ответил Альфред. — Держу пари, он не поможет, даже игрушечных пистолетиков не отправит.
— Надеюсь, ты ошибаешься, — сказала я. — Что, если это будет похоже на Балканские войны? Все только это и предсказывают, война может начаться в любой момент, но, похоже, никто не собирается вмешиваться.
К осени беспокойство еще больше выросло, число погибших постоянно увеличивалось, о чем сообщали все крупные газеты. Националисты двинулись в Валенсию, а в начале ноября — в Мадрид, атакуя его с севера и юго-запада, в то время как сотни тысяч республиканских беженцев устремились в город с востока Начались ежедневные обстрелы, и немецкие бомбардировщики взяли под прицел центральную площадь города.
«Я уничтожу Мадрид», — заявил Франко всему миру. Но в город, маршируя по Гран-Виа под торжествующие крики мадридцев, начали прибывать первые Интернациональные бригады. Все гадали, смогут ли они отбить Мадрид и остановить Франко, или, наоборот, Франко одержит еще одну сокрушительную победу. Все, что нам оставалось, это ждать и наблюдать за ходом событий.
Наступил декабрь. Приближались годовщина смерти отца и Рождество. Мама достала с чердака коробку с хрупкими рождественскими украшениями, но не смогла себя заставить их развернуть. Сияющее Рождество в Форест-Хилс-парке, катание парочек на коньках по замерзшей реке и любой другой символ этого времени года, казалось, теперь принадлежали другим, более счастливым людям. Мы поручили Альфреду выбрать место на карте, любое, лишь бы там светило солнце. Положили подушку на самый удобный стул рядом с плитой, где отец любил читать Роберта Браунинга, и, отдав дом во власть его призрака, сбежали. Сбежали так, как умеют только вдовы и сироты.
Мы решили остановиться в Майами. Но к обеду второго дня уже устали от бесконечных игр в шаффлборд и шарады. К тому же каждое третье блюдо в гостиничном меню подавалось с соусом «Морней».
— Здесь не так уж плохо, правда? — Мама нахмурилась, глядя на прямую, как стрела, блестящую стойку с открытками. — В конце концов, у нас всего неделя.
Я тоже это чувствовала — мы уехали недостаточно далеко и недостаточно быстро. Побег не удался.
— Мы можем сделать лучше, — вмешался Альфред.
Не прошло и часа, как мы собрали вещи, покинули наши необжитые комнаты, расплатились и потащили багаж через центр города к автобусной остановке. Все трое были счастливы: наконец нам предстоит настоящее приключение.
За пределами города солнце Флориды цвета апельсинового сока стало еще больше, а жара невыносимей. Единственная загруженная дорога тянулась на юг через болота и топи, как огромный питон, медленно переваривающий вереницу машин и фургонов. Извилистые мангровые заросли и болота, поросшие сорняками, испускали солоноватый, землистый запах, а придорожные указатели предлагали филе из черепах и альбуловых рыб, разбавляя рекламу зловещими библейскими цитатами.
Почти каждый поворот и изгиб пути казался странным и таинственным, и настолько далеким от дома, насколько я могла себе вообразить, а воображение у меня было отличное.
Три часа спустя после нескончаемой тряски на неровной дороге нас доставили к самой южной точке страны. Ключ от Флориды. Чудесный Запад. Ки-Уэст[4]. Весь город уместился бы на ладони, там было ужасно жарко, и казалось, что он скоро полностью высохнет. Пыльные улицы кишели курами, готовыми взбунтоваться из-за хлебных крошек или гальки — не важно из-за чего. Мы сняли номера в отеле на Петрония-стрит и отправились на площадь Мэллори-сквер за мороженым и прекрасным видом на море. И мороженое и вид не разочаровали. На обратном пути в центр города, на Уайтхед-стрит, мы увидели самое мощное, самое величественное дерево, которое я когда-либо встречала. Мне захотелось выйти за него замуж или, может быть, навсегда остаться в его тени, но у мамы были другие планы. От жары пряди ее чудесных волос прилипли сзади к шее. Нам срочно нужно было выпить. Она потащила нас дальше, к небольшой забегаловке с белыми оштукатуренными стенами на маленькой улочке неподалеку от Дюваль-стрит.
В разгар дня в баре было пусто и темно, как в пещере. На немытом полу небольшими сугробами лежали опилки и арахисовая скорлупа. Барная стойка, торчащая из стены, казалось, держалась на месте благодаря огромного размера бармену. Он представился Скиннером и сказал, что мы желанные гости в его баре и что он сразу понял, что мы заблудились.
— Мы не заблудились, — улыбнулась мама.
— А если и заблудились, — поправила я, — то намеренно.
Скиннер рассмеялся и принялся готовить нам дайкири с горкой колотого льда и свежим лаймом. Пока бармен занимался своим делом, мужчина на другом конце стойки оглядывал нас с ног до головы. На мне были черный хлопковый сарафан и туфли с ремешками на низком каблуке. Наряд, который выгодно подчеркивал мои волосы и икры, не мог не произвести впечатление на противоположный пол. Хотя он, похоже, проявлял ко мне интерес не более чем из вежливости. Но в тот момент как я узнала его, собственная персона меня перестала занимать.
На нем была дырявая футболка и шорты, видимо купленные на самой дешевой барахолке. Ни то ни другое не придавало ему шарма. Но это точно был он. Темные, почти черные волосы падали на круглые очки в стальной оправе. Наши глаза встретились на долю секунды, прежде чем он рассеянно провел рукой по усам и вернулся к стопке писем, которые лежали перед ним.
Я не сказала ни слова ни Альфреду, ни маме, просто позволила себе быстро взглянуть еще раз, как турист на карту. Ноги у него были загорелые и мускулистые, как у профессионального боксера. Руки тоже загорелые, грудь широкая, и все в нем говорило о физической силе, здоровье и животной грации. Общая картина производила сильное впечатление, но я не собиралась бежать к нему и признаваться, что у меня в сумочке его фотография в качестве закладки для книги. Я вырезала ее из журнала «Тайм» вместе с его длинной статьей о корриде. Мне было даже страшно заикнуться о том, как много значат для меня его книги, или унижать себя заявлением, что я тоже писатель.
Еще в Брин-Море я приколола над столом в своей комнате любимую цитату из «Прощай, оружие!»: «С храбрыми никогда не случается беды». И каждый раз, когда я садилась писать, это должно было служить напоминанием и вызовом одновременно, хотя для себя я перефразировала эту строчку, втайне надеясь, что с храбрыми всегда случается успех. Жизнь может быть острой, яркой и полной, если бросаться ей навстречу.
И все-таки в темном, тесном баре я попыталась заставить себя подойти к нему. Мой герой был здесь, в менее чем двадцати футах от меня. «С храбрыми никогда не случается беды», — повторяла я про себя в надежде, что вот-вот в голову придет что-то умное, но ничего не приходило.
Наконец я, с трудом сглотнув и переведя дыхание, отвернулась и снова обратила внимание на свою семью и дайкири. Напиток, с плавающими кусочками льда, был терпким и крепким. Над головой неспешно вращались лопасти вентилятора, окатывая нас волнами воздуха, напоминающими медленные выдохи неповоротливого животного. За дверью две чайки боролись друг с другом за черную раковину мидии. А мистер Хемингуэй продолжал игнорировать нас, читая почту, пока Скиннер, раскалывая лед для следующей порции коктейля, не спросил, откуда мы.
— Сент-Луис, — гордо ответила мама.
Это сработало. Он встал со своего места и подошел.
— Две мои жены учились в школе в Сент-Луисе, сказал он маме по-соседски. — Мне всегда нравился этот город.
Две мои жены? Судя по тому, как он это произнес, можно было подумать, что у него их дюжина, но я не рискнула бы об этом спросить.
— Он нам тоже нравится, — ответила мама. — Хотя здесь, на юге, ром лучше. Солнце тоже неплохое.
Когда он улыбнулся ей, его карие глаза засияли, а на левой щеке появилась ямочка.
— Я родился на Среднем Западе, — сказал он. — Недалеко от Чикаго. На расстоянии город кажется мне лучше, как и вся страна, и люди.
Альфред молчал, но вдруг встал и пожал ему руку. Мы все представились. Я был рада, что ни он, ни мама не подали виду, насколько сильное впечатление произвело на них его имя. Вся страна знала, кто такой Хемингуэй, да и весь остальной мир тоже. Но здесь, в его городе, было очевидно, что ему нравится, когда его принимают за обычного человека. И футболка была тому подтверждением.
— Давайте я покажу вам город, — сказал он, многозначительно глядя на маму. Она все еще была очень красивой женщиной. Как говорится, следила за собой, у нее были прекрасные серебристые волосы, большие голубые глаза, идеальный рот и абсолютно никакого тщеславия. Если не считать нашей недавней утраты, я всегда считала ее самым счастливым и уравновешенным человеком на свете. В очередной раз удача пришла именно к ней. Похоже, мама сделала ставку, когда мы сели в автобус, и сейчас ей выпал выигрышный номер.
Частная экскурсия по Ки-Уэст от Эрнеста Хемингуэя? Конечно! Обычное дело. Нас таким не удивишь.
В черном «форде» Хемингуэя мы проехались по побережью острова, начиная с самой южной его точки, где стояла выкрашенная в красно-белый цвет бочка, напоминающая разноцветный леденец. Нам встретились два неприглядных пляжа, но Эрнест заверил, что это лучшие места для купания.
— Что-то это место не похоже на писательский рай, — заметила мама с пассажирского сиденья. Она сняла шляпку и положила на колени, а руку высунула в открытое окно. — Как вы здесь оказались?
— Я проделал долгий путь. — Он усмехнулся. — Из Парижа в Пигготт в Арканзасе, затем Канзас-Сити. Потом Монтана, Испания, снова Париж. Вайоминг и Чикаго, затем Нью-Йорк и опять Пигготт. И в Африке тоже успел побывать. В первые два года брака, мне кажется, мы не задерживались больше, чем на месяц в одном городе.
— Невероятно! Как же с этим справилась ваша жена?
— Великолепно, если честно. Я думаю, что это ее лучшая черта: она может справиться абсолютно со всем. К тому же она прекрасная мать. У нас двое сыновей.
— Как же чудесно, — сказала мама, — повидать столько всего в мире.
— Да. Но все же всегда необходимо тихое местечко, куда можно прийти за умиротворением. Не получится работать, находясь постоянно в разъездах. А если получится, то в работе будет заметно напряжение. И влияние всех этих мест тоже.
В конце показалось, что он обращается непосредственно ко мне. Это было как раз то, о чем я беспокоилась. Я перестаралась со своим новым романом, и эти чрезмерные усилия были повсюду на страницах, иногда они проявлялись в виде скованности, иногда — в виде отчаяния, но они всегда были.
— Не уверена, что у меня получится работать, когда вокруг столько солнца и дайкири, — сказала я, пытаясь пошутить, хотя на самом деле он меня запугал.
— Если возьмешь себя в руки и начнешь работать еще до рассвета, то после сможешь делать все, что захочешь.
Я увидела в зеркале, что он перевел взгляд на меня, и мой пульс участился. Невероятно, что я смогла привлечь его внимание, пусть даже ненадолго. Словно яркий свет при движении выхватывает вас из темноты и снова исчезает. Было такое чувство, что он видит меня насквозь и понимает, как работает мое сознание. Это было невозможно, так как мы только что встретились, но он очень мастерски описывал людей в своих произведениях, и я верила, что Хемингуэй способен быстро проникать в суть вещей, возможно даже не желая этого.
Позже, когда солнце уже начало скрываться за пальмами, он подвез нас к небольшому кладбищу и припарковался. Мы прошли через скрипучие кованые ворота на Анджела-стрит. Высоко над могильными плитами цвели жакаранды. Мы медленно пробирались между ними к центральной медной статуе. Альфред остановился перед ней и, прищурившись, стал рассматривать мемориальную доску.
— Смотрите, это моряки с броненосца «Мэн», — сообщил он.
— Он затонул в Гаванской гавани, — объяснил Хемингуэй. — Куба вон там. Девяносто морских миль — и совсем другой мир, — добавил он, указывая через плечо на юг.
— Кажется, я читала в отеле что-то о конкистадорах, — сказала мама.
— Совершенно верно. Ки-Уэст по-испански звучит как «Кайо Уэсо» и означает «Костяной риф». Когда появился Понсе де Леон, весь остров оказался усеян грудой скелетов.
— Что они сделали со всеми скелетами, чтобы это место снова стало пригодным для жизни? — спросила я.
— А оно пригодно? — Он улыбнулся. — Я думаю, они всё еще где-то здесь, на мелководье. Время от времени я с трудом волочу целую милю бедренную кость, делая вид, что это рыбья.
— Шутите? — спросил Альфед.
— Шучу. — И, подмигнув, добавил: — Волочу без труда — она же легкая.
Следующим вечером Хемингуэй пригласил нас на Уайтхед-стрит познакомиться с его семьей. Его жена, Паулина, была невысокого роста, смуглая и по-настоящему красивая. У нее была короткая мальчишеская стрижка, стройная фигура и очень мудрый взгляд. Она сделала для нас кувшин лимонада и принесла ржаной виски, мы пили их в саду за домом, как раз там, где скоро должен был появиться бассейн. Эрнест рассказал, что это будет первый бассейн на острове и рабочим придется сначала выкопать твердые кораллы. Похоже, ему нравилось, что это будет непростой задачей.
Когда мы приехали, мальчишки, Патрик и Грегори, играли в бадминтон, а когда игра закончилась, решили поздороваться. Они подошли с раскрасневшимися от беготни лицами и абсолютно непринужденно сели рядом прямо на землю, скрестив ноги. «Этот знаменитый человек — их отец», — думала я, глядя то на них, то на Эрнеста, развалившегося в кресле. У мальчиков были прекрасные манеры, и они совсем не казались избалованными.
Дом и сад были ухоженными, и из-за обилия плюмерий, банановых и финиковых деревьев казалось, что я очутилась в раю. В отдельном здании находилась мастерская Эрнеста, переделанная из небольшого гаража и соединенная с домом веревочным мостиком. Это выглядело необычайно романтично и очень подходило Хемингуэю. На самом деле все, на что я обращала внимание, казалось, существовало только с одной целью: сделать его счастливым. Даже его милая, забавная жена и чудесные, простые сыновья. Все на своих местах. Он жил спокойной жизнью, такой, какой и хотел.
Перет нашим уходом Эрнест вышел за чем-то, а потом вернулся с экземпляром моей книги и попросил ее подписать. Я бросила взгляд на маму, гадая, не упомянула ли она о книге в мое отсутствие. Но нет. Эрнест сразу сказал, что они с Паулиной прочли ее несколько месяцев назад и сочли отличной. На самом деле он сразу узнал меня в баре, но не хотел смущать.
Я не смутилась — я была ошеломлена. Эрнест Хемингуэй читал мое произведение, и оно ему понравилось! Узнал мое имя! Посчитал мою книгу настолько хорошей, что даже захотел, чтобы я ее подписала. Покраснев, я поблагодарила их обоих и неловко села, положив книгу на колени, совсем не зная, что написать, чтобы выразить свои чувства. Вся эта ситуация казалась сказкой, превосходящей мои самые смелые фантазии.
И в тот момент, когда я уже решила, что польщена до такой степени, что дальше некуда. Эрнест предложил мне почитать страницы своего нового романа, в котором рассказывалось о рыболовстве, о Бимини, о «богатых людях» и разорении.
Я не могла до конца поверить, что он говорит серьезно и что нечто подобное может происходить со мной наяву. Но он принес рукопись и, неожиданно смутившись, протянул ее мне.
Эрнест рассказал, что книга почти дописана, но теперь ее придется отложить на некоторое время. Ему предстояла поездка в Мадрид, где он должен будет детально освещать конфликт для Североамериканского газетного альянса.
— Ох, давай не будем сейчас об этом, — попросила Паулина. Она как-то многозначительно опустила взгляд и разгладила подол своего простого белого платья.
— Бедная моя старушка, — сказал он ласково. — Я бы не поехал, если бы мог. И ты это знаешь. — Он еще мгновение нежно смотрел на нее, а потом отвернулся. — Я стараюсь не лезть в политику. Политика губит писателей. Но Франко злодей и убийца, а фашисты, похоже, полны решимости уничтожить испанский рабочий класс. Не знаю, есть ли грань между писателем и политиком, но, кажется, сейчас она стерлась для тех, кому не все равно.
— Эта война может быть бесконечной, — сказала мама. — Я знаю, звучит драматично.
— Надеюсь, что все-таки не будет, — ответил он.
— Что ж, я рада, что вы поедете, — подбодрила я Эрнеста. — Понимаю, тяжело оставлять семью, но Испании нужны такие писатели, как вы.
— Испании нужны любые писатели. Борьба будет кровопролитной, — мрачно добавил он.
— Считаете, любой журналист мог бы справиться? — спросила я, не подумав, и увидела, как мама многозначительно уставилась на меня. И Альфред тоже.
— Любой.
— Я не работаю ни в одном журнале.
— Ты же несерьезно, Марти? — спросила мама.
— Серьезно. Я хотела бы хоть как-то помочь.
— Но это так опасно!
— Я обещаю присмотреть за Мартой, — сказал Эрнест, — если у нее получится добраться туда.
— Очень любезно с вашей стороны, — поблагодарила мама, хотя было очевидно, что эта идея ее пугает. Меня тоже, но сказанного не вернешь.
В конце встречи мы прошли через двор, обмениваясь добрыми пожеланиями и обещая поддерживать связь.
«Это был чудесный и важный вечер», — подумала я. Я старалась как можно дольше оттягивать момент прощания, но в конце концов ничего не оставалось, кроме как пожелать спокойной ночи в последний раз.
Мы вышли через ворота и повернули на Уайтхед-стрит, в сторону нашего отеля.
— Пожалуйста, не совершай опрометчивых поступков, — попросила мама.
— Просто думаю пока, вот и всё. Я не собираюсь мчаться к ближайшему океанскому лайнеру.
— Он мне понравился, — заявил Альфред. — Хотя совсем не такой, как я себе представлял. Очень похож на нас. Такой же, как и все. Кто бы мог подумать?
Действительно, кто? Но когда они с мамой заговорили о том, какой Эрнест забавный и как был добр к нам, как красив его дом и как очаровательна его жена, я обнаружила, что слушаю вполуха, мыслями утке вернувшись к Испании. Больше всего меня интересовало, что нужно сделать, чтобы попасть туда, и чего мне это будет стоить, во всех смыслах.
Был ли это сон? Или красивая иллюзия? Или все же это был знак того, что я должна де-тать в жизни, а Хемингуэй указатель?
— Марти, — позвала мама и повторила громче: — Марти!
Я прошла мимо входа в отель. Погруженная в свои мысли, я, наверное, могла бы идти всю ночь.
Январь в Сент-Луисе всегда было нелегко переносить, но теперь, когда в моем прошлом появился Ки-Уэст, погода особенно действовала на меня. Падал мокрый снег, затем шел ледяной дождь, пока улицы и дорожки не стали скользкими, грязными и опасными. Небо опускалось все ниже, не давало подниматься дыму из труб, заставляя его сгущаться в воздухе, цепляться за дома и фонарные столбы. Я думала, что взвою, но тут позвонил Хемингуэй.
Мама позвала меня к телефону, и, когда я услышала его голос, от удивления у меня сбилось дыхание.
— Где ты нашел мой номер?
— Геллхорн не такая уж распространенная фамилия.
— Надо же, я польщена!
Эрнест замолчал на мгновение, и я уж было подумала, что чем-то его смутила. Но тут он возбужденно заговорил об Испании. Республика больше всего нуждается в машинах «скорой помощи», ему это подсказывал опыт времен Первой мировой войны, и его не отпускали эти мысли. Он вместе с друзьями-писателями запланировал встретиться в Нью-Йорке, чтобы придумать, как собрать деньги.
— Может, тебе тоже стоит приехать, — предложил он.
— В Нью-Йорк?
— Да. Если ты не шутила насчет Испании.
— Не шутила. Я просто не знаю как. Мне нужны документы, рекомендательные письма.
— Может, тебе просто нужны хорошие друзья. Думаю, с этим я смогу' помочь.
Я потрясенно замолчала, а потом сказала, что это было бы замечательно. Мне с трудом верилось в происходящее. Его интерес ко мне вызвал рой мыслей в голове, все это было так маловероятно и так многообещающе. Я сказала, что читаю его роман. А еще, что меня душит зависть, особенно на диалогах.
— На самом деле единственное, что я делаю, — слушаю.
— Если дето только в этом, то тогда бы так писали все. У тебя много секретов. Не думай, что получится меня провести.
— Возможно, но этой книге все еще чего-то не хватает. Я точно знаю. Может быть, нужен волшебный финал, который соберет все воедино и вытащит душу целиком.
— Так и будет.
— Ты уверена?
Чувства пьянили.
— В этом — да.
— Просто приезжай в Нью-Йорк, — вдруг сказал он. — Тут со всем разберешься, затем я куплю тебе стейк, а ты покажешь мне пару-тройку своих историй.
— Хорошо. Но сначала нужно закончить книгу. Возможно, мне тоже понадобится волшебный финал. Я еще не знаю.
— Ты узнаешь.
— До свидания. Эрнест. Я ужасно рада, что мы стали друзьями.
— До свидания, дочка, — нежно сказал он и закончил разговор.
Я продолжала держать трубку, гадая, можно ли доверять этому странному повороту судьбы.
Весь январь и весь февраль Эрнест звонил каждые несколько дней, он был в приподнятом настроении и рассказывал об Испании. Говорил, что думает о себе как об антивоенном корреспонденте, но считает, что обязательно должен поехать. К сожалению, он уже много лет не занимался журналистикой, но ему не терпелось вернуться к этому занятию, отказавшись от безопасности и уюта, которые были у него сейчас. Прошло уже много времени с тех пор, когда последний раз ему было холодно и некомфортно. У него была необходимость выбить себя из равновесия. Эрнест объяснял, что слишком комфортная жизнь может стать самой губительной вещью для писателя. «И не запрещать себе ничего — это тоже опасно».
— Понимаю, о чем ты, — ответила я ему. — После того как в прошлом году умер отец, я перебралась сюда, чтобы быть с мамой, и я знаю, что приняла правильное решение. Но чувствую себя слишком укутанной и сытой. Как тюлень в зоопарке. — И, помолчав, добавила: — Наверное, это звучит неблагодарно.
— Вовсе нет. В этом есть смысл. — Затем он добавил: — Я сожалею о твоем отце. Мой застрелился.
— Это просто ужасно! — Я читала об этом в газете, но все же было нечто особенное в том, чтобы услышать это от него лично. Он был прежде всего человеком и писателем, а не избалованной знаменитостью, о которой все говорят.
— Наверное, для него ужаснее, чем для меня, но тогда так не казалось. Мне было двадцать девять. Мой сын родился тем летом и чуть не убил свою мать. Потом зима заставила отца разнести себе голову. Никто не мог этого предвидеть, а я должен был. Я не удивился, просто разорвался пополам. Это был отвратительнейший год в моей жизни, ну или один из.
— Надеюсь, когда-нибудь станет легче, — сказала я ему. — Я все еще чувствую себя ужасно от того, что́ мы друг другу наговорили. И от того, что́ не смогли сказать. Как ты думаешь, можно ли примириться с прошлым?
— Черт! Думаю, что можно попробовать. Но в любом случае уже вряд ли получится заслужить прошение.
Какое-то время мы молчали, казалось, линия между нами натянулась под тяжестью того, чем мы поделились. Было непонятно, почему я, разговаривая свободно с почти незнакомым человеком, чувствую себя с ним так спокойно. Хотя был ли он простым незнакомцем?
Незадолго до этого разговора я отправила ему рассказ под названием «Изгнание», который написала еще в Германии прошлым летом. Он был о немце, который решил, что больше не может терпеть нацистов, и уехал в Штаты. Там он понял, что жизнь не изменилась и все еще ужасно трудна. Герой чувствует себя таким же чужим в новой стране, да и вообще в мире. Эрнест сказал, что ему очень понравился рассказ и что он отослал его своему редактору Максу Перкинсу, который захотел опубликовать его в журнале «Скрибнерс», если, конечно, я соглашусь на несколько исправлений и сокращений. Вскоре мы с Перкинсом уже обменивались письмами по поводу публикации. И вот так я проскользнула в жизнь, которая, казалось, принадлежала кому-то другому.
— Журнал «Скрибнерс», — сказала я маме. — И они мне заплатят. Эрнест действительно становится моим защитником. Не могу в это поверить.
— Мне неприятно это говорить, но ты красивая девушка. Уверена, что у него нет на тебя видов?
— Не начинай, мам. Мы говорим о по-настоящему важных вещах. И не было ни одного разговора, чтобы он не упоминал Паулину и мальчиков. Он очень предан им.
— Так и должно быть. Просто будь осторожна. Это все, что я хотела сказать.
— Ты же не думаешь, что у меня есть какой-то скрытый замысел? — оправдывалась я. — Он мой вдол, мама. Чудесный, сверкающий идол, необычайная личность. Я только хочу быть с ним рядом и впитывать его свет. Не понимаю, как ты можешь винить меня за это.
— Никто никого не обвиняет. Я на твоей стороне, не забывай.
— Как я могу? Ты всегда была на моей стороне, всегда. Даже когда я сама не была. — Я подошла к ней, легонько сжав ее руки, и заглянула в голубые глаза. — Все действительно будет хорошо. Я знаю, что делаю. — Потом я поднялась в свою комнату; завернулась в одеяло и долго стояла у окна, думая о Нью-Йорке.
Как бы мне ни хотелось разобраться с поездкой в Испанию и повидаться с Эрнестом до его отплытия, я была полна решимости сначала закончить книгу. Запершись в своей комнатушке на две недели, я наконец в один напряженный день выдала последние двадцать страниц. Я так трудилась, что даже не знала, что получилось, и ужасно боялась узнать. Но написанные страницы уже радовали и сами по себе. Я аккуратно сложила их в стопочку и перевязала широкими резинками, а затем, молча взвесив рукопись в руках, засунула в ящик стола. Когда-нибудь я соберусь с силами и прочитаю, что у меня получилось или не получилось.
Я чувствовала себя измотанной, мне хотелось движения, меня словно оставили в темноте на несколько лет где-нибудь в Сибири, без единого проблеска солнца. Вытащив с чердака потрепанную холщовую сумку, я быстро собрала вещи, надеясь, что по прибытии в Нью-Йорку меня будет время привести себя в порядок.
— А что вообще нужно во время войны? — спросила я у мамы.
— Смелость, я полагаю. Но я бы еще взяла с собой кусок мыла. И теплые носки.
— Ты же знаешь, что со мной все будет хорошо, правда?
— Конечно, — солгала она и, поцеловав, оставила паковать вещи.
Перед тем как сойти с поезда на Пенсильванском вокзале, я пересчитала свои гроши и нахмурилась. Чтобы добраться на пароходе до Европы, требовалось выложить кругленькую сумму, так что моих ста шестидесяти долларов не то что на каюту — на чулан для метел не хватит. Кроме того, нужны были деньги на проживание в Мадриде. Эта сумма увеличивалась или уменьшалась в зависимости от того, как долго я собиралась там пробыть. Но я не знала этого наверняка. Впрочем, как и всего остального.
Сначала я поехала к подруге в Гринвич-Виллидж. Там я задержалась лишь для того, чтобы бросить сумку в угол и подкрасить губы. Затем отправилась на поиски Эрнеста в «Барклай»[5], где, по его словам, он остановится либо предупредит портье, где его искать. Но никто о нем ничего не знал. Я, по-видимому, сильно озадачила портье, стоя на мраморном полу, как деревянная утка, и пытаясь придумать, что же делать дальше. Но стоило мне присесть, прокручивая в голове возможные варианты, как со стороны улицы распахнулись двери и вошел он, в окружении большой шумной компании.
— Дочка! — крикнул Эрнест, увидев меня, а затем, подхватив своей ручищей, потащил к лифтам, даже не потрудившись представить друзьям.
Двери лифта закрылись, и мы начали подниматься. Все вокруг продолжали разговаривать друг с другом, холодом веяло от их пальто, а я стояла и кусала губы, надеясь не обронить какую-нибудь глупость. Даже не знаю, почему я решила, что найду Эрнеста одного и что мы пойдем в кофейню, где будем рассуждать о писательстве, а потом, может, сходим куда-нибудь еще поесть спагетти и поболтать. Теперь все это выглядело невероятно глупо. Он оказался в центре урагана. Он был вихрем, направляющим его.
В номере Эрнеста я забралась в синее бархатное кресло и постаралась не путаться под ногами, пока сразу с двух телефонов заказывали в номер выпивку и икру. Он бросил пальто на край кровати и сел прямо на него, развязывая галстук. Наши глаза на мгновение встретились, и он едва заметно улыбнулся мне. Затем отвернулся и рявкнул:
— И три бутылки «Тэтэнже»! Нет, лучше четыре! — Затем повернулся ко мне и спросил: — Ты ведь любишь шампанское?
Если это и был вопрос, то я не успела на него ответить. К Эрнесту, загородив его от меня, подошла элегантно одетая женщина и начала болтать с ним, стоя совсем близко и уперев руки в бедра, обтянутые узкой юбкой. Вскоре я узнала, что это Лилиан Хеллман. Она, Эрнест и другие присутствующие в номере недавно образовали группу «Современные историки», планирующую финансировать документальный фильм об Испании, который поможет ей приобрести машины «скорой помощи» и другие необходимые вещи. Судя по всему, режиссером был голландец, который уже уехал в Испанию с норвежским оператором. Среди других «историков» были Джон Дос Пассос, Арчибальд Маклиш и Эван Шипман — достаточно известные писатели, которые могли запросто внести свою лепту. Я сидела в синем кресле и думала, как бы мне влиться в разговор.
Ситуацию спас Эрнест. Он притянул меня к себе и представил всем присутствующим со словами:
— Этот прекрасный белокурый жираф — мой хороший друг Марти Геллхорн. Она тоже едет в Испанию.
— Как только я решу все вопросы. Если решу, — объяснила я Эвану Шипману; когда Эрнест пошел открывать дверь. Спиртное прибыло — целое море спиртного, насколько я успела заметить.
— А что мешает? — Эван вскинул голову, как лев.
Он был поэтом, но больше походил на кинозвезду. Волосы у него были такие же безупречные, как и его рубашка, ботинки и стрелки на темно-серых фланелевых брюках.
— Пакт о невмешательстве иностранных граждан, — сказала я, прижимаясь к дверному косяку, чтобы пропустить Эрнеста, вошедшего с бутылками шампанского, лежащими на льду; — Нужна настоящая аккредитация и все документы, а у меня ничего из этого нет. По крайней мере, на данный момент.
— Просто сходи в журнал и скажи, что будешь для них стрингером.
— Ты имеешь в виду внештатным корреспондентом?
— Ну да. — Он раскачивал бокал, позвякивая льдом, а затем одним глотком осушил его. — Ты будешь женщиной в зоне военных действий. Это что-то новенькое. Мне кажется, кто-нибудь даст тебе шанс, если напишешь хорошие статьи.
— Стоит попробовать, — сказала я ему. — Больше у меня идей нет, разве что зайцем тайком пробраться на корабль.
Подошел Дос Пассос с огромной бутылкой «Тэтэнже», из которой на пол стекала пена. Никто, казалось, это не замечал, или им было все равно. Он наполнил наши бокалы и указал на Эрнеста, который теперь сидел, развалившись и откинувшись на спинку стула и без умолку болтая.
— Так откуда ты знаешь этого типа?
— Хэма? Мы познакомились в Ки-Уэсте. Я ездила с семьей в отпуск и буквально столкнулась с ним.
— Столкновения с ним так всегда и заканчиваются. — Дос двусмысленно улыбнулся для пущего эффекта. Я совсем не знала, что ему на это ответить, а затем он добавил: — Я вижу, что ты у него на крючке.
— Что, прости?
— Называешь его Хэм. Возможно, он потом тебя заставит называть его Хемингстайн. Все в порядке. Все подыгрывают ему, и почти все пытаются говорить как он, если общаются с ним больше двух минут.
Я уставилась на него, чувствуя себя словно пригвожденной к месту.
— Я не пытаюсь никому подражать, — начала я, но Дос Пассос только усмехнулся и пошел дальше, продолжая выполнять роль бармена.
Внезапно мне стало очень душно, и закружилась голова. Схватив сигареты, я вышла на балкон подышать свежим воздухом. Прошел дождь, и промозглый туман усеял все вокруг холодными мелкими каплями. Коснувшись кованого железа и собрав влагу кончиками пальцев, я почувствовала, как во мне поднимается злость из-за слов Доса. С его стороны было подло разоблачать меня, ведь мы только познакомились. Но он был прав, не так ли? Мне не потребовалось много времени, чтобы начать копировать Эрнеста, вести себя как его напарница, верить, что мы хорошие друзья и что наш союз что-то значит. Но все эти люди, собравшиеся по ту сторону тяжелых занавесей, были известными писателями — настоящими звездами. А что здесь делаю я?
— Собираешься прыгнуть? — Эрнест вошел через стеклянные двери и встал рядом со мной.
— Возможно. Думаю, что даже не почувствую боли после всего выпитого шампанского.
— Хорошее шампанское, правда?
— Да. Отличное. Спасибо. — Слова прозвучали быстро и отрывисто и так же неловко, как я себя ощущала.
Он смотрел на меня.
— Ты закончила книгу?
— Да, с божьей помощью. Но так и не смогла ее перечитать. А ты?
— Тоже закончил. По крайней мере, так я сказал Перкинсу. Но, честно говоря, книга все еще поглощает все мое свободное время, и даже больше. Я не занимался журналистикой с двадцать третьего.
С двадцать третьего года! В тысяча девятьсот двадцать третьем мне было четырнадцать, я была выше всех мальчиков на танцах и очень застенчивой. У меня слегка закружилась голова при мысли о разнице в возрасте. Ему было тридцать семь, и он уже так много сделал в жизни, в то время как я практически не сделала ничего. И я снова задалась вопросом, что я тут делаю.
— Как ты думаешь, каково это будет — снова вернуться к журналистике? — спросила я его. — Это же совсем другой вид писательства.
— Надеюсь, как с ездой на велосипеде. — Он криво улыбнулся. — Честно говоря, вся эта работа просто способ сделать хоть что-то для Испании и еще раз ее увидеть. Я люблю эту страну. Люди там такие милые и порядочные, как нигде в мире. И они не заслуживают того, что сейчас с ними происходит. Черт, да даже крысы не заслуживают Франко.
Он снова заглянул мне в лицо и спросил:
— У тебя все хорошо?
— Конечно. Почему нет? Я просто устала, вот и всё.
— Тогда надо отдохнуть. В ближайшие дни будет много дел, здесь почти никому не удается поспать. — Черты его лица стали мягче. — Рад тебя видеть, дитя.
Он направился обратно к двери, а я снова повернулась к городу, грязному, мерцающему и неразборчивому.
На следующий день я проснулась поздно. Получила переданное через курьера сообщение от Эрнеста, в котором говорилось, что завтра он собирается уехать в Ки-Уэст и я должна прийти в клуб «21», если будет время. Он отплывает в конце недели. Так много всего предстояло сделать в такой короткий срок! Эрнест подписался «Эрнестино».
Я села на кровать, из которой только недавно выползла, и, держа телеграмму двумя пальцами, перечитала ее снова. Слабое, вязкое чувство появилось в моей груди. Я была разочарована. Неделями я тешилась надеждой, что, если просто припаду к ногам Эрнеста, он осветит мое будущее и каждый мой дальнейший шаг станет понятен. Но это было глупо и по-девичьи. Он мне ничего не должен, и вообще, сегодня еще только понедельник. Он отплывает в Испанию в пятницу, а до этого должен успеть съездить во Флориду, закончить личные дела и позаботиться о семье.
Но факт оставался фактом: даже если он и хотел помочь, пока что я была совсем одна, и от этого мне стало не по себе. Может, так было всегда, но теперь мне казалось, что единственное лекарство — перестать жалеть себя и принять реальность. Время шло, и деньги разлетались на глазах. Мне нужна была работа, даже если я собиралась просто оставаться в Нью-Йорке. Но я хотела большего. Чего бы мне это ни стоило, я найду дорогу в Испанию. Буду зарабатывать как умею, разбираясь со всем на ходу. Мне всегда это удавалось, если честно. Это другие люди воспринимали все как-то запутанно, даже такие блестящие, как Эрнест.
Я вылила две обжигающе горячие чашки крепкого чая, приняла ванну и оделась. У меня был один хороший свитер — черный, кашемировый, едва ли подходящий для Мадрида, шерстяные брюки, куртка из колледжа Брин-Мор — и всё. Выйдя на Гроув-стрит, я поспешила к метро. Проспала все на свете. Уже почти наступил обеденный перерыв, а мне нужно было успеть провернуть одно дельце, а может, и два.
Несколько лет назад, когда я еще писала для FERA, на вечеринке в Вашингтоне я познакомилась с редактором журнала «Колльерс», и мы время от времени общались. Его звали Кайл Кричтон, и недавно он прислал мне очень милое письмо, где хвалил «Бедствие, которое я видела». Самое время было напомнить, что, как он выразился, я умею писать, хотя появиться в офисе казалось довольно отчаянным решением. У журнала тираж в несколько миллионов, к тому же совсем недавно мне отказал «Тайм».
Тем не менее я пошла напролом: купила пакет теплых каштанов для его секретарши, а затем потащила Кайла выпить в клуб «Аист». Но, оказавшись там, я поняла, что это место никак не ассоциируется с войной и самопожертвованием. Вокруг нас вращались белые пиджаки. Ресторан трещал от роскоши и привилегий, за каждым столиком — знаменитость, шикарная и ослепительная. Все здесь дышало великолепием.
— Я не прошу место в журнале, — попыталась я объяснить Кайлу. Он уже догадался, что мне от него что-то нужно. Я балансировала на грани. И эта эквилибристика отняла у меня все мужество. — Есть пограничники, я должна пройти проверку, иначе я вообще не смогу въехать в страну, не говоря уже о том, чтобы оказаться на месте событий. Нужны рекомендации. Настоящие.
— Ты хочешь, чтобы я нанял тебя стрингером. — Его рука задела ножку бокала, и шпажка с фаршированными оливками качнулась в коктейле, блестящем, как жидкость для зажигалок.
— «Нанять» — слишком громко сказано. Знаю, что еще не проявила себя как журналистка, но однажды я это сделаю. Может быть, тебе понравятся мои статьи, и вы их опубликуете.
— Может быть. — Его глаза ничего не выражали.
— Но все это пока неважно. Сейчас мне нужно письмо или что-то подобное, чтобы доказать, что я не сама по себе. Это обычная бюрократия. Бумажная волокита.
— И что потом?
— Честно говоря, не знаю. Понятия не имею, что дальше. Но я точно не могу сидеть сложа руки, когда столько всего происходит и многое поставлено на карту. — Когда эти слова слетели с моих губ, я вдруг осознала, как это все несерьезно, даже наивно прозвучало для него. — Ты думаешь, я ненормальная?
— Нет, просто идеалистка. И очень молода. Ты интересное создание, Марти. Если бы ты была моей дочерью, я бы сжег твой паспорт и приковал цепью к двери подвала. Мне кажется, война не место для молодой женщины. У тебя очень доброе сердце. — Он повернулся к своему бокалу, обдумывая что-то, а затем сказал: — Если ты действительно решила туда поехать, не думаю, что я смогу тебе помешать.
— Спасибо, Кайл. Ты не пожалеешь! — В порыве облегчения и ликования я схватила его за руку.
— Надеюсь. — Его лицо омрачилось.
Я на мгновение растерялась, пока не поняла, что он беспокоится не о своей чести или чести журнала, а о том, что я могу умереть в Испании. В ежедневных газетах, публикующих список жертв, иногда упоминались американцы, сражавшиеся с января в Батальоне имени Авраама Линкольна. И лишь вопрос времени, когда будет убит очередной корреспондент.
Мы все были в зоне риска. Я знала это, но все же старалась об этом не думать. Однако мысль эта повисла между нами, будто тонкая стеклянная нить. Мы с Кайлом на мгновение встретились взглядом, прекрасно понимая друг друга. Затем подошел наш официант со счетом в скромной кожаной коробочке, и я стряхнула с себя дурное предчувствие и попыталась придать себе беззаботный вид.
— Со мной все будет хорошо, — сказала я Кайлу. — Вот увидишь. Итак, что же ты напишешь?
— «Колльерс» назвал меня специальным корреспондентом, — сообщила я Эрнесту и другим «историкам» в тот вечер в клубе. — Это работает, только если «специальный» значит «фальшивый». Но мне все равно. Нищие не выбирают.
— Не имеет значения, что в этом проклятом письме, — сказал Эрнест. Он сидел напротив меня, и его плечи загораживали остальную часть помещения. — Ты нашла журнал, который поручился за тебя. Это главное. А что насчет денег?
— Несколько часов назад я зашла в «Вог» и унизилась, заявив, что возьмусь за любую работу. И они мне поверили. Перед вами новый эксперт по проблемам психологии и красоты женщин средних лет.
— Ты вообще хоть что-то об этом знаешь?
— Дальше еще хуже. Существует множество процедур для кожи, и я должна попробовать их все, а затем написать о результатах. — Я надула щеки, пытаясь его рассмешить. — Но, по правде говоря, если потребуется, то я готова даже станцевать канкан в Центральном парке.
— Было бы занятно, — сказала Лилиан Хеллман. Ее губы, накрашенные темно-красной помадой, с идеальными линиями, выглядели резковато на фоне припудренного лица. Я поняла, что эта женщина пугает меня. То, как она говорит, ходит, наклоняется и курит, — все это делалось демонстративно и напряженно. Ее замечание тоже показалось резким, как пощечина. Но, едва взглянув на меня. Лилиан вернулась к Эрнесту и более серьезным вопросам. — Теперь о машинах «скорой помощи».
— Забудем на минуту о машинах, — сказал Дос Пассос. — Мы должны обсудить фильм.
Это был документальный фильм, который они финансировали и сюжет которого, по-видимому, все еще был под вопросом. «Историки» не могли прийти к единому мнению о том, что является самым главным. Дос Пассос стремился сосредоточить внимание на простых людях, в то время как Эрнеста гораздо больше интересовали солдаты, тактика и военные подразделения.
— Не понимаю, как можно снимать военный фильм без военных действий. — Голос Эрнеста легко перекрывал шум в баре. — Любое сражение — это танки, пушки и люди в окопах. Это смерть. Трагедия в самом простом и самом полном проявлении.
— А как же люди в деревнях? — заспорил Дос. — Они заслуживают того, чтобы их увидели. Они ничего такого не просили, понимаешь? От них ничего не зависит. — Он вспотел и то и дело откидывал назад пряди блестящих темных волос, прилипавших к круглому лбу. — Я лишь хочу сказать, что их история тоже имеет значение. И мир быстрее отреагирует, когда потребуется защищать матерей, фермеров и детей, а не солдат.
— Почему же не солдат?! — огрызнулся Эрнест. — Снимем без военных действий, а кровь оставим для твоего филе-миньон?
Хоть я и познакомилась с ними не так давно, но позиция Эрнеста была мне гораздо ближе. Отчасти из-за его уверенности. Когда он по-настоящему за что-то брался, его чувства отражались даже на голосе. Лицо наполняли эмоции, а в глазах вспыхивал огонь. Очевидно, что он верил в свои слова. Он ощущал мир глубже и не боялся это показать. Было трудно не поддаться на его уговоры.
— Боже мой! — вмешалась Лилиан. — Можем мы поесть, прежде чем вы продолжите грызться? Вам врядли удастся прийти к компромиссу, даже если все будут вести себя спокойнее, но и это маловероятно. — Она демонстративно поправила свою лисью накидку. Стояла морозная февральская ночь, и накидка не только была вполне уместна, но и подчеркивала величественную осанку.
Я подумала, что стоит купить такую же и для Испании, и для повседневной жизни.
— Что же, давай, — сказал Дос, игнорируя ее, — попробуй помахать запекшейся кровью у людей перед носом и посмотри, не убегут ли они в горы. — Его лицо порозовело от ярости. — Я вообще думаю, что дело не в фильме. Дело в тебе. Ты снова хочешь воевать. Ты из тех, кому просто необходимо видеть кровь.
Эрнест сердито посмотрел на него.
— О’кей, Зигмунд Фрейд. Значит, ты так считаешь? — Шутка, похоже, должна была разрядить обстановку. Но я заметила, каку Эрнеста сузились зрачки и напряглись руки — Дос задел за живое.
— Мальчики! — воскликнула Лилиан, и все замолчали, как будто в руках она держала деревянную указку, а не фужер. Нервный смех постепенно заполнил комнату.
В баре было темно и тесно, потолок давил, тем самым усиливая напряжение. Я оказалась зажата между участниками банкета и все время, пока «историки» шумно обсуждали вечеринку, а затем стояли, допивая остатки коктейлей, ждала, когда меня выпустят. Несмотря на всё еще царящее оживление, они начали парами дрейфовать в сторону выхода, продолжая беседовать, спорить и планировать, объединенные общими идеями, серьезные и удивительно прекрасные.
Недавно до меня дошли слухи, что компания «Метро-Голдвин-Майер» после «Детского часа» назначила Лилиан Хеллман гонорар в две с половиной тысячи долларов в неделю, на случай если она придумает что-то умное и бессмертное во сне. У меня просто не получалось представить себе такие деньги или свободу, которую они давали. Еще несколько месяцев назад я считала, что если ты писатель, то высасываешь свою душу до тех пор, пока из этого высохшего ручья не вытечет достаточно слов, чтобы наполнить блюдце, чайную ложку или хотя бы пипетку. А потом нужно немного поплакать, сцепить зубы и каким-то образом найти в себе силы встать на следующий день и проделать все это еще раз.
Но эти писатели были как модели с обложки глянцевого журнала. Или как ракеты, устремленные в небо. Все еще немного не укладывалось в голове, что я здесь и дышу с ними одним воздухом. Не то чтобы у меня не было амбиций. Иногда мне казалось, что я только из них и состою. Я так и заявила Кайлу. Сказала, что хочу показать ему и всем остальным, что могу быть настоящей журналисткой и писательницей, которой восхищаются и которую уважают и ценят. Мне хотелось, чтобы с моим мнением считались, но пока я все еще была новичком, особенно в этой компании, где собрались герои, готовые вести людей за собой. Требовалось время, чтобы выработать собственный стиль, заявить о себе и возвыситься.
— Ты не мошенница, — сказал Эрнест, словно прочитав мои мысли. Он снова присел рядом со мной. — Ты хорошо пишешь.
Для меня услышать это от него значило абсолютно все, я так ему и заявила:
— Теперь это единственное, что имеет для меня значение. Работа никогда мне не надоест и никогда не подведет. Ты понимаешь, что я имею в виду.
— Так уж получилось, что понимаю.
Стена позади него, составленная из зеркал, отражала поллюжины отдельных фрагментов: белая рубашка, черные усы, облегающая куртка, квадратная челюсть, удушающий галстук. Сейчас он не был похож на героя, он был похож на человека, совершенно уверенного в одних вещах и абсолютно неуверенного в других. Как и все мужчины, которых я знала. Как и все люди, которых я знала. Такой же, как и я.
— Я не знаю, когда получится отплыть, — сказала я. — Возможно, только через несколько недель. Не забудь оставить для меня след из хлебных крошек, ладно?
— Обязательно.
— Ты же знаешь, что ты мне очень нравишься, Хемингстайн, — сказала я ему, решив послать к черту Доса и то, насколько двусмысленно эти слова могли прозвучать. Я верила, что мы друзья. Чувствовала, что у нас есть взаимопонимание, схожие взгляды, и мне хотелось доверять этому чувству. — И я счастлива, что мы будем в одной команде.
Он снял очки в металлической оправе и посмотрел на меня. За три месяца, прошедшие с тех пор, как мы расстались в Ки-Уэсте, все наши разговоры проходили по телефону или через наспех нацарапанные письма. Как отражались перемены настроения в его глазах, значение улыбки — все это оставалось для меня загадкой. Познавать нового человека сложно, но и увлекательно одновременно. Все тайны надежно спрятаны под прочным замком, но только пока не найдешь нужный ключик.
— Ты мне тоже нравишься, дочка. — Эрнест заговорил, и его взгляд немного изменился, будто он хотел сказать еще что-то. Но тут Лилиан вынырнула из-за угла и, потянув его за руку, сказала, что очень голодна. Я и опомниться не успела, как она вытащила Эрнеста из полутемного бара в соседнее помещение, прочь с моих глаз.