Говорят, здесь средний возраст — двадцать семь. А сейчас город ждет не одну тысячу строителей — не юнцы ли романтики приедут первыми, не их ли завтрашние песни зазвенят из окон березниковских общежитий? И тогда, наверное, поправочку позволят себе сделать те, кто утверждает сегодня, что средний возраст березниковца — двадцать семь.
Двадцать семь… И все равно это меньше, чем самому городу, потому что вот уже и дети его ровесников бегают в школу. А отцы его ровесников были старше своего города не меньше как лет на восемнадцать-двадцать каждый. Они были юны и потому тоже, наверное, жалели, что не им довелось рубать «белых шашками на скаку». Но ребята тридцатых годов знали: им страна поручала дела огромные и трудные.
Они строили светлые города и давали им песенные имена. Сегодня строителями домов и заводов ходили они по улицам своих новорожденных городов, а завтра — рабочими этих заводов и жильцами домов, где вечером их поджидала горластая новорожденная малышня.
Какими они были?
В тысяча девятьсот тридцать пятом году комсомольский секретарь аммиачного завода Семен Пирожков в одном из писем писателю Николаю Островскому рассказывал о своих товарищах. Он писал о том, как начался пожар в газогенераторном и комсомольцы Одинцов, Шевалдин, Щукин и Каримов потушили его. Он писал о том, как случилась беда в цехе синтеза — лопнуло стекло сепаратора, газ хлынул в цех, — и комсомольцы Ковайкин и Слюняева закрыли ему выход. А комсомолец Бабин увидел ртуть на снегу и начал собирать ее, осторожно, по капельке. Оказалось, что он собрал ее четыреста граммов, а на улице в тот самый момент было сорок пять ниже нуля…
Секретарь Семен Пирожков рассказывал Островскому о Лощенникове: тот недавно был малограмотным, а потом окончил без отрыва от производства рабфак, и его послали в вуз. О молоденькой уборщице Чистиной, которая захотела — и стала аппаратчицей, о Меркурьеве, который учился в заочном институте, об Одинцове, который стал отличником гостехэкзамена…
Вот такой была она, рабочая молодежь юного города — здорово работала и жадно училась. Такой уходила на фронт, и таяли дымки паровозов, уносящих на запад длиннющие составы, а в них — дорогих наших парней. И пахло гарью на мирной станции. Парни слали на Урал письма-треугольнички, а домой возвращались не все…
А потом в цехах заводов рядом с ними проходили практику ребята из училища, стажировались упрямые зелененькие инженеры… Потому что стареют люди, но дело их молодеет, и города их вечно молодеют: ведь люди растят не только города. Они растят детей, чтобы научить их работать и любить. И эта новая, рожденная ими юность звенит песней на улицах рожденных ими городов.
Какая же ты, сегодняшняя юность Березников?
Какой ты, человек, чей средний возраст — двадцать семь?..
Это только несколько встреч с молодыми березниковцами, несколько взятых у них интервью — ответов на два вопроса:
Чем для тебя стала твоя профессия?
Чем для тебя стали Березники?
Это город, где я мужал. Я узнал здесь, что такое настоящая работа и настоящая ответственность за дело и за людей.
У меня здесь дочка родилась.
Я, наверное, если и уеду куда-нибудь, то в первый же отпуск вернусь сюда, к ребятам…
Молодой специалист с анилинокрасочного завода
Есть такое на химической фабрике калийного комбината. Проще — шламоотстойники. Всякие примеси в этих шламоотстойниках уходят из сильвинита в растворители, и уже прозрачный, чистенький хлоркалий попадает в сушильное отделение. Работа на осветлении считается самой грязной…
В смену меня привел Володя Колыванов. Он очень похож на не в меру вытянувшегося подростка, этот Володя. Вот и физиономия еще не оформилась, не определились, не загрубели по-мужски черты: мягким, нескладным остался нос, рот маловат. Да и глаза — скорее пятнадцатилетнего пацана, чем уже рабочего, электрика, студента вечернего отделения института… Глаза небольшие, веселые и хитрые. Усмешечка, в которой и мальчишья развязность, и мальчишья застенчивость одновременно, то выглянет, то спрячется, как деревянная кукушка из бабушкиных часов. Нет, совсем не взрослые глаза.
— Как мне город? Ну, подумайте-ка вы сами, как город?.. Я здесь всю жизнь живу.
Он долго молчит. Хватается за какие-то инструменты, детали, железяки на верстаке, потом безнадежно вздыхает:
— Нет, не сказать!
Мнется-ежится и все-таки говорит, будто решившись:
— В общем, вот тебе честно: рвануть хочу отсюда.
— Куда?!
— Куда? — переспрашивает Володя и лихо отвечает: — А хоть куда! Жизнь посмотреть. А то все здесь, все в Березниках…
Нет, он не хочет замечать разочарования на моем лице, не оправдывается и не успокаивает. В хитром взгляде даже снисходительность, по-моему, засквозила: «Вот, мол, тебе, ищи патриотов, а мы тут ни при чем».
Потом он ведет меня в смену и тащит ко мне, толкая в спину, Геннадия Мальцева. Чистовыбритый парень в спецовке на ходу вытирает руки, но протянуть мне в ответ так и не осмеливается: все равно грязные. И тогда я трогаю его за рукав:
— Здравствуй.
И вот стоит передо мной еще одна «химическая» биография. Простая и честная. Рабочая биография. Она начиналась в не по росту длинной шинели, в фуражечке с молоточками, в компании азартных и решительных ребят, большинство которых пришло в училище из домов, где нужда фронтовых лет и горе военных утрат прописались надолго. Геннадий тоже был из такого дома. Он отучился семь лет и пришел в ремесленное, чтобы скорее стать взрослым.
Встреча с химией состоялась на Соликамском калийном. В газетах читал: «Ожила запутанная латынь химических формул…» А для него ожили не закорючки на плоскости классной доски, не формулы — сами соли. В живом процессе они были активными, живыми, вступали во взаимодействия, отказывались от каких-то ранее прочных связей, переходили из одного состояния в другое — и все буйное волшебство химических превращений направлял, укрощал человек. Аппаратчик. Геннадий готовился стать как раз им, умным колдуном при этих чанах и емкостях, аппаратах и приборах. А чтобы умным — надо хорошо знать химию формул и пробирок. Спасибо Георгию Михайловичу Шипулину, органику из училища. Это был органик! Если говорить о любви к химии, так вот кого надо вспоминать — Шипулина.
Продолжалась биография в Березниках, в новенькой, необжитой еще коробке химфабрики калийного комбината. В Соликамске фабрика крохотная, а здесь хозяйство — огромное! Нынешний начальник фабрики Игнатьев был начальником комсомольско-молодежной смены, в которую попал Геннадий, а механиком в смене был Анатолий Мотин, тот самый, всюду нынче известный Анатолий Иванович Мотин, что стал теперь главным инженером фабрики. Рассказывая о том времени, Геннадий улыбается:
— Тогда это все молодежь была, а сам я был вот такой… — и отмеряет от полу метра полтора, не больше.
В этом символическом «вот таким», в улыбке этой — теплое и трогательное воспоминание. О том, как безусым и неловким пришел человек на свое первое рабочее место. Это всегда приятно и легко вспомнить, это не вычеркнуть из памяти, не потерять — что увидел в самый первый раз, и кто тебе что сказал, и при ком ты ее отстоял, свою первую смену. Будто заранее знаешь: это надо забрать с собой на всю жизнь, — и четким, подробным виденьем владеет в тот момент твой взгляд. Вот почему, как детству, улыбнулся Геннадий тем дням…
Продолжалась биография рабочего парня Геннадия Мальцева в армейском строю. Серая шинель — не черная шинель, солдат — не пацан-ремесленник. Но не было рабочему парню Геннадию Мальцеву тяжело в том строю. Трудно — было, тяжело — нет. Потому что он привык, чтобы вокруг — люди, чтобы дисциплина, чтобы собранность.
Он вернулся на фабрику тем же — и другим: посвежел и возмужал. И фабрика его встретила та же и другая: повзрослели друзья-товарищи. Ее, фабрику, на комбинате теперь не молодежной называли, а «молодоженной». И у Геннадия началась жизнь такая же, как у всех. Он вошел в число молодоженов и записался в вечернюю школу. Все было тысячу раз как у всех и все по-своему. Он сам и по-своему встретил свою любовь. Сам и по-своему понял, что школа его ждет, и книжки непрочитанные ждут, и знания всяческие сложные и ясные нужны ему и ждут его. Какая-то ласковая, но властная волна поднимала его и несла, и он подчинялся ей не безвольно и безнадежно, а с еще непонятной радостью, желанием побороться с набегающими встречными валами, побарахтаться в солености их и горечи, чтобы снова оказаться на гребне той, властной, но ласковой, и развеселиться от солнечного сияния и сознания собственной силы…
А говорит он об этом просто:
— Надо учиться.
И Володя прячет свою усмешечку, поддерживая Геннадия:
— Конечно, чего там…
Потом они вместе начинают словно друг друга убеждать (или меня?) в том, что и вправду невозможно сегодня не учиться! Что вон она какая, техника, и что автоматики в химии все больше, и вообще «мозгам надо полную загрузочку давать…» Вспоминают какое-то недавнее комсомольское бюро и дружно ругают знакомого парня с карналлитки:
— Я, говорит, не меньше инженера зарабатываю и вполне, говорит, этим доволен, в школе калечиться меня не заставишь… Чудак!
— Окопался на своем рабочем месте и собирается тут сидеть до скончания… И все деньгой меряет!
— А вокруг-то что делается! (Это Володя, увлеченно). Сейчас построили еще комбинат, потом еще комбинат, потом еще! На них работать по-другому придется…
— Кончим институты — будем там директорами…
Обоим становится очень весело от этой мысли. Ребята долго хохочут, вероятно, представив друг друга в предложенной роли. А мне по-хорошему смешны они оба в своем веселье, потому что не такая уж это шуточка — про директоров. Мало в этой шуточке от шутки. Нынешний начальник фабрики — бывший начальник смены. Нынешний начальник смены — бывший аппаратчик. Нынешний главный инженер — бывший механик, начальник смены… В конце концов, нынешний директор второго калийного комбината и недавний директор первого Александр Никифорович Неверов — тоже бывший рабочий. Вот они, ребята, сейчас шутят, а ведь будут… И дело не в том, конечно, чтобы стать директором или начальником, они это тоже понимают. Дело в том, чтобы нужность их производству со знаниями возросла… Но я всего этого им сейчас не говорю, только тихонько укоряю Володю:
— А ты говоришь «рвануть»…
Он конфузливо, по-детски морщит нос и тащит меня знакомиться с Клавой. Статная, светловолосая, с открытым чистым лицом, Клава Неверова держится на своем рабочем месте легко и уверенно. Она — аппаратчик на подогревателях — там, где подогревается растворитель сильвинита.
— Мы эту фабрику строили десять лет назад. Я сюда вообще девчонкой пришла. Приехала из деревни — и сюда… Не берут. Тогда я в горком комсомола: направьте, прошу. Помогли на работу устроиться. Потом курсы, потом училище…
Она встала и на минуту отошла к приборам. Движения Клавы спокойны, несуетливы. Вообще видится в ней, несмотря на комбинезон, этакая женская русская величавость, что ли… Она возвращается к нам, тепло и ясно улыбаясь:
— Вот мы сейчас сидим, разговариваем… А года два-три назад — всяко было, не присядешь лишний раз: только смотри, чтобы перелива не случилось, включаешь-выключаешь — вручную. Сейчас — спокойно, приборы все покажут, только повнимательней будь…
— Мы эту фабрику с самого начала знаем, — вступает в разговор невысокий черноглазый Андрей Миргасимов, аппаратчик из отделения осветления. — Я здесь тоже десять лет. Паспорт получил — и здесь оказался. Здесь женился. Здесь дочь родилась, сейчас уже тоже школьница…
— Почему тоже?
— Так я сам в десятом… А с фабрикой у нас у многих все-все связано.
С фабрикой здесь у многих связано все-все… Много уже писали и говорили о том же Анатолии Ивановиче Мотине. Кто на комбинате пожалеет, говоря о нем, теплого слова? Никто. И все в его жизни — институт, любимое дело, людское уважение — связано с фабрикой.
А для Вани Ковалишина, о котором тоже уже едва песен не поют, а так всюду писали-говорили, разве для Вани Ковалишина не стали фабрика и народ ее всем в жизни? Это он сейчас — начальник смены да Иван Иванович. А было время — и приехали они с братом Петром на комбинат из далеких Калушей зелеными юнцами: Западная Украина — не Западный Урал. На четвертом этаже нынешнего управления поселились тогда украинские песни: там было общежитие калушинских ребят.
Хорошую школу здесь прошли братья-близнецы. Со ступеньки на ступеньку двигали их вперед и выше упорство, жажда знаний, умение по-доброму советоваться с людьми. Вот он, этот «образцово-показательный» послужной список: моторист, аппаратчик, старший аппаратчик, мастер, начальник смены (читай за этим: вечерняя школа, вечернее отделение института, техникум — у Петра)…
Володя Колыванов хочет помочь мне записать фамилии товарищей и лезет за блокнотом в карман рабочей куртки. Оттуда сыплются ножи и бумажки, батарейка с сигнальной лампочкой, вмонтированная в футляр от «нюхалки» — ментолового карандаша, какие-то железки, и уже потом — блокнот (ну, конечно, и карманы-то у него — как портфель у пятиклассника!). Потом он провожает меня к выходу:
— Не заблудишься?
— Что ты!
Я иду к проходной и все повторяю, повторяю про себя, боясь уронить случайно такие хорошие, будто подаренные мне на добрую память слова — «отделение осветления».
А в памяти — то царственная повадка Клавы Неверовой, то умный взгляд Гены Мальцева, то Володина мальчишечья хитринка, то добрая основательность Ивана Ковалишина… И сама фабрика уже кажется мне огромным Отделением Осветления для всякого, кто туда попадет, местом, где на работе не всегда чистой и нелегкой люди не просто чистый продукт создают — души их там становятся прозрачней и чище.
Как же можно кого-то из них спрашивать: чем для тебя стали Березники?..
— Я в детстве очень увлекался научной фантастикой. А сейчас идешь мимо газгольдеров у себя на азотнотуковом — та же фантастика! Даже почище, потому что там читаешь о ком-то, а тут — все сам…
— И вообще здесь — жизнь. Из цеха — в комитет, из комитета — в школу, из школы — к себе в общежитие, только успевай поворачиваться!
Это Гена Ганеев. Общежитская комната, где живет он вместе с двумя лучшими друзьями, заселена множеством обычных и неожиданных вещей: здесь учебники английского и русского, книжки по столярному делу и электротехнике, «Химия» и «Кулинария», гиря и гитара, а над одной из кроватей нарисовано, как весело и кровожадно идет блестящий молодой человек по чьим-то несчастным сердцам. Идет и давит их. А они жалобно хрупают у него под ногами, будто битое стекло…
В очередном отделе кадров повторилась все та же история. Мамаев — не в первый раз! — обстоятельно доложил о своей флотской профессии, о жене, которую диплом врача привел на Урал.
И здесь — в который раз! — пошутили:
— Моря, к сожалению, предоставить вам не можем.
И снова начали предлагать сугубо сухопутные специальности. И опять Мамаев отказывался… Честно говоря, он сам не очень хорошо представлял себе, в чем соль каждого из тех дел, которые ему предлагали, он просто боялся ошибиться. Был Мамаев певуном и весельчаком, но тут хотел, чтобы все всерьез.
У него не было времени ошибаться, и, простившись с флотом, он выбирал теперь не просто рабочее место, а место в жизни — чтоб по душе и навсегда, чтобы захотелось в институт по специальности, чтобы всегда сохранять веселую бодрость духа. Можно, конечно, переживать из-за самой работы, из-за того, что не получается, не выходит, и эти переживания обязательно натолкнут на решение, и все выйдет, если стараешься. Но нельзя тратить энергию на переживания из-за того, что работа не та: дни недовольства собой и людей, часы бездействия и ожидания перемен сложатся в годы, проведенные впустую… Мамаев это понимал и потому боялся ошибиться. Он ловко откликался на шуточки кадровиков о море, а сам думал… Неизвестно, как долго бы он об этом думал, если бы не встретил бывшего своего одноклассника Валерия Байбакова, мастера из цеха контрольно-измерительных приборов.
— Наша специальность, — заявил тот, — может не понравиться только дураку. Сейчас Мамаев — член экспериментальной группы автоматики в том же цехе и сам твердо убежден: только дураку. Он не в состоянии понять, как можно отказаться от такой замечательной специальности. Или халтурить на такой работе. Он не мог, например, видеть возле прибора спокойно-безмятежную физиономию какого-нибудь ученика. Ему хотелось, чтобы у парня вот сейчас, немедленно загорелись глаза. Вообще «проблема ученика» все больше занимала Мамаева…
Пришел новичок в цех КИП — за него берутся рабочий и специалист. Они его обучают, отвечают за него и за это получают деньги. Такой порядок. При этом порядке не раз возникали невеселые ситуации: ученик, которому не исполнилось восемнадцати, не мог, например, идти с рабочим в технологический цех и в эти часы болтался себе без дела. При этом порядке ученик знал лучше то, что лучше остального знал учитель. Определенно существовала «проблема ученика»… Собственно, почему разговор в прошедшем времени — порядок-то этот узаконен и существует всюду? Всюду, да не везде. В цехе КИП на анилинокрасочном порядок другой.
Дима Мамаев рассуждал так. Вот мы бригада коммунистического труда. На чем должна стоять такая бригада? На человеческих отношениях. и искренней заинтересованности. Мы и есть отличный коллектив — дружный и четкий, как флотская команда. Так давайте и человека учить всей бригадой, а от платы за это откажемся! Тем более, один лучше пневматику объяснит, другой — электронику, третий — еще что…
Димины рассуждения товарищам понравились. Бригада заявила о своем решении в цехе и на заводе. Вася Татаринов стал первым таким учеником «на общественных началах».
Он словно и не ученик теперь в бригаде, а ее воспитанник: каждый интересуется его отметками в вечерней школе, маленькими достижениями в самостоятельном труде. Вася уже покончил со слесарным делом и принялся за пневматику.
Дима рассказывал о Васе, о товарищах, потом сам сделал вывод:
— И вообще наш цех — самый дружный и веселый.
Дружный — это я уже поняла. А веселый?
И сразу у Мамаева глаза заликовали, и весь он оживился, засветился, разулыбался:
— У кого же еще такая самодеятельность?
В старом здании цеха комната экспериментаторов была самая большая и светлая. Придут туда, бывало, после смены ребята, иногда гитара откуда-то возникнет — и кажется, что закатное солнце отплывает потихоньку, и облака плывут… Стали переходить в новое здание — решили новоселье отметить собственным концертом. И повелось!
— Что у нас, просто хочется весело жить или такие все талантливые уродились? Кто знает, и то, и другое, наверное…
Уже у проходной он обернулся, помахал, прощаясь, и пошел к себе, в самый, дружный и веселый цех КИП.
День был путаный, беспокойный. Одно слово — карусельный. «Железное» расписание, продиктованное себе с утра, рассыпалось на глазах, как башня из кубиков, нагроможденных в беспорядке. И кубики — неотложные, как долг, дела — теперь никак не хотели укладываться один к одному. Вот и здесь, на калийном, — новая неудача. Полчаса ожидания — и все напрасно. Наконец Виктор из комитета несмело предположил, что парня, которого я ищу, просто не предупредили и потому сейчас, после смены, он уже дома. Я подождала еще. Виктор — озабоченный человек в лыжных штанах — немножко подумал и сказал:
— А идемте лучше прямо к нему. Это недалеко.
Это и вправду оказалось очень недалеко.
Грузно переваливаясь и вколачивая серый снег в колеи, по улицам железнодорожного поселка, прилепившегося к комбинату, пробирались машины. Мы с Виктором то и дело лезли в сугробы, чтобы пропустить их, пока где-то на углу улиц Паровозников и Локомотивной не разыскали дом, как все вокруг, невысоконький и грязно-белый. А затем и самого… Сначала из сарая, сухо щелкая, полетели поленья…
— Сейчас и нас угостит, — пообещал Виктор из комитета и крикнул в сарай: — Уже хватит! Слышишь?
Кто-то с треском всадил топор в полено и вышел к нам. Был он румян остроглаз. Будто нарисованная, проступила над губой черная полоска, и едва не до самого носа упруго качался, как на проволоке, пышнейший цыганский чуб.
Минут через двадцать мы с Иштваном сидели и дружно вспоминали Закарпатье. Ах, золотая сторона, теплая, ласковая земля, где люди стройны, как дубы в Карпатах, щедры, как щедры плодами и тенью яблони при дорогах… Только у Иштвана не так светлы воспоминания о дорогих сердцу местах. Сначала война. Потом отец с матерью сгинули, в один год оба.
Иштвану было пятнадцать лет. Он принял трагически-неожиданное одиночество как нелегкую взрослую самостоятельность. И немедленно сам себе начал строить планы на жизнь.
Он решил поездить по земле. Но в семье, работящей венгерской семье, где пример неутомимой заботливой матери был всегда перед глазами, он не мог не усвоить главного: земля любит не туристов и бездарей, а работников. Он пошел в первое попавшееся училище, не выбирая. Он и сам еще не знал, какое на земле дело — его, Иштвана. Просто он хотел уже сегодня что-то уметь, и это небольшое, но настоящее рабочее умение — профессию слесаря-сантехника — ему дало первое же училище.
Для начала он поехал в Донбасс, потому что там работал старший брат, и поступил на шахту. Там, в Донбассе, Иштван учился еще многому — умению быть равным и не последним в рабочем коллективе, умению дружить. Он в первый раз встретился с великолепным проявлением истинной профессиональной гордости у шахтеров, и с тех пор всегда старался оценивать людей по тому, насколько преданы они своему делу и как о нем говорят. Сам он уважал свое ремесло: оно давало ему возможность убедиться, что руки у него не бестолковые неумехи, а кое на что способны. Конечно, и за то, — что оно обеспечивало ему уважительное равенство среди людей, и было фундаментом его самостоятельного существования.
Но он презирал оседлость. Он спешил посмотреть на все, что предлагала ему жизнь, и не хотел смиряться в этой жизни с каким-то прочным и окончательным, ему уготованным местом. А жизнь была щедра. Она неторопкой рукой комсорга приколачивала у шахтерской столовки объявления, которые начинались словами: «Кто желает помочь ударной…»
Они, конечно, желали. Их тогда было пятеро, они сколотились в полуребячий-полуюношеский союз и все делали впятером, вместе. Вместе ездили на домну в Запорожье, на домну в Жданов. И снова не сиделось на месте. И получалось удивительно просто: кто-нибудь легко предлагал поехать на целину, и все с ним легко соглашались. Они собрали свой нехитрый багажишко и купили билеты на поезд Москва — Караганда, в Акмолинске остановка.
Если бы кто-нибудь назвал их тогда «летунами», они бы непременно оскорбились. Слишком много в них было энергии, и ничто пока еще не могло удержать их на одном земном пятачке, а стихийные бедствия в виде негаданной любви их миновали.
Жизнь была неисчерпаема, а они еще и не стремились зачерпнуть поглубже, метались по поверхности, но зато этот простор им хотелось проплыть вдоль и поперек.
В Акмолинске ребят сразу же направили в училище механизации и к самой уборке новоиспеченные комбайнеры прибыли в совхоз. Их околдовала целина. Земля здесь не была бесконечной. Она — огромный желтый круг, прихлопнутый сверху белесоватым голубым колпаком неба. И пахнет она не только сладко — упавшим спелым яблоком или кисловато — углем. Она пахнет полынью и зерном. Они не знали ни отдыха, ни срока. Их накрепко приковал к себе жаркий целинный август. Только однажды он отпустил их. В райком, получать комсомольские билеты.
Но вот кончилась уборка — и ребята опять заскучали. Кто-то позвал в Свердловск, и они снова сели в поезд. А вылезли в Омске — узнали, что там строится огромный комбинат синтетического каучука, и махнули туда.
В Омске Иштван женился. Друзей забрали в армию, и как-то враз он почувствовал свое незаметное повзросление. Теперь нельзя было с прежней легкостью кивнуть чубом ребятам на перроне — пока, мол, не забывайте! — и утром выйти на другой перрон или полустанок, получить подушку у коменданта и начать слесарить на новом горячем месте. Он отвечал за близкого человека, чью беззащитность чувствовал по-мужски. Они тогда посоветовались и решили поехать в Березники. И правильно сделали, потому что потом у них родился парень — какие с ним путешествия? А тут — мать. Но дело не только в том, что здесь, в Березниках, Иштван оброс семьей и родней. Ему понравился калийный, и он понравился калийному. Он сначала по-прежнему слесарил в горном цехе, а потом пошел учиться на взрывника — во-первых, там ближе к настоящей Химии, во-вторых, взрывником ему еще на шахте хотелось стать, не брали. А тут выучился — и стал. Буровики бурят, ты закладываешь — траб-бабах! — скреперист убирает. Хорошая работа.
Парни выбрали его в штаб «комсомольского прожектора» — он настырный, веселый, и вообще ему можно доверять. Когда строили флотофабрику — вторую очередь комбината, — ребятам из штаба здорово досталось. Ведь у каждого еще и свои обязанности. Иштван, например, работал в бригаде Ивана Андреевича Пулина. Они взялись вдесятером проложить почти полторы тысячи метров трубопровода — сварить, подвесить, установить на флянцах!.. От опытной гидрозакладки, которую они сооружали, зависел пуск фабрики. Им на это дали два месяца и обещали бесперебойное снабжение. Если чего-то не хватало, бригада в полном составе прямо в робах шагала по кабинетам. Зато они сделали все на десять дней раньше.
А ночью Иштван ходил с ребятами в рейды по стройке.
В последние ночи накануне пуска словно никто и не спал. Каждый из штаба подежурил на фабрике. Иштван отвечал за цех реагентов, но его можно было видеть всюду: днем толкачей на стройке много, а ночью… То восемь девчонок-штукатуров сидят без раствора, надо срочно разыскать прораба. То на утеплении труб досочки-переходы едва дышут, надо немедленно заставить переделать. Нет, Иштван не был в этой горячке человеком случайным. Он и вправду умел оказаться на месте, вовремя и уверенно сделать свое дело.
Вчера в комитете кто-то жаловался:
— Всем хорош, только никак не хочет учиться.
Это правда? И сразу же выражение воинственного упрямства прогнало улыбку:
— Не надо, пожалуйста, меня уговаривать!
— А я и не уговариваю, с чего ты взял? Сам, наверное, понимаешь…
— Вот именно, сам! Надо будет — и пойму!
И я делаю неожиданное для себя открытие: он, конечно, понял, только он, по-моему, просто боится! Вот такой уверенный молодец боится выглядеть беспомощным, и страх пока сильнее его, а потому он возводит этот страх в принцип. Чудак…
— Березники? Я думаю, здесь что самое главное? Здесь учиться можно. Это очень хорошо, когда учиться можно. Город молодой, люди молодые — правильно сделано, что всем учиться можно. Вечернее училище кончил — теперь в техникум пойду. Если поступлю, конечно…
Саша Ишдавлетов
электрик 4-го разряда
Это у него такая уморительная фамилия — простоватая, добрая. Она к человеку сразу же располагает и… не дает вот так же, сразу отнестись к нему всерьез. Настраивает на какой-то юмористический лад. Он сам это понимает и рассказывает о себе легко, пошучивая, словно желая оправдать некоторую «лапотность» фамилии этаким легкомыслием собственных поступков. Легкомыслием?..
— Учиться я бросил по глупости. Пятнадцать лет исполнилось — и айда из школы! Семь классов есть — куда больше? Явился на завод…
(По глупости — это значит: малая сестренка, а у матери — едва шестьсот старыми деньгами, и тут тебе на все — на Володькино питание, на сестренкино тряпьишко).
— Пришел на содовый. Куда, думаю, определят? В ремонтно-механическом оказался, учеником модельщика. Ничего специальность, быстро привык…
(А как было не привыкнуть, если еще в школе любил строгать-пилить, и тут — все то же дерево, пахучее, податливое…)
— Ремонтно-механическая служба здесь кое-чего стоит. Химия — вещь зловредная, механические части, болты-винты в производстве быстро срабатывают на износ. Мы это, само собой, все заменяем, восстанавливаем. И, конечно, много нового приходится делать — такого, что и тем, кто у нас десятки лет работает, видеть не доводилось.
Потому что само производство совершенствуется, меняется, а некоторые приспособления да механизмы и вообще наши, заводские инженеры конструировали. Кальццех на старом содовом, например, и новом. А разве сравнишь то, что приходится делать для того и другого?..
Наверное, кое-кто, и не только там детишки какие-нибудь, а взрослые тоже, думает: химики — это лаборанты (тут, конечно, халаты, колбы-пробирочки и прочее). Ну, еще аппаратчики, которые, естественно, при этих… при аппаратах. Я шучу, но ведь и вправду есть люди, которые не представляют себе настоящей промышленной химии или отделяют «чистых» химиков от «нечистых». Да если ты в Березниках живешь, то хоть как, да на химию работаешь. А уж без нас или прибористов из КИПа — попробуй брат-химия, обойдись…
— Как поживают мои семь классов? Ничего поживают, нынче десятый кончаю… Это я тогда ничего не понимал. Пришел в цех, помню, смотрю на ребят — легкомысленные парни, поозорничать любят, ветер в голове! А потом узнаю: учатся в вечерней. Здорово удивился. Потом смотрю — это они так, пошутить любят, а что касается дела — тут у них полный серьез. Ну, а я со школой года три тянул, все себя успокаивал да оправдывал: жили на отшибе, ни лампочки там, ни тротуара, все в болотных сапогах, да и вечерами просто боязно ходить. А потом некуда стало отступать: в город переехали — раз, в цеховое бюро меня выбрали — два… В общем, отправился…
Шел в школу и все думал: «Как же это? Заставляли, да не учился, а тут никто ведь заставлять не будет, так как?» Ничего, не очень плохо получается. Русского вот только боюсь… Думаю о вечернем институте. Почему о вечернем? На дневном трудно будет. Я человек молодой, одеться хочется, то, се… — он широко улыбается и разводит руками, — а тут одна стипендия!
(Так ему и поверили! Он о другом беспокоится, этот «человек молодой». Не на «то, се» нужна ему зарплата — сестренка-то еще школьница…)
Это часто так бывает: стоишь смену — и все в порядке. Но вдруг в самом конце, в какие-то последние полчаса, начинается такой тарарам… И главное тут — не растеряться. Володя эту «закономерность» уловил сам. Такое у него случалось почти всюду — а он отстоял на каждом рабочем месте в своем цехе, когда стажировался.
Тогда он работал в контактном, старшим аппаратчиком. А там такая история: воздух поступает к аппаратам через фильтры, они же зимой часто засоряются. Пришли слесари, не предупредив, фильтры эти почистили-потрясли — воздух как хлынет волной! И сразу начала кислота литься, через все плотности и штуцера загазило — в цехе повисла красная туманная пелена. Руку в нее сунешь — даже пальцев не видно.
В первые минуты, когда начинает все розоветь, — испуг. Детский, заячий испуг до паники! А потом — беготня, вверх-вниз, каждый вентиль закрыть, начальника смены предупредить, и все это в противогазе, а гофрированный хобот мешает, и наспех натянутая сумка больно тычет в бок, когда бежишь по лестнице. В ушах — грохот собственных ботинок по железным ступенькам. А в такт этому беспорядочному дробному стуку бьется сердце: «К черту! К черту! Зачем? Зачем взялся? Зачем это выбрал?»
Все бегал от вентиля к вентилю и быстро делал, что нужно. И как нужно! А вместе с чувством этого самого «как нужно» вливалась в жилы надежная уверенность.
…Дорога домой казалась неправдоподобно длинной. А может, и не очень хотелось домой? Может, хотелось вот так, долго ехать в автобусе, может, даже задремать тихонько, чувствуя, как со всех сторон крепко стиснули тебя людские плечи. Он возвращался домой и почему-то всю дорогу ничего не слышал вокруг — как свистели «маневрушки» на переезде, как звонко решали свои маленькие девчачьи проблемки девчонки на остановке, как шумно вздыхал и отдувался на перекрестках переполненный автобус… В ушах все еще стоял грохот ботинок по железным ступенькам, но мысли сейчас, никак не совпадая с этим резким перестуком, текли мерно и ровно. Как это «зачем взялся?» Знал, за что брался и на что шел… И на уроках Анны Харитоновны об этом думал. Об этом думал в университете, с его уютными тесными лабораториями и уютным полутемным вестибюлем, где в перерывах стоит дым серо-голубым коромыслом и удивительно уютная, деловая и беспечная трепатня!.. Потом — в политехническом, куда перевели химиков-технологов. Могли не нравиться широченные безликие коридоры института, могла вообще душа к нему не лежать, но специальность, ее настоящее, до которого добрались к старшим курсам, оставить равнодушным не могли. Немножко презирал биологов и разных прочих «историков», снисходительно объясняя:
— Химия — вот основа всякого производства. Все — из ничего! Есть у вас что-нибудь подобное?..
Споров на эту тему не признавал и никаких доводов пытавшихся возражать не слушал…
Однако глаза и вправду слипаются. Помотался все-таки порядочно. Авария все-таки. И все-таки, старик, роскошную специальность ты выбрал, отличную специальность… Только надо воспитывать в себе хладнокровие.
Отчего-то захихикали девчонки, которые недавно делились восторгами на остановке. Наверное, оттого, что он не выдержал и улыбнулся, а улыбка получилась глупая и самодовольная. Чему рады, легкомысленные создания? Воспитывайте-ка хладнокровие!
А что такое ГИАП, вы, милые, знаете? Не знаете вы, что такое ГИАП… Ничего-то вы не знаете.
Мечта — вот что такое ГИАП. Это, девочки, такой институт, где всех до единого увлекает азотная кислота. Ему туда еще рано, звали — не пошел: надо поработать на заводе, надо пройти все и узнать что почем. Но через несколько лет он будет сам проектировать такие цехи и заводы. Ради этого он пришел в Химию. И никакие аварии, самые страшные, не выставят его из Химии. И нечего хихикать, вы, на сиденье!..
А они все шептались и прятали свои смешки в варежку. Они ведь видели только странного парня, почти мальчика, с серьезными коричневыми глазами, в шапке с отогнутым козырьком (один из признаков шика у городских подростков). Они ведь не знали, что так иногда выглядят отличники-медалисты, старательные студенты и перспективные инженеры.
«Республика Химия» — страна не только со своей особенной промышленной архитектурой, но и со своим особенным народом, разговаривающим на языке химических формул, сложнейших названий и многоэтажных определений.
— Это, — сказал Герман, — дибензтиазолдисульфид…
Потом — пожалел меня и объяснил:
— Альтакс, один из видов резиновых ускорителей.
И сразу вспомнилось, как ярославские шинники выступали в «Правде» с новыми обязательствами, а химики страны обещали помочь им их выполнить. В том числе наши, с Березниковского анилинокрасочного, вот отсюда, из этого цеха ускорителей вулканизации резины, по которому вел меня молодой начальник смены Герман Виолентов.
Он был серьезен и внимателен, слов типа «дибензтиазолдисульфид» изо всех сил старался избегать, объясняя последовательность реакций в производстве ускорителей — каптакса и его «брата» альтакса. Пожилые аппаратчики уважительно кивали Герману. Видно было, что «Герыч» — это он только для комсорга Жени Широкова, для таких вот ребят, с кем кончал один институт, а здесь в нем признают руководителя, старшего и знающего.
Еще в институте он хотел только в цех, только на производство. И оправдывал это желание просто:
— По-моему, тут настоящее дело для мужчины…
И все у него, у Германа, ладилось, и все было хорошо. Были смены спокойные и напряженные, были комсомольские собрания, на которых к ивановскому его говорку с беспорядочным оканьем и аканьем прислушивались ребята. Были шуточки друзей по поводу неженатого его положения…
Обычно не специалистом приходит на завод молоденький инженер-химик, а этаким «полупродуктом», еще не определившим свой профиль в сложнейшем лабиринте химического разнообразия. Я встретила Германа Виолентова в пору, когда и воспоминаний об этом желторотом времени не осталось — четыре года прошло. Комсорг завода Женя Широков знакомил меня с настоящим хозяином производства, уверенным, сдержанным, деловитым и — скромным человеком с редкой и будто несмелой улыбкой на смуглом лице. «Вот уж кто нашел свое место», — помню, подумалось тогда, а он говорит:
— Работа? Нравится. Город? Нравится. Профессия вообще? И говорить не приходится… Только с удовольствием бы я сейчас со своим цехом расстался!
— Как же так? Ведь нравится же…
— Новое бы что-нибудь «попускал»! Здесь мне все до вентиля знакомо, а ведь в химии самое интересное — опыт, эксперимент, начало…
Месяца через полтора я снова оказалась в Березниках. И вот первое, что с радостью сообщил Женя Широков:
— Герыч-то, знаешь, кто? Начальник реакторного отделения на тиураме!..
Тот, кто не знает, что такое пусковой объект, вряд ли представит, в какое полымя, в какой водоворот добровольно кинулся Герман: комплекс тиурама — сложнейшего, интереснейшего производства — вовсю достраивается, ответственности там, хлопот, забот — выше головы, и не на месяц, не на два, не до пуска цеха, не до первой продукции… А тот, кто знает, что такое пусковой объект, пусть не удивляется: мужчины в Республике Химии всегда жаждут настоящего дела, и оно их не обходит.