В душной, волшебно-замкнутой темноте лежал Виноградов, закутанный в плед с головой. Лежал он давно, быть может, несколько часов, без мыслей, без томления, без боли, почти наслаждаясь могильной неподвижностью своего тела, неустанно следя за дикой пляской светящихся в воображении точек и кружков.
К запертой двери подходил несколько раз и что-то кричал с обычным задыхающимся хохотком профессор Тон, потом все замолкло надолго, потом неслышно, неприметно стояла в коридоре у той же двери Надежда. Стояла, думала и, вероятно, тихонько приникала к двери лицом. Да, да, он не мог ошибиться в этом. Он заранее был уверен, что она подойдет к его двери, прежде чем уйти туда. Подойдет ли, когда вернется назад?
Длинный, неумолкаемый, похожий на бред разговор стоял в мозгу, неожиданно возникали, дразнили и исчезали какие-то незапоминаемые слова. В странном полузабвении-полусне собирал Виноградов эти мертво звучащие, спорящие между собою бестелесные знаки, нагромождал их рядами, рассыпал струящимся каскадом, и казалось, что это они мчатся мимо его глаз в ярко-зеленых, желтых и фиолетовых огнях. Или вдруг прекращалась бесформенная пляска, и долго звучало в сознании какое-нибудь отдельное пламенное слово. Подвиг, Жертва, Любовь… И снова откуда-то издалека надвигался прежний упрямый, бесконечный разговор. И бестелесные знаки сочетались в неумолимые, странно отчетливые фразы, с потрясающей и чуждой силой звучавшие в мозгу.
«Совершилось то, чего ожидал ты, искренний, беспощадный к самому себе проповедник! Торжествуй же — ты победил себя, ты не сделал ни одной уступки и не поддался даже самой страшной из своих слабостей — любопытству. Уплыло белое облако и приникло к уродливой, черной, непреклонной скале. Кончилось представление, назначенное Нарановичем и тобой ровно в девять часов. Где же твоя любовь, где безумная ярость, искусавшая когда-то твои руки под одеялом?.. Там, в упоении первого бесстыдства, измученное ласками, сияет розово-мраморное тело Надежды, сияет разнузданное золото ее волос, и неутолимо любопытные младенческие глаза смеются и манят стоящего тут же Нарановича, сонно улыбающегося и, быть может, лениво прожевывающего бутерброд. Помнишь кривляющегося сатира и простенькую, чуть-чуть смешную маркизу с жалобным вырезом платья около плеч? Помнишь свои собственные слова о любви без эгоизма и ее слова о радостном, веселом и нестрашном мире без пресыщения? Радуйся же, эй ты, рыжий цирковой клоун, бескорыстный и бестолковый хлопотун о чужих делах! Не тебе досталась эта светлая, сознательная жертва, а тому, кто искал ее меньше других и принял ее как должное, без рисовки и без торжественных поз. Не ты ли руководил выбором Надежды и не ты ли толкнул ее в расставленную тобою сеть? Молчи же, молчи, не сожалей ни о чем и радуйся, проповедник, ибо ты действительно любишь ее!»
Задыхаясь, Виноградов распахнул плед и встал. Свежий, непривычно холодный воздух обдал лицо. Странно низким, громадным и далеким показался турецкий диван, на котором он только что лежал, и точно отступили и побежали в разные стороны казенные шкафы. Кончился бред, и единственная мысль — простая, ясная, леденящая, — мысль о совершившемся факте пронизала все его существо. Медленно, как потерянный, вынул Виноградов часы и, боясь зажечь электричество, подошел к окну и долго рассматривал циферблат в белесоватом свете уличного фонаря. Кажется, половина второго. Не все ли равно?..
— Ну что же, ободрись, Виноградов! — по привычке сказал он вслух.
Размеренными деловыми шагами стал он ходить по комнате взад и вперед, чувствуя, как прежний насильственный, загромождавший его мозг кошмар сменяется обычно-спокойным и трезвым течением мыслей. Что случилось? Ничего не случилось. Повернулось бесчисленное множество других, не видимых для него колес. Наступит завтра такое же белое утро, какое было три месяца тому назад, и так же вернется навеселе из клуба профессор, и так же пунктуально в половине девятого пройдет в столовую пить кофе старик Тон. Что изменилось в этих стенах от того, что в них поселился Виноградов? Стало чуть-чуть веселее, чуть-чуть тревожнее, но не прежними ли уготованными каждому путями шли эти три человека, искусственно связанные между собою родством? Не считать же того легкого налета откровенности, установившейся, благодаря его поддразниванью и выходкам, между внучкой и дедом, между сыном и отцом. Или того чуть-чуть юмористического террора, который поселился, благодаря все тем же его выходкам, на журфиксах, среди гостей. И сумел ли Виноградов, мечтающий о полном обновлении человечества на земле, внушить этим живущим бок о бок от него людям что-либо, кроме чувства некоторого снисходительного одобрения его проектов, интересных и увлекательных на словах? Не перетрусил ли в конце концов он сам?
— Эй, Виноградов, — говорил ему привычный поддразнивающий голос, — складывай пожитки, нечего, брат, тебе тут делать.
— А я буду, — снова сказал Виноградов вслух и упрямо повел плечами, — буду для одной Надежды.
И опять он понял, что любит Надежду, любит глубокой и страстной любовью, и что проповедь его и вмешательство в ее жизнь отныне будут окрашены кровью его нового, по-настоящему бескорыстного подвига. От радости, горя и небывалого волнения у него закружилась голова. Шатаясь, он подошел к двери, отпер ее и вступил в черный молчащий коридор.
В двух шагах от Виноградова зияла душистая пустота ее рабочей комнаты и спальни, столь знакомая Виноградову по его тайным, длительным прогулкам в отсутствие Надежды. Но теперь почему-то ему показалось трудным перешагнуть порог. Едва мерещилась в темноте низенькая кожаная мебель и чуть освещенные со двора страницы разбросанных по столу книг. Мертвенная, грустная, полная предчувствия тишина заступила Виноградову дорогу. Неужели? — казалось, спрашивала тишина. Вот зачарованные постоянной близостью Надежды, ее дыханием, смехом, ее торопливыми шагами предметы, по-своему слышавшие ее голос, видевшие ее закутанное и ее голое тело, чувствовавшие на себе ее перебегающий, пытливый и ясный взгляд. Что станет с ними, когда увидят они в обожаемых ими светло-зеленых младенческих глазах доселе неведомое знание, неведомую тоску?.. Вот холодные бронзовые изгибы ее любимой статуи — целомудрия или стыда. С прежним ли ласковым страхом коснутся этих бестрепетных бедер и этих чуждых прикосновениям сосков ее уже не девичьи уста, ее уже знающие, пальцы?.. Вот белый медвежий мех, избалованный теплотой ее тела, впитавший вместе с запахом душистой девичьей чистоты едва заметную тайную дрожь греха. Угадает ли этот безмятежно-пушистый мех ее новую, дерзостную поступь?..
Грустно и медленно брел Виноградов от предмета к предмету, точно вступая в разговор с толпою окружавших его немых существ. Долго держал у самого лица белую бальную сумочку с перчатками и пахнущим духами astris платком, забытую или брошенную Надеждой на диван. Ах, уйти, убежать отсюда, где столько ее вещей. «Ничего, пострадай еще немножечко, проповедник, — язвительно шептал он себе, — не пройти ли тебе туда, за эту дверь, где она готовилась к назначенному тобой торжеству». И опять закружился все тот же надоедливый мысленный и словесный кошмар. Пять часов тому назад, уходя, лихорадочно обдумывая свой туалет, Надежда одевалась, причесывалась, мылась, и перебирала руками кружева и ткани, и смотрелась в зеркало, пылая от стыда, от нетерпения, от радостного страха. Потом на минуту, в прощальном раздумье, подходила в темном коридоре к его дверям. Мог он или уже не мог удержать ее, вымолить у нее отсрочку на коленях? «Какое малодушие, какая тряпичность, какая низость! — ловил себя Виноградов. — Да будет тебе стыдно! Уж не любишь ли ты ее заклейменной тобою же рыночной любовью, уж не оплакиваешь ли ты ее невинность, уж не собираешься ли ты заменить ей своими причитаниями мать, которой у нее давно нет? Смотри же! Все исполнилось по твоему плану, все так как нужно, все хорошо».
Он быстро толкнул дверь в спальню и вошел. Тут было немного светлее от белой мебели, белых обоев и от дворового фонаря, и почему-то поразил Виноградова наведенный прислугой порядок — сделанная постель, выставленные ночные туфельки, аккуратно откинутое до половины одеяло. Машинально он шел вперед к белой, холодной, ни о чем не подозревающей кровати и машинально опустился на ее край.
«А ведь ты борешься с собой, Виноградов, — мысленно говорил он опять, — борешься, и тоскуешь, и ловишь себя на каждом шагу, и терзаешь свою глубокую, тайную рану. Будь же искренен с собой. Ведь ты допустил эту жертву умом, да и не мог не допустить ее, но ведь тогда же ты и ранил себя в сердце».
— Ну, ну, ну, ну, — вдруг почти закричал Виноградов и почувствовал, как что-то со стоном разверзлось в его душе. — Ну хорошо, хорошо, — твердил он, перебирая трясущимися руками холодную подушку и машинально нащупывая перекинутую через спинку кровати тонкую ночную кофточку с кружевами, — а-а, — уже громко застонал он, вдруг перестав следить за собою и сладостно давая волю рвущейся из глубины сердца тоске. Он потянул к себе белую кофточку, приник к ней лицом, потом отдалил ее, засмеялся, поцеловал несколько раз и в каком-то сладком помешательстве начал надевать на себя один из кружевных рукавов. Едва дотянув его до локтя, он сполз на колени перед кроватью, и неудержимые обильные слезы потрясли его грудь.
Он плакал, как ребенок, и был счастлив, что уже не нужно притворяться перед самим собой. Он плакал от любви к Надежде, и в его слезах уже не было горя, и весь он был пронизан какой-то большой радостной мыслью о жизни, о ее блаженной полноте, и если бы не только Надежда, но и ее отец, и даже сам старик Тон вошли в комнату в эту минуту, он не двинулся бы с места и не поднял бы головы.
Только теперь понял Виноградов, что до сих пор ходил одинокий среди людей, никому не раскрывая сердца, которое теперь само раскрылось перед Надеждой, его единственной союзницей, его невестой и его будущей женой. Он уже верил в ее будущую любовь к нему, как в единственный венец его будущих дел. Вместе пойдут они когда-нибудь, ибо она уже тайно для себя идет ему навстречу, инстинктивно правдивая, бесстрашная, любопытная, равная ему. Пусть отнимает ее у него заманчивая, случайная пестрота жизни, с ее фальшивыми путеводными огнями, пусть утоляется звериный временный голод ее души, пусть искажается какими угодно гримасами ее младенческое лицо, все равно она вернется к нему, любящему ее новой, истинной, свободной любовью.
— Надя моя, курсисточка моя славная, девочка моя, — детски-восторженно лепетал он.
Остывали слезы, бледнело лицо. Виноградов поднялся и снова сел на кровать все с тем же натянутым по локоть беленьким рукавом. Ему было легко. И вдруг зажелтел пустой четырехугольник двери, и в соседней осветившейся комнате послышались быстрые шаги. Темная фигура в шапочке и с муфтой встала на пороге, поискала на стене рукой, и посреди спальни тихо проснулся темно-синий шелковый фонарь. Виноградов не вздрогнул, не пошевелился. Надежда не вскрикнула, не отступила. Быстро подошла и стала смотреть спокойно, без удивления на Виноградова, на белую ночную кофточку и на выглядывающие из полунадетого рукава пальцы.
— Что такое? — подходя к нему вплотную и точно ничего не видя, спрашивала она.
— Я ждал вас, — тихо сказал Виноградов и виновато развел руками, — не сердитесь на меня.
Надежда молча повернулась к нему спиной, прошлась по комнате, медленно снимая шапочку, перчатки, меховую жакетку и бросая все это куда попало. Так же медленно вышла в соседнюю комнату, потушила свет и, вернувшись, плотно закрыла за собою дверь. Потом в освеженное слезами и точно похудевшее лицо Виноградова пахнуло усталым душным ароматом astris, и он увидел Надежду перед собой, в тонком платье ее любимого лилового цвета, с четырехугольным вырезом около плеч, увидел розово-мраморные, голые до локтей руки, бессильно поникшие в попытке протянуться к нему.
— Ну вот, я пришла, — говорила Надежда, впиваясь в его лицо странным, сияющим взором, — вы здесь замучили себя… я вижу… Хотите взять себе эту кофточку на память? Хорошо?.. Боже мой! Какую чепуху я говорю, — продолжала она, опускаясь на кровать с ним рядом, — можно положить к вам голову на плечо?
Надежда точно застыла, прильнув к его щеке душистой массой волос.
— Хорошо, хорошо, отдохните, — сказал Виноградов, осторожно обнимая ее рукой.
— Добрый, сильный! — сказала она через минуту, не двигаясь и не поворачивая к нему лица. — Чего вам стоила эта лишняя победа!
— Ах, я не знаю, — усталым голосом говорил Виноградов, — я не знаю, победитель я или побежденный?.. Я знаю, что ты вернулась домой, что ты здесь. Мне было больно только одну минуту, когда я думал о твоей близости к другому, похожей на смерть для меня. Теперь ты здесь. Я не ненавижу его. Не завидую. Не ревную. Буду смотреть светло тебе в глаза. Не рассказывай мне ничего, пока сама не захочешь. Дай мне твои руки, дай посмотреть на тебя, курсисточка моя милая!
Он уже сидел против нее с высоко поднятой головой, и ему казалось, что из его устремленных на нее глаз исходит легкий, восторженно-прощающий свет.
— Как вы хорошо говорите. Неужели все это правда? — спрашивала Надежда и обеими руками гладила его по голове. — Неужели вам все равно, что случилось со мной? Неужели вы способны сделать то, что хотели: идти за мной по пятам, шаг за шагом, радостно, бескорыстно, кротко?..
— Да, да, конечно…
— Так я курсисточка, вы говорите?
— Курсисточка.
— Милая?
— Милая.
— Ха-ха-ха! — блаженно смеялась она. — И вам меня нисколько не жалко? И я действительно могу делиться с вами всем, всем, как с настоящим другом? И вы по-прежнему будете советовать мне?..
Она перебирала его волосы пальцами, склонялась головой к нему на грудь, и все время непонятно для Виноградова сияли ее глаза.
— Ах, Боже ты мой, — нетерпеливо говорил он, — ведь я уже объяснял вам, что мне будет радостна эта пытка.
— Я не верю, не верю, — продолжала смеяться Надежда, — ну, хорошо: посоветуйте, в каком платье пойти завтра к нему?
— Как? Завтра? — с неожиданной для себя тревогой переспросил он.
— Ну да, завтра.
— К нему?
— Конечно… Что с вами? Вы точно бредите…
Виноградов встал и провел рукой по лицу. Его сердце сжималось в тоске.
— В белом, в красном, в зеленом… — говорил он, идя к дверям.
Надежда догнала его. Она держала его за руку и старалась заглянуть в лицо. Он отворачивался и говорил:
— Спокойной ночи, я пойду спать.
— Поцелуйте мне руку, — с необычно капризной миной произнесла она.
Виноградов не удивился и почтительно поцеловал кончики ее пальцев — в первый раз за все знакомство с Надеждой. Он медлил уйти и точно ждал чего-то, боясь задать последний вопрос. «Скажи сама», — говорил его взгляд.
— Ну что? — шутливо протянула она. — Что еще?
— Я все понял, — медленно сказал Виноградов, — я понял, почему у вас с самого начала сияли глаза. Это был не опыт, не случайность, не сон. Вы обожгли себе крылышки. Вам кажется, что вы любите его.
— Он колдун, — сказала Надежда смеясь.
— Да? — неопределенно переспросил Виноградов и медленно, не оборачиваясь, с холодеющим сердцем пошел к себе.