На следующее утро после Омаха-Бич меня обнаружили и арестовали за то, что я без полномочий и разрешения проникла в зону боевых действий. Военная полиция отобрала у меня проездные документы и отправила обратно в Лондон. По дороге я взялась за статьи для «Колльерс», но не могла перестать кипеть от злости. Я была военной корреспонденткой в течение семи лет: в Испании, Китае, Финляндии, Италии и Чехословакии. Я была компетентнее остальных, но не могла спокойно выполнять свою работу и даже оставаться в Европе на легальном положении. Но я должна была придумать способ остаться. Разве у меня был выбор?
Стремясь вернуться во Францию, я присоединилась к канадскому полку, который не возражал против присутствия женщины. Теперь мне требовалось лишь флиртовать с нужными офицерами, терпеть жизнь в палатках и бросаться в канаву, когда немецкие самолеты появлялись над головами. Позже я обнаружила, что ложь и слезы тоже работают, а точнее, выдуманный жених на том или ином фронте, которого я должна увидеть в последний раз или умереть. Меня бесило, что мне приходится уговаривать и упрашивать, — любому человеку с моим опытом было бы унизительно опускаться до такого. Но когда я увидела свежий номер «Колльерс» и в нем свое имя и имя Эрнеста как «корреспондентов, работавших во время наступления», я испытала невероятный восторг. Они опубликовали мою историю о «Дне Д», и я надеялась, что журнал продолжит печатать и другие мои материалы.
«День Д» стал началом конца, а теперь мы подошли к его середине, и нам предстояло увидеть еще множество трагедий. Во Флоренции Понте Веккьо превратился в руины, пока за него сражались немецкие и британские солдаты, отвоевывая одну горящую улицу за другой. Дворец Питти был переполнен беженцами, а не преданные земле трупы заполнили парки, так как кладбища все еще находились под контролем немцев.
К середине августа я присоединилась к канадскому полку, который двигался на север вдоль Адриатического побережья. По дороге я писала и отсылала свои материалы. Расспрашивала всех, кого встречала, об их жизни и о том, как, по их мнению, может выглядеть будущее теперь, когда ход войны наконец переломился в нашу сторону. Иногда я сталкивалась с безразличными взглядами и тихим недоверием, но чаще все же видела беспокойство о тех, кто еще сражался, потому что не было ничего хуже, чем умереть сейчас, когда конец был так близок, а дом стал практически осязаем.
Я не собиралась возвращаться домой, потому что была уверена, что у меня его больше нет. Я не получала известий от Эрнеста уже несколько месяцев, с самого Лондона — ни письма, ни даже сердитой телеграммы с упреком. Мой брак, конечно, закончился, но никто из нас об этом и словом не обмолвился. И когда я наконец добралась до Парижа, почти сразу услышала, что он засел в «Ритце», убеждая всех, будто это он освободил отель. Очевидно, он был не один: по соседству жила невероятно хорошенькая журналистка по имени Мэри Уэлш, которая писала статьи для «Тайм» и «Лайф». Я не знала ее и не хотела верить, что Эрнест мог так быстро увлечься кем-то, хотя именно это с нами и произошло во «Флориде», когда мы влюбились друг в друга. Это было для меня слишком, поэтому я нашла номер в другом отеле, как можно дальше от них, и постаралась занять себя работой, дышать и оставаться спокойной.
Некоторые части Парижа оставались нетронутыми, и сложно было представить, что тут тоже шла война. Можно было гулять вдоль Сены, где книготорговцы никогда не закрывали своих маленьких киосков, и считать каждый прекрасный неповрежденный мост, чувствуя солнце на своем лице и убеждая себя в том, что оккупация была просто ночным кошмаром. Но можно было оглянуться и увидеть голодающих, которые всегда оказывались где-то поблизости, и потерянных людей, которые бродили повсюду. Женщины ходили по кладбищам, ища на надгробиях имена своих исчезнувших мужей. Десятки тысяч людей пропали во время оккупации, возможно, их замучили или расстреляли, а может, выселили за пределы города. В одной едва уцелевшей лачуге на Монмартре я присела на корточки, чтобы разглядеть надпись: «Отомстите за меня», нацарапанную на деревянных перекладинах двери. Я отошла, глаза наполнились слезами, мне хотелось верить, что существует способ выполнить эту просьбу.
Приближалась осень, у людей было очень мало еды и практически не было угля. Но хороший кофе все еще можно было найти в пресс-центре отеля «Скриб» рядом с Парижской оперой. Все статьи, которые я готовила для журнала, нужно было относить туда для цензуры, и поначалу я боялась, что мне откажут или, что еще хуже, не выдадут соответствующие документы, но, похоже, у них были свои заботы. Пока я сновала туда-сюда, до меня иногда долетали разговоры об Эрнесте. Судя по всему, он недавно покинул город с двадцать вторым полком, в составе конвоя направлявшимся в Бельгию через минные поля, блокпосты и окопы немцев. Некоторые говорили, что он не только носил оружие, но и использовал его. Другие предполагали, что его могут отдать под трибунал и лишить аккредитаций, если об этом узнают.
Трудно было не беспокоиться об Эрнесте — его поведение казалось безрассудным. Попасть в Германию сейчас даже для гражданских было опасно, но, похоже, его это совсем не волновало, он просто хотел играть в солдата, патрулировать и рисковать своей головой. Такая дерзость Эрнеста удивляла: в течение многих лет он только и делал, что настаивал на том, чтобы оставаться на Кубе и заниматься своими проклятыми делами. Что-то толкало его сейчас, и я не могла перестать гадать, что именно, не могла не задаваться вопросом, в каком состоянии его голова и хорошо ли он спит. Я поняла, что Эрнест все еще живет во мне. Разумом я осознавала, что все кончено, но сердце не могло это принять, а если и примет когда-нибудь, то очень нескоро.
Несколько месяцев спустя в моем отеле появилась записка от Эрнеста с приглашением на ужин. Я сомневалась, стоит ли мне идти, но это был первый за долгое время шанс увидеть его, к тому же я не переставала думать и беспокоиться о нем. Наконец решившись, я пошла пешком до ресторана, расположенного рядом с его отелем. Мне хотелось немного развеяться, и я шла, распахнув на ветру пальто, надеясь к концу прогулки почувствовать себя более уверенной. Но надежды не оправдались. Стоило мне его увидеть — и все те же невероятные ощущения затопили меня: начиная с колен, они поднимались все выше, пока я не услышала гул в ушах. «Меня не должно быть здесь», — тут же подумала я. Мне еще не удалось стать достаточно сильной, если вообще когда-нибудь удастся.
Он сидел на уютной круглой банкетке, окруженный людьми, которых я не знала, и даже не встал, когда я подошла. Мне захотелось уйти, убежать без оглядки, но подошел официант, предложил мне подойти ближе и протянул бокал шампанского. Я пыталась успокоиться и вести себя естественно, но едва могла сосредоточиться на разговоре. Эрнест хвастался перед всеми своей царапиной, полученной в Хюртгенском лесу во время кровавой битвы, в которой погибло более семидесяти человек из его батальона. Пока он говорил, я сначала видела только хвастовство и браваду, но потом заметила что-то еще. Это была вспышка знакомого света в его глазах — в нем просыпалась жизнь. Со всем этим риском к Эрнесту что-то вернулось, что-то очищающее, то, что напомнило мне, каким он был в Испании. И я почувствовала облегчение, независимо от того, что ждало его впереди.
— Есть новости о Бамби? — спросила я позже, когда почитатели наконец оставили нас наедине. О нем не было известий в течение нескольких месяцев, и я не переставала думать о нем и молиться о его возвращении.
— Да, я недавно узнал, что Бамби цел или, по крайней мере, жив. Попал под минометный огонь и получил пару ранений. Он в Нюрнберге, в лагере для военнопленных.
— Боже! Скоро они его освободят?
— Думаю, да. Постарайся не волноваться.
— Легче сказать, чем сделать, — ответила я. Мои глаза встретились с его и замерли. Я немного растерялась. Все чувства проснулись одновременно: любовь и ненависть, надежда и отчаяние, печаль и еще больше печали. — Я слышала, у тебя новая женщина, — сказала я. — Надеюсь, она будет добра к тебе. Желаю тебе удачи, Зайчик.
На мгновение его лицо смягчилось от знакомого прозвища, но затем стало безразличным, взгляд дрогнул и потух, а сердце захлопнулось.
— Да. Я женюсь на ней.
— О! — Я совершенно растерялась. — Тогда, полагаю, тебе следует развестись со мной.
— Знаешь, это же ты бросила меня. И не раз. Наверное, ты думала, что я буду ждать тебя, как болван.
— Мы бросили друг друга, разве не так? Либо сбежать, либо спалить все дотла.
— Может быть, надо было выбрать второй вариант.
— Возможно. Я не знаю. Мы уже никогда не узнаем.
Я долго не могла контролировать свое тело, не могла заставить его двигаться. Но в конце концов я поставила бокал на стол негнущимися пальцами, кое-как встала, сделала серьезное лицо и очень медленно пошла прочь, стараясь не упасть, не закричать, не взорваться и не заплакать. Я чувствовала себя одинокой, как никогда, опустошенной, почти невесомой и такой невероятно свободной, что не могла понять, как вообще мне удается оставаться в своем теле.
В течение семи лет я знала точно, кто я и что имеет значение. Теперь у меня ничего не было: ни мужа, ни дома, ни идеи, за которую можно уцепиться, и никакой реальности, кроме этой, пусть и разбитой. Эрнест вскоре вернется на Кубу. Разумеется, он туда вернется. И возьмет с собой Мэри Уэлш. Я представила, как она будет порхать по моему дому, переделывать гнездышко, которое я свила с такой заботой своими руками и сердцем для нас с Эрнестом. В моем воображении она опустошала мой кабинет, переименовывала кошек, срывала цветы возле моей сейбы и ставила их в новую вазу. Мэри переходила из комнаты в комнату, стирая память обо мне, она не останавливалась, пока не осталось ни одного следа.
Больная, озадаченная и опустошенная, я осталась в Европе: отправилась сначала в Бельгию и Норвегию, затем в Лондон и наконец в Германию, где войска союзников только что обнаружили Берген-Бельзен. Все лето и осень до меня доходили слухи о концентрационных лагерях, но я не могла поверить, что они существуют на самом деле. Потом я встретила француза, которому удалось сбежать из Треблинки и который стал свидетелем того, как тысячи людей были отравлены газом. Он рассказал мне все: как чувствовал запах горящих в мусоросжигательных печах человеческих тел, как видел величественные и невероятно храбрые лица узников, входящих в камеры смерти. Пока он говорил, меня трясло от ярости и отвращения, я понимала, что никогда больше не буду относиться к миру по-прежнему.
В течение двенадцати лет сотни тысяч людей невообразимо страдали, были унижены, замучены и убиты, в то время как союзники ждали, пряча глаза и обманывая себя, надеялись, что все это скоро закончится. Не было слов для такого рода зла и ужаса, но я должна была найти их. Это была бы своего рода месть, пусть и несоизмеримая.
Я уехала из Дахау в Бельзен, а затем вернулась в Париж, который едва узнала. Был День Победы, и каждая церковь звонила в колокола. Улицы кишели людьми, которые аплодировали, целовались и плакали, лили вино себе на грудь. Пробираясь сквозь толпу, я добралась до отеля «Скриб», где встретила знакомого корреспондента и рыдала в его объятиях, пока не выдохлась. Мы допоздна болтали о том, что видели, а когда он ушел спать, я достала блокнот, карандаши и принялась за работу.
Перечитывать свои записи было труднее, чем я себе представляла, и еще труднее — оглядываться на последние месяцы своей жизни, вспоминать, что произошло, и полностью осознавать это. Когда мои мысли вернулись к Эрнесту, я попыталась снова погрузиться в свои тексты. А затем подумала обо всем остальном, что потеряла, — о мальчиках, моем столе, залитом солнечным светом, «Финке», счастье и мечте о счастье — и поняла, что должна найти какой-то способ отделить себя от прошлого, даже если для этого придется разбить собственное сердце.
«По крайней мере, верну себе имя», — подумала я, хватаясь за эту мысль, как за соломинку, и почувствовала себя немного сильнее. Снаружи все так же люди хлопали, танцевали и звонили колокола. Я была далека от праздника и надежды, но во мне появилось что-то прочное, что-то мое. Совсем немного, чтобы начать, но я знала, что нужно делать.
Геллхорн — это все, что у меня было. Для начала неплохо.