Вечером в воскресенье, двадцать девятого февраля, мы с Джеком и Уильямом едем к Земляничным полям и черно-белому круглому мемориалу «Битлз», откуда начнется Марш памяти. Будучи человеком добросовестным и законопослушным, я зарегистрировалась онлайн, пусть даже ради этого мне потребовалось написать имя и дату рождения своей «бесценной малютки». Я заплатила двадцать долларов взноса, по максимальному тарифу, но отказалась от фирменной футболки и свитера.
Понятия не имею, много ли народу собирается участвовать. Пока мы идем вдоль парка, в сторону Семьдесят второй улицы, я посматриваю на прохожих, пытаясь угадать тех, кто тоже хочет присоединиться к Маршу памяти. Меланхолического вида женщина вполне может быть одной из нас, но когда она заходит под элегантный козырек отеля «Лангхэм», в теплое сияние вестибюля, я напоминаю себе, что есть и другие причины для уныния, кроме потери ребенка. Мы заходим в парк вслед за двумя блондинками в лыжных куртках. Хотя они бодро болтают и на ходу прихлебывают кофе, это участницы Марша памяти.
— Это твои ворота, Эмилия, — замечает Уильям.
— Что?
— Это Женские ворота. Они так называются. Вход на Семьдесят второй улице называется Женскими воротами.
Я не в силах наслаждаться болтовней Уильяма. Ценю, что он многое знает о парке, который я так люблю, но сегодня я слишком взволнована и не могу разделить с ним его радость.
Земляничные поля заполнены людьми. Их слишком много, чтобы с комфортом расположиться вокруг мемориала, поэтому они занимают площадку позади скамеек (летом там травянистая лужайка, а сейчас, зимой, просто участок утоптанной земли). Некоторые стоят совсем далеко, возле обнаженных скрюченных глициний. В центре мозаики — женщина с листком, она отмечает пришедших. Вокруг змеится длинная очередь, а еще две женщины роются в огромной картонной коробке у ее ног.
— Я пойду запишусь, — говорю я Джеку.
Добравшись до «головы» очереди, я уже сожалею о том, что пришла. На Земляничных полях холодно и неуютно, люди слишком ласково улыбаются друг другу, а некоторые женщины надели поверх курток огромные футболки с надписью «Марш памяти». Они циркулируют в толпе, предлагая носовые платки. Большинство участников прикололи к одежде огромные белые звезды с написанными на них именами. Возможно, я единственная, кто считает, что они неприятно схожи с желтыми звездами времен нацистов.
Пока стоим в очереди, я читаю имена на звездах у соседей: «Джейкоб, 12.16.03», «Талула Ли. 3.3.01». У некоторых женщин — не одно имя на звезде, и я начинаю гадать, что за проклятие их преследует. Меня по-настоящему пугает дама в ярко-розовом пальто и бирюзовых сапогах — у нее на звезде целых три имени. Я всматриваюсь. Две даты с промежутком в три месяца и еще одна — полгода спустя. Ощущая сильнейшее головокружение, я понимаю, что эта женщина оплакивает свои выкидыши. Генри Маркус, Джексон Фелипе и Люси Джулиана. Интересно, как она определила пол? По крайней мере в двух случаях было слишком рано, чтобы узнать пол ребенка даже при помощи ультразвука.
Знаю, что неправильно испытывать отвращение к этой бойкой блондинке в розовом. В конце концов, она пережила ужасные дни во время беременности. Я понимаю, что это такое. Я видела, какие мучения терпела Минди, когда теряла одного ребенка за другим. Эта женщина вполне могла стать идеальной матерью, которая настояла бы на переезде в Уэстчестер или Нью-Джерси, чтобы ее детям не приходилось кататься на велосипеде в коридоре. А еще могла бы стать активной участницей UrbanBaby.com и делиться знаниями и опытом, матерью, которая готовила бы вкусный и прекрасно сбалансированный ленч из индюшачьей грудки; матерью, которая подавала бы детям на завтрак папайю и дыню. Я не имею права осуждать ее только потому, что она дает имена своим нерожденным младенцам.
Внезапно меня посещает ужасная мысль. Может быть, Минди тоже давала имена нерожденным детям? Надеюсь, нет. Надеюсь, она из тех женщин, у которых на звезде только даты и больше ничего.
— Как зовут вашего ангела?
— Что-что?
— Ваша маленькая звездочка. Ваш малыш. — Женщина со списком делает печальное лицо, наклонив голову и сведя брови. Эта гримаса до боли похожа на те, что иногда делает Саймон. Но все-таки голос у нее очень приятный. Мелодичный. Успокаивающий.
— Изабель. Изабель Вульф.
Она открывает последнюю страницу и делает пометку, потом указывает на женщин с коробкой:
— Они дадут вам две звезды. Одну, чтобы приколоть, а вторую, чтобы пустить в пруд.
Я уже протягиваю руку за звездой, когда вижу ту, что приколота у нее на пальто. «Уильям, 7.19.98».
— Ох, — вырывается у меня.
Женщина трогает звезду.
— Я уже давно участвую в этих прогулках, — говорит она.
— Нет, дело не в этом… Просто… так зовут моего пасынка.
Она улыбается.
— Красивое имя.
— Да.
Женщина гладит звезду, будто это мягкие детские волосы.
— Так звали моего дедушку. Уильяма назвали в его честь. Впрочем, мы звали его Билли. Уильям — слишком взрослое имя для такого малыша.
— А как… впрочем, не мое дело.
— Ничего страшного, спрашивайте. Люди здесь любят поговорить о своих детях. Для большинства из нас это единственная возможность. Билли умер от СВДС.
— Изабель тоже.
Она склоняется ко мне так, чтобы шепота не было слышно.
— Просто ужасно терять их таким образом. Смерть ребенка в любом случае ужасна, но внезапная смерть — самое худшее. В ней есть какая-то загадка. Никто не знает, почему так случается.
Я вздрагиваю, услышав это соблазнительное тайное признание, и как можно спокойнее спрашиваю:
— У вас есть еще дети?
Судя по всему, она обижена тем, что я отклонила ее доверие.
— Конечно. Билли — наш второй ребенок, и после него у нас родилось еще двое. Всего у меня четверо детей. Четверо — считая Билли. Живых — трое. А теперь, пожалуй, я займусь делом. Скоро начнется Марш. И не забудьте взять свечку для каждого члена своей семьи.
Я держу картонную звезду с именем Изабель и датой рождения. Ее имя выглядит странно без фамилии. Просто Изабель Гринлиф. Как будто Джек вообще здесь ни при чем. Когда мы дали нашей дочери мою фамилию в качестве второго имени, нам даже не пришло в голову, что однажды ее будут называть именно так. Мне не хочется прикалывать эту звезду.
— Эмилия, — окликает меня Джек. — Я встретил твоих родителей.
— Родителей?!
В серых сумерках, крепко держа Уильяма за руку, стоит мой отец, с гордой и застенчивой улыбкой на лице, всем своим видом словно призывая: поглядите, какой я прекрасный, понимающий человек; я подвез свою бывшую жену и сам приехал сюда, чтобы поддержать, как и подобает хорошему дедушке.
Мой отец кажется очень мягким. Он выглядит как супермен в своем цивильном обличье. Он среднего роста и среднего веса, хотя после развода обзавелся брюшком от ресторанной пищи и завтраков в кондитерской. Волосы седые, слегка развеваются над розовым веснушчатым черепом, будто готовы улететь от сильного порыва ветра. Когда отец баллотируется в президенты юридической ассоциации или впервые встречается с друзьями своих детей, он воплощенное дружелюбие. Равно склонен как к приливам хорошего настроения и оптимизма, так и к необъяснимым вспышкам ярости и к депрессии.
— Прости, что опоздали, — оправдывается мама. — Мы понятия не имели, что в воскресенье в эту сторону едет столько машин. Ну и парковка… Ты же знаешь отца, он не в состоянии просто поставить машину. Мы ездили и ездили кругами. Я боялась, что мы вообще все пропустим. — Она тараторит, давая мне время опомниться от изумления. Я удивлена тем, что отец здесь, что они вместе.
— Откуда ты знаешь о Марше памяти? — спрашиваю у папы.
— Я рассказал, — спокойно заявляет Уильям.
Он раскачивает дедушкину руку туда-сюда. Я тоже так делала, когда была маленькой.
— Ты?
— Я недавно звонил, — встревает отец. — Разве Уильям тебе не сказал? Помнится, вы собирались в сосновый питомник.
— Мы не собирались в питомник. Это ты предложил нам туда пойти. Но мы пошли в Рэмбл.
— И к Гарлем-Меер, — зловеще добавляет Уильям. Потом смеется и ныряет у отца под рукой, точно танцует кадриль.
Папа тянет Уильяма обратно и несколько раз крутит на месте. Наверное, они единственные, кто сейчас танцует и смеется, и я мечтаю, чтобы они перестали.
— Уильям рассказал мне о Марше памяти. Когда я узнал, что твоя мать собирается сюда, то подумал: «Старина Гринлиф, ты должен присоединиться к семье. В конце концов, когда ты в последний раз видел, как в парке зажигают фонари?»
— Я тоже это сказал, — кричит Уильям. — Я сказал, что хочу пойти, потому что никогда не видел фонари в парке!
— Ты не хочешь приколоть звезду, детка? — спрашивает мама.
Я смотрю на картонную звезду в своей руке. Я так крепко сжимаю ее, что помяла один лучик. Пытаюсь его разгладить, но складка остается. Я прикалываю звезду к груди, согнутый лучик торчит под углом.
— У меня только четыре свечки.
— Я возьму еще одну, — решает Джек. Через минуту он возвращается, и мы начинаем пристраивать бумажные конусы, чтобы защитить огоньки от ветра.
Через несколько минут по толпе проносится шелест, предвкушающее гудение. Женщина со списком, мать Уильяма, который отправился в мир иной посреди ночи, как Изабель, громким и чистым голосом провозглашает:
— Добро пожаловать на Марш памяти. Скоро мы начнем. Мы пройдем мимо фонтана Вифезды, а потом в северную часть парка. Если вы по какой-либо причине отстанете от группы, то найдете нас в конечной точке, возле лодочного пруда, у статуи Ганса Христиана Андерсена. Напоминаю вам: мы стараемся соблюдать тишину до самого окончания прогулки, когда пройдут традиционное чтение стихов и церемония прощания.
Толпа медленно рассасывается и вьется по дорожке. Мой отец держит Уильяма за руку, и время от времени они перешептываются. Уильям шепчет громче, чем актер на сцене. Это специальный шепот, чье предназначение — быть услышанным даже на галерке. Горбоносый мужчина в красивом пальто несколько раз строго смотрит в нашу сторону. Наконец жена берет его под руку, и они оба ускоряют шаг, отдаляясь от нас.
— Ш-ш-ш, — обращаюсь я к отцу.
— Ребенок не знает, кто такой Дэниэл Уэбстер, — сообщает тот.
Мы минуем бронзовую статую хмурого оратора. Уильям копирует его позу, закладывая руку за лацкан пиджачка, и мой отец смеется. Он поклонник Дэниэла Уэбстера. Он коллекционирует биографии великих юристов — Кларенса Дэрроу, Оливера Уэнделла Холмса, Луиса Найзера.
— Шелдон, — шепчет ему мама. — Шелли, тише. Ты мешаешь другим.
Джек обнимает меня, притягивает к себе и легонько целует в висок. Мы идем по направлению к Ангелу вод.
Уже темнеет, и фонари в стиле модерн светятся оранжевым. Ступени длинной лестницы, ведущей к фонтану, покрыты ледком, и мы наступаем в следы тех, кто прошел впереди, — осторожно, чтобы не поскользнуться. Я оборачиваюсь и гляжу на маму, которая идет позади. Она в зимних сапогах на толстой резиновой подошве и шагает увереннее, чем я.
Все замирают у фонтана, огоньки свечей отражаются в воде. В центре возвышается огромная бронзовая статуя — крылатая женщина, которую поднимают вверх четыре херувима, кудрявые младенцы, похожие на тех, что покинули нас. Я стою между Джеком и мамой и жду, когда мы двинемся дальше. Жду, когда начнется процесс исцеления и перерождения. Я топаю ногами, чтобы не замерзнуть, и у меня гаснет свечка.
— Черт, — бормочу я.
Джек позволяет мне зажечь свечу от своего фитилька.
Я поворачиваюсь к фонтану. Вокруг снуют добровольные помощницы в футболках и раздают носовые платки. Много заплаканных лиц, кое-где слышатся рыдания. Я не сразу нахожу в толпе Уильяма и папу. Они стоят возле озера и бросают камушки в воду. Марш продолжается. Я сосредоточиваюсь, пытаясь что-нибудь почувствовать — быстро, прежде чем станет слишком поздно. Пора освободиться от чувства вины, которое гнетет меня, точно кирпич в желудке. Я пытаюсь вообразить себе Изабель, но вижу лишь детское личико, мягкое и бесформенное, слишком похожее на остальные детские лица, чтобы я могла увидеть его отчетливо. Вместо этого я думаю об Эмме Стеббинс, которая, как говорят, создала эту скульптуру в честь своей возлюбленной, актрисы Шарлотты Кашмэн, умершей от рака груди. Я слышала, что у ангела такая же огромная грудь, как и у Шарлотты, которая впоследствии перенесла все ужасы мастэктомии XIX века. Но бюст Шарлотты Кашмэн и скульптура Эммы Стеббинс не те вещи, о которых мне сейчас положено думать.
— Идем, — шепчет Джек.
Неизменно заботливый, он ведет нас с мамой дальше, держа под руку. Когда мы минуем фонтан и направляемся дальше по дорожке, я оглядываюсь в поисках отца и Уильяма. Их нигде не видно.
— Где они? — спрашиваю я.
Джек смотрит в сторону озера и лестницы.
— Что такое? — спрашивает мама. Она по-прежнему говорит шепотом, хотя большая часть людей уже прошли мимо и движутся теперь к лодочному пруду.
— Папа! — кричу я. — Папа! Уильям!
— Оставайся здесь, — велит Джек.
Он взбегает по лестнице, окликая сына. Впрочем, на поиски не уходит много времени. Уильям и мой отец не намереваются играть в прятки, а потому не ушли далеко. Они стоят в Аркаде, в туннеле у подножия лестницы.
— Ноно пойдет со мной в зоопарк, где будут снимать фильм про Лилу. — Уильям топает, высоко поднимая коленки. — Мы учимся танцевать чечетку.
— Помнишь, мы с тобой танцевали чечетку, как Лила и сеньор Валенти, когда ты была маленькая? — спрашивает папа.
— Давайте догоним остальных, — предлагает Джек.
— Прости, — сокрушается папа. — Похоже, мы с Уильямом отвлеклись.
В туннеле темно, и все наши свечи погасли.
Я чувствую, как во мне нарастает стыд, который я подавляла так долго. Теперь я изливаю его на отца, потому что у него тоже есть повод стыдиться.
— Что вы вообще тут делаете? — спрашиваю я.
— Мы не хотели нарушать торжественную обстановку своими выходками, — отвечает папа. — Вот и решили, что будет лучше попрактиковаться здесь, в Аркаде.
— Нет. Зачем ты вообще сюда пришел? Зачем?
Джек, который ведет мою маму и Уильяма по ступенькам, останавливается. Он замирает, точно солдат, которому предстоит обезопасить мину. А потом медленно, очень медленно протягивает руку. Я уворачиваюсь.
— Зачем ты вообще пришел? — повторяю я уже громче.
Папа переводит взгляд на Джека, потом на маму. Слишком темно, чтобы разглядеть выражение его лица.
— Ты знаешь зачем, — наконец говорит он. — Чтобы поддержать тебя и Джека.
— Нет, ты пришел поиграть в парке.
Он неловко смеется.
— Не говори глупостей, детка. Я пришел сюда ради тебя. Ради вас обоих. И ради Изабель.
— Не смей! — кричу я. — Даже не смей упоминать ее имя!
Джек торопливо хватает меня за локоть и то ли выводит, то ли вытаскивает из Аркады.
— Идем, — говорит он и зовет через плечо: — Уильям! Иди рядом со мной.
На террасе Джек останавливается. Я понимаю, что он пытается решить, то ли присоединиться к далекой веренице крошечных огоньков, то ли развернуться и пойти домой. Минутное промедление позволяет отцу догнать нас.
— Эмилия! — Шляпа у него набекрень, он тяжело дышит после короткой пробежки. — Я не позволю разговаривать со мной в таком тоне!
Лицо у меня пунцовое от ярости, подбородок вздернут. За мгновение до взрыва я смотрю на маму. Она бежала следом за отцом, и даже в желтоватом свете сумерек мне понятно, что она чувствует. Она привыкла к этому, привыкла покоряться моему гневу. А что еще, в конце концов, она делала всю жизнь, если не подчиняла свое счастье и надежды чужим прихотям — особенно прихотям дочери? Мама уже настолько смирилась с тем, что я закачу скандал по поводу ее замысловатых отношений с этим мужчиной, что даже не спросила: а какое у меня право разрушать то, чего я, возможно, даже не понимаю?.. Мама заранее готова потерять все, чего достигла.
Я вижу и понимаю это, но уже слишком поздно.
— Ты не позволишь разговаривать с тобой в таком тоне? — рычу я.
— Да!
— А знаешь, чего я тебе не позволю? Я не позволю тебе даже приближаться к моему ребенку. Не позволю прикасаться к Уильяму и разговаривать с ним! Не хочу, чтоб он заразился какой-нибудь гадостью, которую ты подцепил от своей стриптизерши!
В сумерках видно, что папино лицо словно уходит вглубь, точно угольная шахта после скверно рассчитанного взрыва. Сначала съеживается рот, потом западают глаза. Морщинки углубляются, лицо напоминает сжатый кулак.
— Эмилия! — восклицает Джек. — Что ты говоришь?
Я поворачиваюсь к мужу:
— Знаешь, почему мои родители развелись? Потому что мой отец тратил несколько тысяч долларов в месяц на стриптизершу. Шелдон Гринлиф, президент юридической ассоциации, помешан на сексе. Кто знает, может быть, он проделывал это все время, пока был женат. Может, каждый раз, когда вывозил нас в город поиграть и побегать в парке, на самом деле искал, с кем бы переспать.
Мы стоим неподвижно и молча. Джек наклоняется и берет Уильяма на руки. Он идет широким шагом — пересекает террасу и спускается по ступенькам, прыгая через две. Темное пятно на фоне света фонарей. Потом исчезает.
— Идем, Шелли, — подает голос мама. — Вернемся к машине на такси.
Она берет отца под руку, и они медленно идут прочь. Отец выглядит гораздо старше своих шестидесяти пяти. У подножия лестницы мама оборачивается.
— Догоняй остальных, — говорит она. — Уже темно, не стоит расхаживать в парке одной вечером.
Я остаюсь одна. Сую руки в карманы и нахожу вторую звезду — ту самую, которую надлежало выпустить в лодочный пруд. Хотя для исцеления уже слишком поздно, хотя я прокляла и прогнала все конструктивные мечты, которые питала по поводу этой прогулки, я бегом догоняю участников Марша. От фонтана Вифезды, вдоль Ист-Драйв, к лодочному пруду ведет лабиринт дорожек, и я не помню, по какой следует идти. Тусклых огоньков уже не видно, поэтому я просто иду вперед и сворачиваю там, где, по моим представлениям, стоит памятник Андерсену. Пусть даже я хорошо знаю эту часть парка, все очертания меняются в темноте, превращаясь в нечто новое и странное. Лишь когда я вижу Стрельчатую арку, то понимаю наконец, где нахожусь. Я сбегаю по ступенькам, мои шаги отдаются громким эхом. Вокруг темно и страшно, я совсем одна. Несусь на холм, сойдя с тропинки, по грязи, по сухой траве… Наконец вижу со спины бронзовую статую с книгой и утенком.
Толпа стоит вокруг воды, и я подхожу как раз вовремя, чтобы расслышать последние строки стихотворения, которое кто-то читает дрожащим, плачущим голосом:
Я вечно помню о тебе,
Моя слезинка, плоть и кровь,
Навек со мной, в моей судьбе,
Снежинка, лилия, любовь.
Я морщусь. Сначала ужасная ссора с родителями, теперь — плохие стихи. Воистину Марш памяти.
Небольшими группами, парами и семьями или поодиночке женщины подходят к пруду, наклоняются, вслух произносят имена своих детей и выпускают картонные звезды в ледяную воду. Пруд отчасти замерз, но дождь сделал свое дело — воды достаточно, чтобы звезды могли плавать. Я наблюдаю за остальными. Большинство людей плачут, парочки обнимаются, мужья поддерживают жен, помогают им устоять на ногах. Помощницы очень заняты, они снуют с коробками носовых платков и утешениями. Я завидую простоте чужой скорби и щупаю в кармане звезду. Нет смысла везти ее домой. У меня уже есть та, погнутая, что приколота к пальто. Что делать с этой?
Я опускаюсь на колени у воды, снимаю перчатку и закатываю рукав. Потом, держа звезду в руке, наклоняюсь и погружаю кисть в ледяную воду. Холод обжигает, жжет, но я стискиваю зубы и упрямо держу руку в воде. Пальцы быстро немеют, и я чувствую, как бумага становится мягче и расползается. Я скатываю ее в комок и несколько мгновений сжимаю в кулаке растаявшую звезду Изабель, прежде чем она исчезает окончательно. Я разжимаю кулак и пропускаю воду между пальцев, но терпеть больше не в силах. Когда я вытаскиваю руку, она как будто под анестезией или отсохла.
— Платочек? — предлагает помощница в футболке.
— Нет, спасибо. — Я вытираю руку о пальто и натягиваю на оттаивающие пальцы перчатку.
— Мы выйдем из парка все вместе, на Семьдесят вторую улицу, — говорит она. — Когда будете готовы.
— Я, наверное, пойду обратно, — отвечаю я. — Я живу на Вест-Сайд.
— Лучше не надо. В одиночку в парке вечером слишком опасно.
Она ошибается. Сейчас в Центральном парке безопасно даже вечером. Это уже не то место, где некогда первое же убийство совершилось в день открытия. Пробираясь в потемках, я думаю о тезке Уильяма. В 1870 году некто Уильям Кейн, которого по ошибке сочли католиком, был убит группой протестантов-оранжистов. Когда Уильям подрастет, я расскажу ему эту историю. Историю об оранжистах, жестокости и человеке по имени Уильям. Хотела бы я знать, где конкретно он был убит. Возможно, там даже есть тайный мемориал, о котором я не знаю. Возможно, мы с Уильямом отправимся туда и создадим наш собственный мемориал. Жаль, что мой пасынок еще слишком мал для рассказов об убийствах и кровопролитии. Это был бы прекрасный способ отвлечь его от мыслей о сегодняшнем ужасном вечере.
Обратный путь занимает немного времени. Я выхожу из парка на Семьдесят седьмую улицу, напомнив себе, что это Ворота первооткрывателей. Вскоре я уже дома, насквозь промерзшая. Руки и ноги онемели от холода, особенно та рука, которую я погружала в воду. Я неловко вожусь с ключами и с шумом перемещаюсь по квартире. Хотя Джек и Уильям дома — вижу их куртки и ботинки в прихожей, — они не выходят со мной поздороваться. Даже не отвечают на робкий призыв.
Уильям сидит в гостиной. Он занят немыслимым — с точки зрения Каролины.
— Что ты смотришь?
— «Прогулки с динозаврами».
— Интересно?
Он пожимает плечами, не сводя глаз с дерущихся динозавров на экране.
— Прости за то, что случилось в парке. Кажется, я слегка забылась.
Он снова пожимает плечами.
— Я… ну… рассердилась на своего папу. На ноно.
— Мне не слышно телевизор, когда ты говоришь.
— О, прости.
Я заглядываю в кабинет, но Джека там нет. Дверь в спальню закрыта, и я медлю. Мне хочется постучать.
Джек лежит на постели, скрестив ноги и подложив руки под голову. Глаза закрыты, веки кажутся прозрачными в свете ночника, они отливают розовым и чуть-чуть голубым — из-за тонкого рисунка вен. Кожа, которая летом покрыта густым загаром и служит идеальным фоном для ярко-синих глаз, теперь мертвенно-бледна. Джек невероятно красив и идеально сложен, в самый раз для меня.
— Прости, — почти шепчу я.
Он открывает глаза.
— Я больше не могу…
— Прости, что я сорвалась. Просто это меня расстроило… Картонные звезды. Нерожденные младенцы с именами. Всё.
— Эмилия, смерть Изабель не дает тебе права говорить и делать что вздумается и причинять боль всем подряд.
— Знаю.
— Нет, не знаешь.
Я стою в ногах кровати, держась за спинку. Крепко цепляюсь за нее, потому что не могу сейчас уцепиться за Джека. Он не позволит мне подойти. Этот добрый человек был настолько терпелив, что просто удивительно. Он настоящий джентльмен. Моя интуиция — предвидение, предчувствие того, что связано с Джеком, — меня подводит. Я совершенно не готова к его гневу, к тому, что он хотел сказать в эти месяцы сочувственного молчания.
— Я был таким идиотом, — горестно вздыхает Джек. — Внушил себе, будто я — твоя самая большая любовь…
Эти слова, насыщенные иронией, звучат банально и фальшиво.
— Ты и есть моя самая большая любовь. — Я пытаюсь придать своим чувствам должную торжественность, но отчего-то получается столь же фальшиво.
— Ты хоть понимаешь, почему ты меня полюбила? — спрашивает он. Его лицо раскраснелось, на нем отчетливо видна голубоватая щетина.
— Что ты хочешь сказать? Ты — мой башерт. Я полюбила тебя, как только увидела.
— Прекрати! — рявкает Джек.
Голова у меня дергается, плечи сжимаются. Наверное, так чувствуют себя сухие веточки в парке, когда ломаются у меня под ногой.
— Прекрати нести чушь. Я всего лишь прошу, чтобы ты начала мыслить здраво. Единственный раз в жизни. Попытайся, Эмилия, хорошо?
— Да, — шепчу я.
— Ты всегда была папиной дочкой, правда?
Я не отвечаю, потому что вопрос, разумеется, риторический. Впрочем, Джек желает услышать ответ.
— Да? — уточняет он.
— Да.
— Ты стала юристом, как он.
— Да.
— Ты любишь парк, потому что он его любит.
— Да.
— А потом, когда он бросил твою мать и разрушил семью, ты решила доказать, что похожа на него?
Я пячусь к маленькому креслу в углу. Я не сажусь — только касаюсь его икрами.
— Отвечай, — требует Джек. Он свешивает ноги с кровати и садится на край.
— Это перекрестный допрос?
— Нет.
— Да. Ты задаешь мне наводящие вопросы. Как будто я свидетель противной стороны.
— Ты увиливаешь. Не хочешь видеть правду. Твой отец изменил матери, и в ответ ты завязала роман с женатым мужчиной. Ты решила доказать, что ты такая же дурная, как он.
— Неправда. — Я тяжело дышу, челюсти плотно сжаты и болят.
— Ты всю свою жизнь пыталась доказать, что похожа на отца. Что ты не такая тряпка, как твоя мать. Когда он изменил ей, ты решила с ним сравняться.
— Нет.
— Ты ведешь себя так, будто ты — жертва. Словно в тот день, когда твой отец переспал со стриптизершей, он изменил не твоей матери, а тебе. Ты ревнуешь.
— Нет!
— Подумай.
Я задумываюсь и понимаю, что, конечно, Джек прав. Я злюсь на отца. Злилась на него с тех пор, как мать рассказала об измене. Злилась не потому, что он изменил ей, а потому, что он изменил мне. Выказав себя недостойным, низким человеком, отец швырнул мне в лицо отвратительную правду о своей похотливости, навсегда омрачив невинную романтику наших отношений. Я больше никогда не смогу рядом с ним гулять по парку, не смогу наслаждаться пикником под старыми дубами, сидеть в ресторане и улыбаться за бокалом вина, держать его за руки, потому что, в отличие от других, я знаю, что он делал своими руками. Я прекрасно представляю, как он совал их между бедер девушки десятью годами младше, чем я. Наверное, в отношениях отца и дочери всегда есть немного романтики. Сознательное умолчание обо всем, что несет хотя бы легчайший оттенок сексуальности, — вот что ограждает обоих. Теперь мы перешагнули черту, и невинная близость оказалась для нас под запретом. Отец лишил меня такой возможности, когда принялся засовывать банкноты в трусики стриптизерши. А мама — когда рассказала об этом.
Я сворачиваюсь в мягком кресле, которое Джек купил для меня и притащил домой сам, потому что оно не влезало в такси, но так мне понравилось, что я не желала ждать доставки пять дней. Я погружаюсь в подушки и стискиваю трясущиеся пальцы на подлокотниках, обитых потертой тканью.
— Это неправда, — лгу я, когда наконец обретаю голос.
— Правда. Посмотри, кого ты выбрала в мужья. — Джек горько смеется. — Ты выбрала маленького нью-йоркского еврея-юриста. Господи, да я просто копия твоего отца, только моложе. Старина Вульф.
— Нет-нет, ты совсем не похож на него.
— В том-то и проблема, да? Я недостаточно на него похож? Может, ты была бы счастливее, если бы я сейчас трахался с какой-нибудь стриптизершей в Нью-Джерси?
— Как ты можешь такое говорить? Ты с ума сошел?
— Это я с ума сошел? А как насчет тебя, Эмилия?
Он вдруг встает и начинает ходить взад-вперед, проводя руками по волосам.
— Поверить не могу, что так обошелся со своим сыном, — говорит Джек. — Поверить не могу, что я разрушил жизнь Уильяма ради вот этого… Ради этого! — Он резко останавливается в середине комнаты и делает широкий жест, с отвращением обводя спальню. — Я отдал тебе своего сына. И ничего не получил взамен!
— Как ты можешь так говорить? — Я встаю. Теперь я зла ничуть не меньше Джека. — Что значит «отдал»? Какого черта? Что это еще за прозрение по Фрейду? У каждого человека, мать твою, есть критерии, по которым он выбирает себе пару! Тебе, например, нравятся женщины с большими задницами — по-твоему, это нормально? Ты когда-нибудь обращал внимание на размер задницы у твоей матери? Нельзя отрицать силу чувств, даже если тебе кажется, что ты раскрыл их психологические причины!
— Я заставил Уильяма жить с человеком, который его не ценит. Я заставил его жить с человеком, который его не любит. — Он понижает голос, чтобы мальчик не слышал, но лицо у Джека краснее свеклы.
— Ты понятия не имеешь о моих чувствах к Уильяму! Ты не знаешь!
— Ну так скажи. Скажи, если любишь его.
— Это глупо, Джек. Если я признаюсь в любви по твоему приказу, это ничего не будет значить.
— Скажи! Скажи, что любишь его.
— Да пошел ты!.. Не стану. Я не стану говорить это только потому, что ты приказал.
Он отворачивается. Рядом с дверью стоит маленькая металлическая корзинка для мусора, на ней нарисована танцовщица в красной пышной юбочке. Джек пинает корзинку, и она ударяется об стену. Он бьет ее снова и снова, так что она мнется и его ступня застревает внутри. Джек высвобождает ногу и тяжело садится на пол, закрыв лицо руками. Его плечи дрожат.
Я опускаюсь в свое маленькое кресло.
— Да, — говорю я.
— Что «да»? — спрашивает он.
— Да, я полностью выжила из ума.
Сначала он не отвечает. Потом бормочет:
— Убирайся к черту, Эмилия.
— Я уже и так словно в аду.
— Только не надо…
— Я живу в аду с тех пор, как умерла Изабель.
— Дело не в Изабель.
— Нет.
Он ползком подбирается ко мне, хватает за подбородок и заставляет взглянуть ему в лицо.
— Эмилия, если тебе плохо, то исключительно по твоей вине. Ты ввергла в ад нас всех. Ты — не первая женщина, потерявшая ребенка. Смерть Изабель тяжела и для меня, но это не конец света. Жизнь не закончилась. Нужно идти дальше. Мы потеряли ребенка, Эмилия. Но мы живы.
— Я не теряла ребенка.
— Что?
Наши лица совсем близко друг от друга. Джек держит меня за подбородок, заставляя смотреть в глаза. На губах я чувствую его дыхание. Чувствую запах кофе, который он пил, запах лука и жвачки с корицей.
— Я не теряла Изабель. Я ее убила.
И тогда я рассказываю ему о своем преступлении, перед которым бледнеет моя преступная любовь к отцу. Я вспоминаю ту ночь, 17 ноября. Я лежала в постели, держа ребенка у груди. Изабель шумно сосала. Я рассказываю Джеку о том, как устала, измучилась за долгие часы плача и страха. Веки у меня слипаются, голова тяжелая. Двумя пальцами левой руки я отвожу тяжелую грудь от крошечных ноздрей Изабель. Ради этого приходится высоко задирать левый локоть, и рука болит. Поза такая неудобная и неловкая, что она не позволяет заснуть. Но я слишком устала. Я проваливаюсь в сон и опускаю руку. Проснувшись, вспоминаю, что нужно отвести грудь от носа Изабель, сделать так, чтобы она могла дышать. Потом снова задремываю, и мой локоть снова опускается, а пальцы разжимаются. Я просыпаюсь и слушаю, как она сосет и причмокивает. А потом я совершила преступление. Я так устала, что мне уже было все равно. Я сказала себе, что можно спать спокойно: если Изабель не сможет дышать, она отстранится сама. Сообразит, что делать. Это рефлекс, животный инстинкт. Я крепко прижимаю ее к себе правой рукой и засыпаю, удерживая ребенка на месте. Носик и рот девочки притиснуты к моей теплой, круглой, налитой молоком груди.
Я рассказываю это Джеку, и он медленно отползает прочь. Я замолкаю, и он смотрит на меня. Он всего в полуметре от кресла, и между нами — вакуум.
— Нет, — говорит он.
— Да.
— Ты не могла ее удушить. Врачи сказали, что она умерла своей смертью. То есть от СВДС.
— Врачи сказали, что они не нашли причины. Что она просто перестала дышать. Джек, она перестала дышать, потому что ей мешала моя грудь. Она не могла вдохнуть.
— Но врач сказал, что ее не задавили во сне.
— А я и не сказала, что задавила ее. Я ее удушила.
Джек стоит на коленях, ярко-синие глаза широко раскрыты, и я осознаю, что он мне верит. Я удивлена. Теперь понимаю: делая признание, я надеялась, что Джек меня спасет. В конце концов, он адвокат. Специалист по перекрестным допросам, аргументам, словесным узорам и образам, по созданию картины целого из мозаики фактов. Он настоящий волшебник. Он умеет убеждать. Он допросил меня о моих чувствах по отношению к отцу и показал правду, которую я до сих пор не видела. И теперь я хочу, чтобы Джек доказал мне, что я не права, что моя память искажена болью и скорбью, что Изабель не могла умереть в тщетных попытках высвободиться из-под моей груди.
Но он молчит. Стоит на коленях, смотрит на меня и верит. Последняя соломинка, за которую я могла ухватиться, переламывается и уплывает.
— Нет, — говорю я. — Это твоя квартира. Твоя и Уильяма. Здесь все его вещи. Просто глупо, если ты уйдешь.
Я поражена своим спокойствием — ведь мое сердце вырвано из груди, а кости как будто размягчились. Я даже не плачу. Пока. Собирая вещи, я даже способна рассуждать. Чемодан на колесиках, а не сумка, потому что в чемодан больше влезет. Зарядка от мобильника, тампоны, дезодорант, контактные линзы. Я — образец практичности. Когда я вспоминаю, что не взяла с собой ни джинсов, ни юбок, ни платьев, уже поздно — я стою в лифте, зажимая рот кулаком.