Виноградов переехал к Тонам в субботу, а в понедельник, по случаю дня рождения Надежды, собралось человек сорок гостей. Часов с семи Виноградов ходил по ярко освещенной квартире от запертых дверей в кабинет старика Тона до других дверей, за которыми одевалась Надежда, и думал, слегка поддразнивая самого себя:
«Что бы ты делал, если бы эта девушка была горбатая, рябая или с каким-нибудь утиным носом? Ведь, пожалуй, для одних гобеленов ты бы в этой квартире не поселился. Вот тебе и апостольство, и красота идеи… Можешь ли ты ручаться, что через неделю ты не будешь прислушиваться у себя на пороге, не стукнет ли ее дверь?..»
«Ну, что же из этого, — спорил он с самим собою, — и пусть, и великолепно. Одно другому не мешает. Не работать же непременно среди уродов. Прежде всего надо спасать здоровых, красивых и сильных. Если спасутся сильные, то кое-что перепадет и на долю слабых. Главное — искренность, искренность, искренность. Пока люди будут говорить заученные фразы и проделывать заученные жесты, не может быть счастья на земле… А все- таки я знаю, чего ты сейчас хочешь, — оборвал он себя, — ты хочешь войти в кабинет к старику Тону, сесть у него с ногами на диван и спросить, что он чувствовал, когда был министром и ездил с докладом во дворец, и что чувствует теперь, всеми позабытый и никому не нужный. Хочется взять и просто-напросто потрепать человека по плечу. И это у тебя называется искренностью и свободой. И еще ты хочешь так же просто, не постучавшись, войти в спальню к Надежде и застать ее полураздетой и спрашивать ее разными „домашними“ словами о том, что она знает и чего не знает и о чем думает ночью, и еще, конечно, ты хочешь прикасаться к ее телу. Вот тебе и апостольство… Самое обыкновенное голодное любопытство и эгоизм. Нет, нет! — чуть не закричал он вслух. — Ведь я хочу не только для себя, но и для них. Не может быть, чтобы старика не тяготила его напыщенность и отчужденность и чтобы Надежде не хотелось того же, чего и мне. Ну, и надо толкнутъ их, а там увидим, что будет».
И Виноградов по привычке вызывающе расправил плечи, как бы в ожидании веселой, шуточной борьбы. Вот придут сюда чопорно подтянутые люди в застегнутых сюртуках, с однообразно опущенными носами и руками, и будут вовремя улыбаться, вовремя кашлять, стараясь скрыть друг от друга и даже от самих себя свои настоящие желания и мысли. И один Виноградов будет чувствовать себя запросто среди них, как хозяин музея в толпе заводных фигур.
— Выпьем коньяку? — вдруг раздалось у него над самым ухом.
Он обернулся и увидал Тона, благоухающего, приглаженного, в какой-то необыкновенной коричневой бархатной тужурке с множеством карманов, складок и перехватов и белым шелковым галстуком, выпущенным из-за воротника. Румяные, оттопыренные щеки профессора лоснились, и малиново-красный рот хохотал обычным неудержимо веселым хохотком.
— Не правда ли, я красив? Хо-хо-хо! — спрашивал Тон, обнимая Виноградова за талию и чуть ли не танцуя около него. — Уж этого-то вы отрицать не осмелитесь. Хо-хо-хо. Нет, вы понимаете, я ужасно рад, что вы к нам переехали. С вами, ей-богу, весело. Ну, пойдем, хватим пока что коньяку.
— Послушайте, Виноградов, — говорил он немного погодя в столовой, — вы нам сегодня скандальчика не устроите? Хо-хо- хо. Нет, кроме шуток… Знаете, все-таки неловко. Уж не подведите. Будут, между прочим, ваши Янишевские, будет беллетрист Береза. Генералы придут.
— Ладно, ладно, не волнуйтесь, останутся целы ваши генералы, — успокаивал его Виноградов, — вот разве Березу эту самую немножко пообсгругать. Не наливайте, я больше не хочу пить, — говорил он, прислушиваясь к знакомому неуверенному стуку женских каблуков по коридору, вдруг замолкнувшему в пушистой мякоти ковра.
— Почему не хотите? — огорченно спрашивал профессор.
— Нипочему, — рассеянно отвечал Виноградов.
На пороге столовой, в белом платье любимого узкого покроя, с короткими рукавами и четырехугольным вырезом около плеч, появилась Надежда. Без золота, без камней, без малейших украшений, даже без цветка в волосах, в тесном плену белоснежной ткани, резко отграничивавшей теплую розовую наготу шеи и рук, Надежда шла через столовую своей неуверенной качающейся походкой и улыбалась. Ласково, доверчиво и вопросительно посмотрели на Виноградова ее глаза.
— Хотите вместе встречать гостей? — не останавливаясь, спрашивала она.
— Конечно, хочу, — отвечал Виноградов.
— Тогда пойдемте в зал.
— А меня с собой не берете? — притворно плачущим голосом воскликнул Тон.
— Ну, разумеется, нет, — весело отвечал ему уже из другой комнаты Виноградов.
В красных, желтых и лиловых сумерках от абажуров сияла полированная живопись стенных тарелок и ваз, и телесной теплотой отсвечивали изгибы бронзовых статуй, а пушистые ковры, белеющие и чернеющие звериные шкуры, потолки, обтянутые шелком, казалось, окутывали мозг сонной пеленой.
— От вас пахнет духами «astris», — говорил Виноградов, идя за Надеждой, — в своих скитаниях по чужим квартирам, по театрам и по кабакам я не мог не запомнить этих страшных духов. Знаете, каким свойством они обладают? Они подчеркивают, доводят до карикатурных размеров какую-нибудь отрицательную особенность человека, который вздумает ими надушиться. Вульгарность становится необычайно яркой, продажность — бьющей в нос, развращенность — циничной, хищность — беспощадной… Но посмотрите, что вы сделали с этими поистине разбойничьими духами. Они чувствуют не только вас с вашей простой душой, но даже вашу нелюбовь к украшеньям, ваши ясные глаза, ваше белое платье. Они совсем притихли, и их благоухание напоминает весенний солнечный запах из распахнутого окошка в сад. Ваше тело поглотило всю их демоническую сложность, сделало их примитивными, и теперь не вы пахнете ими, а они вами.
Виноградову стало стыдно, что он так долго распространяется о духах, и он сам прервал себя:
— Бог знает, что я говорю.
Они стояли у дверей в сияющий огнями белый зал, Виноградов — немного смущенный, Надежда — с загоревшимся любопытством в глазах.
— Вы меня очень интересно описали, — сказала она, — почему-то всегда бывает стыдно, когда тебя рассматривают в упор, а у вас это выходит как-то легко. Помните, при нашей первой встрече вы мне сказали, что я красивая, и, представьте себе, это меня нисколько не смутило. Даже больше, я настолько поверила вам, что вот уже два дня при всяком удобном случае рассматриваю себя в зеркало. И я действительно красивая… Видите, как я с вами откровенна?
И, засмеявшись своим отчетливым, прозрачным смехом, она побежала от него через зал.
Быстро, один за другим собрались гости — генералы, приват-доценты, литераторы и молодежь. Пришли Янишевские, у которых раньше жил Виноградов, и привели с собой знаменитого беллетриста Березу. Входили маленькими размеренными шагами, щурили глаза от яркого света, кланялись, говорили о том, что на улице страшный холод, поздравляли Надежду с «высокоторжественным» днем рождения, а ее отца и деда «с дорогой новорожденной», потом сконфуженно отходили в сторону и, протирая очки, начинали вполголоса разговор вдвоем, втроем. Хотевшие пить чай отказывались, не хотевшие — пили. Приват-доценты, которые жаждали порисоваться перед курсистками в комнатах Надежды, попали на половину профессора Тона и нехотя смаковали и похваливали коньяк. Генералы, мечтавшие о дамском обществе, сидели в кабинете у старика Тона за карточным столом и мертвыми, разочарованными голосами объявляли игру.
«Вот они, люди, люди, — с волнением думал Виноградов, переходя из комнаты в комнату и по привычке обращаясь к самому себе, — вот излюбленный тобою, ходящий, сидящий, говорящий и корчащий всевозможные гримасы материал. Радуйся же, купайся в нем, объедайся им, смотри и слушай. Вот опять у тебя в руках все средства обратить на себя взоры этой разношерстной толпы, сделать ее сразу одинаковой, привести ее в смущение, замешательство, ужас, заставить ее кричать, перешептываться, звать на помощь. Стоит тебе произнести коротенькую речь, или, еще проще, громко крикнуть какое-нибудь не принятое в обществе слово, или даже ничего не крикнуть, а быстро пройтись по всем комнатам босиком, — как эти люди, не боящиеся лицемерия, лжи и скуки, засуетятся и побегут в разные стороны. Но ты не доставишь себе этого зрелища, оно у тебя всегда впереди. Лучше — разделяй и властвуй. Ну, начинай же, подойди и послушай, что, например, проповедует знаменитый человек».
В рабочей комнате Надежды, с миниатюрной кожаной мебелью и пестрым турецким фонарем, окруженный студентами и молодыми девушками, стоял беллетрист Береза в черной суконной блузе и, равномерно дирижируя одной рукой, говорил гудящим басом:
— И оттого, что люди живут, не думая о жизни, только потому, что так жили до них и будут жить после них, и оттого, что, умирая, они не думают о смерти, от всего этого люди живут и умирают во лжи. И ужас не в том, что, живя и умирая во лжи, люди не желают об этом думать, и не в том, что это было раньше и будет всегда, а в том, что этого нельзя поправить. А нельзя этого поправить, во-первых, потому, что люди сами не хотят этого, ибо жить во лжи легче и удобнее, чем жить в правде, и, во-вторых, потому, что никто не знает, где правда… И оттого, что никто этого не знает…
— Фу, какая ерунда! — громко сказал Виноградов, и теснящаяся вокруг беллетриста группа молодежи тотчас же обернулась к нему теми же жадно устремленными глазами.
— Господа! — продолжал он, весело глядя в разгневанное лицо оратора. — Если кто-нибудь возьмет на себя труд повторить несколько последних фраз уважаемого господина Березы, то я берусь доказать, что это самая подлинная сказка про белого бычка, даже хуже — самая монотонная шарманка. А если никто из вас до сих пор не рассердился или не расхохотался, то это оттого, что портреты господина оратора печатаются на открытках, и еще оттого, что он говорит неопровержимым тоном, и, еще раз, оттого, что каждому из вас по скромности казалось, что только он один ничего не понимает. Впрочем, господа, если я помешал, то извините…
— Нет, позвольте, как же это так! — рассерженно говорил Береза, закидывая за ухо черный шнурок пенсне.
— Да, да, в самом деле! — шумели, обступая Виноградова, студенты, и он не знал, кому отвечать.
— Господа! Да ведь это Виноградов, — слышал он голоса позади себя, — конечно, он прав, ха-ха-ха! Это похоже на андерсеновскую сказку о голом короле… Положим, вышутить можно что угодно…
— Ха-ха-ха! — громко смеялась Надежда и с нею две другие девушки с гладкими прическами и странно пытливыми, детскими, бесстыдными глазами.
«Пусть поговорят между собою, с меня довольно», — шепнул Виноградов Надежде и, делая вид, что исполняет какое-то ее поручение, быстро удалился.
Янишевская, высокая, худая, с бледным точеным лицом и лихорадочно горящим взглядом, подошла к Виноградову в гостиной и сказала:
— Дмитрий Дмитриевич! Можете вы поговорить со мной?
— Охотно, — отвечал он и взял ее под руку.
— Что вы со мною делаете, почему вы уехали от нас, не простившись?
— Я сделал все, что мог, и перестал быть вам нужен.
— Зачем вы уехали? — повторила она с особой, упрямой и горькой укоризной, придвигаясь к нему плечом.
— Ах, Боже мой, если вы так настаиваете, извольте: мне стало у вас скучно.
— А я?
— Вы?
— Я думала… странно уезжать, когда…
— Я помогу вам договорить: когда вы были готовы присоединить к моей бесплатной комнате и столу еще одно бесплатное удобство…
— Боже! — почти простонала она и отделила свою руку от его. — Какая жестокость, какой ужас.
— Ни жестокости, ни ужаса, — холодно говорил Виноградов, — вы знаете, что моя проповедь была бескорыстна. Вы знаете, что я помогал вам найти себя, с вашим инстинктом кокотки, жаждущей уличного блеска и мишуры, и в лучшем случае с вашим любопытством к мужчине… О большем ведь вы и не мечтали… Чего же вы от меня хотите?.. Ощущений?
— Как вы грубы… Хорошо: я хочу ощущений.
— Прекрасно, — сказал он, останавливаясь и окидывая внимательным взглядом ее стройное тело в зеленоватом платье, почти без талии, из цельного бархатного куска, как бы обернутое в чудовищный болотный лист, — вы довольно соблазнительны сегодня… Хотите, пойдем ко мне в комнату сейчас.
Стоя у самых дверей в коридор, Янишевская кусала губы, помахивала закрытым веером, как хлыстом, и не смотрела Виноградову в глаза.
— Вы очень долго думаете, — почти равнодушно произнес он.
— Идем! — жестко сказала она и подобрала платье, как бы собираясь ступить на лед.
Из раскрытых дверей в комнаты Надежды слышались громкие аплодисменты и покрывающий их знакомый прозрачный смех.
Виноградов замедлил шаги и, дотронувшись до руки Янишевской, сказал:
— Я раздумал. Когда-нибудь в другой раз.
Она пошатнулась и едва нашла в себе силы прошептать:
— Как бы мне хотелось убить вас.
— Я вас вполне понимаю, — сочувственно проговорил Виноградов и отошел.
Муж Янишевской, в застегнутом на одну нижнюю пуговицу сюртуке, с развязавшимся галстуком и повисшими мокрыми усами, загородил ему дорогу и сказал:
— А я уже пьян. Каналья Тон выставил коньяку десять тонн. А? Каламбур? Понял? Подожди. Ты — свинья. Я на тебя зол. Удрал, ничего не объяснив толком. Впрочем, извини, ты, брат, все-таки — единственный порядочный человек. Уехал — значит, надо… Подожди, успеешь, — говорил он, притискивая Виноградова к стене, — скажи, по старине, какую-нибудь жестокую правду…
— Жестокую? — засмеялся Виноградов. — С удовольствием: твоя жена только что хотела отдаться мне. Но я раздумал и теперь не знаю, когда это будет.
— У-у, — как-то странно промычал Янишевский и махнул рукой, — ну, еще что-нибудь.
— Изволь: уезжая, я украл у тебя книгу «Народы России» и продал ее букинисту за пятьдесят рублей. Книга довольно глупая и тебе совершенно не нужна, но весит по крайней мере пуд. Если ты будешь издыхать с голоду, уж так и быть, достану пятьдесят рублей и отдам.
— Еще.
— А еще: мне с тобой скучно, иди — пей.
В кабинете профессора, в столовой и даже в рабочей комнате Надежды на узких столах весь вечер стояли закуски, вина и фрукты и незаметно сменялись горячие блюда в закрытых серебряных судках. Общие ужины ради оригинальности были давно выведены из обычая молодым Тоном, а старик, равнодушный или притворяющийся равнодушным, не протестовал. Его гости — отставные министры, бывшие губернаторы, почетные опекуны — оберегали свои ветхие желудки и пили за картами один чай. И Виноградову было досадно, что общество разбрелось по разным углам и что нет никакой возможности видеть и слышать одновременно всех. Уже наступал тот особенный, жгучий и блаженный для Виноградова предел, когда с его мозга спадала последняя трусливая, рассудительная пелена, и жизнь становилась похожей на обманчивый, минутный сон. И с затемненными, как во сне, глазами он блуждал по комнатам, как по неведомому лабиринту, весь в предчувствии чего-то возможного сию минуту, сейчас. И плыла навстречу его взору двойная, параллельная жизнь внешней придуманной лжи и тайной, всеми чувствуемой правды, могущей в одно мгновение захватить кучку собравшихся людей и бросить ее в припадке безумной радости на пол.
Виноградов разыскал в одной из гостиных Надежду, наклонился к ее уху и сказал:
— Я вам хочу показать много интересных вещей. Давайте походим вместе, только сделайте вид, что у нас с вами очень важный деловой разговор. Тогда нам не помешают. Хорошо?
Она вскинула на него свои ясные, доверчивые и любопытные глаза, улыбнулась и спросила:
— А это не очень страшно?
— Конечно, страшно, иначе бы я не позвал вас.