Эрнеста я больше не видела. Он умчался домой, а вернувшись, отплыл в Париж на океанском лайнере «Париж» (естественно). Я же тем временем, подняв воротник и выставив вперед подбородок, таскалась в слякоть по Манхэттену и пыталась делать свою работу.
Последняя инструкция Эрнеста, перед тем как мы разделились, состояла в том, что, если к моему приезду во Францию они уже уедут оттуда, я должна найти Сидни Франклина. Франклин был знаменитым матадором и другом Эрнеста и, хоть это и казалось невероятным, выходцем из Бруклина и к тому же евреем. Они в шутку называли его Тореро Тора, но то, как он управлялся с плащом, шуткой уж точно не назовешь. Сидни был неподражаем на арене, об этом мне рассказывал Эрнест, да я и сама читала о нем в «Смерти после полудня». Сидни также некоторое время жил в Мадриде и знал местность. Если бы он мог получить все необходимые визы, то стал бы дворецким Эрнеста, его доверенным лицом и гражданской женой (еще одна частая шутка), раз уж Паулина нужна была дома двум сыновьям.
Я понимала, что испытывать привязанность к такому известному человеку, как Эрнест, будет нелегко. Он был не просто знаменит; он был незабываем, с притяжением, которое, похоже, действовало на всех так же мощно и неизменно, как Луна на море. Но Паулина исполняла свою роль легко и элегантно, умело направляя свой домашний корабль на Уайтхсд-стрит в спокойные и гладкие, как стекло, воды. По рассказам Эрнеста, когда отовсюду постоянно приезжали друзья, она сама заказывала лучшие устрицы, нужные банки паштета и правильные бутылки вина, развлекала гостей за идеальным столом, пока он работал, и поддерживала семейный очаг. И если этого было недостаточно, Паулина читала работы Эрнеста и хвалила его, и при этом еще воспитывала Патрика и Грегори, благодаря чему они вели себя как принцы, а не как дикари. За свой короткий визит я успела заметить, что, несмотря на их нежный возраст, пять и восемь лет, они многое успели взять от матери и отличались прекрасным воспитанием. Если б я имела детей, то меня, наверное, раздражала бы необходимость отвлекаться от собственных проблем. Паулина же таких чувств не испытывала. Или просто умела хорошо это скрывать?
А теперь ей приходилось скрывать свои чувства, провожая мужа на фронт и не зная, вернется ли он. Мне всегда казалось, что в военное время женой быть гораздо труднее, чем солдатом. Все, что ей оставалось, — сидеть дома и ждать телеграммы, радостной или трагичной. У него же были крылья и цель. Он был в движении, и мне хотелось того же. И чем скорее, тем лучше.
Париж стал отправной точкой, местом, откуда мы стартовали.
Когда я приехала в середине марта, Эрнест уже двинулся дальше, а от Сидни ничего не было слышно. На бульварах было ветрено и холодно, а в кафе толпились люди в плащах и в тусклом свете висели клубы сигаретного дыма. Несколько дней я бегала в поисках других журналистов, с которыми можно было бы вместе пересечь границу. Честно говоря, я боялась идти одна, но у меня не было другого выбора.
Пытаясь успокоиться, я сосредоточилась на том, чтобы справиться со всей необходимой бюрократией и раздобыть нужные печати и документы, но правила, похоже, менялись каждый день. Еще два месяца назад было очень легко перейти границу, чтобы помогать Республике. Ежедневный поезд, прозванный «Красным экспрессом», доставлял добровольцев из Парижа на юг, к испанской границе, откуда остаток пути они преодолевали на автобусе. Сейчас же имелось только два варианта: либо найти шлюпку, которая вполне могла быть торпедирована патрулирующими итальянскими подлодками, либо пробираться через Пиренеи в кромешной тьме, надеясь, что тебя не схватят.
Я изучила карты и разузнала у всех, у кого могла, как проще добраться в Мадрид. Поезд, по-видимому, должен был доставить меня в местечко Бур-Мадам, недалеко от французской границы. Прямых поездов не было. Дальше предстояло сойти с поезда и двигаться по проселочным дорогам до каталонской деревни Пучсерда, там сесть на другой поезд, если не развернут пограничники или не случится что-нибудь похуже.
Наконец в один из промозглых мартовских дней я оставила Париж под тяжелым, мокрым, серым небом. День сменился вечером, и я попыталась записать впечатления в дневник, чтобы не забыть. Окно покрылось инеем, отчего сельская местность превратилась в чернобелый калейдоскоп. Это была не та Франция, которую я знала. Для меня она всегда была связана с купанием в море, с томным отпускным солнцем и с днями, проведенными за вином и созерцанием облаков. Но теперь она рассказывала мне что-то новое: темное, странное, на совершенно незнакомом языке. Если бы я только могла его понять!
Я сошла с поезда после полуночи и сразу почувствовала, что до весны еще далеко. На мне были брюки из теплой серой фланели и серая куртка, защищавшая от ветра. В сумке — расческа, запасная одежда и дюжина банок персиков и тушенки. Идя по дороге, я чувствовала сквозь ткань, как консервные банки стучат по бедрам, словно маленькие кулачки, снова и снова напоминая о том, кто я на самом деле. Я — высокая блондинка, идущая в полном одиночестве, в чужой холодной стране, ужасно далеко от Сент-Луиса.
Мне казалось, что днем в Бур-Мадам, наверное, красиво. Это место пряталось за каменными стенами на склоне холма, втиснувшись в цепь таких же деревень, расположенных высоко над долиной. Но когда я проходила мимо, заметила, что все дома вокруг заколочены. Поправив сумку, я подышала на руки и повернула на восток, прочь от деревни, вниз по крутой мощеной дороге. В небе застыл тонкий, словно остекленевший полумесяц.
То, что я делала, было не совсем законно, и большую часть времени я даже не решалась насвистывать что-нибудь, чтобы сделать путь веселее. Я плохо говорила по-испански и не знала, что делать, если меня остановят, кроме как протянуть паспорт и добытое письмо от журнала. А еще я замерзла. Камни под ногами были скользкими от инея, а ветер продувал куртку насквозь. Я втянула голову в плечи, засунула свободную руку в карман, радуясь, что до Пучсерды осталось всего несколько километров.
Эта часть испанских Пиренеев еще не принадлежала националистам. Когда я приблизилась, город показался спящим, а самой границы не было видно. Вот я еще в мирной Франции, а в следующее мгновение буду в Испании, на войне. К чему все это приведет, что будет дальше — все ответы ждали впереди, в темноте, в полной неизвестности.
«Ох, Марти, — услышала я голос отца, словно он сидел у меня на плече прямо под правым ухом. — Думаешь, что можешь просто так пойти на войну? Ты все продумала?»
Продумала ли я? Действительно ли понимала, что делаю? Наверное, нет, но половину пути я уже преодолела.
Перед самым рассветом я села на второй поезд, идущий в Барселону. Он был неотапливаемым, собранным из небольших промерзших деревянных вагонов, которые нещадно трясло. В каждом вагоне было по шесть мест, но мне пришлось втискиваться туда, где уже было полторы дюжины красивых испанцев в штатском. Они выглядели очень молодо, возможно были студентами. Но за одну ночь все превратились в солдат, втянутых в войну, потому что теперь, когда Франко был на свободе, другого выхода не оставалось. Свобода стала условностью. Жизнь стояла на перепутье. Конечно, они должны драться.
Крестьянская одежда, в которую они были одеты, стала для них униформой: коричневые хлопковые рубашки и эспадрильи. Один вытащил из саквояжа длинную, плоскую, почти черного цвета буханку хлеба. Другой вез в носовом платке сосиски, густо намазанные чесноком и перцем чили, и кусок твердого овечьего сыра. Когда они разделили со мной еду, молча положив угощение на колени, мне захотелось написать для них стихотворение и зачитать его на испанском. И немедленно выучить язык. Впереди еще предстояло столько всего! Но я лишь с благодарностью улыбнулась и поела.
Остаток дня и всю ночь мы ехали вместе. В какой-то момент я заснула. Проснулась рано утром и обнаружила, что моя голова лежит на плече у парня, сидевшего рядом. На мгновение, прежде чем окончательно проснуться, мне показалось, что я с братом Альфредом и что мы куда-то едем. Возможно, направляемся в Ки-Уэст в пыльном, но надежном автобусе и с нетерпением ждем будущих приключений. Но, конечно, в действительности все было не так: впереди была опасность, хотя в тот момент я видела только красоту. Снаружи, пока я зевала и потягивалась, утренний свет пробивался сквозь снег, падающий широкими, плоскими хлопьями, похожими на лепестки, осыпающиеся на замерзшую землю. Деревья были покрыты льдом, казалось, что все вокруг сделано из хрусталя.
Через несколько часов мы прибыли в Барселону. Даже из поезда было видно, какая здесь царит суматоха: казалось, весь город кружился в карнавале, — так много здесь было людей. Испанцы, англичане, французы, американцы — все возбужденно переговаривались, глаза их блестели, хотя за плечами у многих висели ружья. У одного под поясом болталась фляга на шнурке. У другого — бочонок с вином, с шеи свисали сапоги, а лицо было как на картинах Боттичелли.
На станции я попрощалась с моими попутчиками, надеясь, что они всё смогли прочесть в моих глазах, поскольку мы не говорили на одном языке. Уходя, я чувствовала, что они смотрят мне вслед. Мне надо было разобраться, что делать дальше. Хотелось помолиться за них, хоть я и не знала, как это делается. Смогут ли эти ребята вернуться домой к сестрам, матерям и возлюбленным? Выдержу ли я хотя бы неделю в Испании, если уже сейчас мое сердце разрывается от боли?
Я сняла номер в первой попавшейся гостинице. Мне ужасно хотелось принять ванну, но, похоже, весь город остался без угля. Так что я направилась прямиком в кровать, как будто это был последний шанс поспать в комфорте. Не раздеваясь, не снимая ботинок, я погрузилась в густой, вязкий сон. Спала без сновидений и не просыпалась до тех пор, пока холодный, солнечный свет не проник сквозь ставни окна, выходящего на площадь. Я встала и, моргая, уставилась на огромный растянутый плакат с надписью: «Добро пожаловать, товарищи издалека!»
Утро. Барселона. Я все-таки смогла это сделать!
Ужасно хотелось кофе, но был только быстрорастворимый: темные кристаллы, которые заливаешь кипятком и делаешь вид, что вышло не так уж и гадко. Я зашла в маленькое переполненное кафе рядом с вестибюлем, но, не успев выпить достаточно эспрессо, чтобы собраться с мыслями, обнаружила, что все обсуждают то, что произошло прошлой ночью. В предрассветные часы завыла сирена воздушной тревоги, город яростно бомбили.
— Не могу поверить, что все проспала, — сказала я портье, который хорошо говорил по-английски. — Никогда бы не подумала, что такое возможно!
— Повезло, что у тебя есть такой дар.
— Сон — это не дар! — рассмеялась я.
— Конечно, дар, сеньорита. Он есть у невинных. Они рождаются с ним. А потом как-то теряют с возрастом. Наверное, беспокойство крадет его.
Я хотела было объяснить ему, что, конечно, тоже беспокоюсь, но вдруг поняла, что это не имеет значения, потому что я проспала все. И неважно, дар это, талант или случайность, — результат один и тот же.
Я задержалась в Барселоне еще на двадцать четыре часа — ровно столько мне потребовалось, чтобы увидеть, как город ожил в результате революции. Повсюду висели транспаранты социалистов, коммунистов и анархистов. Улицы были усыпаны чем-то похожим на конфетти, но на самом деле это были тысячи разбросанных цветных листовок и манифестов. Рабочие и служащие захватили частные виллы и предприятия и передали их в коллективную собственность. Правящий класс либо отказался от владений ради общего блага и остался сражаться вместе со всеми, либо бежал во Францию. Все стало общим, и это было удивительно. Когда я села в такси, водитель отказался от моих песет, настаивая на том, что служит обществу. Я едва понимала его речь: он говорил на каталанском. И все же мы улыбались друг другу. Это было чудесно!
На следующий день я быстро собрала вещи и нашла грузовик с военным снаряжением, который должен был отвезти меня в Валенсию. Маршрут постоянно менялся по мере того, как менялась линия фронта. По-видимому, самым безопасным вариантом тогда было объехать побережье с юга, а затем повернуть на север через Ла-Манчу в сторону Мадрида. В течение двух дней мы тряслись, взбираясь и спускаясь с холмов, двигаясь вместе с большим конвоем машин по прибрежной дороге, время от времени попадая в деревеньки, которые выглядели почти заброшенными. Вдалеке виднелось Средиземное море, большое, яркое и синее, иногда плоское, как накрахмаленная ткань, а иногда пенистое и злое.
На севере, за проливом, находился Лазурный Берег — залитый солнцем рай, где я десять лет назад, только выпустившись из Брин-Мора, отдыхала, жадно глотала устриц и каталась на велосипеде по песчаным дорогам, поросшим кипарисами. Это место было неописуемо красиво, но теперь оно казалось приторным по сравнению с Испанией. Испания была совершенно другой страной: более грубой, простой, чистой, такой, за которую стоило бороться. Я почувствовала ком в горле.
Как и новобранцы в поезде до Барселоны, люди в грузовике очень быстро стали друг для друга семьей. Они пели отрывки из печальных каталонских песен, которые, казалось, разгоняли тучи. Пока мы ехали, воздух немного прогрелся, и я поняла, что, по крайней мере здесь, в эту секунду, в этом самом месте, весна уже не за горами. Я чувствовала первые ее признаки.
Никто не обращал внимания на то, что я женщина и что еду с ними. На самом деле они меня почти не замечали. И я, подпрыгивая на ухабах, могла просто любоваться и впитывать окружающую красоту, в то время как солнечный свет ласкал мою макушку и слегка касался кончиков ресниц. Это была страна, охваченная войной и хаосом, но было ясно: для того, чтобы ее полюбить, не требуется много времени.
В Валенсии я отправилась в центр города, надеясь там найти место для ночлега и изучить обстановку. Сняла номер на центральной площади в гостинице «Виктория», а следующим утром отправилась искать пресс-бюро, чтобы договориться о переезде в Мадрид поездом, грузовиком или другим транспортом. Но не успела я проехать и пары кварталов от отеля, как со мной поравнялась машина — грязный и пыльный «ситроен» угольного цвета, выглядящий так, словно с его помощью рыли горный туннель.
Когда машина остановилась, из открытого окна высунулся маленький смуглый испанец. На мгновение мне показалось, что сейчас произойдет что-то ужасное, но в эту же секунду с заднего сиденья раздался голос, и я увидела незнакомого мужчину, который приветливо улыбался мне, словно старому другу.
— Вы американка? — спросил мужчина, выглядывая из пассажирского окна. У него были пепельные волосы, спадающие на лоб, большой, широкий нос, похожий на картошку, глубоко посаженные глаза и чувственный взгляд из-под густых бровей. Он показался мне знакомым.
— Марта Геллхорн. — Я протянула руку.
— Геллхорн, — повторил он. — Послушайте, нам очень повезло, что мы встретились. Сид Франклин.
— Сидни! Как ты меня нашел?
— Без труда. — Он широко улыбнулся. — С тобой все в порядке? Никаких проблем?
— Нет. Все были очень добры ко мне. Значит, с твоими документами все в порядке?
Он покачал головой.
— Хэм старался изо всех сил, но ничего не вышло. Поездка на этой машине не совсем легальная. Наверное, как и все мое пребывание здесь.
— Эрнест нашел для тебя машину?
— Я ее вроде как одолжил. — Он усмехнулся.
— Тогда я впечатлена еще больше!
Сложно было не заметить, как сильно была загружена машина. Наклонившись, я увидела, что заднее сиденье завалено припасами — фруктами, кофе, шоколадом и консервированными помидорами. Каким-то образом Сидни добыл большие банки креветок, мармелад и корзину свежих апельсинов. Среди коробок, чемоданов и корзин лежало несколько больших вяленых окороков, завернутых в марлю.
— Вижу, с голоду мы не пропадем, — сказала я ему.
— На это и расчет… если, конечно, нам головы не снесут по дороге. Садись.
Он отвез меня в отель, и я, быстро собрав вещи, уже через несколько минут снова стояла на улице, взволнованная нашей случайной встречей и готовая к поездке в Мадрид. Шофер Сидни словно сошел с картины: узкое смуглое лицо и густые брови под коричневой кепкой. Его звали Луис, и он, пока мы искали выезд из Валенсии, рассказывал нам на ломаном английском о недавних победах союзников в Гвадалахаре и Бриуэге. Муссолини поддержал Франко и послал двенадцать тысяч солдат, но наши войска одержали победу. Разгромили их, если точнее.
— Это самое крупное поражение Италии, о котором мы до сих пор слышали, — с гордостью сказал Луис. — Видели бы вы, какой мы закатили праздник. Отец дома все еще не протрезвел и, возможно, будет пьян весь месяц. Да здравствует Испания!
— Да здравствует Испания! — радостным эхом отозвались мы.
Выехав из города, мы миновали бледно-зеленую валенсийскую равнину, где когда-то густо росли апельсиновые и оливковые деревья, а затем двинулись вверх по темным, высохшим холмам.
Мадрид находился в нескольких сотнях миль к северо-западу от прибрежной гряды, за огромным плато Ла-Манча, чьи ровные коричневые бесконечные просторы были заполнены деревьями, козами и ветряными мельницами, с которыми воевал Дон Кихот. Местность была гористой и широкой, раскинувшейся во всех направлениях. Стоило только заехать сюда, как сразу же охватывало чувство, насколько древнее это место.
Больше суток мы ехали по утоптанным, пыльным и извилистым дорогам мимо караульных и блокпостов, которые даже издалека пугали меня каждый раз. Ладони потели, когда я протягивала вместе с паспортом письмо от «Колльерс», опасаясь, что в этот раз не сработает и меня не пропустят. У Сидни, для придания ему большей важности, был документ, который Эрнест умудрился состряпать еще в Париже. В нем говорилось, что Сид участвует в военных действиях, и невероятным образом каждый раз это срабатывало. Каким-то чудом нас пропускали.
С начала ноября в этой гражданской войне Мадрид стал сплошной линией фронта. Националисты Франко укрепились на западе и севере, а республиканские силы вместе с добровольческими бригадами старались отбросить их назад. Город находился в осаде и регулярно подвергался бомбардировкам — Мадрид мог пасть в любой момент. Но пока к нему можно было свободно подойти с востока и юго-востока, чем мы и воспользовались.
Мы добрались к ночи, беспросветной и черной, — такую я видела впервые. Проехали через центр города, по Гран-Виа, разрушенной снарядами. На дорогах встречались темные, глубокие ямы, заметные только в тусклом свете наших фар. В нескольких местах дома вдоль улицы были полностью разрушены. Сердце внезапно похолодело: я поняла, что действительно нахожусь на войне. И сбежать от этой реальности уже никак не получится.
Нас остановили на часовом посту возле громадной арены и спросили сегодняшний пароль, который Сидни, слава богу, узнал из телеграммы, отправленной Эрнестом в Валенсию.
— Это арена для боя быков, — объяснил мне Садни, указывая подбородком на темную площадку, пока мы ждали разрешения. — Я был там много раз.
— Но сейчас тут все по-другому, — откликнулась я.
— Да, это уже совсем другой город. Не знаю, что ждет меня впереди, но знаю точно — я должен был приехать.
От волнения я смогла лишь кивнуть ему.
Продолжив путь, мы миновали разрушенные и разграбленные здания, витрины магазинов, завешенные пленкой и картоном. Было темно, пришлось ехать медленно, чтобы не угодить в воронки от снарядов. Было странно находиться в таком мрачном и опустевшем месте. Казалось, город давно умер и остался лишь его призрак. В детстве я ничего не боялась, но если бы боялась, то мой кошмар выглядел бы именно так.
Наконец мы добрались до отеля «Флорида» на Пласа-дель-Кальяо. Большая часть территории вокруг была разрушена, но фасад отеля остался нетронутым. Своим видом он напоминал постаревшую суперзвезду — с величественными мраморными стенами и черной железной резьбой, растворяющейся в ночном небе.
Пройдя в вестибюль, я увидела высокий сводчатый потолок и широкую изогнутую лестницу, плитка и декор которой знавали лучшие дни. Вокруг было пусто. Кроме швейцара, у стойки регистрации стоял всего один человек, на его лице играли отсветы свечей. Он сосредоточенно изучал что-то похожее на коллекцию марок, затем, едва оторвав взгляд от страниц, сообщил нам, что сеньора Хемингуэя нет в его номере, он ужинает в отеле «Гран-Виа», специально отведенном для корреспондентов, и мы можем найти его там.
Я следовала за Сидни, уставившись себе под ноги. Улица была усеяна обломками после недавних взрывов. Вдалеке раздались звуки выстрелов. Я плотнее запахнула куртку, чувствуя нервную дрожь во всем теле. Я была на войне, где в любой момент могло произойти все, что угодно, — ничто не сравнится с этим сильным, резким и отрезвляющим чувством.
Пройдя дальше по бульвару, мимо нескольких баррикад и часовых, вооруженных штыками, мы наконец добрались до отеля «Гран-Виа». Там нам предложили спуститься на несколько мрачных лестничных пролетов в уютный темный подвал. Все вокруг плавало в дыму. Длинные доски служили импровизированными столами. Эрнест сидел в конце одного из таких, окруженный людьми в форме. На нем были очки в железной оправе и голубая рубашка с закатанными рукавами. Когда мы подошли, он встал, пожал руку Сидни, а затем заключил меня в свои тугие, медвежьи объятия.
— Привет, дочка! Ты сделала это!
Внезапно я осознала все, через что мне пришлось пройти, чтобы попасть сюда. Я замерзла и перепачкалась. Мои колени и плечи болели от долгого пребывания в тесной машине. Так много всего произошло, но почему-то сейчас я ничего не могла сказать и только выдавила из себя:
— Да.
Для нас стали освобождать место за столом, старались найти лишние стулья, кто-то подозвал официанта. Интересно, а была ли вообще здесь еда?
— Тебе придется зажать нос, — предупредил Эрнест. — Это далеко не «Ритц».
На столе оказалась какая-то рыба, лежащая на кучке не очень аппетитного на вид риса с маслянистыми кусочками салями и твердым нутом. Я принялась за еду и не заметила, как все съела, не забывая о спиртном. Джин оказался на удивление хорош.
— В конце концов, это война, — заявил Эрнест, увидев выражение моего лица. — Если бы они экономили на выпивке, все бы быстро полетело к чертям собачьим.
— Я захватил съестного, — сказал Сидни. Он отодвинул тарелку с едой, почти не притронувшись к ней. — Буду готовить для вас.
— Сидни готовит яйца, способные разбить твое сердце, — сообщил Эрнест. — А еще он потрясающая ищейка. Я знал, что он найдет тебя.
Мы с Сидни взглянули друг на друга и улыбнулись, как два заговорщика.
— Да, он талант. Спасибо за беспокойство и спасибо, что прислал его за мной.
Я почувствовала, как Эрнест оценивающе смотрит на меня. Его глаза, выражающие что-то похожее на гордость, были прикованы к моему лицу; Он снова назвал меня дочкой. Похоже. Хемингуэй так обращался ко всем девушкам. Слово несло в себе нежность и заботу, а не собственничество и совсем не раздражало. Было приятно ощущать его рядом. Дни моих одиноких путешествий казались спокойными и важными, однако находиться среди друзей было намного лучше. В меня верили, меня понимали.
После ужина мы втроем отправились обратно в отель. Город был беспросветно черным и холодным. Я подняла плечи, стараясь согреться. Вся спина затекла. Вдалеке снова раздались ружейные выстрелы.
— Там университетский городок, — объяснил Эрнест. — Это шоу продолжается всю ночь.
— Далеко отсюда сражение? — спросила я.
— Миля, а может, больше. Я встречу тебя завтра, поедем в «Телефонику», чтобы получить пропуска. Это самое высокое здание в Мадриде, построенное в форме линкора. Там находится управление цензуры, где и будут храниться твои репортажи. У них есть линии связи с Лондоном и Парижем. Там очень уютно, вот увидишь.
Трудно было назвать уютным хоть что-то из того, что я успела увидеть или представить. Но несмотря на это, теперь, гуляя вместе с Эрнестом и Сидни, я чувствовала себя в безопасности.
— С номерами разобрались? — спросил Эрнест, когда мы зашли во «Флориду».
Я кивнула:
— Сидни — в соседнем. У меня две комнаты в задней части на третьем этаже. Там безопаснее, но труднее дышать. Вся пыль летит сюда и оседает в номере, не знаю почему.
Мы подошли к стойке и стали ждать, пока консьерж выяснял насчет меня. Сидни что-то бормотал о том, что нужно собрать все посылки и припасы. В одном углу, прислонившись к старому плетеному дивану, словно приклеившись к нему, стоял старый, усталый швейцар. В другом углу росла пальма в горшке, ее листья были покрыты чем-то белым: скорее всего, это была штукатурка, осыпавшаяся с потолка, а не обычная пыль. Мадрид находился под обстрелом уже пять месяцев, так что обычной пыли здесь уже давно не было.
К тому времени как у меня в руке оказался ключ, я едва держалась на ногах. Эрнест сообщил, что лифт недавно пострадал от обстрела. Я пожелала мужчинам спокойной ночи и поднялась на четыре лестничных пролета, оставив этажом ниже Эрнеста и Сидни, затем прошла по длинному, устланному ковром коридору в свой простой номер. У меня были кровать, комод, радиатор и маленькая ванная, из тех, где нужно сложиться гармошкой, чтобы как следует помыться. Возле бюро одинокая лампа отбрасывала мрачные, серые тени. Я взглянула в зеркало, обозвала себя призраком и легла спать, даже не умывшись.
Одеяло было шерстяное, но слишком тонкое, а мне уже несколько дней было постоянно холодно. Я натянула его до самого носа и лежала, прислушиваясь к приглушенным пулеметным очередям. Эрнест сказал, что линия фронта в миле отсюда. Вспоминая эпизоды из фильмов, я попыталась представить, как выглядят окопы, но почему-то воображение нарисовало шестерых красивых испанцев, которые встретились мне по дороге в Барселону: они лежали съежившись на разбитом земляном полу. И это была неприятная фантазия.
Я прижала колени к груди и пожалела, что не могу сейчас выпить чего-нибудь крепкого. Было странно находиться здесь, в осажденном городе, где люди убивают друг друга, и при этом оставаться в живых. В углу лязгнул радиатор, заставив меня вздрогнуть, вдалеке слышались негромкие и прерывистые артиллерийские выстрелы. Чувства переполняли меня, и я не представляла, как смогу заснуть.
Вскоре я узнала, что в Мадриде есть и другие, более безопасные отели, но большинство иностранцев держали свой путь именно во «Флориду»: американские журналисты и французские фотографы, немецкие кинематографисты и британские летчики. Захаживали и проститутки — пышные и худые, молодые и старые, некоторые с длинными косами до талии, другие, похоже, насмотрелись американских фильмов и покрасили отдельные пряди своих черных волос в белый цвет.
— Шлюхи с поля боя, — отозвался о них Эрнест на следующий день, когда, пройдя через вестибюль, мы вышли на Гран-Виа и пересекли Пласа-дель-Кальяо. Было раннее утро, солнце еще не успело нагреть воздух, и туман только-только начал рассеиваться. Я проспала двенадцать часов. Эрнест спокойно шагал рядом со мной, размахивая руками, обходя груды щебня и битого стекла. Я не понимала, как он мог держаться так непринужденно. Но возможно, это именно тот мир, в котором ему было наиболее комфортно. Возможно, бедствия — его стихия.
Тут и там сновали рабочие: одни сметали обломки и увозили их на тачках, другие заполняли ямы свежим щебнем. По дороге я увидела разрушенный многоквартирный дом, здание просело, все окна были выбиты.
— Где теперь живут все эти люди?
— Где-нибудь в городе или в парке, как цыгане. Некоторые, конечно, сбежали, но большинство отказывается уходить.
— Это прекрасно, да?
— Думаю, да. Хотя мне страшно представить, что может с ними здесь случиться. Я очень стараюсь не думать об этом.
По бульвару, мимо баррикад и разрушенных площадей, проехал трамвай.
— На трамвае можно доехать до фронта. Как такое вообще возможно?
Я сказала ему, что никогда не видела ничего подобного, хотя так можно было сказать про все происходящее в Мадриде.
Вскоре мы подошли к «Телефонике». Здание было высоким, тринадцатиэтажным, и белым, точнее, такого цвета, какой в этом унылом районе считался белым. Оно вызывающе возвышалось над скелетами разрушенных домов и кафе, состояло сплошь из бетона и стали и выглядело современнее любого в округе. Мы прошли во двор, отдали вооруженному охраннику наши документы, затем зашли в здание и спустились в подвал, где располагался отдел цензуры. Внутри нас уже ждал крепкий испанец.
— Артуро Бареа, это Марти Геллхорн. Будь с ней помягче, ладно? Она моя подруга и пишет для «Колльерс».
— Она слишком красива для журналистки. И стишком красива, чтобы быть с тобой, — отозвался он со смехом.
Я пожала его теплую, мягкую руку.
— Не понимаю, о чем вы.
— Добро пожаловать в Мадрид;
Тут в комнату вошла Ильза Кульсар, напарница Артуро, и Эрнест, достав что-то из кармана пиджака, протянул ей. Апельсин!
— Он никогда про меня не забывает, — сказала Ильза. Она была австрийкой, молодой и очень хорошенькой, с сильным акцентом и теплой улыбкой, от которой мне сразу стало легко на душе.
— Отсюда ты будешь отправлять все депеши, — объяснил Эрнест. — Есть две телефонные линии: одна в Лондон, другая в Париж. Цензура здесь строгая. Эти двое проверят каждое написанное тобой слово, и работают они за десятерых. — И добавил: — Их энергичность поражает.
Артуро добродушно пожал плечами:
— Кто еще сделает это за нас? Война не остановится из-за того, что кто-то устал. — Он присел на один из столов в комнате и закурил американскую сигарету, сообщив нам, что цена на черном рынке выросла до пятнадцати песет за пачку. Неделю назад было десять.
Я сунула руку в сумку, достала пачку сигарет и протянула ему. Он взамен одарил меня счастливой улыбкой.
— Знаешь, это самый быстрый путь к его сердцу, — сказала Ильза.
— Сигареты и красивые волосы, — добавил Артуро. — Твои золотистые, как облако на закате. Ты точно писательница?
— На самом деле не уверена. И если мои волосы как облако, то уж очень грязное. В отеле нет шампуня.
— По крайней мере, есть горячая вода, — ответила Ильза. — Думай об этом.
Мы задержались ненадолго, чтобы обсудить сообщение, которое только что пришло. К северу от Мадрида сосредоточились итальянские войска, двигавшиеся со скоростью двадцать километров в день.
— Я бы не назвал это хорошей новостью, — сказал Артуро. — Но, по крайней мере, у меня есть хорошие сигареты.
— Я хочу быть такой же, как Артуро, когда вырасту, — сказала я Эрнесту, направляясь к выходу.
— Ты хочешь быть жилистым испанцем и лишить мир этих прекрасных ног? — рассмеялся он.
— Перестань меня дразнить. У него такое доброе, щедрое сердце, даже несмотря на происходящее вокруг.
— Похоже, что у всех людей здесь оно такое. Ты должна как-нибудь увидеть страну во время фиесты. Испания умеет жить.
— Тогда еще страшнее оттого, что все это здесь происходит.
— Надеюсь, фильм поможет.
— Ты имеешь в виду машины «скорой помощи»?
— И не только. Если мы все сделаем правильно, то те, кто посмотрит его в Штатах, узнают, что тут творится на самом деле. Им придется помочь. Вдруг получится изменить весь мир, если мы расскажем правду?
— Ты говоришь как писатель, — заметила я с нежностью.
— Ох, нет, — ответил он, — не начинай.
Мы вернулись на Гран-Виа. На одной стороне бульвара росли огромные платаны со скульптурными, все еще голыми ветвями, ждущими весны. Поддеревьями тянулась каменная стена со множеством дыр от снарядов. Казалось, что все идут именно по этой стороне улицы, хотя с противоположной разрушений было гораздо меньше. Я остановилась на мгновение, размышляя о привычках и о том, что значит чувствовать себя в безопасности, даже когда это не так.
— Лучше бы ты не говорил ему о «Колльерс», — сказала я. — Я же еще никак себя не проявила.
— Это всего лишь вопрос времени.
— Ты правда так считаешь? Не могу передать, как для меня важно, что ты на моей стороне.
— В этом и нет необходимости. Мне кажется, мы с тобой во многом похожи.
Я взглянула на него, чтобы понять, не дразнит ли он меня снова, но Эрнест просто шел, размахивая руками, как маятник.
Когда мы вернулись в отель. Сид уже приготовил шикарный завтрак: жареную ветчину, ломтики хлеба, подрумяненные на сале, и настоящий, а не растворимый, как был у меня в номере, кофе. Мы с удовольствием принялись за еду. Потом Эрнест зевнул и сказал, что ему нужно кое-что написать, иначе он заснет и потратит впустую остаток дня.
Я решила немного побродить одна по городу, прихватив с собой по совету Эрнеста путеводитель. Он также посоветовал не сходить с главных улиц.
— Что делать, если начнут бомбить?
— Прячься в дверном проеме, желательно каменном. Но с тобой все будет в порядке. В основном они это делают по ночам.
— Как я узнаю, если что?
— Услышишь высокий, свистящий звук, от которого внутренности превращаются в желе.
— Умеешь ты успокоить девушку.
— Не поверю, что ты забралась бы так далеко, если бы нуждалась в моем успокоении.
— Наверное, не нуждаюсь. — Я выпрямилась, спрятав в карман путеводитель, допила кофе и поблагодарила Сидни за завтрак.
Зайдя в свой номер, я взяла ветровку и спустилась в полупустой вестибюль. У открытой двери стоял маленький, хорошо одетый испанец с газетой под мышкой. Он взглянул на часы и снова посмотрел на улицу.
— Мне показалось, что несколько минут назад я слышал снайперский выстрел, — сказал он мне.
— Вы уверены?
— Нет. Может быть, это было что-то другое. — Он снова посмотрел на часы. Я осталась ждать вместе с ним. Там, за дверью, могло быть что угодно: снайпер, снаряд, граната, смерть. Но дверь была лишь слабой надеждой на защиту, да и вестибюль тоже. Никто и нигде не чувствовал себя по-настоящему в безопасности. Я постояла еще немного, размышляя обо всем этом. Мне нужно стать храброй или хотя бы притвориться храброй, чтобы выйти отсюда. Но было ясно, что мужчина в ближайшее время не сдвинется с места, поэтому, извинившись и пожелав ему хорошего дня, я обошла его и вышла на улицу.
В Мадриде собралось множество первоклассных корреспондентов. Приезжали ненадолго и некоторые писатели, желавшие стать причастными происходящему. Одни уже были знамениты, другие станут известными позже, а некоторые и вовсе никогда. Им всем было что сказать, а мне хотелось их слушать.
По вечерам мы собирались в отеле «Гран-Виа», чтобы перекусить чем-нибудь ужасным, а после шли в «Чикоте», лучший из нескольких тесных баров в этом районе Мадрида. Иногда мы заглядывали в «Гейлорд» или шли к Тому Делмеру, который занимал самый большой номер во «Флориде». Он писал для «Дэйли экспресс» и хранил запас хорошего виски и несколько шоколадок в маленькой синей жестянке, которую, наверное, привез из дома. Я не могла понять, нравится он мне или нет. У него были широкие округлые плечи и странный смех, как у гиены. А когда Том выпивал слишком много, у него краснело лицо. Но мне очень нравился его шоколад и Бетховен, которого он часто ставил на своем граммофоне.
Джинни Коулз писала для журнала «Херст», который поддерживал националистов, но никто не осуждал ее за это. Она просто делала свою работу. Незадолго до вторжения Муссолини в Абиссинию она взяла у него интервью и написала разумную и объективную статью, что само по себе уже подвиг. Джинни часто садилась рядом со мной, когда мы собирались в номере Делмера. Золотые браслеты на ее запястьях мелодично позвякивали, когда она перекладывала бокал из одной руки в другую.
С ней я чувствовала себя комфортно, как и с Эрнестом, и с Хербом Мэттьюсом, который писал для «Таймс». Он был высоким и стройным, носил серые фланелевые брюки и красивые рубашки, которые каким-то чудесным образом всегда выглядели свежими, в то время как рубашки Эрнеста были такими, будто он в них спал. Мэттьюс был умен и серьезен, это чувствовалось каждый раз, когда он что-то рассказывал. Он с каждым днем нравился мне все больше и больше. Пускай мы встретились в сложное время и, возможно, всего на несколько недель, но я была рада нашему знакомству.
В один из вечеров к нам присоединился Антуан де Сент-Экзюпери. Он прилетел в Испанию на своем собственном самолете, что казалось мне совершенно невероятным. Антуан пил с нами, сидя на краю кровати в номере Делмера. На нем были голубой халат, накинутый поверх шелковой пижамы, и кожаные тапочки, которые выглядели довольно экзотично, возможно, он привез их из Марокко или Дар-эс-Салама.
— Что вы думаете об этой стране? — спросил Антуан Тома, одновременно прикуривая две сигареты — одну для себя, другую для Джинни.
— Я думаю, что она находится в процессе величайших перемен, каких еще ввдел мир.
Экзюпери трижды быстро кивнул, взмахивая спичкой.
— Они сражаются за правду.
— И многим жертвуют ради нее, — добавил Мэттьюс.
— За свободу всегда платили жизнями, — сказал Том. — Каждый раз одно и то же шоу. Просто сейчас у нас билеты в первом ряду.
— Сомневаюсь. В этот раз что-то новенькое, — возразила Джинни.
— Подумай о людях со всего мира, которые пришли сражаться и, возможно, умереть за Испанию, — добавил Эрнест, наклоняясь вперед. — Я слышал, сорок тысяч добровольцев, и на кону не их личная свобода, а свобода всего человечества.
— Храбрость прекрасна, — вмешалась я, — но ты думаешь, эти ребята действительно осознают, на что идут?
— Готовы ли они пожертвовать собой? — спросил Мэттьюс.
— Мы должны верить, что да, — сказал Эрнест.
Том пустил по кругу пачку сигарет. Я и так уже слишком много выкурила, но все равно взяла еще одну. Курение, разговоры и виски — все это было частью вечернего ритуала, способом убить время. Я никогда не была любительницей выпить, но мне пришлось научиться быть частью компании, в основном из-за чувства самосохранения. Поэтому, когда бутылка появилась снова, пришлось налить еще.
— Ты какая-то тихая сегодня, — заметил Эрнест, подошел и сел рядом со мной в обтянутое кретоном кресло, которое только что освободила Джинни. — О чем думаешь?
— О том, как рада быть здесь. Наверное, глупо так говорить. Но мне давно хотелось сделать что-то значимое в жизни. Так что я совсем не хочу возвращаться домой.
— Ты же еще не собираешься уезжать?
— Я вообще не хочу отсюда уезжать. Говорю же, это все глупости.
— Думаю, я понимаю, в чем дело. Здесь все видится яснее. Последние несколько лет я жил как в тумане. Новый роман, который еще в работе, получается неплохим, но он не слишком-то захватывает меня и не привносит ничего нового.
— Так вот для чего ты здесь? Встряхнуться и найти совершенно новую идею для книги?
— Может быть. Или я просто надеюсь вспомнить, кто я и что делает меня живым.
Меня до сих пор удивляло, что мы можем открыто говорить о таких важных вещах. Эрнест слушал меня, полуприкрыв свои карие глаза, как будто располагал невероятно длинным временем и находился именно там, где и хотел. Меня охватывало невероятное чувство — когда знаешь, что сказанные тобой слова имеют для кого-то значение. Мне казалось, что я легко могу говорить с ним о чем угодно.
— Иногда я жалею, что так молода, — сказала я.
— Молодым быть прекрасно. В твоем возрасте я уже был отцом с одним браком за плечами и с грузом вины за то, что причинял боль другим людям.
Я поняла, что он говорит про свою первую жену. Этот брак закончился еще до Паулины, но решила не уточнять.
— Иногда приходится причинять боль другим, этого не избежать.
— Именно этим мы и успокаиваем себя, не так ли? — По его лицу пробежала едва заметная тень. — Видишь этот шрам? — Он указал на блестящую, неровную отметину в верхней части лба. — Я наткнулся на мансардное окно в Париже в самое темное и мрачное для меня время.
Я лишь кивнула, ожидая продолжения.
— Думаю, Фрейд сказал бы, что я намеренно хотел причинить себе боль.
— А ты хотел? — Было тяжело об этом спрашивать, но я должна была выяснить, не хочет ли он этим поделиться.
— Не могу сказать наверняка, но думаю, что в этом есть доля правды. Я так ужасно себя чувствовал, что мне хотелось это продемонстрировать. Я имею в виду, физически. Надавить на больное место.
Я не нашлась что ответить. Боль, о которой он говорил… Это было ужасно. Я снова взглянула на шрам, серебристо-белый, напоминающий рыбью чешуйку, и, сделав усилие над собой, постаралась произнести как можно спокойнее:
— Я так мало знаю о Фрейде. Вы часто с ним общаетесь?
Он прищурил глаза и слегка улыбнулся.
— Только когда выбора уже не остается.
Когда вечеринка наконец закончилась, было уже за полночь. В своем номере я умылась, переоделась в хлопковую пижаму и рухнула в постель. И через несколько мгновений уже спала. Наверное, и не шевельнулась бы ни разу за всю ночь, если бы не пролетевшая над отелем эскадрилья «юнкерсов».
Рев и гул стоял такой, будто наступил конец света. Комната содрогнулась, мне показалось, что в груди что-то оборвалось. От паники голова шла кругом, я быстро села, а затем вскочила с кровати. Потом застыла, раздумывая, есть ли у них бомбы и сколько. Спрятаться в ванной или под кроватью? Даже если существовали правила на сей счет, я их еще не знала.
Раздался быстрый, сильный стук в дверь. Душа ушла в пятки. Но это оказался Эрнест. На нем был плащ поверх пижамы, а ноги босые.
— Ты в порядке?
— Думаю, да.
Мы постояли еще немного, прислушиваясь. Звук моторов, казалось, повис в воздухе, как будто самолеты вообще не двигались, хотя это было невозможно.
— Что они собираются делать?
— Может быть, ничего, — ответил он. — Почему бы нам не выпить?
— Я и так уже слишком много выпила.
— Нам не помешает. — Он подошел к бюро, где хранились бутылки, и щедро плеснул в стаканы.
Я села на край кровати и взяла стакан, который он протянул, присаживаясь рядом. Взяла, но не пила. Рычание бомбардировщиков стало понемногу затихать, но из университетского городка начали доноситься другие звуки: треск ружейных выстрелов, а затем серия коротких лязгающих взрывов. Моя свободная рука, лежащая на коленях, задрожала. Я подсунула ее под бедро.
— Бояться — это нормально, — сказал он.
Шторы были раздвинуты. Через окна проникал лунный свет, отчего на деревянном полу образовались светлые пятна.
Лицо Эрнеста находилось в тени, он очень тихо спросил:
— Хочешь, чтобы я остался?
— Ох… — Этим он застал меня врасплох. Я почему-то не позволяла себе думать, что такое возможно, хотя он был мужчиной, а я — женщиной. Эрнест был для меня выше всего этого. Был моим героем, учителем и другом. Я попыталась придумать, что ответить, но все казалось неуместным. — Все будет хорошо. Спасибо, что беспокоишься обо мне.
— Может, как раз дело в том, что я беспокоюсь о себе.
Даже в темноте мне было трудно посмотреть ему в глаза. Со стороны фронта все еще доносились тревожные звуки. Но стоило ему потянуться ко мне, чтобы провести рукой по волосам и перебросить их на одно плечо, обнажив основание шеи над мятым воротником пижамы, вокруг воцарилась полная тишина. Через мгновение и прежде, чем я успела сообразить, он уже покрывал мою шею невероятно нежными поцелуями, едва уловимыми, как касание бабочки.
— Эрнест… — Я отстранилась. Сердце бешено колотилось. Я понятия не имела, что сказать или сделать.
Он наклонился, чтобы снова меня поцеловать, и прикосновение его рта к моему заглушило все остальные мысли. Я положила руки на его грудь, чтобы оттолкнуть, но вместо этого схватила за хлопковую ткань и притянула ближе. Его язык двигался между моими зубами. Его дыхание было теплым и медленным, а выдох казался бесконечным.
— Эрнест, — повторила я. — Что мы делаем?
— Не знаю. Мне все равно.
Прежде чем я успела ответить, здание содрогнулось, и меня с силой швырнуло на пол. В отель, должно быть, попала бомба. Все затряслось, с потолка посыпалась штукатурка. Эрнест помог мне подняться, мы бросились к двери и распахнули ее настежь. Из каждого номера в коридор выскакивали люди. Мы смотрели друг на друга, гадая, куда бежать и где прятаться. По меньшей мере три испанские проститутки стояли моргая, словно не понимали, где они очутились. Сидни Франклин был с женщиной, которую я видела впервые. Ее свитер был надет задом наперед, волосы взъерошены после сна. Я знала, что в тот момент выглядела такой же виноватой, как и она. Сид вопросительно посмотрел на меня, но в таком хаосе было нетрудно проигнорировать его взгляд.
Внезапно в красивом халате, похожий на мираж, появился Экзюпери. Бомбардировка завершилась, и он предложил выпить кофе. Мы с Эрнестом последовали за компанией друзей и знакомых в его номер. Все сидели, разговаривали и ждали, пока закипит кофе, размышляя вслух, станет ли теперь отель постоянной мишенью или сегодняшний обстрел был случайностью. Все это время я чувствовала себя беззащитной во всех отношениях и не верила, что смогу это вынести.
Мне было неловко, я стояла, стараясь не смотреть на Эрнеста.
— Я пошла спать. Всем спокойной ночи.
— Береги себя, — сказала Джинни.
— Держи! — Антуан достал из деревянного ящика со своими личными запасами большой розовый грейпфрут.
Я поблагодарила его и вышла в коридор, неся перед собой грейпфрут, словно это священный дар или жертва чужеземным богам. Повсюду была пыль от штукатурки, похожая на снег. С обеих сторон на стенах появились широкие трещины, стол был опрокинут, лампа разбита. Внутри меня тоже царил беспорядок. К чему бы это все могло привести нас с Эрнестом, если бы не снаряд? Я чувствовала, что теряю здравый смысл и забываю истинные намерения. Он был моим другом, и это очень много для меня значило. Он правда им был. И вообще, разве я не усвоила урок касательно женатых мужчин?
Полная беспокойства, я зашла в свой номер, закрыла дверь и задвинула засов.
На следующее утро меня разбудил бледный, безмятежный рассвет, за окном было тихо, абсолютно тихо. В номере похолодало, обогреватель за ночь остыл и стал ледяным. С третьего этажа проникали аромат хорошего кофе и резкий аппетитный запах яичницы с ветчиной, жарящейся на волшебной плите Сидни Франклина. Но какими бы головокружительно прекрасными ни были запахи, в этот раз мне не хотелось идти к ним в номер.
Я дотянулась до брюк, которые повесила на спинку стула, с бюро стянула льняную рубашку и шерстяной пиджак и спустилась вниз, намереваясь зайти в кафе напротив, хоть там меня, скорее всего, ожидала вчерашняя булочка, горький растворимый кофе и в лучшем случае апельсин.
Неделю назад, в такое же тихое, как это, утро, трое мужчин стояли возле окна кафе, когда внутри прогремел взрыв. Теперь окно было заклеено толстой коричневой бумагой и картоном. Внутри обломки убрали, а кровь отмыли. Я подошла к тому месту и ненадолго остановилась, думая об этих мужчинах. Наверное, у них были жены и дети, традиции и маленькие радости, а также будущее, которого они лишились. Ничего уже не вернуть и уж точно не отмыть, никакая уборка тут не поможет.
Я решила взять еду навынос, затем направилась к площади Пласа-Майор. Там, присев возле одного из больших фонарных столбов, я наблюдала, как голуби прилетают и улетают в каком-то особенном ритме, понятном только им. Чистильщики обуви установили свои аппараты по периметру всей площади, избегая мест, где в брусчатке появились новые воронки от снарядов. Я смотрела на них, пока пила кофе, чувствуя, как головная боль сжимает виски и основание черепа. Никак не получалось выбросить Эрнеста из головы. Воспоминания о его руках в моих волосах, запахе его кожи не отпускали и тревожили меня. Почти ничего не произошло, но и этого было достаточно, чтобы выбить меня из колеи. Что сказать ему при следующей встрече? Что ему от меня нужно? Хотела ли я от него чего-то, в чем было стыдно признаться самой себе?
У меня не было ответов, да и не хотелось мне их знать. Решительно отогнав эти мысли, я встала и прошла через площадь. Мы договорились встретиться с Джинни в отеле «Палас», который переоборудовали в военный госпиталь. Фасад здания, казалось, принадлежал прежнему Мадриду: кремовый и величественный, как многоярусный свадебный торт. Однако, оказавшись внутри, я сразу же почувствовала резкий, едкий запах эфира, а вместе с ним более тяжелый и сложный запах людских страданий, болезней и крови.
Джинни ждала меня у стойки портье. Она была в тонком черном шерстяном пальто, дорогих золотых украшениях и туфлях на высоком каблуке. По правде говоря, все это больше подходило для модного Верхнего Ист-Сайда, чем для города, где идут военные действия, но Джинни мне нравилась, и я была ей благодарна за то, что она предложила познакомить меня с врачами и показать все вокруг, на случай если я потом захочу вернуться уже одна.
— Вчера была вечеринка, — сказала она, когда я подошла.
— Ты вообще спала?
— Почти нет, но я мало сплю. Слишком много мыслей.
— Да, понимаю, — согласилась я. — Даже без падающих бомб.
За фойе с аккуратной плетеной мебелью и столиками находился старый читальный зал отеля, переделанный в операционную. Повсюду было очень много простыней — одни заменяли перегородки, другие, разбросанные повсюду, создавали общее впечатление стерильности. Обычные обеденные столы превратились в хирургические. Из хрустальных светильников сделали операционные лампы, заменив лампочки с мягким, рассеянным светом на резкие и яркие. Со шкафов вдоль стен исчезли все книги, вместо них появились бинты, пенициллин и контрабандная перекись.
Джинни представила меня одному из хирургов, сказав, что я американская писательница и хочу как можно больше узнать о здешних условиях. Хирург был каталонцем средних лет, сдержанным, с грустным выражением лица и очень черными, изящно изогнутыми бровями.
— Тяжело работать в таких условиях, — сказал он. — Но еще тяжелее в поле. Моим коллегам на фронте в Теруэле, Джараме или в Бриуэге приходится справляться со многими вещами, в том числе с погодой. Так что у нас тут еще шикарные условия. — Он показал наверх, на убогую люстру, которая — я тоже это заметила — вдруг предстала маленьким чудом.
— Кем ты работал? — спросила я у него. — До всего этого.
— До? Я был ортопедом. Теперь я мастер на все руки, но и этого недостаточно.
Он отвел нас в палату для выздоравливающих на шестом этаже, где в коридоре, будто дрова, лежали окровавленные носилки. В комнатах было полно раненых: в небольшие, но чистые помещения удалось втиснуть по четыре или шесть коек. Солнечный свет проникал через высокие окна, падал на пол и прятался в углах, но приносил очень мало тепла.
Одним из раненых был жилистый, бородатый русский летчик. Его самолет сбили, и русский горел вместе с ним, но сумел спастись. Хотя «спастись» в его случае не совсем подходящее слово: кожа на руках, плечах и голове превратилась в грубые узлы и борозды, которые причиняли ему такую боль, что он не мог спать без огромных доз морфия. Глядя на него, мне хотелось плакать, но хватит ли слез, чтобы оплакать их всех?
У другого парня, канадского пехотинца Фишера, одна нога была в гипсе, ее примотали к здоровой. Он за всех остальных солдат в палате писал письма домой. Ему пришлось научиться делать это левой рукой, поскольку правую отняли выше локтя. У Фишера было круглое лицо и копна жестких взъерошенных рыжеватых волос. Он был довольно красивым.
— Вам обеим стоит сниматься в кино, — сказал он нам, оторвавшись от писем. — Я серьезно.
— Где тебя ранили?
— Прямо на улице… в университетском городке. Ужасно, правда?
— У вас там была военная подготовка?
— Это едва ли можно назвать подготовкой. Когда я приехал, нас забрали в маленькую деревушку на неделю, там мы замерзали насмерть и ели ослиное мясо. Когда-нибудь пробовали?
— Нет.
— И не пробуйте. На вкус, как дедушкин ботинок.
Он криво улыбнулся, а затем рассказал, как однажды конвой из интернациональных бригад приехал на тренировочную базу и, собрав сотни людей, вывез их на равнину к западу от Мадрида. Там их учили стрелять из винтовок Ремингтона, целясь в противоположный склон карьера.
— Я выстрелил раза три, максимум пять. Никогда раньше не держал оружия в руках. Потом они сказали, что этого достаточно и хватит переводить патроны, и мы вернулись в грузовики.
— И потом они отправили тебя воевать? — Я переводила взгляд с него на Джинни и каталонского доктора, но никто, кроме меня, не выглядел ошарашенным и даже удивленным. — Ты не злишься?
— А какой в этом смысл? Кроме того, я сам вызвался. Я знал, что здесь мне могут снести голову. Это же война.
— Почему ты на это пошел?
— Думаю, потому же, почему и все остальные. Я был так сильно взбешен и обескуражен происходящим, что не смог придумать, как еще помочь. Я только что выпустился из Университета Макгилла, но что меня могло бы ждать в будущем, если мир полетит к черту? Понимаешь? Я боялся, что после Испании может рухнуть и остальной мир, если мы сейчас не остановим Франко.
— Я тоже за это переживаю. Но тяжело умирать за идею, ведь правда?
— Умирать всегда тяжело. — Его лицо раскраснелось, ручка в левой руке подергивалась. — По крайней мере, мы выбрали правильную сторону.
Мы с Джинни осмотрели еще несколько комнат. В одной мальчик с обширной, глубокой раной на голове рисовал портрет другого мальчика осторожными, нежными штрихами. В другой французский солдат, чей живот был разорван взрывом и весь перемотан несколькими слоями бинтов, показал нам ветку мимозы, которую принесла ему хорошенькая венгерская медсестра. Он держал в руках розовый пушистый цветок и, поглаживая его большим пальцем, рассказал нам, что в Марселе есть дерево, рядом с домом его детства, у которого похожие цветки, и они, увядая, становятся липкими, как мех.
— Ты скоро поедешь домой? — спросила я.
— Не знаю. — Он моргнул несколько раз, как будто это могло помочь ему увидеть будущее. — Я обещал остаться и сражаться, если поправлюсь. Но мне кажется, я больше не верю в войны. Они лишь плодят призраков, но ничего не решают.
— Извини, — ответила я, потому что не знала, что еще сказать, а затем похвалила красоту его мимозы, ведь больше здесь нечего было хвалить. — Надеюсь, ты вернешься домой к своему дереву, к своей семье.
Спустя несколько минут мы с Джинни уже стояли на улице под холодным, ярким апрельским солнцем. Мысли все еще путались, но Джинни казалась отстраненной и хладнокровной. Увидев то же, что и я, она будто бы сумела немедленно от этого отстраниться, как от ночного кошмара. У меня так пока не получалось, и не знаю, получится ли вообще когда-нибудь. Я хотела спросить, сколько времени ей понадобилось, чтобы нарастить такую толстую кожу, и попросить рассказать, что она делает, если дурным мыслям все же удается проникнуть под нее. Но мы пока еще не были настолько близкими подругами.
Мы попрощались, и она быстрым шагом ушла по своим делам, может быть, на тайную встречу, а может, писать историю о сегодняшнем дне. Но это точно было что-то важное.
Я тоже хотела быть полезной в этой войне, но так и не придумала как. Я приехала, чтобы писать, но журналисты уже были буквально повсюду, и все гораздо опытнее меня. В каком-то смысле даже просто находиться здесь, не отворачиваясь, наблюдать за происходящим и все записывать было уже достаточно важно. Но что потом? Хватит ли у меня смелости послать статью в «Колльерс», если я ее закончу? Как мне выделиться среди этой толпы журналистов, освещающих одни и те же битвы и трагедии, когда я даже не уверена, получится ли у меня рассказать что-то новое, такое, о чем еще никто никогда не писал?
Ближе к вечеру я сидела в номере, погруженная в свои мысли, томик «Песен невинности и опыта» Блейка лежал у меня на коленях, а холодный чай ждал на столике рядом. В какой-то момент глаза стали слипаться. Когда я проснулась, было уже за полночь. Вся комната погрузилась в кромешную тьму, а за дверью в коридоре послышались робкие шаги. Я услышала стук. Затем шепот:
— Геллхорн, ты не спишь?
Я напряглась.
— Геллхорн, это я. Открой. Нам надо поговорить.
Я боялась издать хоть малейший звук, закрыла глаза, прислушиваясь.
— Марти, — прошипел голос.
Через несколько мучительных мгновений я услышала удаляющиеся шаги Эрнеста и только тогда осмелилась выдохнуть. Перекатившись к стене, я прикоснулась к ней рукой, ощущая, как внутри бежит по трубам вода, словно кровь по венам.
Иногда мне казалось, что так я могу проникнуть в любые номера: в некоторых люди спят, свернувшись калачиком, или листают страницы журналов, в других пьют в темноте и одиночестве. Отель представлялся мне чем-то вроде пчелиных сот, где все мы были связаны друг с другом. Самым удивительным в этой поездке было то, что я, пожалуй, впервые встретила близких мне по духу людей. Я стала частью чего-то значимого.
К тому же все вокруг осознавали, насколько великой была эта революция, пожалуй, самым важным моментом в истории для моего поколения. И я была частью происходящего. Это просто невероятно! Нельзя позволить испортить все, особенно сейчас, когда я уже так близка к разгадке, к осознанию того, что для меня важно, чего я хочу от жизни, кем на самом деле являюсь.
Испания дала мне шанс обрести работу и голос. Броситься в чьи-нибудь объятия сейчас было бы серьезной ошибкой, в объятия к Эрнесту — тем более. Я не могла потерять нашу дружбу и взаимопонимание. Только не в этот раз. И дело не в сексе. Сложно было представить себе отношения с таким мужчиной. Он был звездой. Стоило ему заговорить, как все замолкали. Его нацарапанные депеши, кажущиеся невразумительными на первый взгляд, приносили по пятьсот долларов каждая. У меня было пятьдесят долларов на счету, и я понятия не имела, хватит ли у меня таланта заработать еще.
Я снова перевернулась на спину и уставилась в потолок, в мерцающую темноту. Эрнест, наверное, уже дошел до своего номера и, сидя на краю кровати, снимал ботинки. Возможно, потянулся за фляжкой, сбитый с толку или просто уставший, готовый покончить с женщинами и неприятностями, которые они доставляли.
Я не хотела превращаться в проблему. Факт оставался фактом: Эрнест мог затмить меня, даже не стараясь, он светил ярче, чем любое солнце. Он слишком знаменит, слишком талантлив и слишком уверен в своих действиях. К тому же он слишком женат, слишком погружен в жизнь, которую построил в Ки-Уэсте. Этот человек был слишком энергичным, слишком ослепительным.
Он был Эрнестом Хемингуэем.
— Нам придется пробежаться, — сказал Эрнест. Мы вышли на открытую часть улицы — примерно двадцать пять ярдов среди разрушенных бомбежками зданий. — Снайперам нравится это место. Каждый день здесь умирают два или три человека.
Я лишь кивнула, почувствовав ком в горле. Он поправил охотничью шапку и наклонился вперед, согнувшись так сильно, что я испугалась, не упадет ли он, но обошлось. Добравшись до противоположной стороны, Эрнест жестом показал, чтобы я следовала за ним. Ноги так дрожали, что было непонятно, можно ли заставить их двигаться, но все же я бросилась вперед.
Я добежала до спасительной стены и присела возле нее, чувствуя, как кровь стучит в висках; меня охватила эйфория. И он тоже это чувствовал. Ощущение, как будто сбежал от смерти и ее косы. Энергия пульсировала между нами, как в ту ночь в номере.
Мы прошли по улице мимо шестиэтажного здания, фасад которого оказался полностью разрушенным. Было что-то постыдное в том, как мы разглядывали чужие шкафчики с фарфором, кровати, кресла с подголовниками, ванны и различные вещи, разбросанные или лежавшие на своих местах. Некоторые квартиры выглядели нетронутыми, если не считать того, что у них отсутствовала передняя стена. Здание напоминало заброшенный кукольный домик в натуральную величину, в который можно зайти и обустроить все для себя.
«Дом должен быть раем, надежной крепостью, — подумала я. — Еще одно доказательство того, что нужно находиться рядом с людьми, на которых можно положиться, которые смогут заменить тебе стены». Это была моя первая война, и я еще так мало знала. Но этотурок успела усвоить.
Мы вышли на Пасео Росалес — мадридскую версию Парк-авеню, некогда самое шикарное место в городе, теперь превратившееся в руины. Перед нами возвышалось обшарпанное здание, в котором голландский кинорежиссер Йорис Ивенс готовил отснятый материал для документального фильма о войне; у него уже и название было: «Испанская земля».
Мы поднялись по темной лестнице. Из окон верхних этажей видны были весь Каса де Кампо и линия фронта. Вот почему Ивенс был в таком восторге, когда нашел это место для съемок. Оттуда отлично просматривалась вся долина, с ее зелеными холмами и неподвижными соснами. Можно было разглядеть следы, оставленные пехотинцами на пересеченной местности, и даже заглянуть в окопы, где мужчины, похожие на пыльных игрушечных солдатиков, сидели, склонившись над своими автоматами.
Прямо на балконе Ивенс и его оператор соорудили нечто вроде смотровой площадки, подняв телеобъектив на подставку, собранную из старой мебели и ящиков. Чтобы замаскировать камеру, ее обмотали тряпками и ненужными занавесками.
— Любой отблеск солнца на линзе может привлечь снайпера и выдать наше местоположение, — объяснил Эрнест, когда мы отошли вглубь квартиры.
Туда не проникал ветер, поэтому там было теплее, хотя большую часть передней стены разрушили, а почти все окна выбили. Я сняла пальто и села между Эрнестом и Мэттьюсом, прислонившись к стене. Херб протянул мне кувшин с водой. Мы смотрели через разбитые стекла туда, где шла война. Ощущение безопасности и отдаленности создавало странное впечатление. Вот взорвалась граната, взметнув в небо фонтан земли и обломков. Несколько человек упали, оглушенные взрывом, и не поднялись. Я впилась в них взглядом, ожидая, когда они зашевелятся, но они не двигались.
Несмотря на то что мне было не по себе, я понимала, что с этой позиции удобно вести съемки. Отсюда, со стороны, можно было разглядеть все поле боя. Как на ладони были видны плывущие облака дыма и вспышки выстрелов, внезапно взлетающие столпы пыли от бьющей вдоль хребта шрапнели. Мы видели, как пехота продвигалась вперед на дюйм, а затем отступала, то теряя, то отнимая жизни — разница постепенно стиралась. Может, ее и не было вовсе.
Я достала из сумки блокнот, внезапно испугавшись, что если не запишу все в ту же секунду, то история пройдет мимо. Рука слегка дрожала от напряжения. Я заметила, что Эрнест, тоже взяв блокнот, что-то царапает в нем, охваченный желанием ухватить момент и покорить его. Мир должен был узнать о том, что здесь происходит, и именно поэтому мы должны были узнать об этом первыми. Для этого мы и приехали.
— Тебе стоит еще выпить, — сказал Мэттьюс вечером в «Чикоте».
В баре было так тесно, что нам приходилось сидеть почти что друг у друга на головах.
— Скажи, почему ты пишешь о войне, а не о чем-нибудь еще? — спросила я.
— Кто-то же должен. И я надеюсь, что мы сможем что-то изменить, если будем делать нашу работу хорошо.
— Если еще не слишком поздно. Мне кажется, что это наш шанс побороться за справедливость в мире. Здесь. Сегодня, сейчас. Но что, если мир так и будет спать и не услышит, как бы громко мы ни кричали?
Он пожал плечами:
— Тогда да поможет нам Бог.
Я протянула ему пустой бокал, и он исчез за стеной из тел. Пол секунды спустя Эрнест рухнул на его место, мы оказались прижаты друг к другу, локоть к локтю, колено к колену, а вокруг нас звучал смех и велись серьезные разговоры. Я едва могла дышать, и отчасти он был причиной тому. Эрнест хотел поговорить о произошедшем, а я хотела это забыть. И в то же время мне хотелось его поцеловать, всего один разок, но страстно и долго. Я все еще помнила вкус его поцелуя, пусть и не хотела себе в этом признаться. Еще один поцелуй — и можно забыть.
— Ты меня избегаешь, — сказал Эрнест.
— Мы были вместе весь вечер.
— Ты знаешь, о чем я.
— Наверное. — Отвернуться было некуда. — Прости, я совсем не знаю, что сказать.
— Может быть, то, что ты чувствуешь на самом деле? Этого будет достаточно для начала.
— Чувств слишком много. У кого оно всего одно?
— У меня, — ответил он. — По крайней мере, касательно некоторых вещей. Тебя в том числе.
— Мне кажется, здесь не лучшее место для объяснений.
Но по иронии судьбы место было идеальным. Самое интересное, что именно хаос обеспечивает полную конфиденциальность. Мы были среди знакомых, и это давало нам некое уединение, которого не могло бы быть больше нигде. Возможно, у нас бы даже получилось раздеться догола и потанцевать, не привлекая внимания.
— Ты боишься, что между нами могут завязаться отношения. Но, похоже, уже слишком поздно об этом переживать. И, наверное, так было с самого начала. С того момента, как ты вошла в тот чертов бар.
— Может быть, но я не хочу поддаваться чувствам, не хочу, чтобы между нами что-нибудь изменилось. Ты слишком много для меня значишь.
— Уже что-то.
— Это очень важно для меня. Я могу быть тебе очень хорошим другом, если ты мне позволишь.
— Если бы я не знал тебя, то решил бы, что ты меня бросаешь. — Его тон стал язвительным. — Такого уже давно не случалось, но кажется, я все еще помню это чувство.
— Прекрати. Это не то, чего я хочу. Ты меня вообще слушаешь?
— Слушаю. — Его взгляд был спокойным и внимательным. — Ноу меня полно друзей.
Прежде чем я успела ответить, Мэттьюс протиснулся сквозь толпу и сел рядом с нами. Он принес три больших, до краев наполненных стакана джина и перевел взгляд с меня на Эрнеста.
— Я не помешал?
— Не говори глупостей, — сказала я, чувствуя, как колотится мое сердце. — Давайте уже выпьем.
Поздно ночью Эрнест переходит через мрачную реку Мансанарес и быстрым шагом огибает южный угол Парка дель Оэсте. Здесь опасно. Особенно ночью, когда происходит большая часть обстрелов. Иногда падают бомбы, и огромные, неповоротливые «юнкерсы» или «хейнкели» пролетают мимо, издавая звуки, похожие на приближение смерти, и заставляя дрожать колени.
Вдоль реки раскинулся парк, черный, как ночь, если не считать нескольких костров, которые люди разожгли, чтобы согреться. Тысячи беженцев со своими детьми, овцами и ослами разбили лагерь и сейчас сидят группками вокруг потрескивающей красной золы. С тех пор как началась осада, прошло уже несколько месяцев. Теперь им остается только греться у костерков и ждать, когда закончится черная полоса. Если закончится.
Война продолжается уже не первый месяц, дольше, чем кто-либо мог предположить, и не собирается заканчиваться. За его спиной, с холма Гарабитас, оттуда, где проходит линия фронта, все еще поднимаются столбы дыма. Атака длилась всего десять или пятнадцать минут, но и этого оказалось достаточно. В окопе шальные пули пролетали над головой, словно майские жуки. Чтобы успокоиться, он закрыл глаза и попытался по звуку определить тип оружия, из которого стреляли. Подумал о Марти и понял, что попал в настоящую передрягу и никто не сможет помочь ему выбраться из нее.
Он не собирался влюбляться в нее, но какое это теперь имело значение? В тот день, когда она появилась в Ки-Уэсте, он только что дочитал почту и, как обычно, собирался насладиться дайкири, но тут дверь распахнулась, в бар хлынул солнечный свет — и вошла она.
Позже Эрнест повторял шутку друзьям о том, что у нее «ноги от ушей». Но на самом деле он восхищался ее волосами цвета пшеничного поля и сияющей кожей, напоминающей блики летнего солнца.
Она была красивой девушкой, Эрнест сразу это заметил, но в баре родного города, посреди привычной жизни, думал, что ему ничего не грозит, что он в полной безопасности. Со временем он обрел стабильность и очень ценил свою привычную жизнь, понимая, как много она для него значит. У него были друзья, на которых он мог положиться и на которых не мог, и он учился понимать разницу между ними. И вообще, что действительно имело значение, так это его работа. Были книги, которые он написал, и истории, которые ему очень нравились, даже если другие не всегда понимали их ценность. После книги «Зеленые холмы Африки» критики набросились на него, жаждая крови. Но они не могли добраться до того, что было внутри него: до историй и книг, которые ждали, когда он будет готов за них взяться.
Ему казалось, что все под контролем. Он бы выпил второй дайкири, прочитал почту или газету, а затем пошел бы домой к жене и детям. Даже несмотря на то что Марта излучала особенный свет, она не угрожала его размеренной жизни. Разговаривая с ней, он позволял себе замечать все: и длину ее ног, и то, как черная ткань платья облегает ее тело, и то, что ее глаза были словно всех цветов одновременно, так что приходилось смотреть на них снова и снова, чтобы уловить, как они меняются.
Ее мать тоже была красивой женщиной. Она ему сразу понравилась. Они понравились ему все, даже брат. Эрнест чувствовал себя с ними легко и непринужденно. Только после своего ухода он понял, что все еще думает о девушке. Она следовала за ним домой, мягко вспыхивая в его памяти, как симфония, услышанная только лишь раз. Она все еще была там, когда он закрыл за собой дверь на Уайтхед-стрит и снял ботинки, чтобы почувствовать прохладу кафеля. Затем пришла Файф[6] и сказала, что его ждет ужин, если он голоден. Она была из тех женщин, которые подмечают все. Она склонила голову набок, как ворон, и спросила, где он был и почему опоздал, и Эрнест сразу понял, что должен солгать и что это не последняя ложь жене об этой блондинке.
Сейчас, на краю парка, он останавливается и оборачивается. Смотрит назад на закругленный холм, лежащий в тени. Он знает, что завтра услышит о количестве жертв с обеих сторон: сухие цифры помогают не думать об умерших людях. Хотя на самом деле не помогают, во всяком случае ему. Для него гораздо эффективнее алкоголь. Эрнест пойдет в «Чикоте», встретит там ее, и ему на время станет лучше.
Все, что он способен видеть теперь, это то, что находится прямо перед ним, и она — часть этого. Похоже, оказавшись на войне, на самом острие ножа, он изменился. Но какова бы ни была причина, она преодолела все защитные барьеры, которые он выстроил.
И теперь он не может не думать о ней, не может не быть ближе, независимо от того, чем это обернется.
В жизни ты либо делаешь то, что хочешь, либо то, что должен. Ты тот, кем себя считаешь, или тот, кем становишься в такую ночь, как эта, в Мадриде, когда пробираешься сквозь темный хаос улицы туда, куда следует идти.
Прошло всего три недели, но казалось, что я в Мадриде уже много лет. И мне совсем не хотелось оттуда уезжать. Я никогда не испытывала такого напряжения. Никогда. Это было все равно что жить с постоянно замирающим сердцем. Когда немецкие батареи на холме Гарабитас начали непрерывно обстреливать город, жизнь стала еще более острой и более ценной для каждого из нас. Днем залпы раздавались короткими очередями — шестьдесят или сто снарядов за десять минут, которые мы пережидали в дверных проемах, кафе или в ванных комнатах наших отелей. Позже, в «Гран-Виа», или в «Чикоте», или в номере Делмера, мы спорили о количестве выпущенных снарядов, о том, сколько людей погибло и были ли сегодня сражения где-нибудь еще. Всей компанией обсуждали, что случилось потом и что может случиться завтра. Было нечто успокаивающее в том, чтобы обдумывать все снова и снова. Это был один общий язык, и мы все говорили на нем.
Очень быстро я научилась различать звуки выстрелов, пробегать сквозь фонтаны разбитого стекла и дышать воздухом, загустевшим от дыма лиддита и пыли. Мой испанский стал лучше: я уже могла поговорить с женщинами, стоящими часами в очередях за едой, и с детьми, бегущими в школу, любую, готовую их сегодня учить. Чтобы попасть туда, им приходилось идти мимо пятен человеческой крови. Иногда они останавливались, чтобы выкопать гильзы и позже обменяться ими друг с другом так же, как дети в Сент-Луисе обмениваются камешками или бейсбольными карточками.
Однажды вечером, только что вернувшись из военного госпиталя, я остановилась послушать фламенко на площади Санто-Доминго. Парочки, взявшись за руки, медленно прогуливались на свежем воздухе и болтали, словно жуткий утренний обстрел был всего лишь сном.
На краю площади жались друг к другу голуби, а группка малышей обстреливала их камешками. Гитарист сидел чуть поодаль и, прижав инструмент к груди, извлекал из него чистые звуки. Песня была прекрасна. Я сидела и слушала, размышляя о том, откуда в людях берется смелость. С ноября прошлого года, когда Франко начал наступление на столицу, каждый день приносил огонь и смерть. Но большинство жителей Мадрида до сих пор отказывались уходить. Несмотря на военных, баррикады и отключение электричества, они оставались, потому что это был их родной город. Их не пугали воронки от снарядов, рвы вокруг зданий и перекрытые улицы, блокирующие движение танков. И даже когда они лишатся своих домов, они не покинут Мадрид, а, пожалуй, после обеда выйдут гулять, считая, что лучше умереть на ногах, чем на коленях. Разве не так?
Гитарист как раз закончил петь, когда послышался глухой звук. Я сжалась по привычке, плечи напряглись. Начался обстрел, с треском и шумом снаряды разрывали брусчатку на площади. Сердце в панике бешено колотилось, а разум требовал бежать оттуда, но вместо этого я пригнулась, считая секунды до очередного свиста. Он становился все громче и громче, пока от нового удара не вздрогнула вся площадь.
Дети бросились в разные стороны, как рассыпавшиеся монетки. Музыкант рухнул на гитару, и я наконец, едва дыша, рванула в уже переполненный дверной проем возле площади. Дым от лиддитовых снарядов расползался по площади, как кружево, сотканное из яда. Мы считали про себя и ждали очередного взрыва, но было тихо.
— Да поможет нам Бог, — прошептала женщина передо мной. Пустая корзинка раскачивалась на ее согнутой руке, а черноволосый сын, вцепившись в край темной шали, внимательно наблюдал за лицом матери.
Прошло еще пять или десять секунд тишины, и она бросилась на площадь, не оглядываясь. Мальчик бежал за ней, тонкие темные носки сползли и утонули в его эспадрильях, а шаль матери, развевающаяся на ветру, как воздушный змей, словно подталкивала его вперед. Я догадывалась, о чем она думает: ей нужно доставить ребенка домой, в безопасное место.
Они успели добраться до центра площади, когда в воздухе просвистел снаряд; ударившись о землю, он разлетелся на бесчисленные осколки, похожие на кусочки солнца. Никто не успел и глазом моргнуть, как один осколок вонзился в горло мальчика. Он сполз на землю, все еще цепляясь за руку матери. Вокруг продолжали разрываться снаряды, по одному каждые несколько секунд. Женщина склонилась над сыном. Она кричала, снова и снова умоляя его подняться.
Я никогда так близко не видела смерть, а сейчас прямо на моих глазах умер ребенок. Что-то сломалось во мне. Сердце бешено колотилось, и мне казалось, что оно не выдержит. Но я все еще была жива, когда двое мужчин выбежали на площадь. Они бережно подняли тело мальчика и понесли его к краю площади, а мать, спотыкаясь, пошла за ними по кровавому следу. Теперь ей только это и оставалось — идти, не останавливаясь, и оплакивать утрату.
— Ты как, Геллхорн? — спросил Эрнест в тот же вечер. Мы были в «Чикоте», но мыслями я все еще оставалась на площади.
Я взяла виски и воду, которые он мне протянул.
— Не знаю. Так будет каждый раз?
— Нет никакого свода правил, как лучше пережить этот ужас, но иногда полезно помнить, что смерть пришла не за тобой. И не за тем, кого ты любишь.
«Это неправильно, — подумала я. — Каждая смерть — одинаково ужасна, тем более смерть невинного ребенка». Но я понимала, что Эрнест не предлагал стать бессердечной, а просто хотел утешить. Что-то в его голосе заставило меня почувствовать себя спокойнее и увереннее. А затем захотелось просто провести время с ним и с людьми, на которых можно было положиться. Я никогда не была так благодарна за друзей.
Мы заказали еще выпивки и освободили место для новоприбывших. У Тома Делмера появилась щетина. Они с Мэттьюсом только что вернулись из долины Тахуньи, где взяли интервью у бойцов из Пятнадцатой бригады, переживших атаку на холме Пингаррон. «Суицидальный» холм, как его теперь называли. Четыреста американских солдат приняли участие в этом сражении, и только сто восемь уцелели, если можно было так сказать.
То, что они рассказали, было ужасно. Настроение у всех стало еще хуже, но мы все равно остались, зная, что в номере, наедине со своими мыслями, будет гораздо тяжелее. После полуночи вся компания отправилась пешком за несколько кварталов до «Флориды». Город был мрачным и холодным. Все сбились в кучку, прижимаясь друг к другу, слегка ударяясь плечами, и разошлись только тогда, когда вошли в овальный вестибюль. Поднимаясь по винтовой лестнице, мы несколько раз невнятно пожелали друг другу спокойной ночи. Через несколько минут я осталась одна, черный ковер в длинном коридоре поглощал звук моих шагов, тело наконец стало постепенно расслабляться, как и сознание. Но мне только казалось, что я одна.
Развернувшись, чтобы вставить ключ в замочную скважину, я увидела Эрнеста, стоящего неподалеку в тени и дожидающегося меня.
— Привет, — тихо сказала я.
— Привет, — ответил он и вышел на свет.
Оказавшись в моем номере, мы не сказали ни слова. От его одежды пахло дымом и виски из «Чикоте», а жар тела, казалось, усиливал напряжение, разлитое в воздухе. Его язык, проникнув к моему, вызвал серию небольших ударных волн. Его руки опустились на мою талию, задрали блузку, затем скользнули по ребрам и выше. То, что мы делали, было опрометчиво. Возможно, мы оба пожалеем об этом, но я не хотела думать ни о чем: ни о Паулине, ни о вине перед ней, ни о том, сколько времени у нас осталось в Испании. Не переживала, как мы будем себя чувствовать после этого или как общаться дальше. Может быть, будущего вообще нет. Такое очень вероятно. В конце концов, это война установила свои правила, о которых мы могли только догадываться.
Он так крепко прижал меня к себе, что я ощутила, как стучит мое сердце, отскакивающее от его тела, как мяч от стены. И, позволив увлечь себя на пол, я вдруг поняла, что все это время была потеряна. И единственное, чего мне хотелось, — чтобы меня снова нашли.
Потом мы лежали бок о бок в темноте. Было странно чувствовать так близко его тело, ведь раньше мы друг друга почти не касались.
— Что мы наделали? — спросила я его.
— Не представляю.
В тусклом свете, без очков его лицо казалось молодым и уязвимым. Даже в глубоких морщинах вокруг глаз я могла разглядеть мальчика, которым он был. Мне нравился этот мальчик, но мне вдруг почему-то захотелось причинить ему боль. Например, напомнить про жену, настоящую, которая поддерживала семейный очаг в Ки-Уэсте, которая носила его фамилию и обладала грацией королевы-воительницы. Она никак не исчезала, поэтому мне пришлось пару раз моргнуть в темноте.
— Наверное, тебе лучше уйти.
Я почувствовала, как он напрягся.
— Я бы хотел остаться.
Несколько мгновений я молчала, а потом наконец сказала:
— Я устала. — Это было не совсем то, что я чувствовала на самом деле.
— Тогда засыпай. То, что ты видела сегодня, было просто ужасно. Ты очень храбрая.
— Я не чувствую храбрости и не понимаю, что должна чувствовать.
— Я побуду с тобой. Просто постарайся выбросить все это из головы, если можешь.
— Хорошо. — Я откатилась от него, закрыв глаза. Конечно, он тоже был частью моих переживаний, но уже не осталось сил что-то выяснять. Все, чего я хотела, — чтобы моя кровать превратилась в плот и, покачиваясь на волнах безмятежности, освободила разум от всех переживаний.
— Спокойной ночи. Марти, — услышала я его голос, погружаясь в темноту.
Через несколько дней за мной пришли мальчики, и мы отправились через долину к коричневым холмам Гвадалахары, напоминающим издалека хлебные буханки. Не каждый мог найти транспорт из Мадрида, но Эрнесту всегда удавалось достать машину или даже две, столько бензина, сколько требовалось, и водителей, готовых отвезти туда, куда он скажет.
После ночи, которую мы провели вместе, я изо всех сил старалась избегать Эрнеста, но когда он предложил мне отправиться в поездку, сразу согласилась. Он был знаменит, поэтому командиры и солдаты на поле боя всегда были рады его приходу. Я надеялась, что увижу что-то интересное и услышу истории, за которыми приехала. Женщины так редко появлялись на фронте, что казалось, их тут вовсе не существовало. Я ни за что на свете не хотела упускать такой шанс.
На нашем пути вдоль дороги через равные промежутки тянулись крошечные деревушки. Вероятно, когда-то эти места были настоящими жемчужинами, но теперь их разорили многочисленные погромы. Грязные, голодные дети сидели на булыжниках возле костров и провожали нас взглядами. В их огромных глазах читался укор, но не потому, что мы сделали что-то не так, а потому, что у нас была свобода уехать, оставив за собой только взвившуюся спиралью пыль.
Мы оставили машину на холостом ходу на вершине перевала и вышли. Отсюда была видна вся долина: длинные полосы оливковых рощ и виноградников и куски земли, означающие, что здесь недавно велось сражение. Вдали виднелся дым, похожий на белую штукатурку. Это горел фермерский дом. Высоко в небе, плоском, как отутюженный хлопок, медленно кружил стервятник, от вида которого у меня побежали мурашки по шее.
Мы спустились в долину и свернули на узкую пыльную дорогу. Уже за несколько миль до нас начали доноситься звуки выстрелов: многослойное заикание пулеметных очередей и резкий, нарастающий грохот «томпсонов». Шагая по сильно изрытой местности, мы наконец добрались до окопа и быстро спустились в него.
Он был достаточно широким для того, чтобы двое могли стоять на коленях рядом друг с другом на земляном сухом, потрескавшемся полу между земляными стенами, резко уходящими вверх. Кое-где укрепления расширялись, превращаясь в маленькие квадратные «комнатки», если их можно так назвать. Когда мы зашли в одну, то увидели простой стол, накрытый картой, и военный телефон. Несколько свернутых импровизированных постелей, сложенных в одном углу, подсказывали, что тут, когда удавалось, спали люди. Также здесь был разведен небольшой костер и имелся только что вскипевший кофе. Напиток пах гарью, но все же мне очень его хотелось, хотя бы для того, чтобы чем-то занять руки.
Все мужчины, которых мы встречали, вернее, большинство из них, были еще мальчишками и смотрели на меня с таким удивлением, словно перед ними возник свадебный торт. Среди военных были испанцы, американцы, канадцы и мексиканцы. По словам одного из них, они находились на линии фронта уже сорок пять суток и каждый день ожидали нападения. Конечно, в них все время стреляли, но настоящая атака — это совсем другое дело.
Мы прошли вперед, земля была такой твердой и неровной, что казалось, будто мы идем по сухому каменистому руслу реки. Многие солдаты держали винтовки наготове. Остальные стояли рядом или лежали с ружьями под боком, словно это были спящие собаки. Я замечала повсюду книги: в задних карманах, на земляных полках, в соломе, в руках солдат. Увидела даже «Кандид, или Оптимизм» и «Листья травы». Когда мы наткнулись на молодого человека, читавшего «Уолден, или Жизнь в лесу», мне пришлось остановиться. Он был высоким и стройным, с копной светлых волос, которые напомнили мне только что скошенные поля. Кожа на его руках была бледной, бело-розовой, как у поэта-философа.
— Я люблю Торо, — сказала я. — Какая твоя любимая часть?
— Все, пожалуй. Он знает названия стольких цветов и деревьев! Это уже здорово. Я лучше буду думать о них каждый день, чем о том, что у нас здесь происходит. — Глаза у него были светло-голубыми, с маленькими черными зрачками, похожими на булавочные головки. Они показались мне красивыми и пугающими одновременно.
— А какая ваша любимая? — спросил он.
— Мне тоже нравятся все. Он пишет о том, какой это дар — заблудиться в лесу. Я всегда находила в этом некое утешение. Может быть, ты действительно должен сначала совершенно потеряться, прежде чем сможешь найти себя.
Он прищурил один глаз и искоса посмотрел на меня, словно видел насквозь.
— Он про это и говорит, не так ли? — А затем: Знаете, я думаю, с вами все будет в порядке. Не переживайте об этом.
Парень говорил со мной очень свободно и удивительно сердечно. И какой бы беззащитной я себя ни ощущала, было огромное утешение в том, что меня понимают — пусть всего на миг и пусть совершенно незнакомый человек.
— Удачи тебе, — сказала я ему.
— Вам тоже, — откликнулся он и вернулся к книге.
Несколько минут спустя, когда я догнала Мэттьюса, у меня появилось странное ощущение, будто я только что видела призрака.
— Кто это был?
— Я даже его не знаю. Просто юноша. Находиться здесь — это что-то совершенно особое, правда?
— Да, побывать здесь очень важно. Мы не можем угадать, с чем столкнутся эти дети, но мы можем пройти свой путь, добраться сюда и посмотреть им в глаза.
— И увидеть, какие книги они читают.
— Да. Понимаешь, это одно из. правил журналистики, — продолжил он. — Не доверяй репортажам. Не позволяй другим рассказывать тебе, что произошло, если можешь сделать это сама. Ты должна пропустить все через себя. Писать о том, что ты видишь и чувствуешь.
Я задумалась на мгновение.
— А что насчет объективности?
— Забудь. Ее не существует.
— Именно это я и хотела услышать. Я думала написать о мальчике, которого убили у меня на глазах в Санто-Доминго. Но не уверена, что смогу это сделать без эмоций.
— Просто начни. С чего угодно.
— Может получиться ужасно.
— Может. Но это не самое страшное.
— Не самое, — согласилась я. И это правда было не самое страшное. Я уже усвоила, что самое страшное — это бояться пробовать.
В течение четырех дней мы ездили между батальонами и спали в лагерях в палатках рядом с солдатами, ели то же, что и они, делили с ними костер. Я знала, что многие из них были неопытны — как Фишер, канадский пехотинец, которого я встретила в госпитале в Мадриде, — и не держали никогда оружия в руках, пока им не пришлось пустить его в ход. У некоторых была гладкая, как у младенцев, кожа, широко распахнутые, испуганные и искренние глаза. И длинные ресницы. Поговорив со многими из них и увидев, как они живут, я поняла, что у них нет бесконечного запаса храбрости, потому что ни у кого его нет. Когда храбрость покидала их, они все равно находили способ выстоять и сражались только силой своего духа. В них было больше твердости, чем храбрости. И именно поэтому интернациональные бригады должны помочь выиграть эту войну. Они просто обязаны.
С наступлением темноты палатки наполнялись историями и красным вином, передаваемым в эмалированной чашке. Однажды ночью, когда мне стало не по себе, я ускользнула покурить. Лагерь располагался на склоне холма и был окружен высокими соснами. Я стояла под звездами в тишине, вдыхая свежий запах сосновой смолы, и наслаждалась ощущением одиночества. Затем полог палатки открылся, и рядом со мной оказался Эрнест.
— Тебе здесь не страшно? — спросил он.
— Здесь чудесно. — Я затянулась сигаретой, бумага, вспыхнув, зашипела.
Ночь была безлунной, склон холма и сосны окутывала густая чернота, как будто с большой высоты опустили длинные занавески. Из палатки доносился смех, но он, похоже, не имел к нам никакого отношения.
— То, что я сказал той ночью… Все так и есть. Для меня уже слишком поздно. Возможно, ты не хочешь этого знать. Может быть, я эгоистичный ублюдок, но сейчас я чувствую себя по-настоящему живым, живее, чем когда-либо. Марти. Марти, посмотри из меня.
— Нет.
— Не будь ребенком, черт возьми! Я люблю тебя!
В считанные секунды он пересек пространство между нами и навис надо мной, заслонив небо. Его руки залезли мне под куртку. Эрнест страстно поцеловал меня. Я не могла дышать, и мне было все равно. Земля ушла из-под ног. Деревья будто наклонились, ночное небо тоже. Та часть меня, которая обычно держалась за здравый смысл, растворилась. Я чувствовала горячие кончики его пальцев на спине, плечах, шее, под волосами. Повсюду. Я стянула его одежду, желая быть ближе, чувствовать его кожу, владеть им.
— Боже, — прошептал он где-то возле моей шеи. — Мы потеряли так много времени.
— Это не имеет значения. — Я снова поцеловала его, не желая останавливаться и одновременно тщетно мечтая, чтобы этот момент и все, что между нами, уже было в прошлом. Все произошло и закончилось, и привычный ход жизни восстановился, а мое разбитое сердце выздоровело. Потому что он разобьет мне сердце. Я уже знала это.
Но все еще только начиналось, мы мчались сквозь тьму навстречу друг другу под сотнями миллионов звезд и вот-вот должны были столкнуться. Логика не смогла нам помешать, как и знание, что впереди разлука. В нашем распоряжении было все время вселенной, чтобы совершить эту ужасную ошибку.
Ночной отель напоминал темные соты. Я научилась различать их во время походов в номер Эрнеста. Накидывала плащ поверх пижамы, надеясь, что никто не догадается, что мы стали любовниками. Одно дело причинять боль себе, и совсем другое — тащить за собой на дно других людей. Его жена не должна узнать. И моя мама тоже, я бы не вынесла выражения разочарования на ее лице: «Опять, Марти?» Нет уж. Достаточно и того, что мне трудно смотреть на саму себя.
Войдя в номер, я ничего не сказала, просто бросила плащ там же, где стояла. И разглядела Эрнеста в темноте. Наши зубы стукнулись друг о друга, когда мы поцеловались. Он притянул меня к себе, обхватил руками, капля его или моей крови упала мне на язык. Чувствуя, как голова идет кругом, я задавалась вопросом, не влюбляюсь ли я в него в ответ. Или, может, именно это и означало очнуться ото сна. Нервы мои были настолько раскалены, что мне казалось, будто вокруг меня образовался светящийся кокон, и я парила в нем. Чувства рвались наружу, и какая разница, была ли причиной этому война, Испания или Эрнест? Возможно, причины и вовсе не было.
В тот день, когда мы вернулись с поля боя, я наконец-то начала писать. Не верилось, что этот момент настал. Просмотрев блокноты, я постаралась детализировать все впечатления и ситуации: звук артиллерийского обстрела, который услышала, находясь в кровати во «Флориде», нелепость трамваев, которые ездили вверх и вниз по Гран-Виа, почти до самой линии фронта. Я описывала ядовитые завесы дыма после атак и очереди за хлебом, соседствующие с очередями на фильм «Новые времена» Чарли Чаплина. Вспоминала парфюмерные лавки, где запах кордита смешивался с запахом гардений в бутылках, и оперный театр, куда все еще продавали билеты. Упомянула и красивого молодого тенора, который был добровольцем и часто приходил на дневной спектакль прямо из окопов, со следами крови на ботинках.
Я писала и писала до тех пор, пока не поняла, что история, которую я больше всего хотела рассказать и которой больше всего боялась, — о мальчике и окровавленной шали, напоминающей воздушного змея. Это была история моей встречи со смертью. В тот день война перестала быть абстрактным понятием, став моей личной болью. Я все еще видела руку ребенка, сжимающую шаль матери. Что с ней случилось? Как она теперь живет?
Думая о них, я чувствовала себя беспомощной: каждая клеточка тела вибрировала от ярости, граничащей с отчаянием. Но, упав духом, писать тяжело. Может быть, объективности и не существует, как сказал Мэттьюс, но по-другому эту историю не рассказать. Необходимо каким-то образом взять себя в руки и, стиснув зубы, писать.
В тысяча девятьсот тридцать четвертом году, когда я была молоденькой журналисткой, только что поступившей на службу в Федеральное управление по чрезвычайным ситуациям, хладнокровие стало моим единственным оружием. Как и многие программы «Нового курса» Рузвельта, FERA была молодой и непроверенной.
Меня вместе с горсткой других писателей нанял Гарри Хопкинс, один из старших советников президента, чтобы исследовать влияние Великой депрессии на обычных людей. Я должна была ездить из штата в штат, собирая данные о помощи семьям, и затем отправлять отчеты. Хопкинсу нужны были истории и впечатления, а не статистика, и я отчаянно хотела быть полезной.
Я только что вернулась в Штаты после неудачного романа с Бертраном и ощущала некую безысходность. Мне удалось избавиться от разочарований в отношениях, написав первый роман «Безумная погоня». Я испытала прилив надежды и чистой материнской гордости, когда держала в руках экземпляр моей книги, представляя, как она будет храниться в библиотеках. Но моя радость была недолгой. Негативный отзыв отца задел больнее, чем другие рецензии, даже те, в которых героев называли «взбалмошными», а все мои старания — «юношескими попытками».
Я даже не представляла, как это неприятно, когда тебя вот так критикуют. Мне хотелось спрятаться где-нибудь в пещере и зарыть голову в песок от стыда. Но вместо этого я устроилась в FERA, посчитав это предложение даром свыше. Хоть и не получилось забыть про разбитое сердце, уязвленную гордость и разрушенные надежды, но все же у меня появился шанс выкинуть все из головы и работать на благо страны.
С тридцатью пятью долларами в неделю и талонами на автобус я отправилась сначала в Северную Каролину, а затем в Новую Англию. Но чаще все же меня подвозили социальные работники, показывая самые печальные города на свете. Я думала, что могу быть объективной в отчетах, но, день за днем наблюдая несчастные семьи, раздавленные нищетой, я начала впадать в отчаяние. В Лоуренсе, штат Массачусетс, я посетила шерстяную фабрику, где скелетообразные девушки выстаивали над дергающимися прялками по восемь или десять часов в день без отдыха, их кожа была бледной и почти прозрачной. Они ели стоя. В уборной я наткнулась на трех девушек, которые пытались уснуть на ледяном бетонном полу. У одной из них был платок цвета увядших васильков и такая безысходность в глазах, что мне пришлось ухватиться за стену, чтобы не упасть.
Я старалась навещать по пять семей за день, женщины и дети часто стыдились выходить из дома, потому что на них была дырявая одежда, а обуви и вовсе не было. Семья из четырех человек спала на односпальной кровати, и у всех был сифилис, даже у маленькой дочери, болезнь которой зашла настолько далеко, что ее парализовало. Они не пытались ее лечить, потому что мать считала, что это «дурная кровь», а все знали, что от этого нет лекарства.
В другой деревне я сидела в разрушенной кухне со стенами, обклеенными клеенкой, это помогало сохранить тепло и не пропускать ветер в дом, а уголь давно закончился. Десятилетняя девочка по имени Алиса стояла на коленях на куче тряпья, прижимая к груди белую утку. Отец выиграл ее в лотерею, в которой шансы были почти равны нулю.
— Я рассчитывал, что мы ее съедим, — сказал он. — Но вы видите: она хочет играть только с уткой.
Он проводил меня, и на улице я спросила, как, по его мнению, они со всем этим справятся.
Мужчина слегка пожал плечами:
— Если бы мне кто-то сказал хотя бы год назад, что мы можем обойтись тем, что имеем сейчас, я бы назвал его лжецом.
— Вы делаете все, что можете. И даже больше.
На самом деле я ничего не могу сделать. — Он посмотрел мимо меня, мимо мокрой от дождя улицы в изрытое облаками небо. — Иногда я молюсь, чтобы ангел забрал нас во сне. Но пока никто не услышал моих молитв.
В тот вечер в поезде, направляющемся в Бостон, мне пришлось выпить несколько порций виски, прежде чем я смогла начать отчет. Выполняя задание, я столкнулась с такими вещами, о существовании которых даже не подозревала, но и они были лишь каплей в море человеческих страданий. Как можно писать об Алисе и ее утке, не впадая в отчаяние? О девушке с платком на голове, о сифилитических младенцах, у которых нет никаких шансов? Конечно, отчаяние никому не поможет. Я понимала: чтобы что-то изменить, FERA и Гарри Хопкинс должны узнать именно то, что видела я, не больше и не меньше. Мне нужно научиться работать как фотокамера: хладнокровно и объективно. Один снимок — одно предложение.
Когда я в Вашингтоне передала отчеты Хопкинсу, он устроил мне встречу с Элеонорой Рузвельт. Когда-то вместе с моей мамой она работала над социальными проблемами, и я ею всегда восхищалась на расстоянии. Я с такой страстью пересказывала ей увиденное, что удивительно, как она меня не вышвырнула. Но она слушала, по-настоящему слушала и задавала умные вопросы, ее ручка бегала вдоль листа, пока она делала записи. На ней было темное мешковатое платье, седеющие волосы кое-где выбились из прически. Возраст плохо сказывался на внешности. В ней исчезла стать, зубы стали неровными, но я никогда не видела никого красивее. Дело было в благородстве, которое чувствовалось в ней, несмотря ни на что.
Спустя несколько месяцев я снова приехала в Вашингтон. Меня только что уволили за подстрекательство к восстанию против нечестного подрядчика горстки шахтеров в Айдахо. Они разбили все окна в офисе FERA, и меня отправили паковать вещи. Но Рузвельты решили, что я поступила правильно, и предложили на время остаться в Белом доме.
Меня поселили в простенькую комнату с узкой, обитой ситцем кроватью и шатким угловым столиком. Миссис Рузвельт была настолько чувствительна к бедственному положению страны, что предпочла бы переломать себе руки, чем жить в роскоши, в то время как другие страдают. Еда была простой, в основном консервированной. Вино подавали редко, да и то глоточек, а более крепкий алкоголь — никогда. Но президент иногда уводил более либеральных и веселых гостей в гардеробную, чтобы угостить их одним из своих убийственных мартини и хорошей шуткой. Он считал меня очаровательной и забавной, похожей, наверное, на выдрессированного пекинеса, а миссис Рузвельт любила расспрашивать меня о новостях и узнавать «мнение молодого поколения» о стране.
Она мне нравилась. Точнее, я почти сразу полюбила ее. Никогда не встречала никого такого же доброго, смиренного и неустанно заботящегося о других. Иногда миссис Рузвельт позволяла мне помогать ей отвечать на письма, которые часто были довольно интересными, а иногда душераздирающими. Люди просили ее о помощи, когда не знали, к кому еще обратиться. Например, было письмо от молодого человека из Миннесоты, потерявшего руку на охоте и больше не способного заботиться о своих братьях и сестрах. У них не было подходящей одежды для школы, и они отчаянно нуждались в лошади. Получится ли у нее найти хотя бы одну для них?
Я примостилась на стуле рядом с ее письменным столом из вишневого дерева. Миссис Рузвельт, в бесформенном голубом платье, сидела, склонившись над письмом. Ее руки, очень сильные, красивые — самая прекрасная часть ее тела, — сжимали листок.
— Вы дадите им лошадь?
— Попробую найти кого-то, кто поможет. Можно хотя бы попытаться. Прекрасное письмо. Сколько же времени ему потребовалось, чтобы написать его.
Я смотрела на нее с восхищением, как и всегда, когда оказывалась рядом. В миссис Рузвельт жил никогда не угасающий свет, подпитываемый порядочностью и мудростью. Она помогала мне становиться лучше.
— Я подумываю над тем, чтобы проработать некоторые из отчетов и сосредоточиться на характерах этих людей, — сказала я ей. — Если я напишу рассказ или роман, они могут стать настоящими, живыми героями, а не цифрами и отметками на каком-нибудь графике, который никто не увидит. Я хочу помочь им. Во всяком случае, хочу попробовать, и это мой способ.
— Ты хочешь помочь им, — повторила она, глядя на меня своими ясными, голубыми глазами, которые могли быть и застенчивыми, и полными одиночества, но в то же время стальными и пугающими. Я знала, что она никогда не согласится на то, чего ей самой не нужно.
— Да, хочу.
— Тогда ты поможешь.
Вскоре после этого я покинула Белый дом и отправилась в дом Филдса в Коннектикуте. Это решение сильно потрясло мою семью. Но шанс поработать не отвлекаясь того стоил. Каждый день в течение следующих четырех месяцев, пока падал снег, росли, а потом, с приходом весны, таяли сугробы, я писала, вдохновленная совершенно новым взглядом на литературный труд. Мне пришло в голову, что причина, по которой «Безумная погоня» провалилась в коммерческом плане, была той же самой, по которой мой отец презирал ее. А именно: выбор темы. Теперь я поняла, что персонажи были не просто «взбалмошными». Они были банальными и самовлюбленными. Кому помогла эта книга? Никому! Новая же идея была чем-то совершенно другим: она не имела ничего общего с эго или самомнением, а также с Мартой Геллхорн. В тот раз я была лишь неопалимой купиной[7].
Я очень гордилась второй книгой, которая хорошо продавалась и получала отличные отзывы. Элеонора Рузвельт дважды написала о ней в своей колонке «Мой день», назвав ее «прекрасной» и «полезной». Единственное, о чем я жалела: что отец не дожил до моего искупления. Мне хотелось почувствовать его гордость и одобрение, хотя я и понимала, что это невозможно. Наверное, именно поэтому вектор сместился и указывал на других людей: Мэттьюса. Джинни Коулз. Тома Делмера и Эрнеста. Я хотела, чтобы они уважали меня как писательницу. Но больше всего на свете я хотела уважать себя сама.
Мне не хватало той святости, которая была в Коннектикуте, — тогда получилось слиться с персонажами. Алиса в своей печальной кухне соединилась со всеми другими девочками, которых я встретила, чтобы стать Руби. И хотя я изменила детали и додумала то, чего не могла знать, вся правда осталась.
Помнила ли я, как гореть? Могла ли повторить это снова ради убитого мальчика? Ради Мадрида?
Да.
Я проснулась в номере Эрнеста под утро, откинула одеяло, отвернулась и начала одеваться, а он, приподнявшись на локте, наблюдал за мной.
— Уходишь работать, да? Ты пишешь что-то? Я хотел бы посмотреть.
— Пока мне немного страшно показывать.
— Да?
— Мне слишком нравится. Выходит нечто совершенно новое. Как будто я что-то преодолела. Не знаю, как объяснить.
— Покажи мне.
— Я могу. Но вдруг ошибаюсь и на самом деле получается ужасно? Что тогда?
— Знаешь, пока ты молода, важно научиться слушать мнение других и сравнивать со своим. Я рассказывал тебе о Стайн[8], помнишь? Она отчитала меня и разбила в пух и прах, но именно это мне и было нужно.
Я наклонилась за ботинками и почувствовала, как кровь приливает к лицу. Он последний, от кого бы я хотела услышать критику моей работы. Не существовало писателя, которым я восхищалась бы больше. Да и дело не только в этом. У него получалось преодолеть все ежедневные ужасы происходящего, в то время как другие превращались в запуганных котят. Я постоянно задавалась вопросом: кто этот человек? Который ходит в грязных коричневых брюках и дырявой синей рубашке. Тот, кто боготворит клавиши пишущей машинки, бурбон и правду больше всего на свете. Который перешагивает ямы от снарядов там, где земля разверзлась до самых канализационных труб. Тот, кто ловит мой взгляд, когда потолок начинает дрожать, и говорит мне без слов, что я в безопасности, потому что он со мной. Какой путь надо пройти, чтобы оказаться с таким человеком?
Я не знала всех ответов, но со мной что-то происходило. Я влюблялась. Это было чудесно и это было ужасно. Мне хотелось убежать не оглядываясь. И одновременно хотелось закрыться с ним в номере и остаться там навсегда.
— Дай мне немного времени, ладно? — наконец ответила я, выпрямившись и глядя ему прямо в глаза. — Скоро покажу. Обещаю.
— А разве у нас осталось время?
— Наверное, уже не в Испании.
Он замолчал. У меня оставалось еще дней семь или десять. У него — немного больше. Мы старались не говорить об этом, но теперь, похоже, у нас не было выбора.
— Отсюда все, что осталось дома, кажется ненастоящим, — помолчав, сказал он. — У меня нет ни жены, ни трех сыновей, ни начатого романа. У меня нет счетов за квартиру и людей, которые рассчитывают на меня. Вообще ничего нет, кроме ежедневных корреспонденций и желания не получить пулю. И кроме тебя.
— Но как только ты вернешься в Ки-Уэст, это ощущение исчезнет, — закончила я за него, в то время как внутри все бушевало. — Именно это ты и имеешь в виду. Все поменяется местами, и Мадрид станет тем, что нереально.
— Похоже на то.
Я ждала, что он так ответит, но все равно удивилась. Его слова в точности соответствовали тому, чего я боялась. Он разобьет мне сердце, случайно, и не было ни шанса, что он станет моим. Эрнест вернется к Паулине, это было очевидно с самого начала. Но я пыталась убедить себя, что между нами каким-то образом останется крепкая дружба. Разве мы не были друзьями? Я не могла поверить, что мы просто исчезнем из жизни друг друга после всего, что было, но он, похоже, предлагал именно это. Мы были мимолетным явлением, интерлюдией. Чем-то несущественным. Я знала, что скоро стану для него никем. Было невыносимо больно осознавать, что он отдаляется от меня, и как раз тогда, когда я начала понимать свои чувства.
— Ты удивительный человек, — сказала я ему, стараясь говорить так, чтобы голос не дрожал. — Я буду по тебе скучать.
Его взгляд смягчился.
— У нас еще есть несколько дней.
— Я так не могу. — Я наклонилась к нему, коснулась лбом его лба и замерла, запоминая запах кожи, тепло хлопковых простыней, каждую деталь комнаты, словно все это готовилось исчезнуть и превратиться в призрак. Потом встала, расправила плечи и вышла не оглядываясь.
Пока я шла в свой номер, чувство одиночества и страх расползлись по всему телу. Они плотно и знакомо накрыли меня. Наполнили карманы и все свободное пространство внутри и снаружи, мне срочно надо было на что-то облокотиться, чтобы не упасть. За считаные минуты я осталась одна и без любви.
«Он никогда и не был твоим», — услышала я тихий внутренний голосок. Но разве это имело значение? Я все равно потеряла его.