К. Паустовский СОЛЬ ЗЕМЛИ

Рассказ на протяжении четырехсот километров

Историю о том, как профессору Преображенскому надоело открывать богатства, я услышал в поезде между Котельничем и Вяткой. Кончался октябрь. Низкое солнце освещало глухие просеки. Небо над ними простиралось подобно бледным рекам. Настоящие же реки казались черными от холода.

Солнечный свет отливал ржавчиной, как осиновая листва. Мохнатые безрогие коровы гремели колоколами в поредевших чащах. Вместо черноземных деревень, вросших в землю, среди полян подымались погосты, рубленные из корабельной сосны. Мы углублялись на север.

Под Вяткой в поезд влезла бригада кондукторов — кряжистых карликов с круглыми русыми бородами и лесными зелеными глазами. Они окали и бегали по вагонам тяжело и мягко, как медведи. Хвоя лилась за окнами темной рекой. Гудок пропадал в лесах. Казалось, паровоз кричал, боясь заблудиться.

В этих лесных пустошах, в Котельниче, где угрюмая река пахла снегами и над ней висела рыжая луна, мой сосед, профессор химии, рассказал необыкновенную историю, как Преображенскому надоело открывать северные богатства.

Профессор сидел в темноте с закрытыми глазами. Луна освещала его редкие желтые волосы и пухлые руки.

— Дело в том, — промолвил он сонно, — дело, собственно, в том, что соль на Верхней Каме — так называемую «пермянку» — начали добывать еще во времена Ивана Грозного. Местность эта издревле гремела солью. Там и названия соленые — Соликамск, Усолье, Сысольск. Весь тот край отдали во владение купцам Строгановым, — между прочим, прекрасный пример феодализма, прямо просится в хрестоматию. Соль варили в бревенчатых варницах и везли обозами во все углы Московского государства. Это дело давнишнее. А вот недавно профессор Преображенский был послан в Соликамск обследовать тамошние соляные месторождения.

— Забавный город, — вздохнул химик и заглянул в окно.

Луна блеснула глухим пламенем в болоте и медленным метеором ворвалась в частый ельник. Она не отставала от поезда ни на шаг.

— Замечательный город, особенно зимой. Средневековые соборы, старики в голубых поддевках, снега да изразцовые печки. В этом сонливом городишке Преображенский заложил первую буровую скважину. Результаты получились неслыханные. Вот, смотрите, — химик провел пальцем по окну прямую линию, — это поверхность земли. В ста пятидесяти метрах от поверхности, вот здесь, Преображенский нашел поваренную соль, под ней — калий, — химик дернул меня за рукав, — под ним магний, а под магнием опять поваренную соль и каменный уголь. Толщина пласта пятьсот метров!

Химик перечеркнул окно от черты до самого низу и вытер палец о старые серые брюки.

— Так были открыты величайшие в мире залежи калия.

Над химиком на верхней полке лежал взъерошенный и любопытный профработник из Вятки. Он не хотел пропустить ни одного слова. Он сел на полке, собираясь слезать, но в это время потухло зеленоватое вагонное электричество. Профработник выругался, поскреб ногой о стенку, нащупал железный выступ и уперся в него сапогом. Раздался противный визг, похожий на свист пара в прорванном флянце, вагон задергался, как человек, которого на полном ходу хватают за хлястик, уныло проскрежетал и остановился. Профработник в темноте наступил на рукоятку от тормоза Вестингауза.

Карлики-кондуктора прибежали, переваливаясь, как испуганные медведи, заохали, заокали и потребовали с профработника двадцать пять рублей штрафа. Митинг, устроенный пассажирами по этому поводу, помешал химику окончить рассказ. Воспользовавшись замешательством, химик уснул.

Я ждал его пробуждения, надеясь услышать конец истории о Преображенском, но утром мы промчались по головокружительному мосту над Камой, увидели белую Пермь, черные боры, похожие на кремлевские стены, Мотовилихинский завод, осеннее солнце, густые тени, первые волны Уральских гор. Рассказывать было некогда. Химик не отходил от окна. Казалось, он на всю жизнь хотел запомнить леса, где последняя листва, кора и мох походили на слитки железной руды.

Только в черной до сердцевины Чусовской, где Урал заволок нас кизеловским дымом, густым и сладким от серы, химик окончил так нелепо прерванный рассказ.

— Вы спрашиваете, как могло Преображенскому надоесть это дело? Очень просто. Надо было выяснить площадь залегания калия.

Преображенский пошел к югу. Он начал закладывать скважины через каждые пять километров — и все то же, только пласт становился чем дальше, тем толще. Тогда Преображенский решил делать скважины через десять километров — все то же. А время — и немалое время — идет. Преображенский делает скачок в двадцать пять километров до Березников, — пласт еще богаче! Как вы думаете, — химик засмеялся, — можно прийти в ярость. Преображенскому надоело рыть землю каждые двадцать пять километров. Он сделал прыжок на пятьдесят километров к югу, к Чусовским городкам, и… — химик не торопясь закурил, — наткнулся на уральскую нефть!


От Чусовской железная дорога, — ее здесь зовут Горнозаводской веткой, — поворачивает на север. Электричество гаснет. Свечей не дают. Кондуктор смиряет бунт пассажиров загадочными и неожиданно прекрасными словами:

— Зачем свечи? Здесь вам будут светить заводы.

— Какие заводы?

— Губаха, Кизел, Березники. Заводов хватит.

Пассажиры стихают. Ночь грохочет туннелями и непроглядными выемками. Луна проносится в черной воде болот. Мы ждем, но, кроме тьмы и гула, ничего не ощущаем.

Лишь в полночь поезд выносится с разгона всей многотонной тяжестью из выемки на гулкий мост. Пассажиры бросаются к окнам. Широко забирая по кривой, поезд мчится над ущельем, засыпанным доверху грудами электрических огней.

В огнях струится черная река. Серебряное зарево восходит над горами. Тормоза шипят, и вагоны останавливаются против новых домов, сверкающих подобно ночным кораблям. За их широкими окнами чувствуется спокойная продуманная жизнь. Трубы электростанции струятся конусами дыма более черного, чем ночь. Это Губаха.

Кизел разрывает ночь второй россыпью огней, а к утру открылись огни Березников. Были уже видны, но как бы со сна, низкий ельник, глина, жидко присыпанная снегом, и болотистая низина на берегу Камы. Дым простирался над ней, скрывая очертания заводских корпусов. Пересекаясь под острыми углами, сверкали линии фонарей. Перед нами лежала огненная ночная карта одного из величайших в мире химических комбинатов.

— Доехали, — сказал профессор, и ветер ударил в его заспанное лицо холодком редкого снега. — Смотрите, что творится. Два года назад здесь еще взрывали средневековые солеварницы графов Строгановых.

Станция Усольская, курившаяся, как пожарище, вонью махорки, приняла нас в свое расшатанное нутро.

Профессор слишком бегло рассказал историю Камских соляных месторождений. После Строгановых, в конце девятнадцатого века, этой солью заинтересовался мировой монополист содового производства бельгиец Сольве. Он решил прибрать камскую соль к рукам. Прикрываясь именем русского промышленника Любимова, Сольве выстроил в Березниках первый содовый завод. Сейчас этот завод смущенно дышит на краю исполинской площади Березниковского комбината.


Все дальнейшее походило на неправдоподобный рассказ. Если разъять его на составные части, то получится следующее.

Дряхлый возница-зырянин долго волочил нас в плетеной таратайке по ухабистой дороге. Дорога упиралась в разлив жгучих огней, казавшихся зелеными от снега и рассвета. Возница говорил с нами на языке времен завоевания Сибири.

Ночь гудела сдержанным гомоном людей. Черные толпы в треухах валили из полярной тьмы по тропам, по доскам, по широким дорогам, по кучам гравия и шлака к Березниковскому комбинату. Это шли рабочие из окрестных деревень — Дедюхина, Ленвы, Чуртана, Яйвы, Веретья, Зырянки.

Возница бормотал, что тысячи рабочих едут еще из-за Камы, из Усолья на перевозах и лодках, а Кама вот-вот станет. Вторую неделю идет шуга, — идет и идет, шут ее знает. Когда Кама застынет, рабочие все равно будут идти на стройку, не идти никак невозможно, об этом даже мысли быть не может. (Возница захихикал в ответ на наши сомнения, приняв нас, очевидно, за круглых дураков). Как едут? Подкладают доски и ползут по ним, а то пробьют в тонком льду канал и кое-как догребают на лодках.

Но это — не все составные части рассказа. Мы увидели океанский корабль, превышавший «Аквитанию». Он застрял на суше. Ветер пел в вышине, в стальных тросах, державших три громадных трубы. Рабочие на палубе клепали болты. Корабль тяжело гудел и сотрясался. Казалось, он только что отдал якорь после ночного шторма.

В свете его фонарей трусила наша лошаденка, равнодушно помаргивая ушами.

Кораблем была ТЭЦ — теплоэлектроцентраль Березниковского комбината, величайшая в Европе станция высокого давления.

Около ТЭЦ полосы света падали на громадные ящики, сколоченные из гладкой сосны.

— Посмотрите на ящики, — профессор толкнул меня локтем. — Это простая тара, но присмотритесь к ней получше. Парад мировых промышленных фирм, самый блестящий парад, какой можно себе вообразить на берегах Камы.

Я читал черные надписи: Бабкок-Вилькокс, Ганномаг, Сименс-Шуккерт, Броун-Боверн, Павер Газ, Рейнкабель, Борзиг, — промышленники всего мира сложили в пустошах Северного Урала великолепные технические богатства.

— Что Москва! — пренебрежительно прохрипел профессор. — Разве в Москве можно понять, что значит индустриализация или овладение передовой западной техникой. Никогда! — убежденно выкрикнул он. — Это надо видеть, надо глупеть от недоумения, надо болеть от масштабов и контрастов.

Только тогда вы поймете, что происходит в СССР. Происходят вещи, перед которыми мировая история не заслуживает внимания и вызывает зевоту.

— Стой, лешак тя раздери! — прокричал возница, явно бодрясь, и остановил лошаденку около дощатого дома. Дом звенел стаканами и ножами. Было пять часов утра.

Мы вошли. В прохладной столовой люди в синих комбинезонах пили чай. Их лица блестели румянцем свежей ночи и холодной воды, — ею они только что умывались. Пыхтя трубками и папиросами, они проходили мимо нас, и синяя ночь растворяла их за хлопающей дверью. То были монтеры химического комбината. Один из них твердо сказал другому по-английски:

— Я получил письмо из Бирмингэма. У Сузи родился мальчик.

Возница топтался около лошаденки, завязывая мокрый чересседельник.

— Мистеры, — продолжал он, сокрушаясь, — в резиновых армяках ходят, а штиблеты у них на медных шипах. Благоустройство! Тпру, тараканы тя заешь.

Геологический кулак

«Торговые люди» Строгановых не только варили соль. Они открыли Камчатку и дошли до Берингова пролива. За проливом леденела в тумане Америка.

В Березниках и Усолье строгановские «людишки» оставили по себе память — бревенчатые высокие башни, изъеденные веками и солью. Это варницы. В них со времен Грозного качали из-под земли соляной раствор и выпаривали из него «торговую» соль.

Стены варниц размочалились и висят лохмотьями. Они похожи на поношенную овчину. В косых дверях уныло гудит ветер. Копоть от заводов комбината садится на бревна ломкими пленками.

Нет ничего угрюмее этих черных башен, вросших в рыхлые снега. По ним, как по истлевшей летописи, можно читать жестокую и немногословную историю древней Руси — холуйства, плетей, казней. Орудиями пыток, стрелецкими дыбами торчат в темноте деревянные насосы.

До революции в этих местах добывали соль и немного золота.

Газеты любят выражение «на базе такого-то сырья возникло такое-то предприятие». Что такое база? Вот это счастливое сочетание природных богатств, как бы нарочно собранных в кулак и напластованных на одном месте. На базе соли, калия, каменного угля и Камы возник Березниковский комбинат.

Комбинат начали строить в 1929 году. Приехали неспокойные люди. Пермяки скребли затылки, — шут их знает, этих приезжих, им всего мало. Им оказалось мало мировых залежей калия, мало угля, мало Камы и лесов. Они искали еще чего-то, тревожили суровые леса, нюхали и ковыряли землю. Действия их смущали пермских людей, считавших, что всякое крепкое дело покоится на неторопливости и продолжительном размышлении.

С каждым днем я узнавал, что «база» Березниковского комбината становится богаче. Возможности росли, как полая вода. Становилось ясно, что первая и даже вторая очереди комбината не исчерпают этих возможностей, не возьмут из тощей на вид пермской земли всех ее богатств. Уже вырисовывались исполинские контуры будущей «химической республики», мирового центра калийной промышленности.

В здешнем обществе краеведов пылится множество докладов, написанных то карандашом, то бледными чернилами. Доклады повествуют о «недрах Березниковского района».

Краевед сродни охотнику. Он одинаково восторгается залежами гипса и зарослями малины в уральских лесах. Он расстилает под кустами малины брезентовый плащ, трясет кусты и в один прием набирает ведро душистых ягод. Он находит в лесу истлевшие вашгерды — ящики для промывки золотоносного песка — и узнает, что здесь некогда мыли золото.

Существование краеведов — величайшее благо для глухих окраин Союза. Краеведы — поэты и ученые вместе. Они пропитаны запахом болот, хвои, ветра, кизеловского дыма, едких химических паров и смазочных масел. Объем их исследований обширен, а энтузиазм может заразить самого скучного человека.

Я приведу выдержку из одного доклада.


«Совсем мало исследованы берега реки Глухой Вильвы и верховья реки Яйвы вблизи Березников. Пока мы знаем, что около села Палом есть выходы свинцовых руд. В прежнее время местные охотники приготовляли из них пули и дробь. Возможно, что и сейчас это имеет место. Если эти руды поддавались кустарной обработке, то они несомненно богаты.



Кроме того, на берегах этих рек есть выходы гипса. Большинство Соликамских церквей оштукатурено алебастром, изготовленным кустарным способом из этого гипса.

Еще в старое время было сделано до пятнадцати заявок на каменный уголь по Пермскому лесничеству, но до сих пор никто не заинтересовался этим, хотя выходы угля находят и сейчас.

Есть основания говорить о наличии золота и платины. До революции скупщики золота и платины часто посещали этот район и, наверно, не зря. В лесах находят старые вашгерды.

Таким образом, налицо исключительное богатство района».


В качестве сырья Березниковский комбинат в первую очередь будет пользоваться кизеловским коксом, Соликамским калием, найденным в самих Березниках (для его добычи строится рудник на полтора миллиона тонн), серным колчеданом и известняком.

Все остальные богатства пойдут в переработку во вторую очередь.

Комбинат будет изготовлять ценнейшие химические продукты (химикалии): аммиак, азотную и серную кислоту, соду, едкий натр, сульфат аммония и сложные и сильные удобрения…

Первая очередь комбината — десять химических заводов, ТЭЦ, самая мощная в СССР водонасосная станция и механический завод для собственных нужд.

Первая очередь даст химических продуктов и удобрений на сорок пять миллионов рублей в год.

Когда я узнал о богатствах Березников, эта скупая земля предстала передо мной в ином виде. Туманная ее угрюмость приобрела особую величавость. Комбинат был прекрасен заложенной в него идеей непрерывного и замкнутого производственного процесса, строгим равновесием отдельных частей, продуманностью лабиринта труб.

По ночам он рвал туман синими взрывами автогена. Средневековые варницы моргали пыльными глазницами окошек. Казалось, пермские старцы стояли, опершись на посохи, и в страхе и смятении наблюдали рождение гиганта.

Крэк!

Англичанин Лоу, хранивший на сизом лице пресловутую невозмутимость британской нации, прогуливался по чугунной площадке около парового котла Бабкок-Вилькокс № 1, как по грохочущей сцене. Кучки наших рабочих стояли поодаль, зорко наблюдая за Лоу.

Котел грохотал и, казалось, хотел сорваться с буферов. Он уходил ввысь на двадцать семь метров. Вершина его терялась где-то в синей мгле. Дежурная, висевшая в воздухе, на узких корабельных мостках, была плохо видна. Чтобы увидеть ее, надо было смотреть вертикально, как смотрят на аэроплан, пролетающий над головой.

Изредка Лоу вытаскивал из топки факел пылающей пакли и скупым жестом тушил его о чугунный пол. Приказы помощникам он отдавал кратко, — слово приказа всегда было одно и то же, похожее на щелканье клюва.

«Крэк!» — кричал Лоу, и создавалось впечатление, что у него во рту щелкнул о зубы мундштук старой трубки.

«Крэк!» — и помощники в синих комбинезонах бежали, как обезьяны, по воздушным лестницам.

«Крэк!» — и помощники бежали к вентилям.

Лоу изредка подносил руки к задвижке у топки жестом старого джентльмена, греющегося у камина, и отходил, — так на ощупь, не доверяя сложнейшим и безукоризненным приборам, он пробовал силу огня.

Котел испытывали, — первый в СССР котел Бабкок-Вилькокса, где давление пара рассчитано на шестьдесят семь атмосфер, котел судового типа, гигант, «громыхало», как звали его наши монтеры.

При испытании давление внутри котла необходимо было поднять больше, чем до ста атмосфер. Серьезность и риск этого дела понимали все и жестоко волновались, ожидая, когда же взволнуется Лоу.

Наконец свершилось. Лоу выхватил трубку изо рта, засунул ее в карман замасленного резинового плаща и пронзительно свистнул.

Свист заглушил космический гул топок. Он ударился о крышу и разлетелся по мостикам.

— Эксгаустер! — прокричал Лоу непонятное слово, побледнел и бросился к измерительным приборам. Даже простак мог понять, что наступила самая рискованная минута. С чудовищным гулом урагана внутрь котлов хлынула угольная пыль из мельниц.

Показатель давления дрогнул и быстро поплыл вверх: четырнадцать, двадцать пять, тридцать пять атмосфер. Атмосферы росли, а толпа зрителей около котла медленно отступала, — котел был страшен. Он дрожал и гремел, как бы готовясь взорваться с силой тысячетонного снаряда.

Вентиляторы выли штормом в двенадцать баллов. Девяносто атмосфер! Лоу вытер пот, свистнул наверх и ударил себя по горлу, — это значило, что в котле слишком много воды. Когда воды было мало, Лоу хлопал себя по животу.

Взгляд Лоу был прозрачен. Он никого не видел.

Сто атмосфер! Гудел не только котел, — гудела вся исполинская теплоэлектроцентраль сложнейшим набором гигантских изогнутых труб.

— Довольно!

Котел, изнемогая, начал затихать. Корреспондент московской газеты нес на телеграф, пробиваясь через обширную путаницу стройки, наспех написанную телеграмму:

«Закончена проба первого котла высокого давления Бабкок-Вилькокса. Давление было поднято до ста атмосфер. Котел выдержал испытание прекрасно».

После ухода корреспондента в одном из флянцев вырвало прокладку — обыкновенная вещь при регулировании котлов. Пронзительный свист, казалось, вырвал мозги из черепной коробки. Пар заполнил доверху исполинское здание глухим туманом. Бежали, спасаясь, люди — струя пара обваривает и сжигает на месте. Все было залито голубоватым рассеянным светом, — пар мириадами частиц впитал в себя свет электрических солнц.

Я часто бывал у котла и видел молодых и старых инженеров, монтеров, чернорабочих, партийцев и беспартийных, зырян и американцев, украинцев и татар. У них на лицах была смесь уважения и восторга. Если бы это не было так старо и стыдно, может быть многие сняли бы перед котлом кепки и треухи. Как передать ощущение гениальности, спрессованной в его трубах и секциях, ощущение напряженного ударного труда, вложенного в эту величественную установку?

Ночью, после пуска котла, нашей комнатой в общежитии завладела бессонница. Только к утру пришел запоздалый и непрочный сон. Он длился несколько минут, но я запомнил его надолго.

…Полночь застала нас в котельном отделении. Черный уральский ветер лепил на стекла косматые хлопья снега. Котел гремел и дрожал всеми ста атмосферами.

Открылась дощатая дверь, и мимо пусковых аппаратов, где, подчеркнутые стрелами, краснели надписи «высокое напряжение — смертельно», в гуле вентиляторов, осыпанный снегом, вбежал Пушкин. Он снял перед котлом шляпу, как снимал ее перед портретами Байрона, Черным морем и памятью декабристов. Нестерпимый блеск пробегал по его желтоватым зрачкам. Он смотрел вверх. Вся станция пела величавой симфонией и голубела жестоким пламенем автогена.

Лоу сорвал кепку с головы и судорожно схватился за вентиль. Не тень ли Георга Гордона Байрона закрыла перед ним измерительные приборы?

Я проснулся. Восьмичасовой гудок требовательно кричал в темноте. Соседи по койке, чертыхаясь, натягивали брюки. За окнами летел неторопливый снег…

На березниковской теплоэлектроцентрали поставлено три котла Бабкока и два котла Ганномага. Котлы дают двести кило пара с каждого квадратного метра нагрева, или четыреста восемьдесят тонн пара в час. Пять лет назад специалисты не верили в возможность получить даже сорок кило пара с квадратного метра и называли разговоры об этом «ребяческой фантазией».

Монтажом ТЭЦ ведал молодой инженер партиец Захаров. Ему едва исполнилось двадцать восемь лет, но он ухитрился за короткое время прожить значительную жизнь.

Захаров исколесил Америку, Англию и Германию. В Америке он осмотрел все станции высокого давления (их всего одиннадцать). По пути из Америки в Европу он изучил машинное отделение океанской «Аквитании», где впервые крепко полюбил судовые котлы Бабкока.

В двадцать восемь лет ему поручили монтаж сложнейшей станции высокого давления, станции настолько совершенной, что не только, наши ученые, но и ученые Запада приезжают ее изучать. Станция эта будет прекрасной школой для теплотехников.

Недаром мой сосед по общежитию инженер Фриш говорил:

— После этой станции нас будут всюду встречать с музыкой и с графином водки.

В монтаж станции Захаров внес юношескую бодрость, быстроту, тщательное изучение объектов. В каждом жесте и в каждом слове Захарова видна новая, законченная до последней мелочи высокая культура. Иностранцы недоумевают:

— О, если это тип человека эпохи социализма, то…

Они трясут головами, не находя точного выражения своим мыслям.

Бывало, что Захаров не спал по две ночи подряд и вместе с ним не спала армия монтеров и инженеров. Захаров был нестерпимо требовательным начальником и заразительно веселым собеседником.

Как это ни странно, но многие специалисты лишены размаха мысли. Далеко не каждый инженер покажет свое производство так, что оно запомнится на всю жизнь. Ежедневная возня с машинами заглушила новизну восприятия и притупила впечатлительность. Все хорошо знакомое кажется скучноватым, как скучен для горожан трамвай и пишущая машинка.

У Захарова этого нет. Рассказывая о ТЭЦ, он вскользь бросит несколько слов об угрюмых отрогах Урала, видных за круглыми окнами бункерного отделения, о смешной и старомодной конкуренции двух фирм — Бабкока и Ганномага, даст образные сжатые характеристики отдельных машин, инженеров, монтеров, поразит собеседника необычайными свойствами угольной пыли и окончит разговор любимым словом «точка», заменяющим рукопожатие.

Седьмого ноября 1931 года были пущены первый котел и первая турбина ТЭЦ. Секретарь Березниковского райкома осторожно включил рубильник, — ТЭЦ дала первый ток. Переливаясь хрусталем, засверкала над зданием станции надпись: «Ток дан». Мелкий снег летел из-за Камы.

К рубильнику стал на первое «дежурство» крошечный мальчик в желтом вязаном комбинезончике. Мальчик был похож на медвежонка. Румяные его щеки дрожали. В глазах застыли и никак не могли скатиться крупные слезы, — ему было и страшно и необыкновенно хорошо. Ослепительный огонь тысячесвечных ламп превратил в золотой пух его легкие волосы.

Кинооператоры в огромных страшных черепаховых очках приседали перед ним и никак не могли нацелить аппарат, — мальчик был слишком мал.

Над его головой гудела углеподача, выли котлы, безумствовал отработанный пар.

Мальчик не спускал глаз с Захарова. Когда кончилось дежурство, он подбежал к нему и уткнулся головой в его колени. Это был сын Захарова, маленький Вовка.

Жидкая пыль

Обитатели гостиницы № 4 гордились инженером Фришем. За три месяца он прошел по этапу четыре тысячи километров и переменил десять тюрем. Вместо того чтобы отправить его из Свердловска в Пермь прямым сообщением, конвой вез его через Москву и Вологду.

Газета «За индустриализацию» назвала маршрут Фриша «путем, не отмеченным по карте».

Фриш — молодой советский инженер, бывший рассыльный одного из уфимских учреждений. Фриш — человек задиристый и резкий. На Нязе-Петровском заводе ему приказали поставить двигатель, купленный с кладбища Шлиссельбургского завода. Двигатель никуда не годился.

Фриш не только отказался его ставить, но кстати сказал директору завода несколько ядовитых слов по поводу покупки дрянного двигателя. Тогда директорские «благожелатели» вспомнили, что где-то под Пермью Фриш, монтируя маслобойный завод, якобы причинил государству убыток в шестьсот рублей.

Фриш был арестован, его обвинили во вредительстве и повезли через Москву в Пермь. Он сидел со «шпаной», выдавая себя за мошенника, так как с вредителей уголовные немедленно «снимали» все, вплоть до брюк и золотых зубов. В тюрьме Фриш перенес тиф и на несколько дней ослеп.

В Перми Фриша освободили за неимением улик.

В Березники Фриша пригласили заведующим котельной ТЭЦ. Принимая котлы, он ждал извещения о показательном процессе над теми, кто поднял травлю против него — молодого и преданного делу советского специалиста. Процесс уже был назначен. Фриш сокрушался, что процесс может оторвать его от работы на ТЭЦ.

ТЭЦ он любил по-ребячески. Рассказывая о ТЭЦ, Фриш мог даже немного приврать.

— Химическое производство, — говорил он, — требует громадного количества пара. ТЭЦ дает ему пар и попутно вырабатывает электрическую энергию.

— Давление в шестьдесят семь атмосфер! — восклицал он и бросал с размаху какой-нибудь тяжелый предмет на свою койку. — Сорок атмосфер мы тратим на вращение своих турбин, а остальные двадцать даем химическим заводам комбината и станции постоянного тока. А коэффициент полезного действия! Восемьдесят процентов полезного действия! Взамен прежних тридцати. Старые инженеры потеют от удивления. Вот это махина! У нас есть, конечно, еще одна станция высокого давления — ТЭЖЭ. Детская мощность, специально для туалетного мыла. Наши насосы, что качают воду в котлы, обладают мощностью в три раза большей, чем вся станция ТЭЖЭ. Ха-ха и еще раз ха!

— Хотите, — Фриш рассекал воздух ладонью, будто распарывая полотно, — хотите, я разложу вам всю ТЭЦ на ее составные части, и вы увидите, какой это стройный организм. Здесь все использовано до последней возможности.

Все вставали с коек и собирались к столу. Даже мобилизованный из Мосстроя горемыка-бухгалтер, страдавший неизлечимым гриппом, шлепая босыми ногами, уныло приближался к Фришу.

— Работа начинается с углеподачи. Мощная схватывающая машина — грейфер слетает с громадной высоты в угольную яму, открывает пасть, набирает уголь, захлопывает челюсти, переносит и ссыпает уголь в вагонетки подвесной дороги. Так уголь идет в бункера ТЭЦ. Когда дорога работает, можно смотреть часами. Один раз мне пришлось прокатиться в вагонетке над всем строительством.

Здесь Фриш соврал.

— На ней прокатишься, — пробормотал старик со слезящимися глазами — специалист по изоляции трубопроводов и скептик.

Подвесную дорогу строила германская фирма Блайхерта. Я увидел дорогу — здесь ее зовут углеподачей — ночью. Над головой, на страшной высоте, позванивая, бежали невидимые вагонетки. Я вспомнил такую же дорогу, выстроенную той же фирмой у мыса Куули на восточном берегу Каспийского моря. Там вагонетки возили ослепительную соль, здесь — кизеловский уголь. Там жаркий шторм навевал около стройных мачт бугры сыпучего песку, здесь около них дымились вихри снега. И там и тут дорогу строил немецкий инженер, ворчливый и медлительный старик Барон. И там и тут «сумасшедшие» большевики бесили Барона стремительными темпами работы. Спешка была не в интересах и не в привычках Барона. Но в конце концов Барон сдался, — большевики неукротимо обгоняли его. Наступил траурный день для — немецких специалистов. В этот день Барон печально промолвил: «Я был учителем, вы — учениками. Трагедия старых учителей состоит в том, что ученики их опережают. Я отдал приказ крепить наши мачты советским способом. Я убедился, что это гораздо надежнее».

— Слушайте, — продолжал Фриш, — начинается самое интересное. Вагонетки ссыпают уголь в бункера под крышей ТЭЦ. Из бункеров он поступает в мельницы и превращается в угольную пыль. Пыль эта тоньше пудры. Ты пойми, балда, — Фриш брал за рукав агента Башжелдорстроя, тщетно разыскивавшего в Березниках какие-то трубы, — ты представь: на одном квадратном сантиметре должно поместиться четыре тысячи девятьсот пылинок, — это гораздо тоньше комариного жала. Мельница может перетереть в такую дьявольскую пыль только восемьдесят пять процентов угля. Остальной, более крупный, возвращается обратно и снова скатывается в мельницу. Понятно?

Фриш закладывал руки в карманы и обводил нас победоносным взглядом.

— Но этого мало, дорогие мои. Пыль такой тонкости приобретает свойства жидкости. По-нашему говоря, она работает по законам жидких тел. Если ты возьмешь ее в руки, она протечет на пол между пальцами, как протекает вода. Горячий воздух вдувает эту пыль в котлы. Вот вам одна часть производственного процесса.

Теперь будьте внимательны. Я расскажу вам о великом круговращении пара. Ни одного кило пара не пропадает зря.

— Ух ты, мать моя, пресвятая богородица! — сказал бухгалтер и лег на койку. Слабое его воображение не выдержало фришевского натиска.

— Пар из котлов идет в турбины высокого давления, из них в газовый пароперегреватель, — он отапливается газами от котлов, — а из него часть пара мы даем «алхимикам» на заводы комбината, часть на станцию постоянного тока, а часть в турбины низкого давления. Из этих турбин и со станции постоянного тока пар возвращается в пароперегреватель и снова идет в котлы. Такой способ работы, друзья мои, называется замкнутым циклом. Пар, как белка, вертится в колесе и не может удрать.

Пошли в столовую пить чай. Каждая комната по традиции выходила «бригадой». Бригада Фриша была самой многочисленной.

За чаем Фриш увидел в графине коричневую камскую воду, постучал по графину ногтем и вынес приговор:

— Жесткая вода! Не годится. Наши котлы требуют дистиллированной. Даже больше — не только дистиллированной, но очищенной от газов, обезгаженной.

Бухгалтер фыркнул и подавился чаем. Фриш уничтожающе посмотрел на него.

— Для механической и химической очистки воды строится громадный «цех водоочистки». Но даже совершенно «кристальная» вода из этого цеха нас не удовлетворяет. На ТЭЦ есть вторичная установка для окончательной очистки воды. Она называется испарительной. Самая мощная, между прочим, установка в СССР. Там вода превращается в пар, из пара снова в воду и только после этого идет в котлы.

После чая Фриш пошел на ТЭЦ. Станция требовала пристального изучения и каждый день давала Фришу новые радости и новую тему для коротких докладов в гостинице. Технические новшества на ТЭЦ были нескончаемы и начали тяготить соседей Фриша, отчаявшихся запомнить все, что он рассказывал.

На станции Фриш прошел в машинный зал посмотреть турбины. Турбина № 7 работала. Белобрысый немец электрик прислушивался к ее гулу, засунув в ухо слуховую трубку. Он следил за пением ротора. Высота тона говорила о безукоризненной работе, — не было ни тени вибрации.


На постройке «цеха водоочистки» работала бригада бетонщика Ардуванова. Вся бригада состояла из татар и башкир, почти не понимавших по-русски. Они пришли на стройку из волжских степей. Они не умели держать как следует лопату и робко топтались в рабочкоме. Дощатый барак с красными полотнищами и портретом Ворошилова казался им дворцом. Они опасались курить и осторожно кашляли в руку, чтобы не потревожить людей, заседавших за столами в этом великолепном помещении.

Бывший пермский грузчик Ардуванов внимательно осмотрел степных людей и пробормотал:

— Будет дело!

Он организовал татарско-башкирскую бригаду.

Профработники, любящие газетный жаргон и неудачные сокращения, тотчас же прозвали ее «бригада нацмен». Через несколько месяцев из вчерашних батраков-чернорабочих Ардуванов сделал квалифицированных бетонщиков. Через год Ардуванов получил орден Ленина. Орден запылен цементом и кажется зеленоватым.

Ни один бетонщик из бригады Ардуванова не прогулял ни одного дня. В узких добродушных глазах ардувановцев можно прочесть, как по букварю, об их честности, упорстве и выносливости.

Здешней суровой зимой при пятидесятиградусных морозах без теплой спецовки они работали с таким же легким сердцем, как и в душные летние дни. Их труд заражал даже вялых пермяков.

Но рядом с ардувановцами ходили бузилы. Бузила — это или истерик, считающий, что звание рабочего дает ему права и не налагает никаких обязанностей, ощущающий себя «борцом за революцию, загнанным в бутылку», или тупорылый малый, попахивающий самогоном, хулиганством, рекрутским молодечеством. Он кроет в бога и в гроб прорабов и инженеров, требует спецовку лучшую, чем все, обеды лучшие, чем все, курит среди стружек. Пестрая кепка лихо смята над морщинистым лбом, зеленое кашне кутает осипшую глотку. Он плюет вслед ударникам. Большевики его «разорили», где-то там, в семейном гнезде и под толстой черепной крышкой чадят мысли о мести.

Бузилы вскинулись, — «татарва» учила их работе. На татар показывали пальцами, об их работе знало правительство, и из-за татар с бузил взыскивали строже; их лодырничество получило яркий контрастирующий фон.

Спрятаться было некуда. Тогда в ход пошла верная финка. Двоих из ардуванцев «подкололи», предварительно затеяв драку, как того требует хулиганская тактика. Бузилы думали отделаться простым «ранением в драке по пьяному делу», но просчитались. Их судили за контрреволюцию. Бригаду Ардуванова занесли в «Красную книгу» Урала — почетную книгу строителей новой индустриальной базы на Востоке.

Аммиак

Глухой химик Горштейн был прикомандирован в качестве советника к экспедиции Совкино. Экспедиция снимала Березниковский комбинат. Возник вопрос: как снять технологический процесс на аммиачном заводе.

— Если химическое производство можно снять, — сказал Горштейн, — то оно никуда не годится.

Он был прав. Весь процесс, где происходят чудовищные по силе реакции, растут и падают температуры, соединяются газы, работает давление в триста атмосфер, идет бесшумно внутри труб, башен и глухих насосов. Снять его невозможно.

«Надо снять работающих людей, — написал Горштейну на клочке бумаги режиссер экспедиции. — Людей на фоне новейшей совершенной техники».

— Не сердитесь, — ответил Горштейн. — Я глухой и поэтому люблю немое кино. Но где много людей — там нет и не может быть совершенной техники.

И он был дважды прав.

Химический процесс снять и увидеть нельзя, — его можно только описать.

«Задача Березниковского комбината — производство высококачественного аммиака и калийных удобрений. Первая очередь комбината даст восемьдесят пять тысяч тонн товарной продукции на сорок пять миллионов рублей».

Эту фразу вы встретите в любом описании Березников. К сожалению, их очень мало, этих описаний — всего две-три тощих статьи, испещренных формулами, сухих, как доклад математика.

Первая очередь Березников состоит из цепи заводов — ТЭЦ, завода синтетического аммиака, завода серной кислоты, заводов сульфат-аммония и селитры, водонасосной станции — самой мощной в Советском Союзе — и водоочистки.

Аммиак — кровь комбината. Завод синтетического аммиака — по-здешнему «синтез» — огромен, и путешествие по нему занимает не меньше пяти дней. Он состоит из пяти частей — газогенераторного цеха, газгольдера, конверсии, компрессии и синтеза.

Исполинские корпуса тонут в северном сумраке и тишине. Когда я бывал на аммиачном заводе, он ждал пуска, ждал последнюю партию, измерительных приборов, высланных из Америки.

Пока эти микроскопические приборы, призванные улавливать, миллионные доли процента каких-либо газов, качались в трюмах океанских кораблей, монтеры завода пригоняли последние детали. Когда завод пойдет, только сто человек будут управлять его шестью гигантскими цехами.

Весь процесс производства аммиака, непрерывный, как течение реки, будет продолжаться шестьдесят три дня. Иными словами, если первого декабря пускается первый цех — газогенераторный, то первая струя жидкого аммиака польется из конденсаторов синтеза (последнего цеха) первого февраля. Но литься она будет непрерывно.


Газогенераторный цех. Здесь рождается газ. Черная башня высотой в пятьдесят метров. Внутри башни ходят скип-элеватор для подачи кизеловского кокса наверх, в бункера, вмещающие трехдневный запас кокса. На скипе, бункерных и автоматических весах, отвешивающих точные порции кокса для каждой газовой печи, работает один человек.

Из бункеров кокс пересылается в дробилку, а оттуда в мерные камеры. Это чугунные башни с большим круглым вырезом, заклеенным толстой резиновой плитой. Эта плита — предохранительный клапан. Если газ прорвется из печи в мерную камеру, — возможен взрыв. Он предотвращается тем, что резиновая плита раздувается от давления газа, как исполинский пузырь, лопается, и газ свободно улетает в пространство.

Из мерной камеры кокс переходит в печь-генератор, встречается там с паром, и от этой встречи и рождается газ. Он называется сырым, или полуводяным.

Около каждого генератора на высоте трех этажей висит в воздухе капитанская рубка. Чугунные решетчатые полы гремят под ногами. Рычаги и измерительные приборы окружают железный ящик, где за стеклом стоит машина времени — автоматический мозг всего цеха.

Образование газа длится три минуты. За это время надо очень, точно, с ошибкой не больше, чем на десять секунд, открыть и снова закрыть в известной последовательности пять главных задвижек, впускающих и выпускающих газ, дым, кокс и пар.

— Что будет, если опоздать на десять секунд?

— Каюк, — отвечают химики.

Неточных и ошибающихся людей сменила безошибочная машина. Колесо времени медленно вращается и, нажимая то один, то другой контакт, управляет всеми задвижками.

Но и колесо времени поставлено под бдительный контроль. Если колесо времени ошибется и где-нибудь в сети случится неисправность, оглушительная электрическая сирена даст сигнал и остановит весь процесс образования газа.

Из генератора газ идет под сильный водяной душскруббер. Там его обмывают от пыли. Потом он мощными насосами нагнетается в газохранилище — газгольдер.

В газогенераторном цехе рождается триста пятьдесят тысяч кубических метров полуводяного газа в сутки.

Аммиак является соединением азота и водорода.

В газе, поступающем в газгольдер, тридцать восемь процентов водорода и двадцать два процента азота, а остальное приходится на углекислоту и окись углерода. Прежде чем получить аммиак, эти вредные примеси необходимо вычистить.


В башне газгольдера было гулко и пусто. Водолаз надел скафандр и полез вниз, в громадный бетонный бассейн с зеленой подогретой водой. Этот бассейн зовут водяным замком.

Инженер Спенсер смотрел вниз и волновался, — предприятие было явно опасное. На частые и быстрые вопросы Спенсера переводчик цедил сквозь зубы нечленораздельные ответы. Ему надоело переводить по десять часов в сутки. Его одолевала зевота. Он скучал и бродил мутным взглядом по узким балкончикам у стен башни и гигантскому куполу газгольдера, лежащему глубоко внизу.

Водолаз должен был заделать какое-то отверстие в водяном замке. Ему приходилось пролезать между бетонной стеной бассейна и железной стенкой газгольдера, описывающей гигантский круг.

Переводчик нашел, наконец, занятие. Он заметил нарисованный карандашом на стене чертеж газгольдера и начал рассматривать его с необыкновенным вниманием. Спенсер оставил его в покое.

Чертеж был прост. Каменная башня стояла над бассейном с водой, а в воде плавал перевернутый вверх дном железный стакан размером в семиэтажный дом. Стакан состоял из трех громадных частей, входивших одна в другую, как входят части телескопа или подзорной трубы. Наполняясь газом, эти части поднимались над водой на высоту в тридцать пять метров, причем первая тянула за собой вторую, а вторая — третью. Железный газгольдер рос, как воздушный шар емкостью в пятнадцать тысяч кубических метров. Купол его был равен куполу московского планетария.

Сейчас газгольдер был сложен и плавал на воде. Были видны приклепанные к его серым стальным выпуклостям направляющие колеса. Они бегут, по рельсам, когда газгольдер идет вверх, и предохраняют это океанское сооружение от перекоса.

Подъем газгольдера на полную высоту продолжается три четверти часа.

Водолаз вылез, снял шлем и пробормотал:

— Передайте ему: все сделано. Лучше в Каму зимой нырять, чем в эту хреновину. Того и гляди прищемит, как крысу.

Водный бассейн устроен для того, чтобы прочно запереть газ в хранилище и не дать ему возможности улетучиться снизу. Водолаз заделал последнюю щелку в этом бассейне.

Меня поразило несоответствие цифр. Газогенераторы будут давать по триста пятьдесят тысяч кубических метров газа в сутки, а газгольдер рассчитан только на пятнадцать тысяч кубических метров. Но несоответствие объяснялось просто: газ в газгольдере будет все время в движении, его будут беспрерывно поглощать остальные отделения аммиачного завода, и запас в пятнадцать тысяч кубических метров вполне достаточен.

В Германии есть телескопические газгольдеры для светильного газа емкостью в двести пятьдесят тысяч кубических метров. Из них газ идет для бытовых нужд, берут его только днем. Ночью расход газа падает почти до нуля. Поэтому и нужны мощные газгольдеры, вмещающие всю ночную выработку газа.


В цехе конверсии около сложных газодувок сидят на корточках толстые немецкие монтеры. Синие комбинезоны трещат на их упитанных спинах. Дым из трубок ест глаза, поэтому все немецкие монтеры смотрят одним глазом, второй у них всегда закрыт. Это делает их похожими на часовщиков.

В конверсии газ из газгольдера гонят по башням, обдают паром, греют, охлаждают и добиваются того, что процент нужного для производства водорода подымается с тридцати восьми до пятидесяти одного, а ненужной окиси углерода падает с тридцати четырех до трех. Получается новый газ — его зовут конвертированным, он идет в цех очистки, где его совершенно освобождают от углекислоты и окиси углерода, В нем остаются только водород и азот, и притом в том количестве, какое необходимо для получения аммиака.

Цех очистки — фантастический цех. Углекислоту вымывают из газа водой. В очистительные башни каждый час вливается десять тысяч тонн свежей пресной воды. После очистки она превращается в такое же количество тонн крепкой зельтерской воды. Это — отброс производства. Двести сорок тысяч тонн зельтерской в сутки — этого вполне достаточно, чтобы затопить все курорты Крыма и Кавказа и, в частности, Одессу, где зельтерская вода так же необходима, как хлеб, воздух и как черноморское солнце.

В очистительных башнях добиваются чистоты газа поистине поразительной, — примесь углекислоты допускается лишь в размере пятнадцати миллионных частиц. Если примесь будет больше, то весь процесс пойдет насмарку.

В цехе очистки есть свой собственный Днепрострой. В очистительных башнях вода падает с большой высоты под сильным давлением. По силе падения она дает такой же эффект, как, например, столб воды, падающий с высоты ста шестидесяти метров. Эта вода вращает турбины. Они в свою очередь приводят в движение моторы и насосы, подающие в очистительные насосы воду и газ.

Здесь особенно нагляден основной принцип комбината — использовать всю энергию до последней капли, замкнуть ее в величественный поток непрерывного круговращения, приблизить производственный процесс к идеалу замкнутого цикла, чтобы ни капли энергии не выбрасывать на воздух.

Иностранные специалисты поражены — только два мировых химических комбината имеют, по их словам, «столь гармоничное и красивое течение производственного процесса».

Я говорил с одним из этих специалистов. В сильные морозы он ходил в одном пиджаке, стремясь доказать, что большевики, кутающиеся в тулупы и валенки, — хилые и достойные сожаления люди. Он жаловался на «русских рабочих, не желающих подчиняться немецким монтерам», он намекал на «мальчишеское тщеславие молодых советских инженеров», но на вопрос о впечатлении от всего комбината только развел руками:

— Прекрасно. Столь продуманного и великолепного проекта я не ожидал.


Заведующий цехом конверсии — человек на редкость неразговорчивый — пробормотал:

— Ходите, смотрите. Вон компрессоры, где очищенный газ сжимают с силой до трехсот атмосфер. Одним словом, дело обстоит так: здесь мы должны десять тысяч кубических метров газа сжать и превратить в шестьдесят кубических метров. Это, собственно, и все.

Это «все» было невероятно, но такие масштабы стали будничным делом для здешних людей в презираемых немцами бахилах.

Их нельзя поразить ничем. Скажите им, что надо выстроить вторую Эйфелеву башню для нужд комбината, и они начнут ее строить, назвав «башней № 2 на первом аммиачном участке» или что-нибудь в этом роде.

Прорабы начнут писать отчаянные записки в отдел снабжения, землекопы будут вынимать назначенные им от века «кубометры» мерзлой каменной глины, котельный цех станет клепать фермы и укосины и требовать кислорода, в рабочкоме будут ругаться из-за норм, а начальник строительства Грановский издаст еще несколько приказов, где в энергичном стиле заявит: «Опять прораб башни № 2 Пономарев — известный волынщик — ввел меня в заблуждение относительно сроков сборки двух опорных ферм. Поэтому приказываю…» и так далее. Неискушенный человек прочтет все это и пожмет плечами — обычная производственная картина: прорабы, графики, сварщики, проба грунта, перекошенные болты — ничего особенного. Корреспондент московских газет даст телеграмму: «Сборка башни № 2 на первом аммиачном участке закончена на семь дней раньше срока, назначенного райкомом». Читатель отложит газету, — нашли чем хвастаться после Магнитостроев.

— Чего вы добиваетесь? — вправе спросить меня каждый, кто прочтет эти строки.

Я добиваюсь немногого. Я хочу, чтобы вы поняли, что под сухими словами «газгольдер», «газогенератор», «скруббер», «углеподача», «измерительная установка» и так далее и тому подобное скрываются сооружения, ошеломляющие своими размерами и гениальные по вложенной в их конструкцию мысли.


В последнем цехе аммиачного завода-синтеза живет катализатор. Это загадочное вещество, состав его известен очень немногим.

Очищенный и сжатый компрессорами газ проходит под сильным давлением через трубы, где лежит катализатор, и превращается в газообразный аммиак. В конденсаторах он сгущается в жидкость и стекает по трубам в цистерны, распространяя удушье и слезливость.

Процесс окончен. При помощи жидкого аммиака-получают селитру — облагораживать и обогащать неизмеримые хлебные и хлопковые массивы СССР.

Восемьдесят три миллиона ведер воды

Из Свердловска пришла срочная телеграмма: сообщить биографию слесаря водонасосной станции № 3 Николая Вотинова.

В постройкоме никто биографию Вотинова не знал, — не то он усолец, не то из Перми, толки были разные. Вотинова позвали в постройком, и на обороте одной из бесчисленных статистических сводок очень бледным карандашом он скупо написал: «Я сын рабочего. Отец работал на сталеваренном заводе сорок семь лет. Помер он в 1921 году. Ввиду тяжелого материального положения семьи меня мальчишкой с двенадцати лет отдали на завод в слесаря. Образование мое сельское. Член ВКП».

В автобиографии не было ни слова о том, как Вотинов спас водонасосную № 3. Спасти маленькую водокачку и спасти величайшую в Союзе водонасосную станцию — по существу одно и то же. Но все же следует описать то, что спас Вотинов.

Московский водопровод громаден. Воду качают из Мытищ и Рублева. На Ленинских горах в колодцы водопровода льется мощная река холодной и прозрачной воды. Надо представить себе водонасосную станцию в два с половиной раза более мощную, чем весь Московский водопровод, — это и будет водонасосная № 3. Она могла бы питать водой весь Нью-Йорк.

На берегу Камы устроен водоприемник глубиной в двадцать два метра. Он делится, как трюм океанского корабля, на восемь отсеков, отрезанных один от другого глухими бетонными стенами. В каждом отсеке на уровне речного дна пробиты окна. В них вливаются рыжие потоки камской воды.

Глухие отсеки нужны, чтобы мощное давление Камы не перекосило здание. Возьмите спичечную коробку и сожмите ее между пальцами, — она перекосится и лопнет. Но вставьте в нее несколько поперечных дощечек-упоров, и сопротивляемость коробки увеличится. На этом принципе построены и отсеки. Кама давит на стенки водоприемника с силой четырехсот тонн.

На станции девятнадцать насосов. Все вместе они должны качать тридцать две тысячи кубических метров воды в час, или восемьдесят миллионов ведер воды в сутки, — почти половину всей Камы. Химические заводы требуют океанов воды.

Один досужий березниковский инженер вычислил, что если бы не было станции, то комбинату понадобилось бы двести двадцать пять тысяч водовозных кляч, чтобы снабдить себя водой.

Со станции вода пойдет на комбинат пятью мощными потоками по трубам диаметром в сто двадцать сантиметров. Особые пожарные насосы будут качать воду под давлением в одиннадцать атмосфер. Струя из пожарного насоса бьет в вышину на сто пятнадцать метров и убивает человека наповал.

Станция стоит на берегу Камы. Против натиска Камы выставлена броня — ледоломы, каменный берег и толстые стены. В земле толщина стен доходит до трех метров. Такую крепость Каме, конечно, не размыть.

Над отсеками устроена столовая и клуб. Под полом будут клокотать глубокие воды Камы. Из окон клуба видны закамские леса, седые от снежного дыма, и древние гостиные дворы Усолья.

Эту станцию и спас Вотинов. Сухой рапорт об этом говорит так:

«В марте 1932 года в котлован водоприемника станции № 3 проникла вода из Камы. Она начала затапливать колодцы, потом пробила пол и хлынула в машинный зал. В это время испортились насосы, откачивающие воду. Катастрофа приближалась стремительно и казалась неизбежной. Котлован начало размывать.



На аварийный участок перебросили лучшую бригаду из двадцати шести слесарей во главе с Вотиновым. Было необходимо немедленно и во что бы то ни стало исправить насосы на ходу.

С Урала шел буран. Бригада работала двое суток по колено в воде и не отдыхала ни одной минуты. Она ушла лишь после того, как насосы начали работать с точностью часов».


Во время аварии у Вотинова в семье случилось несчастье: брат убил брата. За Вотиновым прислали из дома. Он оторвался от работы на несколько секунд и сказал присланному:

— Ступай, семья подождет, дело дороже.

Только на третий день Вотинов ушел домой. Там его ждала та жизнь, от которой он давным-давно оторвался, — остатки старого, забубенная окраина, дощатый гроб убитого брата.

Вотинов был награжден орденом Ленина.

Репортер местной газеты «Ударник» первый рассказал мне о Вотинове. Репортер был простой и славный юноша, но любил пышные сравнения и носил пестрые до рези в глазах вязаные шарфы. Рассказывая, он воскликнул:

— Это напоминает мне историю Архимеда!

Сравнение показалось мне диким. Но потом я понял, что оно не было плохим. Я вспомнил французскую революцию, когда якобинцы гремели речами о доблести древних римлян и призывали патриотов следовать их примеру.

Гражданское мужество римлян было любимой темой уличных ораторов. Имена братьев Гракхов знал каждый санкюлот. Вот почему репортер вспомнил о великом римском математике, убитом солдатами.

Репортер рассказывал мне об этом на станции. Внизу, у насосов, стоял Вотинов. Я видел его замасленную спину и льняные волосы, выбивавшиеся из-под кепки.

— Расспросим его самого, — предложил репортер.

Я отказался. Я прекрасно знал, что Вотинов посмотрит на нас как на докучливых бездельников, пристающих к человеку с пустяками. Он был занят. Кроме того, он не хотел говорить о спасении станции, вовсе не считая это геройством.

«Не я один, все ребята работали», — только этот ответ мы бы от него и услышали. Недаром в своей автобиографии он ни слова не упомянул о мартовском событии.

С большой охотой он рассказал бы, как его бригада добилась работы всех насосов и механизмов на станции с полной стопроцентной нагрузкой. Раньше они работали на пятую часть своей мощности.

До прихода Вотинова паровой копер забивал восемь свай за смену. Вотинов отремонтировал его, и копер начал забивать двадцать свай. Бетономешалка Кайзера, похожая на голову ящера с разинутой пастью, залепленной зеленым тестом, делала за смену сто восемьдесят замесов. Вотинов заставил ее делать триста двадцать.

До водонасосной Вотинов со своей бригадой работал на сборке железной мачты Круппа высотой в семьдесят метров. Башня была готова на неделю раньше срока.

Инженер водонасосной станции Чайковский — неунывающий человек в ярчайших лиловых штанах — изобрел деревянные щиты, вполне заменяющие железные. Вместо тридцати двух железных щитов было поставлено восемь щитов Чайковского. Строительство сэкономило сто тысяч рублей.

Чайковский похож на земского врача чеховских времен, — от его румяных щек и смеющихся глаз веет свежестью, будто Чайковский только что принял душ под своими исполинскими водными потоками. Он самолично ужом пролез через сеть широких водопроводных труб, чтобы убедиться в их чистоте: промывке Чайковский не доверял.

— Моют, моют, вода идет чистая, а глядишь — в трубе дохлая кошка.

Чайковский романтик. Он расскажет вам о воде, о водонасосных станциях столько необыкновенных историй, что перед ними померкнут Жюль Верн и Уэллс вместе взятые.

Вотинов не один. Молодая история комбината знает десятки случаев героизма, достойных всесоюзной славы.

Электромонтер комбината Ужегов получил первую премию на всесоюзном конкурсе новостроек. Его бригада снизила себестоимость порученной работы на тринадцать тысяч рублей.

Плотник Громов вызвался в жестокий мороз (было пятьдесят градусов) влезть на крышу корпуса конверсии, чтобы настлать кровлю. Он полез, остался жив и выполнил работу безукоризненно. Северные плотники трясли бородами, — со времен Чердынского царства они не слыхали ничего подобного. Рукавицы примерзали к топорам, а в Чуртанских лесах гулко лопались от стужи столетние ели.


Водонасосную № 3 монтируют. Из Германии пришли машины. Они стоят запеленатые, как кутают в одеяла маленьких детей.

Кроме водонасосной № 3, у комбината есть уже работающая водонасосная № 2, равная по мощности ни много ни мало всему московскому водопроводу.

На комбинате прежде всего бросаются в глаза трубы. Весь комбинат завязан узлами исполинских труб. Ни одно производство в мире не требует столько труб, сколько химическое.

Широкие желтые трубы переползают из цеха в цех, как чудовищные удавы. Они разветвляются подобно артериям на анатомическом атласе. Вдруг из-под ног бьет в лицо струя пара. Всюду: под ящиками с оборудованием, из-под рельс заводской дороги, из-за углов зданий — высовываются черные жерла и изогнутые спины труб. Чаще всего в Березниках слышны слова: «вентиль» и «задвижка», обязательная принадлежность труб. Трубы для воды, для газа, для кислот, для пара в две атмосферы, в семь атмосфер и шестнадцать атмосфер, железные, стальные, свинцовые, гончарные, деревянные, бетонные, футерованные и нефутерованные, обмазанные изолирующим составом, как будто укутанные в желтый ватин, — лабиринт разноцветных исполинских труб, государство труб всех диаметров от тысяча двухсот до сорока миллиметров.

Все главные трубы введены в два туннеля — большой и малый. Туннели зовут «подземными Березниками». Большой туннель пропитан теплым запахом асфальта. Белые лампы горят над могучими линиями труб. В туннеле тропическая жара. Снег над ним тает.

Все линии труб в туннеле двойные: одна — работающая, другая — запасная на случай аварии. Запасную прозвали «страховкой». «Страховка» нужна аммиачному заводу, где малейший перебой в подаче воды, пара или электричества может остановить на два месяца весь производственный процесс.

Сначала к мощным трубам поставили задвижки (вентили), закрывающиеся вручную. Весит такая задвижка шесть тонн. Чтобы закрыть ее, нужно сорок пять минут. Если случится авария, то за это время может быть затоплена почти половина комбината. Поэтому к каждой задвижке поставили мотор, он закрывает ее в три минуты.

Государство свинца

Иностранные инженеры и монтеры стали похожи в это утро на разбитую наполеоновскую армию. Тонкие коверкотовые пальто, шершавые галстуки, мягчайшие шляпы, скрипучие лайковые перчатки — весь этот набор заграничной одежды, распространявший на стройке легкий запах берлинских и лондонских кино и бир-халлей, — все это исчезло за одну ночь.

За Камой закатывалось лохматое солнце, потерявшее последние остатки блеска. Сахарные от инея лошади, привязанные к столбам около построечного управления, печально смотрели на него невооруженным глазом. Мороз набирал крепость, и по визгу снега под ногами можно было судить, что он перевалил за тридцать градусов. Вся стройка пела тысячами разнообразных шагов — от решительного скрипа сапог до неуверенного подвывания валенок.

В это утро главный технолог комбината мистер Спенсер вышел в шляпе, подвязанной по-бабьи платком, в сапогах забойщика и ватном пальто, сшитом из клетчатого одеяла. Зеленые квадраты одеяла были ясно видны с одного участка стройки на другой, несмотря на обычный при морозах седоватый туман.

Англичане с аммиачного шли в треухах. Роговые очки примерзали к переносицам. Ноги вместо желтых ботинок, ласкавших глаз благородством материала и линий, обременяли пудовые бахилы. Казалось, стадо ломилось сквозь стройку, стадо мамонтов, бывших вчера еще стройными и румяными людьми.

Переводчицы перетягивали тулупы веревками и гремели сапогами. Из-под малахаев выбивались их седые от инея печальные локоны.

Наполеоновская армия вступила на стройку и растеклась по отдельным заводам. Часть пошла на сернокислотный. Говорили, что из-за морозов лопаются трубы и в бункерах ТЭЦ действительно перестала дымить.

На сернокислотном непрерывно взлетал вверх и скатывался вниз по железным лестницам прораб Гаврилов. Он принадлежал к числу работников, которых принято ругать, ибо ругать их легко, — они дают для этого очень много пищи.

Гаврилов работал бестолково, но с таким размахом и волнением, что заражал всех суетой и особого рода безответственной веселостью. Он много и со вкусом кричал, крыл матом направо и налево, вытаскивал за шиворот из-под печей чернорабочих, забравшихся греться, хватался за голову, разводил руками, подписывал на услужливо подставленных спинах рабочие карточки, выгонял из конторы лодырей, сам лез, отпихивая машиниста, подтягивать гайки в станках, доказывал плотникам, что они сукины дети, не умеющие подогнать перила, и так далее и тому подобное. Одним словом, Гаврилов безумно действовал, не замечая, что дело стоит.

На технических совещаниях у начальника строительства Гаврилов недоумевал и возмущался, — все ругали его, будто сговорившись, его, Гаврилова, тащившего на себе всю тяжесть монтажа «этого завода, чтоб он пропал». Гаврилова обвиняли в неумении правильно расставить рабочую силу, в сутолоке, в занятиях галиматьей.

Гаврилов бросал кепку на стол, таращил на начальника строительства серые глаза и кричал:

— Ты сам не знаешь, что у тебя делается на стройке. Мне руки связывают! Мне ни черта не дают! Механизации работ нету. Я на чем работаю? Я работаю на смердящем газу — вот на чем я работаю, ежели интересуешься знать.

В этом месте Гаврилова сурово останавливали. Все знали, что таким неблагозвучным газом он называл чернорабочих, ручную силу, заменявшую кое-где на стройке тракторы и транспортеры.

Гаврилова сняли. До сих пор он не может понять за что. Кажется, работал, кажется, из кожи вон лез, кажется, надрывался и перерывался — и вот благодарность!

— А ты бы меньше лез из кожи, тогда бы дело пошло, — сказал ему начальник строительства. — Ударную работу ты заменяешь толкучкой! Что у тебя творится на заводе? Что? Безобразие! — вдруг прокричал он и уставился на Гаврилова круглыми глазами. — Организации работ нет, плана нет, сотни людей шаландаются без дела, грязь, леса не убраны, а ты бегаешь, как бешеный кот, во все лезешь, ничего не кончаешь и думаешь, что я буду терпеть твою безответственность без конца. Скажите, пожалуйста, какая невинная девушка!

Инженер Лойба, украинец и скептик, пытался защищать Гаврилова. Лойба обладал невозмутимостью, выводившей всех из себя. На вопрос, когда же, наконец, пойдет сернокислотный завод, он отвечал:

— Когда пустымо, тогда и пойдет! Понятно?

Защита потерпела жестокий провал, и начальник строительства даже обозвал Лойбу вольтерьянцем.

— Как? — переспросил Лойба.

— Вольтерьянец ты, скептик, вот кто, — резко отчеканил начальник строительства, и Лойба, не поняв, что это значит, обиделся: мыслимое ли дело швыряться такими словами!


После аммиачного завода сернокислотный кажется простым, как таблица умножения.

Дробилка с отчаянным грохотом размалывает зеленый и пыльный серный колчедан. В дробилке работают в респираторах. Густой зеленый туман оседает на лицах и машинах окисью меди.

Из дробилки колчедан идет во вращающиеся печи. Там он горит сиреневым пламенем, пересыпаясь с полки на полку ярко-золотым дождем, и выделяет сернистый газ.

На аммиачном заводе газ отмывают от пыли водяным душем, на сернокислотном его очищают электричеством. Пыль прилипает к наэлектризованным металлическим частям особой установки. Она называется катрелью. Из катрели газ передают в громадные башни Гловера и Гей-Люссака, заполненные доверху мелким кварцем.

Здесь газ «орошают» особой кислотной жидкостью — нитрозой. Под действием нитрозы он превращается в серную кислоту и стекает вниз, к желобам.

Кварцем башни засыпают для того, чтобы увеличить площадь соприкосновения газа с нитрозой примерно в семьсот пятьдесят раз. Если вычислить площадь всех осколков кварца, смоченных нитрозой и заполняющих башни, то получится огромная цифра.

На сернокислотном заводе — государство свинца. Свинцовые трубы, свинцовые желоба, свинцовые баки. Свинец — единственный металл, который серная кислота не может разъесть.

Сернокислотные заводы первое время обычно газят. Газ сочится через тончайшие щелки, проходит сквозь флянцы и заволакивает корпуса удушливым туманом. Из носу идет кровь, изо рта сладкая, как дешевая карамель, слюна. Поэтому на сернокислотном первое время работают в противогазах.

Но это пустяк по сравнению с заводом каустической соды. Если в глаз попадет хотя бы крупинка этой соды, — он лопается и вытекает. На вид каустик — твердая красивая масса из столбчатых молочно-белых кристаллов. Если растворить эти кристаллы в воде и положить в нее труп человека, то через двадцать минут от него ничего не останется, одна едкая прозрачная жидкость. Это называется «мокрой кремацией».

Тяжелый желтый дым ползет из труб сернокислотного завода. Этот дым называется «лисьим хвостом».

Гаврилов полез со мной на гей-люссак. Окислы азота сжимали горло чугунной клешней. Мы дышали, как запаленные лошади. Под нашими ногами шла гигантская химическая реакция, превращавшая газ в серную кислоту. В кварце бушевала температура свыше двухсот градусов тепла. В пропасти на дне башенного отделения сварщики дымили ослепляющим автогеном.

— Сдам сернокислотный, — сказал Гаврилов, — поеду к себе в Торжок. Буду на лыжах кататься, ничего больше делать не стану. А потом в Севастополь, на морской завод.

И тут Гаврилов оказался верен себе. Он втайне мечтал о бегстве, об отдыхе, о самоварах, снегах, теплых провинциальных горницах.

Исполинский негатив

Весь вечер я провел за Камой в тихом городишке Усолье. Путь через Каму был труден. Река покрылась желтыми торосами. Со стороны Вишеры, с севера дул острый ветер. Я перешел на Усольский берег и оглянулся на комбинат. Исполинский негатив стоял передо мной. Небо было черно, как глухая черная ткань, — таким его сделал тридцатипятиградусный мороз, — и на ней далекими клубами и мощными струями несся вверх тяжелый белый дым из невидимых труб. Только над сернокислотным заводом он был ядовито-желтого цвета, как бы окрашенный небывалым лимонным пожаром.

Сотни фонарей лежали почти на снегах. Движение дыма было настолько стремительным, что от взгляда на него кружилась голова. Мороз и ветрогонки сосали дым из труб торопливо и жадно. Гул ТЭЦ был слышен даже здесь. Ярость этой мощной станции сотрясала усольское затишье.

Около деревянных и сгорбленных гостиных дворов, около домишек, выпучивших готовые вот-вот обрушиться белые колонны, около музея горели одинокие и тихие фонари. Ночь подошла к ним вплотную — жестокая чердынская ночь, похожая на черную пропасть.

В музее — в старинном доме Строганова — тускло светилось окошко. За решеткой двигались тени. Собаки выли, как волки, испуганные светоносным видением на древних берегах Камы. Я зашел в музей. Заведующий красными от холода пальцами перебирал желтые документы. Трехсотлетний дом глушил наши голоса в крепостных сводах.

В углах, где розовели глыбы Соликамской калийной соли — сильвинита, лежала ощутимая плотная тишина. Мы зажгли свет и ходили по тесным залам, где стыл кизеловский уголь и в розовой тусклой дымке, как бы припудренной сильвинитовым порошком, глядел со стены портрет седой красавицы Строгановой, бывшей владелицы девяти миллионов гектаров пермской земли.

Модели бетонных корпусов комбината бросали огромные тени, заглушая блеск перстней и орденов на портретах остальных Строгановых и сиятельных генералов.

Заведующий рассказывал. Он любил свой музей, любил комбинат, любил медистые песчаники и сильвинит, любил весь этот край, зеленый от лесов и белый от снега, — край, похожий на изразцы для строгановских печей, изготовленные пленными шведами в восемнадцатом веке. Изразцы лежали здесь же под стеклом.

— Необходимо, — говорил заведующий, — написать книгу об этих местах. Я давно ее задумал, но, видите, нет времени, да и языком я владею не так уж блестяще. Прежде всего что нужно показать в этой книге? По-моему, так: сначала державу Строгановых, дарственные грамоты царей на землю. Иван Грозный им отрезал весь край от Чердыни вниз по Каме на девяносто верст. Девять миллионов гектаров! Кстати, вы не знаете, какому европейскому государству равна эта площадь? Потом — строгановские крепости, солеварни, заводы — это уже девятнадцатый век, когда здесь был свой собственный суд — «заводская расправа», когда пороли рабочих по постным дням, и всем делом заправляли строгановские воры-повытчики. Кто такой повытчик? Как вам сказать, вроде управляющего или надсмотрщика. Первые забастовки возникли в пятом году, их здесь звали бунтами. У нас есть об этом много материала. Потом — Соликамск с его изразцами и церквами и работа геолога Преображенского, открытие им самых мощных в мире залежей калия. Старые заводы — содовый, соляные варницы и новый социалистический рудник. Вы его еще не видели. Он весь взят в стальную броню и врезается в сверкающую розовую соль. Между прочим, блестящее зрелище. Блестящее зрелище, — повторил заведующий. — И, наконец, комбинат, ошеломляющий масштабами, не правда ли — исполинский. Вот отсюда его хорошо видно.

Заведующий потушил свет и подвел меня к узкому тюремному оконцу, забранному чугунной решеткой. Комбинат все так же стремительно уносил в небо необъятные столбы дыма и пара, насыщенные блеском электрических огней.

— Социализм упал вот здесь, именно здесь, в тайгу, как метеор, — сказал заведующий и нервно закурил. — Перед нами величайшая эпоха. Я чувствую ее каждым нервом. Я иногда сижу здесь до глубокой ночи, тушу свет, смотрю и думаю. Мне кажется, что океаны света льются на Каму, на Чердынь, на Печору. В этом освещении я ясно вижу будущее. Здесь, на севере, вот в этих бетонных корпусах, готовятся будущие урожаи. Я не могу вам привести цифр, но это сейчас и не важно. Я вам их найду. Урожаи хлопка, пшеницы, льна увеличатся во много раз. Земля каждый год будет обновляться, соки ее никогда не потеряют крепости и силы, и все это сделает калий. Здесь его будут обрабатывать кислотами и аммиаком, и отсюда по рельсам и по Каме хлынут потоки лучших в мире удобрений. Мы будем давать лучшее из лучших удобрений — лейна-селитру.

Мы вышли вместе. Деревянная лестница пахла березовой корой и холодом. Шел снег. Он засыпал Усолье, склады пушнины и дичи, теплые дома, где еще всхрапывала заспанная жизнь, наглухо закрытая морозными узорами на окнах.

На берегу Камы мы встретили Гаврилова. Он шел ночевать в Усолье к приятелю.

— Отдохну от него, — сказал он, махнув рукавицей в сторону сернокислотного завода. — Он у меня колом в башке сидит.

— Знаешь, кто ты такой есть? — спросил Гаврилова заведующий музеем.

— Прораб.

— Ты не прораб, а барахло. Трепач!

— Посиди на технических совещаниях у хозяина, — равнодушно ответил Гаврилов, — и не то еще скажешь!

Гаврилов свернул за собор, превращенный в амбар. Из разбитых окон пахло хлебом и клейким ситцем. Казалось, собор бесшумно расползался от белых груд снега, наваленных ветрами на его ветхие крыши.

Айсор-фотограф привязал к соборной ограде размалеванный фанерный щит. На нем пылали дворцы вишневого цвета и не дым, а чистая черная нефть била фонтанами из труб зеленых пароходов. На щите белела надпись: «Привет из Баку».

Снег шуршал по щиту и по ограде. Темнота издавала запах сырого ветра, базара, холодной овчины.

Последние следы средневековья

Ночь как бы дробилась на осколки от пронзительного визга злых лошадей. Соликамские ямщики притопывали красными валенками и сдирали лед с русых бород. Строптивое ямское племя сохранилось здесь со времен Грозного, когда через Соликамск лежал «великий тракт» — на Верхотурье и Тобольск.

Разливаясь колокольцами, дикие лошади с размаху вынесли пестрые сани на пригорок и, пыля снегом, вырвались в полярную ночь.

Весь Соликамск звенит, орет, свистит от бешеной зимней езды. Может быть, потому на Соликамском пустынном вокзале в буфете рядом с портретами Ворошилова и Калинина висит портрет Гоголя. Память о его «птице-тройке», должно быть, до сих пор волнует соликамцев.

Времена переменились, и большинство ямщиков служит сейчас кучерами в калийном тресте, но что это за невыносимые и азартные кучера! Трест стонет от них, как от напасти. Производственная дисциплина для них так же непонятна, как и теория вероятности. Они гикают, стоя на облучках, и раскатывают сани, сшибая трухлявые афишные столбы — остатки царской провинции и летних захудалых театров. Они сидят на полу в стеклянном вестибюле треста, дожидаясь седоков и гуторя, как на почтовой станции прадедовских времен. Невольно кажется, что к директору треста пришли выборные люди от допетровских обитателей Пермского воеводства бить челом об отмене соляных оброков, ямской повинности и прочих стародавних вещей.

На взгорьях Приполярного Урала, засыпанный снегами, стоит этот древнейший посад, придавленный тьмой и холодным небом. Соликамская ночь ощущается как холодный туман, тяжело покрывающий землю. В угрюмой близости угадываются необъятные разливы лесов, обнимающие город со всех сторон. Ночью их не видно. Видны лишь редкие электрические огни по склону горы и прозрачные в их свете вековые алебастровые соборы. Их белизна кажется особенно резкой рядом с рубленными из черной сосны высокими купеческими домами.

Потом среди темноты, как невыносимый пожар, вспыхивает дом — весь из стекла и бетона, напоминающий последние постройки французских архитекторов. Мохнатые лошади скачут мимо него. Ямщик успевает ткнуть кнутовищем в сторону как бы расплавленных от электрического огня окон и прокричать:

— Союзкалий-то! Трест-то!

Над крышами окаменелых от времени изб, над едва прочерченными вершинами низкого леса восходит, освещая бесшумно сыплющийся снег, далекая синяя заря. Это электрическое зарево первого в СССР калийного рудника.

Геолог А. Иванов пишет:

«Сейчас на разведанной площади в Соликамско-Березниковском районе, равной приблизительно шестистам квадратным километрам, общий запас сырых солей калия выражается в шестидесяти миллиардах тонн. При современном потреблении калийных солей всем миром этих запасов хватит более чем на три тысячи лет.

Первый калийный рудник будет добывать два миллиона пятьсот тысяч сырых калийных солей (сильвинита) в год».


Вот все, что я успел прочесть в Соликамской гостинице, похожей на монастырь. Электричество потухло. По коридору бегал пятилетний мальчик. Он встряхивал русыми волосами и изображал шахтера: сверлил карандашом стену, долго сопел и запихивал в щелку кусок газеты — шнур от воображаемого динамита, — потом взрывал его — бу-у-ум! — и от стены отваливались несуществующие куски розового сильвинита. Мальчик был один. Отец его, маркшейдер, уехал к себе на рудник.

Внизу, в столовой, под многометровыми сводами пермские люди в необъятных тулупах и меховых сапогах пили крепкий чай. За окнами визжали полозья, и разбитый колокол на соборной колокольне старческим голосом отзванивал часы. Снег шел не переставая.

Я подошел к окну, но ничего не увидел, кроме седых от инея деревьев, освещенных керосиновой лампой из окна, и полярной ночи, дымившейся над городом с непередаваемой тяжестью.

Полярная тьма убивала сон. Неотвязное впечатление, что приход короткого серенького дня — дело чисто случайное, что этого дня может и не быть совсем, что ночь останется на многие месяцы, преследует здесь всех нервных людей. Успокоение приходит только к утру, когда часы показывают десять и за окнами появляется слабый намек на небо, промазанное густой кубовой краской.

Я узнал историю Соликамска в первый же день, поразительную историю, какой вправе гордиться любой северный город Союза.

Весь день я потратил на две вещи — я смотрел и слушал. Это был своего рода действенный и богатый содержанием отдых.

Что можно увидеть в Соликамске?

Времена Ивана Грозного. Легкие соборы, будто слепленные из снега. Крепостные колокольни и низкие неуклюжие колонны, похожие на купчих в толстых шубах, — все то, что называют музейными ценностями. Треснувшие фундаменты, решетки узких окон, чугунные кружки для сбора подаяний, запах острога и богатейших некогда погребов.

Монахи и купцы владели этим Чердынским краем. Монастыри похожи на крепости и амбары, крепости похожи на церкви, — древнее христианство вместе с тяжелыми парчовыми обрядами принесло сюда запах богатств, тугих тюков пушнины, вкус к звону денег, первые чугунные пушки — «единороги», — палицы и скверный первобытный порох.

Отсюда монахи-колонизаторы делали набеги на Тобольскую сторону. Здесь они сожгли во время морового поветрия несчастного пермского лекаря, требовавшего открыть голодающим смердам монастырские амбары.

В одной из древних церквей устраивается музей Соликамского края. Он еще не открыт. На его белокаменную лестницу ветер наметает через разбитое окно сухой снег. У дверей прислонена исполинская чугунная плита с могилы «благороднейшей госпожи советницы Феодосии Турчаниновой».

С завидной точностью в шестидесяти литых строках рассказана сытая и скупая событиями жизнь купчихи XVIII века Феодосии.

В этой плите — все захолустье, весь угарный сон древней Руси, горькая судьба крепостных литейщиков, неведомо сколько недель проработавших над отливкой этой чудовищной плиты.

Из-за открытой двери музея пахнет тлением церковных тканей, воском и снегом.

Это будет один из необычайнейших музеев СССР. Здесь рядом будут стоять средневековая Россия и вклинившаяся и расколовшая ее, как обугленную гнилушку, молодая социалистическая индустрия. Гул турбин Соликамской ТЭЦ, и едкая кровь калия, облагораживающая поля, заглушат и вытравят гнусавый гомон колоколов, запах лаврского ладана и мироточивых святительских костей.

Рядом, с историей Строгановых и Перми Великой в новом музее возникнет молодая еще, но блистательная история советского калия. На карту мира нанесут семь пятен, показывающих залежи калия, и самым обширным будет Соликамское. Рядом с ним станут по нисходящей кривой — Страссфурт (Германия), Мюльгаузен (Эльзас), Манроза (Испания), Соляная долина (Абиссиния), Калуш (Польша) и Мертвое море (Палестина).

Мальчик, игравший в гостинице, очень мал. Вряд ли он будет помнить первые годы рождения Соликамского рудника. Он будет завидовать нам, потому что не так часто в жизни посчастливится быть участником и свидетелем рождения в глухомани, в непроходимых лесах, среди стареющих сотни лет домишек и церквей, величайшего промышленного центра, свидетелем рождения рудников, новых городов, железных дорог, теплоэлектроцентралей. Свидетелем того, как Соликамск, раньше неведомый никому, кроме седобородых историков, становится мировым центром и имя его повторяется тысячи раз в Германии, Испании, Соединенных Штатах.

Комсомольцы и геологи

В 1640 году в лесных дебрях на Верхней Каме, вблизи нынешних Березников, был построен Пыскорский медеплавильный завод.

Летом 1931 года несколько комсомольцев-следопытов из города Усолья нашли в тайге развалины этого завода. Кирпич, поднятый с земли, рассыпался красною пылью, горы шлака заросли малиной, а в ямах в непролазном кустарнике пели зяблики. Похождения этих комсомольцев заслуживают целых книг.

Комсомольцы сколотили кружок по изучению производственных сил всего Верхне-Камского края, где в крепкий кулак собраны залежи угля, камня, соли, гипса, медистого песчаника и алебастра.

Действовали комсомольцы так: сначала рылись в архивах, изучали старые изорванные карты и планы, где Чердынь называлась Пермью Bеликой, а Соликамск — Солями Камскими, потом расспрашивали старожилов. Кажется, впервые в истории старожилы, которым, как и очевидцам, принято не верить, получили внимательных и благодарных слушателей.

Синеватые архивные бумаги, исписанные гусиными перьями, и донесенья повытчиков, управляющих вотчинами купцов Строгановых, говорили о залежах меди и о «людишках», поротых за отказ возить на завод «медный камень». В архивах комсомольцы нашли рассказ о хитром английском инженере, уговорившем Соликамского дурака купца дать деньги на разведку медистых песчаников для английской фирмы.

На картах, сплошь залитых зеленой краской лесов, крестиками были отмечены места старинных разработок, а старожилы передавали со слов дядьев и кумовьев слухи о баснословных богатствах, хранящихся в угрюмой пермской земле.

Комсомольцы-следопыты не пренебрегали никакими сведениями. Они советовались с геологами, но геологи пожимали плечами: все это басни, нельзя браться за серьезное дело, основываясь на стариковской болтовне и архивных загадках. Нужен научный подход.

Комсомольцы оказались неподатливым народом. Пренебрежение геологов их не испугало. Они решили открыть все то, о чем так скупо повествовали архивы.

Но не было денег. Березниковский райисполком и слышать не хотел о деньгах. И без комсомольских затей у него дела было по горло. Начинался монтаж заводов Березниковского химического комбината, строителей сменяли монтеры, монтеры требовали квартиры, квартир не было. Из конторы строительства начинали отчаянно звонить в пять часов утра. К десяти часам утра, не выдержав неслыханной нагрузки, портились все телефоны, сотрудники райисполкома теряли голоса, из горла вместо членораздельной речи вырывалось сипенье, к вечеру всех устраивали, но в пять часов утра приходил новый поезд, и все начиналось сначала. Комсомольцы повели наступление на райисполком по всем правилам осадной войны, и райисполком, наконец, внял их просьбам, махнул рукой и сдался. На всю экспедицию он отпустил шестьсот рублей.

Комсомольцы бродили по тайге все лето. Стояла жара и засуха, молочный дым лесных гарей наносило с севера за сотни километров, а солнце горело в дыму как остывающий чугунный шар. Пахло хвоей, сухими болотами, гниющей перезрелой малиной.

Комсомольцы прошли шестьсот пятьдесят километров пешком. Других способов передвижения не было, да если бы они и были, то все равно на них не хватило бы денег. Каждый тащил на себе запас продовольствия на две недели. Бывали случаи, когда комсомольцы по целым неделям не встречали людей.

Руководил всей группой молодой партиец Коновалов, заведующий усольским музеем.

Комсомольцы обошли все районы, где, по слухам, были залежи медистых песчаников, и принесли образцы песчаников из всех обследованных месторождений. Их подвергли анализу в лабораториях Березниковского комбината, и оказалось, что из двенадцати образцов восемь прекрасного качества.

В них было от семи до двенадцати процентов чистой меди, тогда как во Франции считают вполне выгодным разрабатывать даже тощие песчаники с содержанием меди в одну четверть процента.

Утомительное и опасное скитание по лесам прошло не даром.

Но на этом комсомольцы не успокоились. Они подняли вокруг песчаников законный шум. При райисполкоме была создана комиссия по разработке залежей. В эту комиссию включили Коновалова.

Лаборатория Березниковского комбината нашла способ извлекать из песчаников чистую медь. Около села Вижая добыли первые пятьдесят тонн песчаников и доставили в Березники.

Старый профессор, консультант комбината, привыкший выражаться со старинной любезностью, вызвал Коновалова и сказал ему:

— Молодой человек, я вас сейчас очарую. Мы нашли возможность извлекать из медистого песчаника при помощи обработки его аммиаком медь и изготовлять так называемый медно-аммиачный шелк — металлическую материю.

Профессор закатил от удовольствия глаза и пронзительно засмеялся.

Коновалов вздохнул. Самые тайные его мысли вдруг приобрели ощутимую реальность. Он пожаловался профессору, что на изыскания в будущем году следопытам не дают ни копейки.

— Во сколько вам обошлась экспедиция? — спросил профессор.

— Около шестисот рублей.

— А вы знаете, сколько стоил один только анализ ваших образцов? Не знаете? Полторы тысячи рублей, милый мой юноша. Полторы тысячи рублей! И это мы считаем, извините за резкость, плевком в сравнении с ценностью ваших открытий. Да знают ли они, — профессор вспылил и начал кричать дребезжащим голосом, — знают ли они, что геологическая экспедиция такого масштаба обошлась бы в двадцать тысяч рублей, в тридцать пять раз дороже вашей? Ну, батенька, — профессор развел руками, — такого безобразного равнодушия к своим земным недрам я не ожидал.

Но не один только медистый песчаник нашли комсомольцы. Кто-то из них слыхал, что в лесах к северу от Соликамска есть залежи алебастра. Двинулись туда. Заблудились в тайге, но помог знаменитый тамошний колхозник-медвежатник, знающий тайгу, как лоцманы знают бурные и малоизвестные моря.

Следопыты пришли к нему, в заброшенную далеко от кержацких деревень лесную избу, когда медвежатник разделывал шкуру двадцать первого медведя. Шкура висела на стене и закрывала ее от потолка до пола вместе с низким оконцем.

Медвежатник рассказал, что залежи действительно есть, только далеко, километров за сорок. Деды и прадеды возили алебастр, но потом бросили. На следующий день пошли. По пути встретили кержацкие лесные села, не нанесенные на карты. Готовились встретить начетчиков, глухие молельни, власть суровых и темных старцев, но жестоко ошиблись. Молельни были закрыты, в них были устроены кооперативы и детские ясли. Вместо унылых единоличных хозяйств кержаки организовали колхозы, открыли две новые школы, а главного отца начетчика раскулачили. Так был обнаружен первый в СССР колхоз, нигде не зарегистрированный и даже не отмеченный на карте Верхне-Камского края.

В лесах комсомольцы нашли залежи чистейшего, тончайшего алебастра.

— Девяносто шесть процентов чистого сернистого кальция, — говорил потом всюду Коновалов и вынимал из кармана ослепительно белые осколки.

Геологи Союзкалия хмурились. Нелепая гордость специалистов мешала им радоваться новому открытию «коноваловских ребят». Перед комсомольской экспедицией геологи утверждали, что алебастра в тайге, по всем геологическим данным, быть не должно.

Попутно следопыты обследовали богатые пласты известняков на Яйве. Березниковскому комбинату при работе на полную мощность понадобится три миллиона тонн этого известняка.

Изучая архив, следопыты натолкнулись на интереснейшую «Усольскую летопись», написанную строгановским крепостным Волеговым, первым историком всего этого солеваренного края. Следопыты нашли в Усолье чугунную плиту с могилы Волегова, на ней была отлита тесными строчками биография этого замечательного человека. Плиту было решено сохранить, но Рудметаллторг сломал ее и пустил в переплавку. Тогда комсомольцы начали бой. Им не удалось сохранить память о крепостном историке, но они решили сохранить рядом с комбинатом, гигантом социалистической индустрии и новейшей техники, то, что необычайно оттеняло стремительный ход социалистического строительства, — древние солеварни, где до сих пор работают деревянные насосы времен Ивана Грозного (к ним только приделали электромоторы), и древние усольские здания (в числе их есть точная копия собора Петра в Риме, построенная по прихоти одного из Строгановых крепостным архитектором).

Комсомольцы создали комиссию по охране памятников искусства и природы.

Наконец они занялись тем, чтобы предохранить воды Камы от загрязнения и засорения отбросами производства. Но тревога эта оказалась напрасной.

Дело в том, что трест Союзкалий заложил в трех километрах от Березниковского комбината на реке Зырянке мощную калийную шахту. Около шахты на берегу Камы трест начинает строить фабрику для добычи из калийной соли хлористого калия (удобрения). В калийной соли только двадцать процентов этого калия, а остальное составляет обыкновенная поваренная соль. С рудника на берег Камы соль будет подаваться подвесной железной дорогой.

Фабрика будет ежегодно перерабатывать два миллиона пятьсот тысяч тонн калийной соли — количество, совершенно неслыханное. После переработки она получит пятьсот тысяч тонн хлористого калия и в качестве отброса два миллиона тонн поваренной соли. На берегах Камы ежегодно будет сваливаться восемьдесят процентов того количества соли, каким можно весь год снабжать шестую часть мира.

Тут-то наиболее пылкие из следопытов и встревожились. Ясно, что эти горные хребты соли засолят Каму и превратят ее в реку с морской водой. Погибнет рыба, пропадет питьевая вода, зачахнут прибрежные леса и села.

Подбежали к специалисту. Он долго смеялся и не давал точного, ответа.

— Чего вы боитесь? — сказал он. — Ведь наша пермская соль считается самой лучшей солью в мире. Ею солят шотландскую селедку. Рыба в Каме будет малосольной и нежной на вкус. — Отсмеявшись, он сказал серьезно: — Все это чепуха. Соляные бугры очень быстро покрываются толстой каменной коркой, и дождь перестает их размывать. Кама в безопасности…

Комсомольцы успокоились.

Эту историю о комсомольских следопытах я узнал на Севере. Север, пропитанный острым запахом лесов, замыкается сейчас в резкие границы электрических огней. Эпоха стали, воли и уверенной смелости, эпоха социализма врезается в океан лесов и высылает вперед отряды разведчиков — комсомольцев.

Загрузка...