Глава вторая В НАЧАЛЕ БЫЛО СЛОВО[20]

Последствий рокового разоблачения долго ждать не пришлось. Едва я, совершенно измученный Змеей, сел за парту, началось перешептывание, а с соседних парт на меня стали украдкой поглядывать. Сомнений не оставалось — мне перемывали косточки, злорадствовали над моим падением, искали малодушное утешение в том, что и я разделил мученическую судьбу обожателей Снежной Королевы.

Выдержать такое было просто невозможно.

Как обычно в трудные моменты жизни, я после уроков отправился в ближайший парк (будто в насмешку он назывался парком Жеромского), чтобы в тишине разобраться в сложившейся ситуации и попытаться найти какой-нибудь выход. Я сел в сторонке на лавочку и приступил к аналитической работе.

Высмеяли меня из-за собственного ротозейства. Но все же я должен был признаться самому себе, что Madame la Directrice заморочила мне голову и я, хотя все время лицемерно отрицал это, тоже поддался губительному экстазу.

Однако сейчас акт самопознания не принес желанного облегчения. Наоборот, он столько растревожил рану и швырнул меня в адскую бездну. Мало того, что я должен был терпеть типичные в таком состоянии муки, но еще и жить с ощущением моего ужасающего падения, подвергаясь оскорбительному сравнению с другими жертвами болезни. Именно здесь кончилась моя выдержка и мое терпение. И это мобилизовывало на поиски спасительного лекарства.

«Нет, так жить нельзя, — думал я, глядя на деревья, меняющие свои краски в октябрьском солнце. — Необходимо срочно что-то предпринять. Если я не приму меры для собственной обороны, то скоро опущусь на самое дно. Превращусь в одного из тех жалких шутов, готовых любой ценой, даже самых подлых унижений, заслужить хотя бы тень благосклонности».

Я отдавал себе отчет, что в моем положении — восемнадцатилетнего молокососа, который младше ее по крайней мере на двенадцать лет и к тому же является ее подданным, причем самого низшего ранга, — рассчитывать на нечто большее, чем словесное утешение, было бы глупостью, неизбежно засасывающей в трясину стыда и повергающей в ад унижения. Однако под «словом» я понимал не «литературу», когда в соответствии с третьим актом шекспировской драмы жизни я должен был бы слагать о ней печальные вирши или, упаси Боже, строчить любовные письма. Удовлетворение словом, в чем я усматривал свой шанс, представлялось мне иначе. Оно должно было основываться на некой игре, в которой произнесенные слова и фразы меняли бы свой смысл и усиливались, превращались бы в нечто большее, чем обычное средство общения, становились своего рода фактами. Иначе говоря, в этой игре язык должен был соединяться с определенной частицей реальности. Эфемерные звуки с условным смыслом обрели бы скелет и плоть.

Я уже не раз в жизни убеждался, как много могут слова. Мне удалось прикоснуться к их волшебной силе. Они могли не только менять действительность, но и творить ее, а в отдельных случаях — даже ее подменять.

Разве не слова изменили уже, казалось бы, решенную судьбу в бюро Конкурса любительских театров? И разве не они позднее подчинили себе «чернь»?

Или незабываемые мгновения торжества после Фестиваля хоров… Разве, по сути дела, не слова были тому причиной? Разве для того, чтобы состояние обычной разрядки после долгой и неприятной работы внезапно превратилось в радостное вакхическое безумие, не потребовалось магического «по тоге»? И восклицания «What you say?» — чтобы наступил катарсис?

И, наконец, разве не слова одерживали победу над фактами даже в «подпольной» жизни школы? Из десятков событий, которые золотыми буквами записывались в памяти класса, высшая строчка несомненно была отведена бессмертной фразе Рожека. Она превосходила даже такую смешную и абсолютную в своем выражении «гусарскую» атаку Фонфеля, которая со временем поблекла и утратила первоначальный возбуждающий смысл.

О да, не случайно книга, которая утверждает, что в начале всего было и навсегда останется Слово, считается Книгой книг, Книгой мира!

Теперь я собирался воспользоваться плодами накопленного опыта. Не полагаться на случай, когда Слово сыграет свою волшебную роль, а осуществить тщательно продуманные действия для достижения намеченной цели. Осознанно прокладывать Ему дорогу, подготавливать почву.

Для этого необходимо было потрудиться — так же как раньше, когда я только мечтал о джаз-ансамбле или о театральном спектакле. На этот раз создание условий для будущего восхождения на Олимп заставляло в основном заниматься сбором данных, важных и на первый взгляд незначительных, о жизни Мадам. Проблема требовала строго научного подхода. Пора кончать со вздорными фантазиями, домыслами и гипотезами и приступать к серьезным исследованиям и накоплению информации. И информации реальной, а не каких-то глупостей вроде номера губной помады. Только с такими картами в руках можно приступать к той игре, которую я затеял. Короче говоря, пришло время начинать следствие.

Чтобы этот смелый план не показался мне назавтра фанаберией разума, угнетенного депрессией, я решил как можно скорее утвердить его в реальности, то есть незамедлительно приступить к работе. Что уже сейчас я мог сделать? Но это же очевидно! Попробовать узнать ее адрес по телефонной книге.

Я встал и решительным шагом направился к почте.

Маловероятно, чтобы у директора школы не было в квартире телефона. Однако это не означало, что номер телефона и фамилия занесены в телефонную книгу. Телефон можно было зарегистрировать на чужое имя, а если его установили недавно, то его номер мог и не попасть в последнее издание телефонной книги, которая переиздавалась каждые два-три года.

Опасения оказались напрасными. Абонентов, которые носили такую же фамилию, как Мадам, оказалось всего лишь трое, у двоих было другое имя, и только одно — женское — как раз ее.

Быстрый и легкий успех, которым увенчалась моя первая криминалистическая операция, поставил меня в двойственную ситуацию. С одной стороны, меня охватило возбуждение и я утвердился в вере, что разработанный мною план не какая-то бредовая фантасмагория. Но с другой стороны, я испытал разочарование, так как задача, которую я перед собой только что поставил, уже была решена, и я вновь оказался на исходных позициях. А это опять порождало сомнения.

Подвергнув свои ощущения беспристрастному анализу, я понял, что причиной их является подсознательный страх. Вместо того чтобы идти вперед, отбросив все сомнения, я искал пути отступления. Мечтая о ситуации, когда я, вооружившись соответствующими знаниями, смогу начать свою Великую Игру, я в то же время боялся ее — медлил и даже готов был броситься в бегство.

«Нужно переломить себя, — мысленно повторял я, — нужно выработать атакующий стиль игры». И, не долго думая, я отправился по установленному адресу.

Улица, а точнее, небольшой жилой комплекс, где я оказался, находился примерно на полдороге между моим домом и школой. Выйдя из автобуса, а потом проходя по лабиринту аллей, окружавших дома, я почувствовал, как быстро забилось сердце. Ведь каждую минуту я мог столкнуться с ней лицом к лицу! Не покажется ли ей это подозрительным? Конечно, у меня нашлись бы тысячи причин, чтобы оправдать свое появление в этом районе, но все же… Как тогда вести себя? Поклониться и идти дальше как ни в чем не бывало? Или попытаться развить ситуацию? Изобразить удивление и каким-то образом воспользоваться встречей с ней?

Нет, не годилось ни одно из возможных решений. Я пришел к выводу, что такая случайная встреча расстроила бы мои планы. Ее нужно было избежать, во что бы то ни стало. И я удвоил бдительность. Если только замечу ее, тут же сверну в сторону или повернусь к ней спиной. В крайнем случае сделаю вид, что задумался, и пройду мимо, будто не заметил ее. Пока я шел аллеей между домов, это не представляло большой проблемы. Однако что мне делать, если я столкнусь с ней в дверях ее дома или, тем более, на лестнице? Тогда я вынужден буду как-то объясниться…

К счастью, список жильцов был вывешен снаружи дома.

Я нашел ее фамилию, обратил внимание на ее соседей по квартире и на всякий случай запомнил их фамилии. Вооружившись этими сведениями, я расслабился наконец и спокойно направился к входным дверям. Теперь я мог не опасаться встретиться с ней даже в дверях ее дома. Если она, удивившись или заподозрив что-то, задаст мне какой-нибудь вопрос, у меня всегда готов ответ: «Я иду к… — тут я назвал бы кого-нибудь из ее соседей сверху, — что в этом странного?»

Дом был четырехэтажным, а она жила на втором этаже. Когда я оказался у ее дверей, мною опять овладело волнение. Так вот она где! Вот ее дверь! Вот порог! Вот дверная ручка! Убедившись, что в противоположных дверях нет глазка, через который кто-нибудь мог за мной следить, я прижал ухо к холодной поверхности двери. Тишина. Наверное, никого не было дома. Затем, на всякий случай, я поднялся наверх, чтобы еще раз проверить фамилии жильцов.

Сбежав вниз и вновь оказавшись во дворе перед домом, я приступил к идентификации окон. Трудностей это не составило. Очевидно, что все ее окна выходили на одну сторону, а именно во двор, а всего было три окна. Первое от лестничной клетки окно приходилось на кухню (об этом свидетельствовал интерьер, который можно было наблюдать в соответствующем по вертикали окне на первом этаже), а два остальных — одно большое (двойное), а второе поменьше (обычное) — установлены были в комнате или в комнатах. Точно определить это не удавалось. Обследование соответствующих окон первого этажа результатов, к сожалению, не дало — из-за задернутых штор.

Я направился к такому же расположенному параллельно дому и вошел в его двери, находящиеся как раз напротив дверей ее дома. После чего сначала с лестничной площадки между первым и вторым этажами, а затем между вторым и третьим приступил к своим наблюдениям.

Несмотря на относительно небольшое расстояние, трудно было установить, проходит внутри, между окнами, стена или нет. Казалось, нет, но утверждать наверняка я бы не решился. Столь несущественная на первый взгляд проблема не давала мне покоя. Ведь если квартира была двухкомнатной, это сразу обретало особый и немаловажный смысл.

В те времена из-за нехватки квартир устанавливались ограничения на жилую площадь. Если на вас не распространялись специальные льготы, вы обречены были жить, как пчелы в улье. Когда вследствие каких-либо обстоятельств в квартире становилось просторнее (например, если умирал кто-нибудь из членов семьи), остальные жильцы начинали трястись от страха, что в одно прекрасное утро они найдут в почтовом ящике приказ переселиться в квартиру поменьше, так как в данной ситуации они превысили норму жилой площади на человека. Другим средством давления на несчастных жильцов была непомерно высокая плата за сверхлимитную площадь. Мало кто мог себе позволить платить такой оброк. Поэтому почти не было случая, чтобы кто-нибудь проживал один в квартире большей площади, чем так называемые К-1 или, в лучшем варианте, К-2 (квартира гостиничного типа или однокомнатная с кухней).

Поэтому, если квартира, в которую я пытался проникнуть взглядом (и разумом), рассматривая ее с лестничной площадки между вторым и третьим этажами соседнего дома, состояла из двух комнат, это неоспоримо свидетельствовало, что ее владелица или делит ее еще с кем-то, или пользуется льготами, или платит бешеные деньги за неслыханное превышение лимита на жилую площадь. Я предпочел бы, разумеется, второе объяснение. Оно к тому же казалось наиболее правдоподобным. Но довольствовался бы и третьим. Самым неприятным был первый вариант — тоже, в конце концов, возможный. Хотя почему, собственно, самый неприятный? Ведь если она жила с кем-то, то рано или поздно я дознался бы, что это за человек (член семьи? подруга? любовник?), и получил бы дополнительные возможности для усиления «осады».

Мои раздумья быстро разрешили наступившие сумерки, довольно ранние в это время года. В квартире этажом выше загорелся свет, который сразу залил все пространство между двумя окнами, и это несомненно доказывало, что стена их не разделяет. Окончательным подтверждением этого факта стала фигура рослого мужчины, который, задергивая шторы, показался во втором окне буквально через секунду после того, как отошел от первого.

Я вздохнул с облегчением. Итак, только одна комната! Да, большая — но одна. Незначительная, казалось, деталь, однако какая приятная! Она подправила ей репутацию (если Мадам даже и пользовалась привилегиями, то в очень скромном объеме); возможность ее совместного проживания с кем-то почти исключалась; и, наконец, оброк за превышение лимита жилой площади радикально снижался, если не отменялся вообще.

В прекрасном настроении, окончательно забыв об издевательствах Змеи и ожидающем меня в скором времени допросе с пристрастием о половой жизни кролика, я шел темными улицами и подводил итоги проделанной работы.

Хотя добытые мною сведения не содержали ничего необычного, благодаря им я стал видеть лучше и отчетливее. В течение всего лишь двух часов я приблизился к ней, как на целый световой год. Из маленькой точки, мерцающей где-то в бездне Вселенной таинственным бледно-голубым светом, она превратилась в солнечный диск, наблюдаемый с перспективы ближайшей планеты. Теперь я уже мог не считать себя всего лишь одним из десятков ее учеников, отделенных от нее непреодолимой пропастью служебной иерархии, а человеком, лично с ней знакомым. Я знал, где и в каких условиях она живет, мог позвонить ей, отправить ей письмо, надписав на конверте ее фамилию с ученым званием, о котором я узнал из телефонной книги.

Внезапно меня осенило, и я понял, в чем значение этого ученого звания, а точнее, того обстоятельства, что оно было отмечено в справочнике. Разумеется, ученую степень поставили перед ее фамилией в качестве дополнительной информации — на тот случай, если бы у кого-нибудь с такой же фамилией вдруг оказалось бы такое же имя. Но чтобы обладатель ученого знания вообще мог претендовать на право его опубликования в телефонной книге, он должен был предъявить документ, доказывающий право на владение этим званием, — в данном случае свидетельство об окончании высшего учебного заведения.

То есть она, разумеется, училась! Закончила университет, защитила дипломную работу, получила ученую степень! Совершенно очевидная мысль, а в голову ко мне пришла с таким опозданием.

СЕГОДНЯШНЯЯ ТЕМА: ДЕНЬ ПОМИНОВЕНИЯ УСОПШИХ

Темами устных собеседований, которыми Мадам всегда начинала урок, были, как правило, какие-нибудь актуальные события: информация с первых полос газет, новости школьной жизни, приближающиеся каникулы или праздники и тому подобное. На этот раз, то есть на ближайшие занятия, таким предметом оказался День поминовения усопших, который вскоре должен был наступить. Преобладающим мотивом наших бесед становились кладбищенские заботы и похоронная тематика: надгробья, гробы, венки, свечи, траурные объявления, гробовщики и могильщики. Смысл этих бесед заключался, как всегда, в том, чтобы запомнить соответствующие слова и выражения и включить их в активный словарный запас.

Такая тема никак не способствовала осуществлению моих планов. Тем не менее, когда пришла моя очередь отвечать, я попытался начать Игру, приступив к ней примерно следующим образом:

— Quant à moi, je n'ai pas encore de morts dans ma famille[21], однако я все же хожу на кладбище, чтобы с группой студентов привести в порядок заброшенные могилы университетских профессоров.

— C'est bien louable…[22] — отметила она. Но вместо того, чтобы как-то поддержать начатый мной разговор или хотя бы о чем-то спросить, на что я рассчитывал как на очередную ступеньку в моем смертельно опасном восхождении, сказала: — Могилы порастают мхом, а кресты оплетает плющ.

С таким утверждением нельзя было не согласиться. Однако моя задача заключалась в том, чтобы продвинуться вперед хотя бы на шаг. И я попытался это сделать.

— Qui, en effet[23], — подтвердил я с ноткой печали в голосе. — К сожалению, растения скрывают надписи на надгробьях. Мы их очищаем.

На нее мои слова не произвели никакого впечатления:

— Les tombeaux où rampent les lierres son souvent beaux[24]. Нужно быть повнимательнее, чтобы чего-нибудь не нарушить.

Какой-то бесчеловечный вкус! Двусмысленная красота могил для нее дороже, чем память о человеке.

— Само собой разумеется! — воскликнул я и, чтобы побыстрее выбраться из трясины, смело бросился вперед: — А propos о нашей инициативе, может быть, пани знает о какой-нибудь заброшенной могиле? Я бы поговорил с товарищами, и мы ею охотно бы занялись.

Она задумалась на мгновение:

— Rien ne me vient à l'esprit[25].

— Tous vos professeurs sont toujours en vie?[26] — мне не удалось скрыть разочарование в голосе.

— A vrai dire, je n'en sais rien[27], — ответила она холодно, непроницаемая, как базальтовая плита.

Я отчаянно искал хоть какой-нибудь выступ на ее гладкой поверхности, за который можно было бы зацепиться, или хотя бы малейшую трещинку, в которую удалось бы вбить крюк. Мне казалось, что еще миг, и я сорвусь со скалы.

— Возможно, вы помните чьи-нибудь имена, — выпалил я с отчаяния, — особенно тех, самых старых? Мы проверим и, если это необходимо, найдем их могилы.

Да, я сделал не самый удачный ход, поэтому не удивился, когда она ответила:

— Tout cet intent porte aux morts me paraot quelque peu exagéré?..[28]

— Mais pas du tout![29] — изобразил я оскорбленную невинность и, почувствовав, что наступил решающий момент в развязанном мною сражении, начал атаку по всему фронту: — Я только выполняю просьбу моих товарищей — студентов. Они попросили, чтобы я собрал нужную информацию. Ну, мне и пришло в голову, что вы, пани, можете мне как-то помочь.

— Я? Но почему? — она подняла плечи, продемонстрировав этим жестом свое удивление и неприятие.

Однако позиционное преимущество было уже на моей стороне:

— Разве вы не заканчивали Варшавский университет?

— Si, bien sûr![30] Какой же еще? — В ее голосе все так же звучали капризные барские нотки, а ведь именно в этот момент она «отдавала фигуру», сказав то, что я хотел услышать.

— Ну, конечно! — я мысленно торжествовал и, обнаглев от достигнутых успехов, продолжал атаку: — С'était quand, si je peux me permettre?[31]

Такой ход, естественно, не прошел.

— Je crois que tu veux en savoir un peu trop[32], — не без изящества защитилась она. — Да и какая, в конце концов, разница?

— Никакой, никакой! — Я мгновенно отступил, опрометчиво бросившись назад и сразу потеряв выгодную стратегическую позицию, и к тому же вообще совершил глупейшую ошибку: — C'était seulement une question d'entretenir la… dialogue[33].

Она не могла этим не воспользоваться:

— Pas «la» dialogue, — и мгновенно перешла в контратаку, — mais «le» dialogue; dialogue est masculin[34]. В данном случае ты, однако, должен был употребить слово «разговор», а не «диалог». Это во-первых. А во-вторых, мы сегодня ведем разговор не об учебе, тем более моей, а о кладбищах и могилах.

Она использовала свою традиционную комбинацию. Когда кто-нибудь позволял себе лишнее, начинал, в частности, задавать ей вопросы, он сразу получал по рукам за грамматические ошибки и садился на место как оплеванный.

Однако на этот раз ее выпад не причинил мне особого вреда. Я уже вытянул из нее то, что хотел, поэтому неудачу последней атаки, дерзкой и, прямо сказать, наглой — ведь заданный ей вопрос о времени окончания университета был не чем иным, как попыткой установить ее возраст, — я воспринял почти безболезненно. Если меня что и задевало, так только собственные промахи. Вот от этого неприятного ощущения я и решил напоследок избавиться, сведя диалог с ней к абсурду.

— Я употребил слово «диалог», а не «разговор» только потому, что хотел избежать рифмы.

— Comment?[35] — и на ее лице появилась гримаса надменного удивления.

А я спокойно продолжал молоть чушь:

— Si j'avais dit «c'était seulement une question pour entretenir la conversation», ça ferait des vers[36]. Разве вы не чувствуете?

— Qu'est-ce que c'est que ces bêtises![37] — она махнула рукой и разрешила мне сесть.

МАТЕРИАЛ ДЛЯ ДОКЛАДА

На кафедру романских языков Варшавского университета я поехал в тот же день — сразу после школы.

В деканате я представился как учащийся, заканчивающий лицей, который в соответствии с далеко идущими планами Министерства просвещения вскоре должен превратиться в современную экспериментальную школу с преподаванием на французском языке, и спросил оказать мне содействие в том деле, с каким меня, собственно, и делегировали в университет.

Мои объяснения сводились к тому, что мне будто бы поручили сделать доклад на тему преподавания романских языков в Варшавском университете. В докладе должна была содержаться информация относительно вступительных экзаменов и процесса изучения языков на отдельных курсах, кроме того, особое внимание уделялось так называемому «историческому фону», то есть истории развития кафедры, проиллюстрированной портретами наиболее выдающихся ученых мужей, а также талантливых студентов, которые проявили себя в той или иной области и со временем достигли высокого профессионального уровня.

Насколько плодотворными были мои усилия по сбору данных для основной части доклада (вступительные экзамены и процесс обучения на отдельных курсах), а также исторического экскурса (история варшавской романистики и ее знаменитые профессора), настолько малопродуктивными оказались мои попытки найти сведения о выдающихся выпускниках кафедры, и я о них ничего, абсолютно ничего не знаю, хотя, Бог мне свидетель, не сидел сложа руки — ходил, расспрашивал, заводил знакомства — увы, все заканчивалось одним и тем же: меня отсылали на кафедру, именно сюда, в канцелярию, где хранится исчерпывающая документация. Поэтому я был бы вам чрезмерно обязан и благодарен от лица дирекции лицея за любезно предоставленную мне возможность ознакомиться с соответствующими документами.

Сидевшие в деканате секретарши смотрели на меня с гримасой напряженного внимания на лицах, будто я обращался к ним не по-польски (и даже не по-французски), а на каком-то экзотическом языке. Однако мое expose звучало так благородно и убедительно, что они не решились отправить меня ни с чем, а лишь ограничились замечанием, что не совсем уверены, хорошо ли меня поняли, и спросили, чем, собственно, могут мне помочь.

— Мне не хотелось бы доставлять вам лишнего беспокойства, — сказал я с подкупающей вежливостью, — может быть, достаточно будет просто посмотреть списки дипломников. Надеюсь, с этим не будет проблем?

Они посмотрели на меня с неописуемым изумлением.

— Речь идет об основных данных, — добавил я, чтобы разрядить обстановку. — Год окончания университета, названия дипломных работ и тому подобные незначительные детали.

— За какие годы? — отозвалась наконец одна из них, вероятно старшая.

— Скажем, с середины пятидесятых годов, — ответил я, подсчитывая приблизительно, что Мадам не могла закончить университет раньше пятьдесят пятого года.

— С середины пятидесятых годов? — удивилась Старшая. — Знаешь, сколько материалов накопилось за эти годы?

— Что делать, — я развел руками, выразив этим жестом, что долг для меня превыше всего, — у меня такое задание.

Старшая встала, подошла к огромному шкафу, подставила стремянку и взобралась на нее. Затем с верхней полки, заваленной грудами пухлых папок и скоросшивателей, вытащила какую-то неказистую папочку, стряхнула с нее пыль и сошла вниз.

— 55-й—60-е годы, — сказал она, вручая мне документы.

С трудом справившись с волнением, сдерживая нетерпение и избегая резких движений, я сел за один из столов и приступил к изучению предоставленной мне документации.

Страницы были разделены на пять рубрик, озаглавленных сверху следующими надписями: «Фамилия и имя», «Дата рождения», «Название дипломной работы», «Научный руководитель», «Заключительная оценка».

Я вынул из портфеля записную книжку, после чего медленно, страница за страницей начал прочесывать взглядом списки дипломников. Время от времени, когда я чувствовал, что на меня смотрит одна из секретарш, я наклонялся над записной книжкой и записывал какую-нибудь фамилию или заглавие дипломной работы, которая в этот момент попадалась мне на глаза.

В списках за 1955, 56-й и 57-й годы фамилии Мадам не было. Хотя я стремился, понятное дело, как можно быстрее удовлетворить свое любопытство или, по крайней мере, убедиться, имеют ли мои поиски вообще какой-то смысл, эта трехлетняя отсрочка не слишком меня разочаровала, даже принесла некоторое удовлетворение. Ведь рассуждая теоретически, она приближала год рождения моего кумира, то есть делала ее моложе. А это только способствовало моим планам. В данной ситуации каждый год, сокращающий разницу в возрасте, был на вес золота.

Напряжение начало усиливаться, только когда я, просматривая список за 1958 год, и здесь не нашел ее фамилии. Шансы на успех таяли на глазах. Оставались всего лишь два года. Если и там не окажется ее фамилии, придется просить списки за другие годы. А это может показаться уже подозрительным. Кроме того, терпение секретарш, и так подвергнутое серьезному испытанию, может просто кончиться.

Но жизнь на этот раз мне благоприятствовала. Едва я перевернул страницу, где изумительным каллиграфическим почерком была вписана цифра 1959, как мои глаза натолкнулись наконец на то, что так долго искали. Дрожь облегчения и одновременно возбуждения пробежала по всему телу. Информацию, помещенную в пяти рубриках, я охватил сразу одним взглядом, став в это короткое мгновение обладателем следующих бесценных сведений:

— кроме того имени, под которым она была нам известна, благородным, но распространенным, она носила другое, значительно более редкое: Виктория;

— родилась она 27 января 1935 года;

— название ее дипломной работы звучало следующим образом: «La femme émancipée dans l'oeuvre de Simone Beauvoir»[38];

— научным руководителем была пани доцент Магдалена Сурова-Лежье;

— окончательная оценка — наивысшая и редко встречающаяся: «очень хорошо».

Я всматривался в эти строчки в некотором замешательстве и даже отупении, не понимая, что делать дальше. С одной стороны, жажда информации была приглушена, а с другой — она разгорелась с новой силой. Я, казалось, продвинулся вперед, но все еще оставался в потемках дремучего леса. Добытые сведения расширяли круг вопросов и заставляли меня осознать, как много я еще не знаю.

Не вызвал сомнения только один факт — точная дата ее рождения. Я узнал наконец, что в данный момент ей тридцать один год (а не больше, как я думал раньше!) и что через три месяца ей исполнится тридцать два. Зато все остальное требовало дальнейших исследований, уточнений и объяснений. Откуда, к примеру, эта «Виктория»? О чем она написала в своей дипломной работе? И вообще, откуда взялась эта тема? Она ее сама выбрала или ей ее предложили? Я слышал, что тему дипломной работы выбирает, как правило, сам студент. Но если так, то что крылось за этим выбором? Литературные пристрастия? Принципы? Личные переживания?

Книги де Бовуар были переведены на польский, и я читал некоторые из них: два первых тома автобиографического цикла: «Мемуары хорошо воспитанной девушки» и «La force de l'âge»[39]. Мне они не очень понравились, казались слишком многословными, гротесково-рационалистичными и одновременно местами экзальтированными. Тем не менее я не мог отрицать, что благодаря им я приобрел определенные знания о психологии женщины и особенно об интеллектуальной и бытовой стороне жизни парижской богемы «эпохи экзистенциализма».

То, что в итоге я вынес из чтения ее книг, свелось к образу болтливого синего чулка, отбросившего ценности «мещанской культуры» для того, чтобы постараться жить интенсивно и бескомпромиссно, — словом, «аутентично», как понимали это экзистенциалисты. Что, однако, не приводило, как можно было бы предполагать, к распущенности или хотя бы экстравагантности, а к совсем иным результатам. С одной стороны, такой стиль жизни порождал безудержное политиканство, постоянную оппозиционность, склонность к протесту и бунту, впрочем, не обременительному, а, наоборот, сулящему определенные дивиденды — и ужасно шумному и суетливому. С другой же стороны, провоцировал влечение к неустанному и ни перед чем не останавливающемуся самоанализу и к интеллектуальной критике любых переживаний, желаний и реакций с их последующей психологической и философской интерпретацией. Так, по крайней мере, это выглядело. Читая эти толстенные, захлебывающиеся словами тома, можно было предположить, что Симона де Бовуар с раннего детства жила в состоянии перманентной автовивисекции, относясь к себе самой как к объекту исследования, наблюдая себя, как под внутренним микроскопом, и делая выводы, которые тут же записывала.

Чем все это могло заинтересовать Мадам? Привлекала ее такая литература или, наоборот, отталкивала? Близки или чужды были ей личность, взгляды, образ мышления и литературный стиль автора «Чужой крови»? Чем обусловливался выбор темы: одобрением, восхищением, «родством душ» или, возможно, решительным неприятием, отвращением, раздражением? Что ни говори, а Мадам была директором социалистической школы, поэтому маловероятно, чтобы творчество какой-то дамочки — пусть и неформальной — автора книги «L'être et le néant»[40] могло вызвать ее симпатию или хотя бы одобрение. Ведь эта высокообразованная Эгерия интеллектуального и артистического Парижа сороковых-пятидесятых годов, хотя и отстаивала левые позиции, хотя и кормилась из рук французских коммунистов и мечтала о мировой революции, а также поддерживала, где только возможно, национально-освободительные движения, была связана с экзистенциализмом. А экзистенциализм, с точки зрения марксизма, являлся доктриной «нигилистической», выросшей на «буржуазной почве», и даже «фашиствующей» (так как одним из создателей был Мартин Хайдеггер! — «правая рука Гитлера в нацистском высшем образовании»), И марксизм, «единственная истинно научная система», давно уже с детской легкостью расправился с этой «псевдофилософией», обнажив ее интеллектуальное убожество и нравственную деградацию. Тем не менее, как это бывает с сорной травой, она продолжала привораживать и питать своим ядом умы человеческие. Поэтому и в дальнейшем следовало давать ей решительный отпор.

После пятьдесят шестого года борьба с экзистенциализмом обрела новую форму. Если в период «холодной войны» он просто находился под запретом, то в связи с «оттепелью» позволительно стало выставлять его на всеобщее обозрение и рассуждать о нем собственными словами, в основном, конечно, для того, чтобы его отхлестать и заклеймить, оплевать и осмеять. Этого требовал, по крайней мере, официальный ритуал, что и нашло выражение в многочисленных публикациях, выступлениях на ученых советах и на страницах научных журналов. Что уж тут говорить о дипломной работе, которая к тому же была написана под руководством доцента с такой предосудительной и одновременно… многозначительной фамилией!

Сурова-Лежье! Женщина, породнившаяся с буржуазной Францией! Вероятнее всего, через мужчину, за которого вышла замуж… То есть несомненно заинтересованная в поездках на Запад. Кроме того, в идеологическом смысле — безукоризненная, во всяком случае — крайне осторожная. Уж она-то проследила, чтобы «освобожденная женщина» пресловутой Симоны оказалась освобожденной «неправильно» или хотя бы «лицемерно»!

— Я не мог бы встретиться с пани доцентом Суровой-Лежье? — спросил я, поднимая голову от папки.

— Пани доцент Лежье, — старшая без видимых усилий пропустила первую часть фамилии научного руководителя Мадам, что показалось мне многозначительным, — уже давно не работает в университете.

— Перешла в Академию наук? — спросил я тоном, выразившим глубочайшее уважение.

— Ее вообще нет в стране, — объяснила вторая секретарша. — Пять лет назад она уехала во Францию. Навсегда.

— Ах, вот как… — вздохнул я, и голова моя загудела от мыслей.

Уехала! Навсегда! Осталась на Западе! Это звучало как зловещее проклятие. Тот, кто уезжал на Запад и не возвращался, становился «предателем» или «ренегатом», в лучшем случае, «безвольным типом», который польстился на мишуру — тряпки и косметику, автомобили и ночные бары, — короче говоря, не смог противостоять позорному космополитизму. Вероятнее всего, доцент Лежье уехала вслед за своим мужем-французом. Но, может быть, она заранее цинично спланировала свой отъезд? Когда Магдалена Сурова выходила замуж за господина Лежье, она делала это по любви? или, по крайней мере, по причине общих профессиональных интересов или исключительно для того, чтобы раньше или позже оказаться на Западе? А впрочем, не все ли равно? Важнее, кем она была, прежде чем улизнула из Польши. Идейной марксисткой, критично настроенной к экзистенциатизму и другим западным веяньям? А может быть, совсем наоборот? Может, именно марксизм вызывал отвращение у госпожи Лежье, а экзистенциализм и другие формы западного «декаданса» возбуждали ее сочувствие и даже религиозный восторг?

Тем, как складывалась ситуация на самом деле, определялось значение окончательной оценки дипломной работы Мадам. Что скрывалось за этой пятеркой? Сокрушительная критика автора «Второго пола» или одобрение ее взглядов и мыслей? А может быть, искусная мимикрия: восторженное одобрение чужих, запрещенных идей под маской показной критики, рассчитанной исключительно на внешний эффект?

Да, но как в этом разобраться?!

— Каким образом я мог бы узнать побольше об этих людях? — кивком головы я указал на открытую страницу.

— Кто конкретно тебя интересует? — в голосе Старшей отчетливо прозвучали нотки раздражения.

Я уже хотел сказать: «Ну, к примеру, пани…» — и назвать фамилию Мадам, но придержал язык и решил действовать по-другому. Я небрежно полистал страницы скоросшивателя, чтобы создалось впечатление, что мне совершенно все равно, на кого падет выбор, а на самом деле опять нацеливаясь на 59-й год, и, остановившись на нем, бросил равнодушно:

— Ну, скажем, эти… за пятьдесят девятый год.

— Пятьдесят девятый, говоришь, — как эхо, повторила за мной вторая секретарша, после чего поднялась с места, подошла ко мне и взглянула на список. — Кто у нас здесь?

Я опять был в шаге от того, чтобы в качестве примера назвать фамилию Мадам, посдержался и во второй раз. Тем временем вторая секретарша водила пальцем по колонке фамилий.

— Вот, пожалуйста! — вдруг воскликнула она радостным голосом, остановившись где-то в середине списка. — Пан доктор Монтень. Он теперь преподает у нас на кафедре литературы XVII века. Просто идеально подходит для решения всех твоих проблем.

Пан доктор Монтень… Монтень!.. Но ведь так звали моего cicerone, с которым я ходил в Татры, — того альпиниста старой формации, довоенного приятеля моих родителей.

Неужели этот Монтень, на котором остановился сейчас указательный палец второй секретарши, выпускник кафедры романистики Варшавского университета за 1959 год, с редким сочетанием имен Ежи Бонавентура, имел с тем что-то общее? Являлся его родственником или даже — сыном?

Я знал, что у Альпиниста был сын, но как звали этого сына, сколько ему лет, чем он занимается, не имел ни малейшего понятия. Разговор о нем почему-то не заходил, и встречать его мне не доводилось. Теперь, взволнованный перспективами столь счастливого совпадения обстоятельств, что в моей ситуации нельзя было переоценить, я начал лихорадочно анализировать, насколько такая удача вообще возможна.

Возможна, и вполне! Моему почтенному опекуну, когда он взял меня в Татры, было около шестидесяти, следовательно, у него несомненно мог быть сын в возрасте тридцати двух лет. Мне не оставалось ничего иного, как искать подтверждения своим догадкам.

— Сын пана профессора Константы Монтеня? — я откровенно плутовал, ведь у моего татранского проводника не было никакого ученого звания.

— Профессора Монтеня? — удивилась Старшая. — Я ничего об этом не слышала.

— Ну, как же? — я смело пробивался к намеченной цели. — Известного геолога и к тому же знаменитого альпиниста.

— Мне об этом ничего не известно. — Старшая пожала плечами и взглянула на вторую секретаршу, которая, в свою очередь, сделала большие глаза, подтвердив, что и она ничего не знает.

— Ну, не столь важно, — продолжал я свою партию с каменным лицом игрока в покер. — Хотя это можно легко проверить.

— Достаточно просто спросить, — сказала вторая секретарша, интонацией давая мне понять, что если по каким-то причинам для меня это так важно, то я должен обратиться непосредственно к пану доктору.

— Зачем же сразу надоедать вопросами… — я скромно улыбнулся. — Это было бы невежливо. Можно проверить имя, и все.

— Какое имя? — Старшей стоило все больших усилий сдерживать раздражение.

Отца доктора Монтеня, — мягко пояснил я. — Если его зовут Константы, то наверняка он тот самый профессор. Такое имя не часто встречается.

— Но где мы сможем это проверить? — вторая секретарша не скрывала раздражения.

— Неужели нет никакой документации на этот счет? — выразил я глубокое удивление. — Ведь имя отца необходимо у нас указывать в самой простой анкете.

— Нужно позвонить в кадры, — сказала вторая секретарша, обращаясь то ли к самой себе, то ли к Старшей.

— Ну конечно! — подхватил я, подчеркнув интонацией всю легкость предстоящего задания.

— Хорошо, только о чем речь-то идет? — Старшая разозлилась не на шутку. — Какая разница, сын какого-то профессора доктор Монтень или нет?

— О, разница есть! И огромная! — вздохнул я, состроив загадочную мину. — Вы даже не представляете, как много от этого зависит.

Старшая с раздражением покачала головой в знак того, что нужно иметь ангельское терпение, чтобы меня выдержать, после чего энергичным жестом подняла телефонную трубку и набрала несколько цифр.

— Это снова я, из деканата, — представилась она, когда кто-то взял трубку. — Вы не могли бы уточнить имя доктора Монтеня.

— Отца доктора Монтеня! — в отчаянии зашептал я.

— То есть, я хотела сказать, отца доктора Монтеня, — от злости она забарабанила пальцами по столу, после чего наступило молчание, а я зажмурил глаза и сжал кулаки. — Спасибо, вы очень любезны, — опять услышал я ее голос и треск брошенной трубки. — Да, его имя Константы. И это последнее, что я могу для тебя сегодня сделать. Мы здесь работаем, между прочим.

— Уж не знаю, как мне вас благодарить! — я сорвался с места и поцеловал ей руку. — И вас тоже, — бросился я ко второй секретарше. — А теперь не буду вам больше мешать, меня уже нет здесь, уже нет! — Чтобы добраться до двери, хватило одного прыжка.

Когда я, оказавшись в коридоре, отпустил дверную ручку, то еще смог услышать приглушенный голос Старшей:

— Боже, что за идиот! Какого черта его сюда занесло?!

Я ЗВОНЮ ВАМ СЕГОДНЯ ПО НЕОБЫЧНОМУ ДЕЛУ

Заняв свой любимый уголок у задних дверей автобуса и встав там, как обычно, спиной по направлению движения (чтобы перед глазами не толпились пассажиры, а просматривалась — через заднее стекло — перспектива улицы), я начал мысленно перебирать и сортировать добытые сокровища.

Факт, который обнаружился в конце моего визита в деканат, что некий студент, учившийся вместе с ней и одного с ней года выпуска, почти наверняка является сыном моего Альпиниста, по своей значимости превосходил остальные трофеи, — например, дату ее рождения или название дипломной работы. Разве можно сравнивать эти сухие, официальные данные с колоритной, сочной, почерпнутой непосредственно из жизни информацией, какой несомненно располагал пан Ежи Бонавентура, дорогу к которому открыла мне благосклонная судьба? В лучшем случае, они могли сойти только за суррогаты.

Да, конечно, но открытая дорога к богатейшему источнику информации — это только предоставленный мне шанс. Трудно поручиться, что сын пана Константы от одной только моей фамилии или моего вида начнет, как заведенный, рассказывать все, что он знает, о Мадам. Его необходимо как-то к этому подвести. Но как, собственно? Ведь впрямую не спросишь! — Совершенно ясно, что опять приходилось разыгрывать спектакль. Однако в голове даже не затеплилась ни одна мысль о сюжете новой комедии. Очевидным было только одно: начинать пьесу нужно с Альпиниста.

Вечером, после ужина, когда родители слушали в столовой «Свободную Европу», я унес оттуда телефон (мол, чтобы не мешать им), включил его в моей комнате и, закрыв все двери и окна, набрал знакомый номер пана Константы.

— Я звоню вам сегодня по необычному делу, — начал я свою игру после обмена приветствиями.

— Я слушаю, чем могу тебе помочь?

Даже в эту минуту я не имел понятия, какой «пролог» мне выбрать. Рассудок подсказывал, что с самого начала следует окончательно убедиться, что драгоценный доктор с кафедры романистики действительно сын моего собеседника. Однако я выбрал более смелый вариант.

— Пан Ежи продолжает работать в университете… — спросил я, но с интонациями изъявительного наклонения, как бы для подтверждения того, что мне и так хорошо известно.

— Пан Ежи? — с удивлением переспросил он.

Меня охватил страх. Ничего не получилось! Какая катастрофа!

— Ну, сын ваш, — пробормотал я, с трудом справившись с голосом.

— А, ты имеешь в виду Ежика! — Я вздохнул с облегчением, а он продолжал: — Ты так серьезно его представил, что я сразу не понял, о ком идет речь. Конечно, он все еще учит детишек в этом садике.

— В садике? — я опять почувствовал беспокойство.

— А во что же превратился сегодня весь этот университет, как не в детский садик! Это даже не гимназия! Университетом он был до войны. А теперь… эх, да что тут говорить!

— Неужели настолько низкий уровень? — подхватил я его унылый тон.

— Говорю тебе, нет слов.

— Хорошо, что вы мне об этом сказали, потому что звоню вам как раз по этому поводу. Как вы, вероятно, помните, я скоро заканчиваю школу, и пришло время подумать о дальнейшем образовании. Я склоняюсь к романской филологии, но у меня есть некоторые сомнения. Короче говоря, я пребываю в нерешительности. Вот мне и пришло в голову, что пан Ежик, — я использовал его уменьшительное имя, которое узнал лишь минуту назад, — как преподаватель и тем более как выпускник столь знаменитой кафедры мог бы помочь мне советом. Как вы думаете, это возможно?

— Я бы сказал, даже желательно, — иронично отозвался он.

— Прекрасно, заранее благодарю пана. Только еще одно… — понизил я голос.

— Да?

— Я просил бы вас сохранить это в тайне. Особенно от родителей. Мои гуманитарные фантазии их безумно раздражают. Они предпочли бы, чтобы я поступил на какой-нибудь факультет «точных» наук.

— По-моему, они правы.

— Я знаю, что вы придерживаетесь их мнения, но тем не менее просил бы пана…

— Хорошо, я им ничего не скажу. Однако честно предупреждаю, что сделаю все возможное, чтобы Ежик тебя отговорил. Впрочем, мне не придется особенно напрягаться. Он это и так сделает, без меня. Ежик не слишком высокого мнения о такого рода занятиях.

— Я с особым вниманием выслушаю его советы и постараюсь им последовать. Думаю, важную роль в том решении, которое мне придется принять, могут сыграть его воспоминания о времени учебы в университете. Это имеет для меня очень важное значение, возможно, даже решающее. Итак, когда и где?

— В следующее воскресенье Ежик придет ко мне на обед. Часам к пяти приходи и ты. Я предоставлю его в полное твое распоряжение.

— Благодарю вас. До свидания. — Я положил трубку и в изнеможении повалился на кровать.


В течение последующих дней я, будто шахматист, готовящийся к решающему матчу, мысленно обыгрывал предстоящий разговор, отыскивал все новые ходы и целые комбинации, чтобы найти выход в любой ситуации… Мне было совершенно ясно, что интересующая меня тема рано или поздно всплывет в процессе разговора. Он не мог не задать вопрос, кто мне преподает французский. Более того, вполне возможно, что он сразу задаст этот вопрос, уже в начале разговора. А если даже не задаст, то все равно не беда, ведь его можно как-то спровоцировать.

Ну, хорошо, а что дальше? Что делать, если пан Ежик по каким-то причинам вообще не среагирует на фамилию Мадам? Если просто пропустит ее мимо ушей? Конечно, всегда можно нанести упреждающий удар, задав, как бы между прочим, такой, к примеру, вопрос: «А вы с ней, случайно, не знакомы?» Но это уже крайняя мера. Прежде всего необходима осторожность, чтобы ненароком не подставиться и не пробудить в нем даже тени подозрения, что я иду совсем по другому следу. Сама мысль, что кто-то сможет догадаться о моих истинных намерениях и сделать вывод, что я оказался в рабстве у Мадам, повергала меня в настоящую панику и лишала сил.

Стыд — вот тиран моей души, враг искренности, заставляющий скрывать свою деятельность под псевдонимом и переодеваться в камуфляж.

Ах, если бы пан Ежик лишь при звуке ее имени, без малейшего принуждения с моей стороны смог бы настолько увлечься воспоминаниями, что с ним случился бы приступ словоохотливости и он начал кормить меня историей за историей из жизни молодой Мадам, — как это было бы чудесно! Я бы слушал все это с притворным равнодушием, лишь время от времени поощрительно бросая: «Да, да, понимаю…» — и даже решаясь на более смелые реплики: «Действительно? Просто потрясающе!» Увы, рассчитывать на это — значит предаваться пустым фантазиям.

ПЕСНЬ ДЕВЫ И ВОДОЛЕЯ

Время, отделяющее меня от визита к пану Константы и встречи с Ежиком, проходило, кроме того, под знаком искушения (а также борьбы с ним) каким-то образом использовать те сведения, которыми я уже располагал.

На очередном уроке французского вместо рутинного устного опроса Мадам предложила нам вслух прокомментировать научно-популярную статью на тему космологии в каком-то ярко разукрашенном журнале. Она записывала на доске ключевые понятия, такие, как «Солнечная система», «Большая Медведица», «Млечный путь», а мы должны были переписывать их в тетради. В сумме набиралось таким образом десятка два новых слов и выражений. Затем она задала работу на дом. Нужно было сочинить что-нибудь на произвольную тему, связанную с космосом или сводом небесным, чтобы еще более расширить словарный запас по этой теме.

На этот раз задание отвечало моим целям. Основные идеи сочинения я обдумал уже в школе, так что дома мне оставалось только оформить работу стилистически. И вот что я написал (для удобства чтения привожу перевод текста):

«Когда мы говорим о небе, о планетах и звездах, возникает также мысль об астрологии — родной и старшей сестре науки о космосе, — на протяжении многих веков именовавшейся Королевой наук. Астрология утверждает, что небесные тела, звезды и планеты, а также их расположение оказывают влияние на земной шар и особенно на человека, на его характер и судьбу.

Основные понятия, характерные для астрологии, — Зодиак и гороскоп. Зодиак — это звездная дуга на ночном небосводе, двенадцать созвездий, вдоль которых наше Солнце движется в течение года. У этих созвездий есть свои названия и изображения, значение и происхождение которых скрыты во тьме веков, в мифах и прекрасных легендах древнего мира.

В свете современной науки эта обширная область знаний представляется скорее поэтическим вымыслом, а не наукой, чем-то вроде детских фантазий. Однако еще остались люди, которые доверяют астрологии. И это не какие-то там невежды. Астрология бросает своеобразный вызов современной науке, превратившись в синоним тайны и иного пути познания.

Проблему сомнения в Науке и восхищения перед Магией непревзойденным образом отразил в своем шедевре „Фауст“ И. В. Гете. Вот что в самом начале трагедии говорит его герой, который, овладев тайнами почти всех наук, признает, что не сдвинулся с места:

И к магии я обратился,

Чтоб дух по зову мне явился

И тайну бытия открыл[41].

С особой убедительностью он повторяет эту мысль минутой позже, когда берет в руки книгу предсказаний Мишеля де Нострадама, врача, жившего в шестнадцатом веке, который считается величайшим астрологом Нового времени (кстати сказать, француза):

Встань и беги, не гляди вспять!

А провожатым в этот путь

Творенье Нострадама взять

Таинственное не забудь.

И ты прочтешь в движенье звезд,

Что может в жизни проистечь.

С твоей души спадет нарост,

И ты услышишь духов речь[42].

Что касается меня, то я долгое время относился к астрологии и к гороскопам с большим скептицизмом. Пока — подобно Фаусту — не взял в руки „таинственное творенье Нострадамуса“, то есть его „Centuries austrologiques“ 1555 года. Я начал читать и изучать эту книгу, и особенно меня интересовало, насколько подтверждается мой гороскоп. Результат привел меня в изумление. Все совпало.

Я родился в сентябре, точнее, десятого числа, значит, под знаком Девы.

Дева — это стихия Земли, а Земля символизирует постоянство и твердость. У людей, родившихся под знаком Девы, ясная цель в жизни, и они постоянно стремятся к ее достижению. Их отличает логика и рациональное мышление. Они упорны и трудолюбивы. Никогда не отступят, пока не решат поставленную перед собой задачу. Для них характерен рациональный и методический подход. Эта склонность к порядку и методичности иногда бывает чрезмерной и даже приобретает болезненные формы. Тогда Дева становится пленницей собственных принципов. И наконец, люди под знаком Девы могут похвастаться отличной памятью, они разбираются в музыке и хорошо играют в шахматы.

Разве этот образ не отражает характерные черты моей личности? Каждый, кто знает меня уже не первый год, может это только подтвердить.

Да-да… Я уже слышу возражения! Мол, портреты такого рода можно толковать как угодно. Хорошо, но что вы скажете, если совпадают не только проступающие на портрете расплывчатые черты, а нечто большее? Если я нашел следы намного более глубинных совпадений?

И я хотел бы рассказать об одном из них, которое, когда открылось мне, то просто потрясло».

(Если до этого момента мое сочинение, хотя бы в общих чертах, опиралось на факты, то теперь начиналось откровенное вранье.)

«Начать нужно с мифа о Водолее и Деве.

Наверняка каждый из нас задавал себе вопрос, почему знаки Зодиака представляют в большинстве своем животных; и почему именно таких животных; почему среди животных оказались Весы и, что особенно интересно, двое людей; и, наконец, почему эти двое Водолей и Дева, а не просто мужчина и женщина.

В древних легендах содержится ключ к разгадке этого мистического шифра и излагается история Космической классификации.

В начале был Монос, гомогенное существо, замкнутое на самом себе и бесконечное, подобно поверхности шара. Однако такой способ существования оказался нежизнеспособным: Монос в своей мономании все глубже погружался сам в себя и искал самоуничтожения. Наконец, когда настал критический момент, он — как бы инстинктивным усилием гибнущей воли — обрел в себе голос. Монос сказал „я“, „я есмь“ и это услышал, а так как услышал, то перестал быть единым: стал Голосом и Слухом. И вот он разделился, раздвоился. То есть посредством речи превратился в Гетероса.

Этот новый принцип существования до настоящего времени остается фундаментом мира и бытия.

Зодиак символически указывает нам на этот дуализм. Все, что существует в мире, носит двойственный характер, имеет свой „тезис“ и „антитезис“, которые в вековечном конфликте раскачивают мир. Такое характерное свойство присуще любым формам бытия. Вот почему сначала мы проходим созвездие двух Рыб, а потом — пары Близнецов. Своеобразная двоичность наблюдается также почти у всех животных Зодиака: у Овна, Тельца и Козерога есть двойные рога; у Скорпиона и Рака — двойные передние клешни.

Наиболее совершенной формой, какую двуединая система бытия сумела обрести в природе, является пара двух людей: тех самых Девы и Водолея. Каждый из них, отдельно от другого, остается существом неполным и несовершенным, лишь вместе, в сочетании, они образуют единое органичное целое. Насколько пара Лев — Стрелец пребывает во вражде и конфликте (человек борется с постоянно грызущим его изнутри зверем и стремится уничтожить его в себе), настолько Дева и Водолей составляют пару, связанную узами любви: это „плюс“ и „минус“ Космоса, два полюса взаимного притяжения, подобно двум устремляющимся друг к другу магнитам.

Эхо этой великой и прекрасной идеи слышится в поэме божественного флорентийца — еще в XIV веке! Вспомним последнюю строку „Божественной комедии“ Данте. Вот как он заканчивает свою поэму:

Любовь, что движет Солнце и другие звезды.

Но это еще не все, что в древних мифах можно узнать о Водолее и Деве. Их царственная пара, которая, устремляясь навстречу друг другу, приводит в движение весь мир, обладает, как оказалось, свойством внутренней противоречивости и взаимозаменяемости. С одной стороны, по внешнему виду — это молодая женщина и взрослый мужчина. Но, с другой стороны, если вспомнить, чем эти персонажи занимаются, то окажется, что каждый из них символизирует стихию, противоречащую их собственной сути.

Водолей пребывает в пустоте и поит водой измученных жаждой рыб. Он бережно льет воду из вечно полного кувшина. А Дева сидит или стоит на коленях и с гусиным пером в руке задумчиво смотрит вдаль.

Что означают эти действия, эти предметы и эти позы?

Сначала обратим внимание на основные различия: насколько занят Водолей (он льет воду из кувшина), настолько же Дева вообще — практически — ничего не делает. Мечтает… наблюдает… готовится что-то написать? — однако это не работа.

Затем вспомним, символом чего является вода. Вода в самых разных культурах остается символом источника или первоначала. Это materia prima, первоматерия. Например, согласно индуистской традиции, Космическое яйцо покоится в воде, а в древнееврейском Genezis'e[43] в начале всего именно над водами проносился Дух Божий. Поэтому вода всегда отождествляется с женским началом, с плодоношением, с темной глубиной, с животворной силой.

И действительно, разве не в воде зародилась жизнь? Разве не из темного лона морского выползла она на сушу?

Вот почему звездный Водолей, хотя внешне остается мужчиной, по сути, несет в себе женское начало. Поит водой, чтобы дать жизнь. Заботится о продолжении жизни. И при этом — плеском воды — манит, искушает и соблазняет.

Теперь очередь Девы. Как я уже отметил, она ничего не делает — только демонстративно держит в руке гусиное перо и задумчиво смотрит вдаль.

Гусиное перо — это символ творчества, точнее, художественной литературы, то есть изначально мужской сферы деятельности. „Поэзия“, само слово „поэзия“ происходит от греческого poiein, что значит „творить, создавать, действовать“. Творение — особенно из ничего, из пустоты — это божественный атрибут, а у Бога как созидательной силы всегда мужская природа. (Женщина не создает из пустоты, женщина преобразует то, что уже существует.) Таким образом, поэт по сути своей мужчина, носитель духа мужского, даже если физически принадлежит к прекрасному полу. Примером служит хотя бы Сафо. Ее история всем известна.

Итак, звездная Дева, хотя по внешнему виду она девушка, в сущности, представляет мужскую природу.

Суть Девы подтверждает также само ее имя. Девственность, чистота, невинность… Эти свойства только на первый взгляд присущи женщине. В сфере идей девственность — мужской атрибут. Женское начало по природе своей никогда не бывает девственным — оно всегда многоопытно: за ним акт инициаций. В свою очередь, мужской элемент, освобожденный от крови — менструаций, дефлорации, родов, — не только девственен, но иным и быть-то не может. Мужское начало по природе своей всегда непорочно, всегда в ожидании инициаций.

То, что девственность непосредственно связана с мужским началом, видно невооруженным взглядом. Это находит свое выражение даже в некоторых языках, ведущих свое происхождение от латыни, особенно во французском: virginité, virginal[44] происходят от слова vir, что значит „муж“, „мужчина“. Какие доказательства могут еще потребоваться?

Таким образом, Дева и Водолей — царственная любовная пара — это только с виду девушка и мужчина старше ее возрастом. В сущности, это юноша и зрелая женщина. Он, вглядывающийся вдаль, неискушенный, невинный, мечтает и сочиняет стихи. Она же, искушенная, опытная, понимающая смысл жизни, привлекает его плеском струящейся воды. „Иди, здесь родник, — без слов призывает она его, — приди ко мне, я напою тебя, утолю твою жажду“.

Сойдем теперь с этих высот — с небосвода на землю.

С того момента, как я познакомился с этим мифом и познал глубокое значение, скрытое в знаках Зодиака, я начал изучать и проверять, находит ли это подтверждение в жизни и стремятся ли в действительности люди, рожденные под знаком Девы, к соединению с людьми под знаком Водолея? Свои исследования я начал, разумеется, с самого себя. Есть ли кто-нибудь на белом свете, о ком бы я мог сказать, что он волшебным образом влечет меня, искушает, околдовывает, как Король эльфов? Да, такой человек есть: величайший гений всех времен, чудесное дитя — Моцарт. Его музыка приводит меня в состояние неземного блаженства. Я могу ее слушать до бесконечности, до беспамятства. Это любовь всей моей жизни.

А под каким же знаком родился этот величайший волшебник? Какого месяца и какого числа появился он на свет?

Дата его рождения запечатлелась в моей памяти, будто священные письмена. Моя учительница музыки вбила мне в голову эту дату с первого же урока:

Двадцать седьмое января.

Вот мой алтарь и молитва, талисман и судьба. Солнце того дня в первой декаде Водолея.

Но если бы мой случай был единственным, исключительным. Нет, это типичный случай, можно даже сказать, классический.

В качестве образцового примера приведем Гете — величайшего из Дев (позволю напомнить: дата его рождения — двадцать восьмое августа).

Как известно, жизнь у Гете была богата и многообразна. Он знал сотни, тысячи людей, со многими из которых его связывала тесная дружба. Начинают этот список три достойных имени: Моцарта, Мендельсона и Франца Шуберта.

Гете встречался с Моцартом только раз в жизни. Ему тогда было четырнадцать лет, а Моцарту — всего лишь семь. Это случилось на концерте во Франкфурте-на-Майне. Семилетний гений сыграл самые сложные пьесы на рояле и скрипке, после чего бесподобно подражал бою часов и звону колоколов. На Гете личность Моцарта произвела столь сильное впечатление, что он не смог забыть о нем до конца своих дней. Даже на смертном ложе он что-то говорил о нем. „Я вижу его, отчетливо вижу… — шептал он бледными увядшими губами. — Маленький мужчина со шпагой… не покидай меня!.. Больше света!“ А раньше, в зрелом возрасте, он постоянно и с наслаждением слушал его музыку. Когда Гете стал директором театра в Веймаре, там ставили почти исключительно оперы Моцарта. Очарованный красотой „Волшебной флейты“, Гете многие годы работал над второй ее частью. Он никак не мог смириться, что Моцарт не написал музыки для его „Фауста“. „Только он мог это сделать, — сказал Гете в старости. — Мог и должен был! Музыка для этого произведения по характеру своему должна быть подобна его „Дон Жуану““.

Перейдем ко второй истории: Гете и Мендельсона.

Мендельсон в жизни Гете появился довольно поздно, когда божественному Олимпийцу было уже семьдесят два года. А музыканту — только одиннадцать, немногим больше, чем Моцарту в момент его встречи с Гете. И вот что происходит. Маленький наглый кобальд за какой-то час покоряет сердце Юпитера. Гете просто с ума сходит, его зрение и слух прикованы к этому мальчику, он тает от восторга.

Но в чем, собственно, заключается роль юного Феликса? Что он, в сущности, делает, выступая перед Гете, перед великим Гением? Да, да! Он его учит! Открывает ему глаза, просвещает и учит: играет Бетховена и Баха, которых тот никогда не слышал. Демонстрирует ему различную технику игры, раскрывает секреты гармонии. Словом, дает ему урок, наставляет его, делится опытом.

Ребенок учит Старца! Потрясающе! Немыслимо!

Немыслимо? Только в том случае, если бы он не был Водолеем. А великолепный Феликс, подобно божественному Моцарту, именно Водолей (третьего февраля), то есть женское начало, которое старше Девы по сути своей.

И, наконец, последнее сочетание: Гете — Шуберт. Соотношения несколько иные, но не менее многозначительные. На этот раз инициатива оказалась на стороне поэта, восторг испытывает другая сторона. Чеканные строфы Гете ошеломляют композитора. Он их повторяет, декламирует и не может избавиться от наваждения. А один из отрывков из „Фауста“ настолько поразил его в самое сердце, что он не в силах сдержать слез… Да, разумеется, это монолог Маргариты — в ее светелке, за прялкой. Четыре незабвенные начальные строчки пульсируют в его голове, стучат, не дают заснуть:

Что сталось со мною?

Я словно в чаду.

Минуты покоя

Себе не найду[45].

И Шуберт, в конце концов, понимает, что ему не избавиться от них, не обрести покоя, пока не напишет музыки к этим словам.

Вот таким образом и появляется одна из самых известных его песен — „Гретхен за прялкой“ — и одновременно открывается новая глава… да что там, глава! — новая эпоха в истории классической песни. Блистательная „Гретхен“ породила настоящую лавину шедевров — в общей сложности около шестидесяти произведений на слова Гете.

Стоит ли говорить, когда родился Шуберт? Разве мог этот вдохновенный поклонник поэзии Девы родиться не под знаком Водолея? Риторический вопрос. День его появления на свет — тридцать первое января.

Последний из приведенных примеров наиболее, пожалуй, красноречив. Это нечто вроде архетипа.

Гете, величайший из Дев, сочиняет необычные стихи: песенку влюбленной девицы. В этой песне он предоставляет слово для выражения своей глубинной сути: тому, кем он является по воле звезд. „Маргарита — это я“, — мог бы он спокойно сказать (на много лет опередив Флобера, который именно так выразился о своей мадам Бовари).

Ну, действительно! Кто так переживает любовь? Кто готов в обморок упасть, кто все позабыл, кто готов умереть в объятиях любимого? Девушка? Ну уж нет. Девушка в любви спокойна, сдержанна. Ведь любовь — это ее царство и естественное состояние. Женщина, когда любит, отлично знает, чего хочет, и упорно к этому стремится. Хочет зачать и родить. Хочет жизни, а не смерти.

А уязвленное стрелой Амура мужское естество реагирует именно так, как Маргарита у Гете. Послушаем ее стенания:

В догадках угрюмых

Брожу, чуть жива,

Сумятица в думах,

В огне голова…

Гляжу, цепенея,

Часами в окно.

Заботой моею

Все заслонено…

Где духу набраться,

Чтоб страх победить,

Рвануться, прижаться,

Руками обвить?

Я б все позабыла

С ним наедине,

Хотя б это было

Погибелью мне[46].

И что же на этот крик раненой, отчаявшейся Девы отвечает тронутый до глубины души Водолей? Что делает взрослая женщина (в лице Франца Шуберта), когда слышит страдания юноши (вечно юного Гете)? Она устремляется к нему, протягивает ему руку. Отбрасывает амбиции и гордость, не страшится унижений и приникает к нему. Дарит свой голос и музыку. Обращает слово в пение. Делает все, чтобы дикий крик превратился в сладкую песню.

Песня — это соединение, примирение противоположностей, окончательный синтез, гармония тела и души. В песне Водолея и Девы свершается Звездная Виктория.

Я тоже мечтаю о той виктории, которую одержу с Водолеем».


Уже было далеко за полночь, когда я отложил тетрадь. Сочинение заняло около двадцати страниц. Спать я лег в состоянии какого-то странного возбуждения.

На следующий день я опять поехал в университет, на этот раз в читальный зал кафедры романистики, чтобы отыскать приведенные в сочинении цитаты из «Фауста» на французском языке и проверить в Ляруссе, Роберте и в других dictionnaires слова и выражения, в которых я не был уверен. Справившись с этим, а также отредактировав некоторые фразы, я вновь вернулся к началу и еще раз прочел сочинение целиком, подчеркивая карандашом все liaisons и те выражения, которые при чтении вслух необходимо будет интонационно выделить.

После возвращения домой я, воспользовавшись отсутствием родителей, устроил нечто вроде генеральной репетиции: громко и с выражением прочитал весь текст. Если до этого момента я был почти удовлетворен своей работой, то теперь декламация вслух подпортила мне настроение. Не то чтобы я плохо читал. Если кое-где и случались заминки, их было не слишком много, а, кроме того, эти недостатки легко устранимы: достаточно отрепетировать наиболее сложные отрывки. Однако речь шла о другом. Прежде всего о времени чтения текста. Оказалось, что даже быстрое и выборочное воспроизведение моих фантазий займет тридцать пять минут, то есть почти все время урока. Не оставалось никаких надежд представить текст целиком. Зная привычки Мадам, можно не сомневаться, что она прервет меня через пять минут, безразлично, сделаю я ошибку или нет. Если ничто не вызовет ее возражений, она прервет мое выступление своим бездушным «bien» уже после шестого абзаца и даже подтвердит свою положительную оценку записью в дневнике; а если окажется, что мое art d'ecrire еще к тому же кое-где прихрамывает, она начнет прерывать меня каждую секунду, что лишит сочинение всякого смысла, и, наконец, после очередного замечания попросит вообще не продолжать. В моих расчетах следовало также учитывать, какое недоверие вызывали у Мадам тянувшие руки добровольцы.

Но если даже отставить в сторону эти вполне возможные препоны и допустить, что Мадам каким-то чудом позволит мне с начала до конца прочесть весь текст и при этом не вмешается с какими-нибудь поправками, то и тогда сама идея вызывала серьезные сомнения. Ведь спектакль такого рода не мог остаться не замеченным классом. Более чем получасовая декламация! Двадцать страниц текста вместо пяти-шести! И какого текста! Полного вымышленных историй, произвольно подогнанных к теме. И при этом насыщенного мотивами и намеками, не вполне, возможно, прозрачными для посторонних ушей, но совершенно очевидными по самому своему характеру. «Юноша», «взрослая женщина», «девственность», «инициации», — каждый бы понял, о чем тут речь, на что автор намекает и чем руководствуется! Даже самые слабые во французском языке, даже те, которые вообще спят на уроках, очнулись бы от летаргии, заинтригованные чрезмерно затянувшимся сеансом чтения, и навострили уши. И наверняка они пробудились бы как раз ко второй половине сочинения, где больше всего подтекста.

Как они восприняли бы этот лингвистический опус, изобилующий подозрительной эрудицией и двусмысленными аналогиями? Не нужно питать иллюзий: никто не стал бы рассматривать этот спектакль как попытку заработать более высокую отметку по французскому языку. Это не расценили бы также как странную, непомерную по затратам фанаберию с целью обескуражить преподавателя и одновременно заслужить благодарность класса, задержав урок более чем на полчаса. Моя так дорого мне обошедшаяся оратория была бы воспринята только и исключительно как доказательство, что я, несмотря на показное безразличие, с каким отношусь к Мадам, стал ее рабом и — как и десятки других — просто с ума по ней схожу.

«Он уже не только „Пепел“ под партой читает, — как, вне всякого сомнения, комментировали бы мое выступление, — но даже руку тянет! Уже стелется перед ней и, потеряв всякий стыд, ищет ее знаков внимания и расположения!»

Когда до меня все это дошло, когда я представил себе все насмешки и шутки, которые меня ожидали, если я прочту свой опус, я, правда, не стал рвать свое сочинение, но принял твердое решение ни в коем случае не читать его, отказаться, даже если Мадам меня вызовет, объяснив это немного таинственно: мол, слишком расписался и не хотел бы своей писаниной отнимать у класса драгоценное время; текст, разумеется, всегда в вашем распоряжении, вот он, voilà, regardez mon cahier, j'ai écrit presque vingt pages[47], если же сегодня не нужно сдавать тетради, если она слишком тяжеленькая, то… — тут мне в голову пришла новая мысль, — то я сделаю копию, можно сказать, чистовик: всего лишь несколько страниц на типографской бумаге.

Да, ловко придумано. Переписать сочинение на типографской бумаге формата А4, чтобы в случае необходимости всегда иметь возможность вручить его Мадам. Именно это решение показалось мне наиболее удачным. У всех других имелись существенные недостатки. Поэтому вместо того, чтобы отрабатывать быстрое чтение вслух, я снова взялся за авторучку и переписал все сочинение (позаботившись о каллиграфии) на линованных листах из почтового набора.

Однако когда наступил день очередного французского, а значит, свидания с Мадам и чтения сочинений, на меня опять напали сомнения.

«Даже если все пойдет согласно моему плану, — я вновь и вновь анализировал возможное развитие событий, уже выходя ранним утром из дома в школу, — если сочинение действительно попадет ей в руки, то это может произойти только случайно, как бы ненароком. А хорошо ли это? Чего я этим добьюсь? Выдам себя, и только. Обнаружу свои позиции. Зачем мне это сейчас? Слишком рано и рискованно. Такой гамбит может обойтись мне слишком дорого».

Когда я переступил порог школы, комбинация с копией была окончательно забракована, а когда начался урок французского, я уже заклинал судьбу, чтобы Мадам меня вообще не вызвала.

PER ASPERA AD ASTRA

В этот день Мадам была в необычайно хорошем настроении. От нее веяло спокойствием и непринужденностью. Она говорила больше, чем обычно, и держалась немного свободнее, менее официально. На устном опросе она ходила по рядам, что с ней редко случалось, и задавала вопросы, обращаясь непосредственно к ученику. Однажды она даже позволила себе шутливый тон. Когда кто-то рассказал, как он летом, в страшную жару, купался в глиняном карьере, она сказала с улыбкой на губах:

— On peut dire que tu ajoui de la vie comme loup dans un puits[48].

Собеседник, очевидно, не совсем понял ее замечание, но все равно, как мог, выражал свой восторг, радостно кивая и поддакивая.

— А как там наше сочинение о небе и звездах? — перешла она наконец к следующей фазе урока. — Написали? Кто хочет прочитать?

Невероятно! Ничего подобного еще не было! Чтобы она сама предложила кому-нибудь добровольно отвечать?! Класс аж окаменел, а Мадам продолжала с лукавой улыбкой:

— Quoi done? Il n'y a personne?[49] Никто не хочет заработать хорошую отметку? Что с вами случилось?

Я почувствовал, как у меня заколотилось сердце. Может быть, все же попробовать? В такой ситуации! Она сама предлагает, а никто не спешит… Нет! Тысячу раз нет! Выброси это из головы!

— Bon, если нет желающих, я вынуждена сама кого-нибудь вызвать… Скажем, mademoiselle Клоп.

Похожая на тапира, пухлая Адрианна Клоп встала и, красная как свекла, начала читать свое сочинение. Оно, мягко выражаясь, интереса не представляло. Не отвечало даже критериям формы Composition. Это, скорее, был набор фраз, почти не связанных друг с другом и напоминающих определения и простые утвердительные предложения в детских книжечках:

«Quand il n'y a pas de nuages, nous voyons le ciel, le soleil et la lune… Le ciel est bleu ou bleu pâle… Les étoiles sont loin… des millions kilometres d'ici»[50]. И так далее в том же стиле. К счастью, это не затянулось надолго.

Мадам, хотя она ее ни разу не прерывала, была недовольна и не скрывала этого:

— Je ne peux pas dire[51], чтобы я была поражена твоей изобретательностью. Откровенно говоря, я ждала от тебя большего. Увы! Мне не понравилось, что ты написала. Ничего не поделаешь. Больше тройки ты не заслужила. — Она аккуратно вписала оценку в дневник. — Ну, хорошо. Кто следующий? — Мадам тщательно отполированным и покрытым светло-жемчужным лаком ногтем на указательном пальце правой руки скользила по списку фамилий. — Qui va me stimulez… qui va m'exciter[52]. Я тоже хотела бы получить какое-то удовольствие от ваших сочинений… plaisir… что чему-то научила вас.

Не знаю, как на других, а на меня ее слова подействовали просто оглушающе. Это было именно то, чего я от нее ждал, когда обдумывал свой план на скамейке в парке в лучах послеполуденного солнца. Двусмысленных фраз и высказываний. Для нее — невинных, брошенных невзначай, а для меня — прозвучавших иначе, как бы в другом контексте. Не хватало только одного — инициативы с моей стороны. То, что сорвалось с ее уст, никак мною не инициировалось. Ее слова были порождены ситуацией — при моем пассивном участии. Поэтому и ценность позиции оказалась сомнительной пробы: ведь она лишь косвенным образом влияла на мою игру. Что же сделать, чтобы добиться большего?

— Bon, alors, — холеный ноготь остановился где-то в конце списка. — Что нам предложит mademoiselle Вонсик?

Агнешка Вонсик, дочь подполковника военно-воздушных сил, который по случаю различных юбилеев и государственных праздников приходил в школу, чтобы рассказать нам об обороноспособности страны или вспомнить эпизоды Второй мировой войны, была первой ученицей в классе со всеми характерными для такого рода учащихся признаками. Двуличная, льстивая, с вечно поднятой рукой (два сложенных по школьным правилам пальца плюс слегка вздернутая голова), она была не слишком общительна и дружелюбна, и к тому же красотой не отличалась. Сидела на первой парте и всех сторонилась, точнее, отстранялась ото всего, что могло показаться неприличным. В классе она приходила одной из первых, на переменах вела себя образцово, спокойно прогуливаясь по коридору, завтрак всегда ела в столовой, а не где придется (даже в туалете), как большинство школьников, после уроков сразу же отправлялась домой. Никаких праздношатаний, никаких шалостей, не говоря уже о вечеринках. Во всех отношениях она была такой правильной, что скучно делалось; а иногда напоминала заведенного робота. Тряпки, развлечения, флирт — она не испытывала в этом ни малейшей необходимости. Кроме хороших отметок, ее ничто не интересовало и не волновало — в том числе и Мадам. Разумеется, она делала все, чтобы получить отличную отметку, однако ее усилия в этом направлении не имели ничего общего с заигрыванием или идолопоклонством.

Теперь, когда Мадам заставила ее отвечать, — заметив нетипичное для нее поведение (она не подняла руку, даже не ответив на поощрительное приглашение Мадам), — я воспринял это как угрозу разгневанной богини нерадивому и заслуживающему наказания адепту, забывшему принести ей жертву.

«Я вижу, ты не хочешь склонить предо мной колени, и мне это не нравится, — я, казалось, отчетливо слышал ее гневную отповедь. — Не думай, что тебе позволено будет не оказывать мне надлежащих почестей! Если я раньше не замечала твою поднятую руку, это не значит, что ты можешь не поднимать ее впредь. Такова будет твоя повинность, если уж ты посмела отказаться от любви».

Призванная к ответу прилежная Агнешка Вонсик встала, взяла тетрадь и, с преувеличенным усердием демонстрируя правильное произношение, прочла заглавие:

— «De Copernic à Gagarin»[53].

С задних рядов донесся насмешливый шепот, и Мадам послала в эту зону отчуждения испепеляющий взгляд, после чего подчеркнуто вежливо обратилась к Агнешке:

— Bon, alors. On t'écoute[54].

Сочинение Вонсик с латинским эпиграфом «Per aspera ad astra» представляло собой подборку примеров попыток человека оторваться от Земли и вознестись все выше в пространство. Начиналось оно с описания жизни и открытия Коперника, затем следовали братья Монгольфье и их полеты на воздушном шаре; третья часть посвящена была Ломоносову и его изобретениям (в основном легендарному вертолету, на котором он якобы летал в горах Кавказа вместе с неким грузином, прожившим до ста лет и подтвердившим этот невероятный факт); наконец четвертая часть, последняя и самая обстоятельная, касалась бесчисленных достижений современной советской авиации, увенчавшихся триумфальным полетом в Космос Юрия Гагарина.

У нас, слушателей этого сочинения, не возникало ни малейшего сомнения, кто был его вдохновителем и кто предоставил необходимые материалы. Беседы подполковника Вонсика оставили в памяти неизгладимый след. Текст отличался тем же стилем мышления, той же тенденциозностью и расстановкой акцентов. Сначала ритуальный поклон в сторону польской науки (патриотический акцент); затем куртуазный реверанс французской науке — принимая во внимание язык, на котором работа была написана (интернациональный акцент); далее срочное уравновешивание этой вынужденной уступки мощным примером из бездонного кладезя великой российской науки (политический акцент) и, наконец, славословие в честь науки и техники братской Страны Советов, родины пролетариата и самого передового общественного устройства (верноподданнический акцент). Подбор материала, выводы и композиция были абсолютно безупречными.

Однако прежде чем Агнешка Вонсик добралась до конца своего сочинения, имел место некий инцидент, который несколько нарушил серьезный и благоговейный процесс декламации. Его виновником и главным действующим лицом оказался — кто же еще! — кошмарный Рожек Гольтц, наш enfant terrible, не считающийся ни с кем и ни с чем. Так вот, когда в самом начале части, посвященной Копернику, Вонсик привела популярное польское двустишье, в котором излагалась суть открытия нашего величайшего ученого:

Оставив Солнце, он дал Земле круженье,

А племени польскому обязан рожденьем —

(в ее переводе, утратившем, правда, рифму и ритм, двустишье звучало еще более претенциозно:

Il a arrêtée' le Soleil, il a remue la Terre.

Il tirait son origine de la nation polonaise), —

Рожек Гольтц грубо прервал ее на полуслове, выкрикивая по-польски:

— Какой там polonaise, какой polonaise! Он был немцем, а не поляком! А свой трактат написал на латыни.

— Calme-toi![55] — попыталась приструнить Рожека Мадам, но тот уже не мог остановиться.

— Его мать была урожденной Ватценроде — фамилия, согласитесь, не польская, а учился он в Италии: в Болонье, в Ферраре и в Падуе.

— Ну и что с того? — оскорбился один из «романтиков», традиционных оппонентов безжалостно догматичного Рожека. — Он родился в Торуне и умер в Фромборке…

— Это были города ордена крестоносцев, — тут же парировал Рожек. — Их немцы построили. Это даже сегодня видно.

— Ты истории Польши не знаешь! — возмутились «романтики».

— Silence, et tout de suite![56] — решительно вмешалась в разгоревшийся спор Мадам. — Что здесь происходит?!

Потом будете дискутировать, когда Вонсик прочтет свое сочинение. И по-французски, а не по-польски!

— Je préfère en polonais![57] — Рожека в пылу сражения усмирить было непросто, его охватывала ярость, и он уже не владел собой. — «А племени польскому обязан рожденьем!» — насмешливо передразнил он напыщенную интонацию всем надоевшей первой ученицы. — Как это, собственно, понимать? Что если бы он не был поляком, то не стал бы тем, кем стал? Или что его теория является поводом для прославления целого народа? Любая из этих точек зрения есть не что иное, как безмерная глупость! Утверждать, что принадлежность к какому-либо народу, в данном случае к польскому, явилась причиной открытия в области астрономии, — значит заявлять на весь мир, что у вас с головой не в порядке. А горделиво распускать хвост из-за того, что кто-то из твоих соотечественников совершил нечто выдающееся и тем прославился, — значит самого себя считать пустым местом и тупицей, к тому же с комплексом неполноценности. Одно стоит другого. Если бы Польша могла похвастаться не одним только бедным Коперником, а тысячью таких же ученых, в то время как в других странах их насчитывалось бы по-иному, а то и меньше, то тогда другое дело. Хотя даже и тогда я не стал бы утверждать ничего больше, чем то, что в Польше статистически чаще рождаются великие ученые.

«Романтики» разразились смехом, Агнешка Вонсик неподвижно застыла, а Мадам впервые, пожалуй, казалась беспомощной.

— И нечего смеяться! — снова рассвирепел Рожек. — Хотя, если вам так весело, я еще кое-что скажу. Поляки столь щепетильны, когда дело касается достоинства их нации, потому, что они в нем, в этом достоинстве, совсем не уверены. Если бы они были такими уж замечательными, какими пытаются себя представить, то, во-первых, у них была бы совершенно другая история, а во-вторых, они не твердили бы на каждом углу о своих достижениях и заслугах. Разве итальянцы повторяют изо дня в день, что Леонардо итальянец? Разве англичане бубнят, что Ньютон плоть от плоти англичанин? А У нас? Да на каждом шагу! Потому что вопрос происхождения самых выдающихся личностей в польской истории далеко не ясен. Шопен, как известно, наполовину француз. Как и Галл Аноним, первый польский историк. Даже автор первого словаря польского языка Самуэль Линде немец. Зато единственный писатель польского происхождения, добившийся всемирной известности, увы, писал не на польском. Я имею в виду Конрада. И слава Богу! Потому что если бы он писал на польском, то наверняка писал бы так же, как это ваше чудо, Жеромский. Что, скажете я не прав?

— Ты говоришь так, будто сам и не поляк вовсе, — заметил один из «романтиков».

— Какой же он поляк, — буркнул другой. — «Гольтц» — это не польская фамилия.

— Хватит! — крикнула Мадам. — Я не желаю больше это слышать. Немедленно прекратите!

Однако Рожек не мог оставить за кем-то последнее слово.

— Поляк я или нет, будущее покажет. Если я добьюсь чего-то[58], а главное, получу известность, то стану суперполяком. Меня будут на руках носить! А вы будете похваляться, что учились со мной в одном классе. К сожалению, это так. И всегда так будет. Лучшими оказываются или иностранцы, или те, кто уезжает отсюда.

После этих слов случилось нечто неожиданное. Мадам энергичным шагом подошла к Рожеку и сказала по-польски:

— Еще одно слово, и я удалю тебя из класса! — Наступила гробовая тишина. — Встань, когда я с тобой разговариваю! — прикрикнула она на него.

Рожек поднялся из-за парты. Он явно растерялся.

— После уроков, в четырнадцать часов, явишься ко мне в кабинет. А пока предупреждаю тебя: если ты еще хоть слово без разрешения скажешь или помешаешь вести урок, то беды не оберешься и горько пожалеешь. И запомни: со мной бороться бесполезно.

Она вернулась к доске, а Рожек тихо сел на свое место.

— Continue, s'il te plaît[59], — обратилась она спокойно, как ни в чем не бывало, к терпеливо ждущей с открытой тетрадью в руке и с опущенной головой побледневшей Агнешке Вонсик, а та, как опять включившийся механизм, стала читать дальше.

В классе царила абсолютная тишина, в которой голос ученицы с первой парты разносился, как разбегаются правильные круги по поверхности стоячей воды. Впервые кому-то удалось зацепить непоколебимую Мадам. Пусть и на короткое мгновение, но он вывел ее из равновесия, заставил перейти к обороне и, вопреки ее воле, заговорить по-польски! К тому же как ловко он сумел этим воспользоваться! Его в кабинет вызвали! После уроков, с глазу на глаз! Об этом мечтали все и что только не делали в надежде хотя бы на призрачный шанс получить такое наказание!

На Рожека поглядывали с завистью, приправленной изумлением. Счастливчик! Хитрый лис! Чудик-то он чудик, а не дурак! Если она его «на ковер» вызвала, значит признала в нем… партнера!

Но у инцидента с Рожеком имелся еще один аспект, пожалуй, более важный. Контрнаступление Мадам. Усмирение бунта. Театрализованный финал. Именно от этой короткой сценки у класса перехватило дыхание. Когда казалось, что воцарившуюся анархию нельзя остановить, что разгулявшаяся стихия вышла из-под контроля и с минуты на минуту обрушится на обессилевшую Мадам, она — подобно укротительнице диких хищных зверей — одним жестом и словом (как ударом кнута) восстановила порядок. В это мгновение она была похожа на гордую львицу, которая одним шлепком тяжелой лапы опрокидывает строптивого наглеца, осмелившегося воспротивиться ее воле или хотя бы обратить на себя лишнее внимание. Будто огонь вырвался наружу. Ее черные глаза метали молнии, а тонкая, изящная фигура окуталась искрящимся светом. Прекрасное и страшное зрелище! Хотелось сгореть в этом огне. А ее предостережение: «со мной бесполезно бороться», — прозвучавшее как вызов, как предложение помериться силами!

Изида. Артемида. Амазонка. Брунгильда.

Не буду скрывать, на меня эта сцена тоже произвела впечатление. У меня даже был соблазн поднять брошенную перчатку. И я опять стал размышлять, что я мог бы предпринять, чтобы обратить на себя внимание и заслужить уважение Мадам, хотя бы и во гневе. Идею прочесть вслух свое сочинение я давно уже отбросил, а в данной ситуации, после инцидента с Рожеком, посчитал ее вообще безумной. Хоть цель, которую я преследовал, когда писал свое сочинение, уже давно казалась мне сомнительной, я только теперь заметил новую угрозу, несравненно более опасную, чем просто попытка «поднять забрало». Рожек! Кошмарный Рожек! Даже если бы Мадам оказала мне такую милость и позволила прочесть сочинение, даже если бы класс — впавший в скуку или в сон от долгого чтения — не смог вникнуть в суть моей «любовной песни», всезнающий Рожек, всегда бдительный и бодрый, не оставил бы безнаказанно мои плутни. Чувство юмора у него отсутствовало, поэтому он был противником любых мистификаций и розыгрышей и твердо стоял на страже разума и научной истины. Он немедленно поднял бы шум и вцепился мне в горло — за миф о Водолее и Деве, за придуманного Моноса и другую хреновину. Услышав первую же бесстыдную выдумку, он сразу же прервал бы меня на полуслове (как Агнешку Вонсик) и безжалостно высмеял. «Что за чушь мелет этот тупица!» — я будто услышал его насмешливый голос и вздрогнул от ужаса. «Бред сивой кобылы, и только! Или у него действительно тараканы в голове завелись, или он только прикидывается идиотом!»

Я понял, что, как на Конкурсе любительских и школьных театров, последней инстанцией во время раздачи наград не был ни ЕС, ни другие непосредственные участники этого мероприятия, а «чернь» с задних скамеек, так и здесь, на уроке Мадам, таким кривым зеркалом оказался Рожек Гольтц. Если и здесь я намеревался одержать победу и завоевать сердце железной Дамы, то должен был учитывать в своей стратегии его присутствие. Он был подобен дракону, стерегущему вход в замок на скале, или Церберу о трех головах и со страшным, кимвалом звучащим голосом.

Неужели Мадам не понимала, что в его лице нашла себе союзника? А быть может, как раз отлично понимала? И только поэтому не наказала его более сурово. Ведь за нечто подобное тому, что он себе позволил, от других учителей (во главе с Солитером) ему досталось бы посильнее. Он бы с ходу из класса вылетел, и с двойной двойкой (по предмету и поведению), а на следующий день вызвали бы родителей. Четверть закончил бы с тройкой по поведению, а на субботней линейке еще и выговор получил бы. Потому что его проступок имел под собой особую подоплеку. То, что он мешал вести урок, были только цветочки. Не в действиях состояла суть его преступления, а в словах, — в высказываниях. Не в том, что он вообще мутил воду, а как мутил и зачем. Если бы он издевался только над Агнешкой Вонсик, если бы своими насмешками пытался уличить ее в нечестности, подозревая ее отца в соавторстве; все это оставалось бы еще в границах терпимости. Но он нагло оскорбил национальную гордость! Оплевал историю Польши! Унижал ее и в грязь втаптывал! Пытался лишить величайшей святыни. Коперник не был поляком! Боже, какой вздор! Шопен по отцу француз! К тому же последнее высказывание, что лучшими оказываются или иностранцы, или те, кто уезжает из страны!

Однако пани директриса не наказала Рожека в соответствии с тяжестью совершенного им преступления. Она лишь осадила его и велела явиться в свой кабинет. Зачем? Чтобы что-то ему там сказать? Или каким-то образом высечь его хорошенько? А может быть, она вообще не собиралась его наказывать, а только подсказать ему, как лучше нести службу? Чтобы он не подставлялся так глупо, когда нет такой необходимости. Разве не так ведут себя с самыми доверенными лицами? Публично ругают и унижают их, даже с грязью мешают, а наедине, с глазу на глаз, похлопывают по плечу, лишь предупреждая, чтобы не слишком высовывались.

Как бы то ни было, но этот многозначительный и странный инцидент подсказал мне идею одной комбинации, которую я до того времени даже не рассматривал: незаметно настроить Рожека против Агнешки Вонсик. И таким образом, с одной стороны, добиться его расположения (что могло пригодиться в дальнейшем), а с другой — показать Мадам, что я не боюсь ее гнева (заслужив этим ее уважение).

С трудом сосредоточившись, я заставил себя дослушать до конца сочинение первой ученицы. Когда Агнешка Вонсик добралась до конца, Мадам как бы в ее поддержку обратилась к классу с ироническим замечанием, что если уж с самого начала многие так горячо реагировали на ее сочинение, «нарушая правила приличной дискуссии», то и теперь наверняка захотят высказаться. И ей очень любопытно, сумеет ли кто-нибудь в этом классе сказать хоть слово по сути дела или только сеять анархию, орать и насмешничать; для нее особенно важно, чтобы эти мудрые мысли были озвучены, пусть и на самом элементарном уровне, но на иностранном языке, а не на каком-то дикарском наречии. Voilà! Слушаю. Жду. Пусть наконец сбудутся мои ожидания.

Эта горькая, язвительная тирада, предполагающая, понятное дело, что никто не решится на нее ответить, давала мне неплохой шанс отразить удар. Поэтому, как только прозвучало последнее слово Мадам и наступила красноречивая и предугаданная ею тишина, я поднял руку и заявил, что мне есть что сказать и я сумею это сделать на языке, который мы учим.

— Ah, notre poète![60] — воскликнула с иронической улыбкой Мадам. — Браво! Слушаем, слушаем, — предоставила она мне слово. — Ну, и что ты нам хочешь сказать?

— Почему же поэт? — холодно спросил я, как бы слегка обидевшись.

— Et qui divagait récemment[61], ссылаясь на рифму? — мгновенно отреагировала Мадам. — К тому же упрекал меня, что я не чувствую рифмы? «Question», «conversation», «разве вы не чувствуете?» — передразнила она мой голос. — Или этого не было.

Значит, я зацепил ее! И теперь она мне это припомнила! Прекрасно! Я попал в цель! Так бы и дальше!

— Ah, bon, c'est да… — вздохнул я, как бы с огромным трудом припоминая собственные слова и одновременно удивляясь, что она именно так их восприняла («Ах, так вот о чем идет речь! Право, не стоит обращать внимания!»).

— Ce ne sont pas de traits[62] поэтического дара? — она продолжала иронизировать.

— Возможно, — ответил я. — Хотя мне они кажутся слишком недостаточными. Во всяком случае, — и тут мне в голову пришла удачная формулировка, — si je vous ai blessée, pardonnez-le-moi c'était sans intention[63].

— Blessé?! — ее ответ последовал незамедлительно. — Tu voulais dire «offensée»…[64]

— Est ce qu'une offense n'est pas une blessure?[65]

— Mais finis-en avec ces subtilités[66], — с раздражением сказала она, — и говори, что хотел сказать.

— Я хотел задать один вопрос автору сочинения.

— Ну, задавай, s'il te plaît, только по теме, — она не давала мне ни мгновения передышки.

— Je ferai de mon mieux[67], — ответил я с холодной вежливостью, после чего обратился к Агнешке Вонсик: — Как ты понимаешь латинское изречение, которое использовала как эпиграф для своего сочинения?

— D'accord, ça peut aller[68]. — Мадам признала мой вопрос обоснованным и подключила Агнешку: — Пожалуйста, объясни ему.

— Par les aspirations… par les espérances aux étoiles[69], — без запинки продекламировала Агнешка, поднимаясь с места.

— Bon, — как обычно оценила ее ответ Мадам и повернулась ко мне: — Ну, ты доволен?

— Qui, сç confirme bien[70], — иронично заметил я, — правильность моих предположений, — и собрался уже сесть на место.

— Attends![71] — остановила она меня. — Что ты хочешь этим сказать? Какие у тебя там предположения?

— Она просто не знает, что значит это изречение. «Aspera» не переводится с латыни как «стремление» et encore moins «espérances», mais…[72] — я вдруг запнулся, будто не мог вспомнить, как по-французски будет слово «тернии».

— Mais quoi?[73] — спросила она с притворным участием, за которым явно проглядывала насмешка, что в решающий момент у меня не хватило слов. Причем сказано это было так, что я несколько растерялся и уже не совсем понимал, притворяюсь ли, что не знаю, как это будет по-французски, или действительно не знаю.

— Э-э-э… — я никак не мог выбраться из черной дыры памяти, — alors… се qui nous blesse parfois[74].

— Tu veux dire «offense»?..[75] — она делала вид, что пытается мне помочь.

— К чему эта ирония? — отбил я ее удар. — Les roses en ont… les roses… quand elles sont mûres et belles…[76]

— Ah, tu veux dire «épines»![77] — в уголках губ затаилась насмешка.

— Да, да! Именно так! — примирительно сказал я. — Мне хотелось перевести слово «колючки» или «шипы», но я чувствовал, что это не то.

— Что скажешь ты, Агнешка? — Мадам опять обратилась к бледной Вонсике.

— Oh, je ne sais pas encore[78], — холодно отозвалась первая ученица, не обращая на меня ни малейшего внимания, — сначала я должна проверить по словарю.

— Се n'est pas nécessaire[79], — напомнил я ей о собственном существовании, — это каждый ребенок знает. А впрочем, — вдохновение меня не оставляло, — пусть подтвердит пани учительница. Уж кому-кому, а пани учительнице ты, надеюсь, доверяешь…

«Ну, что ты на это скажешь?» — я мысленно потирал руки, глядя прямо в черные глаза Мадам. Уж теперь-то пани не выкрутится.

Однако ей это удалось — хотя и не самым удачным образом.

— D'accord, — сказала она мне, придав голосу интонации условного наклонения, — ты, скажем так, прав. «Aspera» значит «тернии», а не «стремление». Но какое это имеет значение для данного сочинения?

— Oh, tout a fait essentielle![80] — возмутился я. — Если «aspera» означает «тернии», то имеются в виду препятствия, тяжкий труд, неудачи. А разве о чем-нибудь таком говорится в этом сочинении? — драматическим тоном вопрошал я, стараясь не называть имени невзрачной первой ученицы. — Ничего! Ни единого слова! Наоборот! Приведенные примеры — это какая-то цепь сплошных успехов и побед.

Боковым зрением я заметил, что Рожек Гольтц, спрятав руки под парту, беззвучно мне аплодирует. Не поворачиваясь в его сторону, я незаметно кивнул, дав ему понять, что заметил и оценил его участие, и — будто под действием допинга — продолжат:

— Quand j'ai entendu cette phrase dans le litre[81], to надеялся услышать хотя бы упоминание о процессе Коперника, на котором был вынесен приговор его системе; я надеялся услышать о какой-нибудь авиакатастрофе или хотя бы об Икаре, этом символе опасности, которая поджидает человека, покоряющего небо. Но о чем я говорю! Если она не знает, что значит «aspera», то что она может знать об Икаре!

Да, получилось резковато. Меня слишком занесло в обличительном угаре. Но результат оказался неплох. Разъяренная Агнешка Вонсик, почти посинев от злости, воскликнула писклявым голоском:

— Представь себе, я знаю, кто такой Икар! И получше, чем ты! На конкурсе по мифологии я получила первую премию.

Изобразив на лице возмущение, я с шутовской настойчивостью воззвал к Мадам:

— Mais elle parle polonais! C'est inadmissible![82]

Это было уже слишком. Агнешка разрыдалась, а Мадам резко обратилась ко мне:

— C'est moi qui déside de ce qui est admissible ou non![83] Так что, будь любезен, не поучай меня.

— У меня и в мыслях этого не было, — попытался я отступить, поняв, что перегнул палку. Но слишком поздно.

— Assez! — оборвала она меня. — Я устала от твоего умничанья! И мне очень любопытно, что ты сам написал, коли такой умный. Давай наконец выясним, что кроется за столь бурным красноречием. Надеюсь, не какая-нибудь глупость.

«Merde! — мысленно выругался я с разгона по-французски. — Ну, что, доигрался? Как сам теперь будешь выкручиваться?»

Я взглянул на настенные часы. До звонка оставалось не больше десяти минут. Ничего, где наша не пропадала! За это время, если читать медленно, я доберусь лишь до четвертой-пятой страницы, где пока нет никакой отсебятины.

— Как скажете, пани учительница, — вежливо сказал я и начал читать.

— Le litre! — сразу прервала она меня. — Какое заглавие «произведения»? Каждый ребенок знает, — она с насмешкой вернула мне мои слова, — что начинать следует с заглавия.

Я попал в дурацкое положение. У сочинения не было названия. Я даже не подумал об этом, а теперь в ошибке нельзя было признаться. Обстоятельства не позволяли долго раздумывать. Вновь обратившись к тексту, я сделал вид, что читаю заглавие:

— «L'astrologie: magie ou science?»[84] — И тут меня будто подтолкнуло. В уверенности, что я не успею прочитать сочинение до конца, да что там! даже до половины или того меньше, я после короткой паузы добавил интригующий подзаголовок: — «Le mystère du 27 janvier»[85].

После чего поднял глаза на Мадам. Ее лицо оставалось невозмутимым.

— Lis, vas-y, on t'écoute[86], — она села боком за стол и оперлась головой на руку.

Я начал еще раз. Читал я громко и с выражением, следя за тем, чтобы произношение было правильным, и выдерживая нейтральный тон ученого трактата. Глаз от текста, чтобы мимолетным взглядом обежать аудиторию и проверить реакцию слушателей, я не поднимал. Держался серьезно и скромно; весь сосредоточился на чтении текста. Единственно, что нарушало цельность образа, это взгляды украдкой на часы, но проверка времени происходила незаметно для аудитории. Тетрадь я держал в руках, и циферблат часов находился почти перед самыми глазами.

Когда я добрался до первых цитат из «Фауста», до конца урока оставалось более пяти минут. Плохо дело. Слишком много времени. Я сделал короткую паузу, после чего, начиная со слов «Что касается меня, то я долгое время…», замедлил темп чтения.

После фразы «Я родился в сентябре, точнее, десятого числа, а значит, под знаком Девы», Мадам не выдержала и с досадой поторопила меня:

— Ne pourrais-tu pas faire un peu plus vite?![87]

Да уж, таких роскошных подарков я не ожидал в самых смелых мечтах, когда раздумывал, как бы заставить ее произнести нечто такое, что прозвучало бы двусмысленно. Теперь, когда эти слова были сказаны, меня как громом поразило.

— Plus vite? — тихо переспросил я, будто в растерянности, чтобы еще раз услышать ее слова.

— Oui, plus vite, bien plus vite! — настойчиво повторила. — Если не хочешь, чтобы я уснула через минуту.

«А если я скажу, что хочу?» — провоцировала меня мелькнувшая в голове мысль. Но я отбросил ее и сделал более серьезный ход.

— Bon, j'essaierai[88], — вежливо сказал я и добавил для пикантности: — Хотя это рискованно…

— Ох, да перестань ты наконец дурака валять и, будь любезен, читай дальше, — она побарабанила пальцами о край стола и встала.

До конца урока оставалось две, может, три минуты. Выполняя пожелание Мадам, я стал читать быстрее. Таким образом я покончил с очередными шестью абзацами. Спасительный звонок прозвучал на фразе: «Начать нужно с мифа о Водолее и Деве».

Я поднял глаза от тетради и опустил руки, всем своим видом выразив беспомощность: «Ничего не поделаешь! Силы всевышние! Я хотел как лучше!»

— Combien il у en a encore?[89] — спросила Мадам, как бы давая понять, что звонок не имеет к ней никакого отношения и если она того пожелает, то займет всю перемену.

Я сделал вид, что пересчитываю оставшиеся страницы.

— Ох, немало, немало… — констатировал я, изображая растерянность. — Даже всей перемены не хватило бы, чтобы я кончил.

И тогда опять произошло нечто неожиданное. Мадам подошла ко мне, повернула лежащую на парте тетрадь в свою сторону и начала молча перелистывать страницу за страницей до самого конца сочинения. На последней странице, где выделялись строфы из монолога Маргариты и финальная фраза («И я мечтаю о той виктории, которую я одержу с Водолеем»), она задержалась подольше.

— Bon, — отозвалась она наконец, — on verra се que tu as écrit[90], — и, забрав тетрадь, вышла из класса.

ЧТО ТОГДА… ЧТО ТОГДА, МОЙ МАЛЬЧИК?

Я испытывал полное изнеможение. Внутренний разлад и потрясение. Как после очень важного, трудного и изнурительного экзамена. Столько всего произошло! Странный инцидент с Рожеком. Конфликт с Агнешкой Вонсик. Но, прежде всего, поединок с Мадам и его кульминационный момент, когда она заставила меня читать сочинение, а потом забрала тетрадь. Беспрецедентный случай! Она никогда не брала тетради для обычной проверки, а что уж тут говорить о специальной, подчеркнуто выборочной ревизии. Наверняка ее что-то задело и насторожило, хотя я и не мог бы сказать, когда это произошло. Услышав загадочный подзаголовок с датой своего рождения, она и глазом не моргнула. Потом откровенно скучала, по крайней мере делала вид, что скучает. А когда она уже стояла рядом со мной и перелистывала тетрадь, ее лицо не выражало ничего, кроме насмешливого удивления, что я ухитрился столько написать. Единственно, может быть, тот момент, когда она задержалась взглядом на последней странице — там, где был спрятан ключ: ее имя как слово, вплетенное в последнюю фразу, — но даже и тогда это был всего лишь взгляд, а не осязаемая реакция.

Вернувшись домой, я заперся в своей комнате и лег на кровать, пытаясь заснуть. Однако мне этого не удалось. В голове все еще царил сумбур. Я не мог заставить себя не думать о недавних событиях и неустанно повторял в памяти отдельные эпизоды.

Например, момент, когда Мадам бросилась к Рожеку после его горестного замечания, что в Польше лучшими оказываются «иностранцы» или те, «кто уезжает отсюда». Чем дольше я прокручивал в памяти этот эпизод (будто кадр за кадром просматривая и возвращая назад кинопленку), тем сильнее становилось впечатление, что, когда прозвучали эти слова, гневное лицо Мадам на долю секунды исказилось в какой-то гримасе или передернулось. Что-то вырвало из ее рук руль управления нервами и мышцами. Странно. Непонятно. Чем ее так задела фраза Рожека? И почему именно эта? Почему она не осадила его намного раньше?

Или когда она пожелала, чтобы я читал быстрее… Нет, я не о том привкусе двусмысленности, какой при желании можно было вообразить в просьбе: «ne pourrais-tu pas faire plus vite?» — и в дальнейшем обмене фразами, — я думал совсем о другом. Она тогда поторопила меня действительно потому, что ее скука одолела от моего умышленно заторможенного чтения, или, может быть, потому, что ей стало любопытно, что дальше будет, какой смысл в том подзаголовке, который я объявил с самого начала? На дату собственного рождения любой обратил бы внимание. Тем более в таком контексте! «Тайна», «загадка», «странные, таинственные совпадения». Трудно поверить, что это ее совсем не волнует. Или, быть может, она всегда в состоянии скрыть свое любопытство и сохранить каменную невозмутимость? Что же, в ее случае такое возможно. Да, она торопила меня, а потом забрала тетрадь, так как что-то ее насторожило и она просто захотела узнать, что за этим кроется.

И тут мне пришла мысль, что она, наверное, уже прочитала или как раз в эту минуту читает. Я вскочил, бросился к портфелю, который, придя из школы, бросил где-то в коридоре, и достал из него копию своего сочинения — этот чистовик на страницах из пачки формата А4. Я вернулся в комнату и, устроившись в кровати полусидя, начал медленно и внимательно читать текст — как бы глазами Мадам.

В какой момент она поняла мою тонкую игру? Когда догадалась, что я замышляю и зачем? Что она могла об этом подумать? Поверила в ту чушь, которую я нагородил? В то, по крайней мере, что существуют такие легенды и мифы и подобные им истолкования? Или полностью осознала, что это всего лишь мои бредни? Если она сразу разобралась, какую игру я затеял, и разгадала мои намерения и цели, то какие чувства она могла испытывать? Злость? Веселое недоумение? Иронию? А может быть, сочувствие? И даже нечто похожее на волнение? Ведь речь шла всего лишь об упражнении в стилистике, а здесь такая история!

«Зачем он так старался? Боже, какой романтик! Ведь писал он это не ради хорошей отметки, не из пижонства, в конце концов; руку не тянул, отвечать не напрашивался, я его случайно вызвала. Да, видно, он меня действительно обожает…»

Но она могла и иначе подумать.

«Ну и скользкий же тип! Скользкий и странный! Умничает, разглагольствует, на все у него есть ответ, к тому же позволяет себе двусмысленные намеки! Главное, откуда он это знает? Откуда раздобыл эти данные? Вынюхивал, выслеживал? Выкрал где-нибудь, выспросил кого-нибудь? Как он на такое осмелился? Еще и похваляется! Наглец! Бесстыжий сопляк!»

У меня складывалось впечатление, что второй вариант окажется, к сожалению, более близким к истине.

Ну и пусть, так или иначе, но это должно как-то кончиться… Я отложил рукопись и закрыл глаза. Конечно, но как? Она отдаст мне тетрадь, не говоря ни слова и не сделав ни одного замечания, притворившись, что вообще не читала или что ее это мало интересует? Да, она взяла тетрадь, потому что я ее спровоцировал и вообще разозлил, но потом все прошло и забылось, столько дел в голове! Забери ее, пожалуйста, тут и говорить не о чем, никаких проблем.

Но мне представлялся и другой сценарий, намного более печальный.

Вот она входит в класс. Демонстративно кладет мою тетрадь на край стола, давая понять, что в подходящий момент мое сочинение станет объектом показательного разбирательства, после чего начинает урок. Устный опрос. Упражнения. Меня она словно не замечает. Наконец, за четверть часа до звонка, она приступает к карательной акции. Обращается к corpus delicti: открывает тетрадь и — читает. Вслух, громко, вырванные из контекста наиболее смешные фразы. И издевается, и насмехается, и куражится над моим текстом. Чтобы раз и навсегда отбить у меня охоту затевать с ней интриги и заигрывать.

«Вот истинное лицо нашего мыслителя! — гремит из-за стола. — Философа! Поэта! И Бог знает кого еще! — темнота и суеверия. Вот что ему близко и чему он в глубине души поклоняется. Что с того, что он наловчился болтать, он только тогда болтает как заведенный, когда плетет такой вздор. Давно уже я не слышала подобного бреда. Многоопытная женственность! Вечно девственная мужественность! Девушка — это юноша! Мужчина — женщина! Какую еще мудрость изрекут нам уста достопочтенного гуру? Какие истины он нам откроет, в какие тайны посвятит? Наверное, скажет, что он и сам-то не юноша, а легкомысленная девица…»

Ну, возможно, она не зашла бы так далеко, но даже более мягкий вариант ее реплики переполнял меня страхом настолько, что кровь в жилах стыла. Чтобы как можно скорее избавиться от этой кошмарной картины, я предался мечтам.

Почему так плохо должно все кончиться, почему так жестоко она должна со мной поступить? В чем дело, в конце концов? Ну, расшутился я не в меру. Но ведь затейливо! Причем тактично и не без изящества. Нет ни малейшей причины, чтобы она почувствовала себя оскорбленной или скомпрометированной. Наоборот, это должно ей польстить и как педагогу, и как женщине. Так стараться из-за нее! Так писать! Почему же ей не повести себя совершенно иначе? Таким, к примеру, образом:

Она входит, начинает урок, тетрадь мне не отдает, вообще не возвращается к теме сочинений, только в конце занятий, выходя, скажем, из класса, на секунду останавливается рядом со мной (будто вспомнив что-то) и говорит: «Ah, oui, t'on cahier! Viens le chercher dans mon bureau. Après les cours, á deux heures»[91].

А когда я вхожу в кабинет, она берет со стола тетрадь, но вместо того, чтобы отдать мне ее с деловитым «voila» и закрыть вопрос, опять открывает ее и, листая страницы, обращается ко мне со следующими словами:

«Так ты говоришь, что звездами… предсказан тебе Водолей, — на ее губах и в глазах играет лукавая улыбка, — что ты мечтаешь о виктории, которую одержишь с Водолеем… Уже встретил кого-нибудь под этим прекрасным знаком? Кроме, разумеется, Моцарта, Шуберта и Мендельсона».

Как следовало бы отвечать на такой вопрос?

«Почему ты молчишь? Почему не отвечаешь? Сначала любопытство разжег, а теперь молчишь, как сфинкс. Итак, знаешь какого-нибудь Водолея?»

«Если я не ошибаюсь, Рожек Гольтц — Водолей». Неплохо. Что бы это мне дало? Она могла бы так повернуть разговор:

«Ну и как? Он действительно тот, о ком тоскует твоя душа? Ты обрел в нем свой идеал, свою вторую половину? — ее голос звучал бы с притворным сочувствием. — То, что ты стараешься ему понравиться, я успела заметить. Но он-то заметил это, он не безразличен?»

Можно так попробовать:

«Думаю, не безразличен. Сам видел, как он под партой мне аплодировал, когда я критиковал сочинение Агнешки…»

Тогда она должна бы меня прервать:

«Нет, ты меня не понял, я имела в виду нечто другое. Ты уверен, что тот, о ком тоскует твоя душа, пойдет тебе навстречу? Что он ответит на твое чувство? Или хотя бы оценит его? А что, если все пойдет иначе? Если окажется, что он совсем не Шуберт, который напишет музыку для твоей девичьей песни? Что тогда… что тогда, мой мальчик?»

Задав последний вопрос, она должна бы посмотреть мне в глаза. И тогда последовал бы следующий ответ:

«Мне, понятное дело, было бы больно и печально. Однако, с другой стороны, это стало бы для меня благодеянием. Ведь счастье не в том, чтобы быть любимым, — здесь можно ловко подыграть себе цитатой из новеллы Манна, — это дает удовлетворение, смешанное с брезгливым чувством, разве что суетным душам. Быть счастливым — значит любить, ловить мимолетные, быть может, обманчивые мгновения близости к предмету своей любви…»[92]

Да… Такой обмен фразами в тиши кабинета стал бы для меня прекрасным подарком, осуществлением, хотя бы на узком плацдарме, ожиданий и надежд, связанных с сочинением.

Не стоит и говорить, что даже бледная тень подобной ситуации не проступила в темной пещере школьной реальности. Но и другие проанализированные мною прогнозы не подтвердились. Ситуация разрешилась бесцветно, неинтересно, убого, но в то же время совершенно неожиданно. Можно даже сказать, что она вообще никак не завершилась или осталась в прошлом, не получив продолжения — как брошенная партия.

Мадам не только не вернулась к моему сочинению (не оценила его, не уделила ему ни слова), но — будто это самое обычное дело — вообще не отдала мне тетрадь. Да, вот так, не отдала! И без всяких объяснений. Будто так и надо, будто ничего не случилось.

Почему я с этим смирился? Почему не попытался получить хоть какие-то объяснения? Почему не напомнил ей о необходимости вернуть мне мою, что ни говори, собственность?

Когда в начале следующего урока она не отдала мне тетрадь, мне показалось это довольно странным, но, по правде говоря, я предпочитал не будить спящего тигра. Поэтому я применил тактику провоцирующей пассивности: когда она что-нибудь диктовала или велела записывать, я неподвижно сидел и настойчиво смотрел на нее, приготовившись нанести удар резкой репликой: «Mais je n'ai pas de cahier, vous ne me l'avez pas rendu»[93]. В конце концов у меня сложилось впечатление, что она просто избегает моего взгляда и старается не замечать моего демонстративного поведения. Во всяком случае, она так ничего и не сказала. Никак не отреагировала. А потом, на следующих уроках… Но не будем забегать вперед! Ведь прежде чем наступило их время, произошла моя встреча с паном Ежиком Монтенем на квартире его отца, что решающим образом изменило мою точку зрения.

Загрузка...