Глава одиннадцатая

Рано утром, еще до похорон старика, ничего не сказав прислуге, не оставив даже записки профессору Тону, Виноградов перебрался в гостиницу с небольшим саквояжем в руках. В саквояже лежало немного белья, кое-какие необходимейшие мелкие вещи, письма, документы и тщательно завернутая в бумагу белая ночная кофточка Надежды, та самая, которую он когда-то пытался натянутъ на себя одним рукавом. Когда извозчик свернул на Невский и покатил по чистенько выметенной торцовой мостовой, стали попадаться навстречу люди, ехавшие с Николаевского вокзала, нагруженные корзинами и чемоданами, и у Виноградова получилось такое ощущение, как будто он сам только что приехал в Петербург откуда-то издалека. По-утреннему красиво, безмятежно и плоско рисовались уходящие вдаль дома, тоскливо гудели первые пустые вагоны трамвая, ежась от холода, спешили куда-то попарно газетчики с толстыми пачками вчерашних газет, одиноко топтались на перекрестках городовые. От всего этого Виноградову сделалось как-то холодно, неуютно и чуть-чуть стыдно и захотелось поскорее в комнату со спущенными шторами, где бы он мог лечь и закрыться с головой. И несколько дней он просидел у себя в номере с заглушенной болью в сердце, насильно читая и перечитывая газеты, насильно рассматривая в окошко вывески противоположных домов. Потом Виноградова разыскал через адресный стол Наранович, потом — профессор Тон, объявивший ему с непонятным для него восторгом о пятнадцати тысячах, завещанных ему стариком, затем стали приходить другие, и понемногу Виноградов выбрался на свою настоящую большую квартиру, т. е. на улицу, в рестораны, в клубы, и стал ночевать в неожиданных для себя местах. Денег Виноградов достал у Нарановича под наследство много, несколько тысяч, и очень быстро истратил их — проиграл в карты, раздал взаймы без отдачи, прокутил. О Надежде он заставил себя не думать, но ее образ, будто заслоненный толстой каменной стеной, стоял где-то в двух шагах от него, с сумрачно сдвинутыми бровями и сухим сосредоточенным взглядом. Временами, в каких-нибудь утренних снах или где-нибудь в ресторане под музыку вальса, прежняя сладостно-грустная или дерзко-уверенная мечта вдруг заставляла биться его сердце. Но, рассуждая с собой обычным менторским языком, он приказывал себе успокоиться, забыть обо всем, ничего не ждать. Труднее всего было бороться с ожиданием ее письма. Возвращаясь домой, он, точно играя с собою в прятки, останавливался перед зеркалом в швейцарской, поправлял шляпу или усы и совсем по-школьнически, уголком глаз пересматривал корреспонденцию на столе. Или, поднявшись наверх, звал горничную и, придумав несколько ненужных распоряжений, небрежно спрашивал ее, не приходила ли откуда-нибудь прислуга или посыльный. Профессора Тона, Березы, Янишевских и вообще людей, от которых он мог услыхать что-нибудь о Надежде, он тем не менее избегал. И только когда опять поборола тоска и ночами, в слезах, Виноградов чаще и чаще стал вынимать из саквояжа белую кофточку Надежды, он уже начал ждать от нее письма откровенно, нетерпеливо, изо дня в день.

Весь апрель было страшно холодно, и с утра до ночи дул беспощадный петербургский ветер — куда ни повернешь, прямо в лицо, — но к середине мая разгулялась погода и наступила мягкая, ласкающая, солнечная весна. И наконец, как-то утром, Виноградову подали твердый синий конверт, один из тех, которые он не раз опускал по просьбе Надежды в почтовый ящик.

«Дмитрий Дмитриевич, — писала Надежда, — теперь, когда стоят такие чудесные майские дни и такие безгрешные белые ночи, когда уже где-то далеко позади меня темная зима, я иногда спрашиваю себя, не померещились ли Вы мне, подлинно ли я Вас знала, подлинно ли мы жили с Вами под одним кровом и всматривались в жизнь какими-то общими, напряженными глазами? Вы ушли от меня так вовремя, так красиво и благородно (да, да, примите это как должное, как заслуженную Вами дань), а затем все это время так искусно и тщательно не попадались мне на глаза, что я положительно начинаю думать, что Вы — миф, продукт моего мальчишеского, дерзкого и теперь как будто покинувшего меня воображения. Нет, серьезно. Как быстротечна жизнь! Спешу уведомить Вас, дорогой друг мой, что я совсем, совсем спокойна, что за эти два месяца я успела провести какую-то равнодействующую между Вашими взглядами и своими. Конечно, мы оба правы и неправы, и настоящая правда, как всегда, в одинаковом отдалении от каждого из нас. Опыты, которые проделывали мы оба, наше неодинаковое бесстрашие, неодинаковая любовь к людям, наше с Вами идейное несходство и наша дружба представляются мне теперь страницами какого-то эксцентрического романа, с сочиненной фабулой, искусственным построением, но — не скрою от Вас — страницами, которые перелистываешь в памяти с острым, почти рискованным любопытством. Еще раз повторяю Вам, что я ни о чем не жалею и с благодарностью приняла эти прекрасные уроки судьбы. И мне кажется иногда, что те потрясения, которые я пережила до смерти дедушки и значение которых мне вдруг открылось как раз с этой же смертью, принесли хорошие плоды. Я стала внимательнее, зорче, но не той Вашей зоркостью, видящей часто только одну внешнюю механическую уродливость или ложь, а другою, умеющею находить и оправдание, и смысл, и самые подлинные, не механические драмы там, где Вы не видите ничего, кроме внешней помехи или предрассудка. Например, такие вещи, как труд, нужда, неудовлетворимое стремление к свету, разные политические и общественные язвы, которые для огромной массы людей являются источником и единственной причиной глубочайших страданий, — ведь Вы все это, кажется, ни во что не ставите. Нет, Дмитрий Дмитриевич, смейтесь надо мною сколько угодно, но я паки и паки пришла к убеждению, что нужно учиться, работать, делать самые обыкновенные рядовые дела и что это едва ли не самый верный путь к искоренению той творимой людьми лжи, которую Вы так клеймите и которую хотите искоренить активной проповедью, неустанным вмешательством и еще — простите меня — самым обыкновенным насилием. А думали ли Вы, сколько лжи происходит в жизни от недостатка внутренней и внешней культуры, образования, экономической независимости и т. д.? Вижу Ваше скептическое лицо и слышу Ваши возражения, ссылки на Запад, на Америку, на Австралию, где жизнь, по-Вашему, еще более проникнута рабством, чем у нас. Так ведь то другие, практические расы, и никто из нас, русских, не имеет права ссылаться на какие-нибудь примеры, не испытав всех опытов над нашей особенной русской душой. А что, если на этот раз эта самая культура даст у нас иные, неожиданные плоды?

Однако я должна прервать себя, я невольно заболталась, вспомнив наши былые беседы, споры. Как бы Вы думали, для чего я, собственно, пишу Вам это письмо? У меня к Вам есть маленькая просьба, которую Вам ничего не стоит исполнить и которую Вы, конечно, исполните. Ровно через неделю, в воскресенье, к 7 часам вечера, Вы проедете по Финляндской ж. д. на ст. Келломяки. Там есть русская церковь, и в этой церкви произойдет мое венчание с писателем Березой, Михаилом Александровичем. Поражены? Сердитесь на меня, что прочли об этом не в начале, а в середине письма? Пожалуй, считаете это ненужным эффектничаньем или кокетством? Нет, просто как-то не сразу написалось, как не сразу и сделалось. Сказать правду, такого финала нашей дружбы с Березой я и сама почти не ожидала. Да и Вы, кажется, относитесь к моему жениху довольно саркастически. Но мы с Вами просто не знали его. Это большой человек, человек крупной воли, выдержки. Это настоящий деятель. И он сумел внушить мне интерес к тем неотложным делам, которые Вы со своей стороны считаете далеко не самыми нужными и главными. И вот вместе будем работать с ним.

Чувствую ли я к нему любовь? С Вами я по-старому буду откровенна. Не знаю ничего определенно, но что-то есть. Мне нравится в нем какая-то упрямая, прямолинейная сила. Помните: „И потому, и оттого…“? Он знает, что говорит, а это, как хотите, тоже имеет прелесть. Наше сближение, как Вы, наверное, догадываетесь, подстроено моим отцом. Если Вас сколько-нибудь огорчает мой брак с Березой, то вызовите на дуэль своего милого приятеля профессора Тона — он один виноват во всем. В сущности, мне как-то все равно — венчаться, не венчаться, жить с М. А. как с товарищем, как с братом, как с мужем, но он и папа говорят, что формальный брак даст какие-то удобства и что венчание, свадебное путешествие, открытая общая жизнь вовсе уж не такая скучная чепуха. Может быть, это и действительно забавно? Попробовать?

Из моего шутливого тона Вы можете сделать справедливый вывод, что я оправилась, что мне весело, и пожалуйста, не вздумайте отговаривать меня. Слышите? Не мешайте мне и на этот раз. Ошибусь так ошибусь. Если мое положение сделается трудным, я позову Вас на помощь. Так Вы приедете в церковь, захотите посмотреть из уголка на Вашего друга в длинном платье, с цветами, с фатой? А хотите, я Вам задам вопрос в Вашем стиле (искренность, прямота и проч. и проч.)? Вы меня любите еще? Верите в какую-нибудь „возможность“? Что? Не слышу, не слышу… До свиданья.

Ваша Надежда.

Р. S. Несмотря на свою дружбу с дедушкой, я так и не знала до самой его смерти, что он завещал Вам деньги. Что бы это значило? Тут какая-то тайна».

Виноградов дочитал и снова перечитал письмо. Воскрес и осветился прежним ясным и простодушным светом образ Надежды, спокойно идущей вперед и вперед навстречу жизни, с нерастраченным доверием и любопытством, от жгучих опытов к трезвым кропотливым делам. И уже нет ее внезапной, незаслуженной им ненависти к нему, нет малодушного страха, так же как нет для нее лишнего риска в том, что произойдет через неделю…

«Может быть, это действительно забавно? Попробовать?» — с каким-то умилением перечитывал Виноградов. И дальше: «Вы меня любите еще? Верите в какую-нибудь возможность?»

Почти задыхаясь от радости, он думал: «Конечно, верю. Ученица, моя ученица! Ты возвращаешься ко мне, теперь-то уж мне не надо завоевывать тебя… Ты сама соскучишься в один месяц».

Все ему было ясно, и среди строк ее письма, полного каких-то тайных оправданий, он отчетливо слышал не только ее собственные, но и чужие, доверчиво воспринятые речи. Культура, культура, медленный труд, пассивная борьба… Но отчего тогда Береза женится на Надежде, которой «искусственные построения» и «сочиненные фабулы» нравятся больше, чем все его прямолинейные «потому» и «оттого»? Отчего не на курсистке Домбровской, восторженно вместе с доктором Розенфельдом смотрящей ему в рот?..

Поцеловав письмо, Виноградов спрятал его в карман, походил по комнате, распахнул окошко, подышал вкрадчивым, сладким, странно тихим и теплым воздухом, радостно улыбнулся и начал подробно мечтать о том недалеком времени, когда Надежда уйдет от Березы к нему.

Через неделю, одетый в великолепный фрак, в первый раз в жизни заказанный у известного портного, и в тончайшее благоухающее белье, красиво подстриженный и выбритый, Виноградов ехал по Финляндской дороге в вагоне первого класса и вез с собою роскошный, дорогой букет из чайных роз. Он сел в поезд с таким расчетом, чтобы попасть не к началу венчания, а к концу, и действительно, когда он вошел в переполненную дачниками деревянную церковь, жениха с невестой уже водили вокруг аналоя. Двое незнакомых Виноградову шаферов-студентов шли за Надеждой — один с венцом над ее чуть-чуть склоненной головой, а другой с кончиком длинного белого шлейфа в руке. Единственный шафер Березы, немного знакомый Виноградову журналист Козлов, в длиннейшем сюртуке с чужого плеча и в ярко-желтых штиблетах, выступал за женихом, широко расставляя ноги, как какой-то лапчатый гусь. Как всегда, чувствовала себя смущенной эта маленькая, идущая не в ногу и спотыкающаяся кучка людей, и только один Береза, в суконной блузе с новеньким узким ремешком, не способный забыть ни на минуту о своей писательской славе, хранил самодовольное спокойствие на лице.

— Хо-хо-хо! — услыхал Виноградов позади себя веселый задыхающийся хохоток. — Нечего сказать, друг! Чуть венчания не прозевал.

Он обернулся и увидал профессора Тона в застегнутом пальто, сияющего, таинственно прикладывающего руку к губам.

— Не ходите за решетку, — продолжал Тон, — будем стоять вместе. Ведь я здесь как родитель, контрабандой. Да каким он, однако, франтом! Какой букетище закатил! Ну что, как живем?

Профессор шептал Виноградову на ухо, обдавал его своим страшно горячим дыханием и поталкивал упругим каменным животом.

Но вот священник поздравил новобрачных и дал поцеловать им крест. Оглушительно громко запели певчие. Без малейшего волнения увидел Виноградов, как поцеловались Надежда и Береза и как они пошли прикладываться к образам. Даже было странно: вот он видит ее, свою возлюбленную, свою союзницу и будущую подругу, после непривычной тяжкой разлуки, видит ее с другим, с ее избранником-мужем, и ему ужасно весело, и этот муж кажется ему не мужем, а каким-то подставным лицом. «Не утешаешь ли ты себя, Виноградов, — думалось ему, — не стараешься ли заглушить этим эффектным удовлетворением свою прежнюю застарелую тоску?» Хотелось смеяться, шутить, делать изысканные жесты, и все время ощущались мягкие ботинки, тонкое белье, безукоризненный фрак. Вот Надежда идет от алтаря под руку с мужем, спокойно улыбающаяся, светлая, как облако, вот сияют ее широко раскрытые глаза. Поцеловалась с отцом, спокойно ждет его. Виноградов переложил на левую руку букет, низко наклонился и поцеловал ее затянутые в перчатку пальцы. Потом протянул цветы.

— Поздравляю, — сказал он вслух.

«Люблю», — сказали его глаза.

— Спасибо, — ответили ее губы, и ничего не ответил взгляд.

Уже нельзя было медлить, и Виноградов обратился с поздравлением к Березе.

Исполнив обязанности и получив деньги, расходился причт, и, стесненные толпой дачников, барышень, гимназистов, молодые вышли наружу, сели в карету и поехали на вокзал.

Профессор ехал в ландо вдвоем с Виноградовым и говорил:

— Не правда ли, прекрасная пара, Виноградов? Она — красавица, он — знаменитый писатель?.. Сейчас они уедут в Гельсингфорс, а затем недели через две вернутся к себе на дачу — кстати, вы знаете, старик завещал келломякскую дачу ей, — и он будет доканчивать повесть. Я читал начало — вот эт-то, батенька, силища, глубина. Как проводим их, давайте закатимся куда-нибудь. Хорошо?

— Великолепно, профессор, — говорил Виноградов, — уж так и быть, напьюсь с вами сегодня до зеленого змия.

— А ну-ка признайтесь теперь, Виноградов, ведь вы были зимой влюблены в Надю? А?

— Я и теперь влюблен, — серьезно отвечал он.

— Да ну? Вот как. Что же вы, бедненький, будете теперь делать?

— Буду ждать очереди, профессор. Стану, как говорится, в хвост.

— Хо-хо-хо! — смеялся круглый малиново-красный рот.

— Чего вы смеетесь?

— Хо-хо-хо! Теперь уж поздно, она влюблена в него, а еще больше в его славу и в его талант.

— Вот последнее меня и утешает больше всего.

— Хо-хо-хо! Всегда сморозит что-нибудь эдакое Виноградов!

Не успели подъехать к станции, как пришел гельсингфорсский поезд. Привезли в тележке груду новеньких корзин и сундучков — часть приданого Надежды, ее белье, платья, капоты. И опять Виноградов успел только задержать на минутку и поцеловать ее пальцы. Потом Надежда целовалась с отцом, прощалась со студентами-шаферами, оделяла их цветами, торопливо делала какие-то распоряжения горничной со своей дачи, а Береза уже стоял на площадке вагона, снисходительно покачивал головой и говорил:

— Ох уж эти мне женщины. Многоуважаемая супруга, поторопитесь. Нельзя же так.

Между тем Виноградов, в сторонке, все еще с каким-то веселым недоверием спрашивал себя: «Да неужели тебе действительно все равно? На что ты надеешься? Куда исчезла твоя тоска?»

Надежда, поддерживаемая шаферами, поднялась на площадку и стала впереди мужа с виноградовским букетом в руках. Она стояла спокойно, точно не замечая, что уже тронулся поезд, что впившиеся в нее глаза Виноградова ждут от нее ответа. Она улыбнулась ему как прежде, немного беспомощно, и чуть-чуть пожала плечами и точно в каком-то неведении слегка кивнула головой.

Ушел поезд, увез с собой на время ее ответ.

Загрузка...