Глава 17. Дамьен

Вспомним, что 13 декабря 1756 года король ездил в Париж и заставил свой парламент зарегистрировать согласи евыполнять папскую энциклику, а также подчинение воле короля. Парижане встретили его очень плохо. Он торжественно проехал от Ла Мюэтт до дворца правосудия по запруженным народом улицам и не услышал ни одного возгласа «Да здравствует король!», однако не было заметно, что он расстроен этим. Король испытывал полное удовлетворение ходом событий. Постановление папы наконец разрешало проблему, слишком долго занимавшую множество людей. Союз с Габсбургами, который привлек на сторону Франции также Россию и Швецию, обеспечивал надежность восточных границ и безопасность портов в Нидерландах. Уже началась мобилизация французской армии, предназначенной для отправления в Саксонию, на помощь семейству дофины, согласно союзному Договору с Австрией — шаг, пожалуй, не самый популярный, но его требовала честь. Королю не в чем было себя упрекнуть, даже совсем наоборот. Он выглядывал из окна кареты, слегка улыбаясь мрачной толпе, с чувством отца, чьи дети не понимают, что он действует им же во благо.

Зима выдалась на редкость холодная, а из-за отсутствия суда дознаний и суда прошений, прекративших работу в знак протеста против действий короля, опять возросла нужда и безработица. Те из придворных, кто поддерживал связи с Парижем, начали не в шутку тревожиться из-за сложившегося положения. За границей ощущали опасения, как бы с королем не приключилось чего-нибудь дурного.

В начале января 1757 года двор перебрался в Трианон. В холодную погоду Версаль с его громадными залами и дымящими каминами был страшно неприютен. Правда, в малых апартаментах короля было достаточно тепло, но не нарушать же требований этикета! Каждый день в определенное время всем полагалось собираться в парадных залах в полном придворном облачении, а король каждое утро в ночной рубашке и босиком вынужден был спешить в холодную дымную парадную опочивальню для торжественного вставания. В Трианоне жизнь была куда сноснее, хотя и там люди дрожали от холода возле жарко пылавших каминов. Мадам Виктория заболела инфлюэнцей и ее оставили в большом дворце. 5 января король отправился туда, чтобы побыть с ней после обеда. В шесть часов вечера экипажи ждали возле кордегардии, чтобы отвезти короля с придворными кавалерами обратно в Трианон. По обеим сторонам от выхода построились швейцарские гвардейцы, собралась небольшая толпа зевак, вся сцена освещалась горящими факелами.

Король сходил по ступенькам в сопровождении дофина, герцогов Ришелье и Айенского и двух конюших. Вдруг какой-то человек протиснулся между солдатами, нанес королю, как показалось, резкий удар, вернулся в толпу и встал на месте, не снимая шляпу. Король проговорил: «Герцог д’Айен, меня кто-то ударил». Ни дофин, ни герцог не видели, что случилось, потому что как раз старались рассмотреть нижнюю ступеньку в неровном свете факелов. Ришелье, который шел за ними, сказал: «Это вон тот человек в шляпе». Король коснулся своего бока, увидел, что рука в крови, понял, что его ударили ножом, и сказал: «Я ранен. Арестуйте этого человека, но не причиняйте ему вреда». Затем добавил, что может идти сам, и поднялся к себе в спальню.

Наверху обнаружилось очень сильное кровотечение, король ослабел от потери крови, решил, что, возможно, умирает, и попросил немедленно позвать исповедника. Воцарилось крайнее замешательство. Двор уже несколько дней жил в Трианоне, так что на кровати не было простыней, не могли отыскать ночной рубашки, а хуже всего, что не было и доктора. Король потерял сознание, затем пришел в себя и снова потребовал исповедника. Из городка Версаля привезли священника. Король поспешно исповедался и просил отпустить ему грехи, уверяя, что если выживет, то снова исповедуется как следует. «Я целиком и полностью прощаю своего убийцу», — заключил король.

После отпущения грехов ему полегчало. Явился хирург, тоже из города, однако лишь промыл рану, не решаясь на дальнейшие манипуляции. Наконец из Трианона прибыл Ла Мартиньер, личный врач короля. Он нашел, что жизненно важные органы не пострадали и что рана неглубока, так что все обойдется, если нож не был отравлен. Последнее казалось вполне вероятным, так как названный нож, лежавший у всех на глазах на каминной полке, вряд ли мог претендовать на роль смертоносного оружия. Это был перочинный нож с двумя лезвиями, меньшим из которых и был нанесен удар. При мысли о яде всеобщая тревога удвоилась.

В передней собрались некоторые министры, дофин спросил их, не следует ли созвать государственный совет. Берни сказал, что с его точки зрения это необходимо, и Ришелье послали за остальными министрами. Тут подоспели дочери короля. Увидев отца лежащим на голом матрасе, пропитанном кровью, они все как одна повалились без чувств. Затем подошла королева и тоже рухнула на пол. Дофин не переставал проливать слезы, но головы не терял и всем распоряжался. Король снова пожелал исповедаться, но его исповедника никак не могли разыскать, поэтому ему предложили еще одного городского церковного настоятеля, пользовавшегося большим уважением. Король долго оставался с ним наедине и пожелал, чтобы его соборовали.

Послали за миррой, которая и была доставлена, и за кардиналом де Ларошфуко, которого найти не удалось. Соборование откладывалось. Явился личный королевский исповедник, король провел с ним еще полчаса, а потом велел всем войти к нему и при людях просил прощения у жены и дочерей за все те случаи, когда приносил ей горе, а их заставлял испытывать неловкость и стыд за отца. Обратившись к дофину, он произнес, что счастлив сознанием, что теперь у Франции появится хороший правитель. Все заливались слезами. Придворные между всхлипываниями шептались о том, что теперь плохо дело маркизы де Помпадур. Бедная маркиза, которая тоже поспешила во дворец из Трианона, находилась во вполне понятном состоянии. Ей, конечно, не следовало входить к королю, и потому пришлось ждать новостей у себя в апартаментах. Вскоре после полуночи к ней вошел доктор Кене и сообщил, что король вне опасности и даже мог бы при желании отправиться на бал. Каково же было ее облегчение! Однако наряду с ним маркиза терзалась страхами за свое будущее. Что ему наговорили все эти священники? Не отошлет ли он ее прочь? Она жаждала получить от короля весточку, но весточки все не было.

Тем временем охрана пытала Дамьена, человека, покушавшегося на жизнь короля, чтобы выяснить, не имел ли он сообщников. Но он произнес лишь: «Берегите дофина», и прибавил, что о нем, Дамьене, скоро заговорят в народе и что он умрет в муках, как Иисус Христос. Машо велел принести дров и едва не сжег его на месте заживо. Этому помешал версальский прево, чья юрисдикция распространялась и на преступников, арестованных за стенами дворца, и увел Дамьена в тюрьму.

В Париже, куда новость о покушении долетела очень быстро, люди собирались в церквах, и тысячные толпы всю ночь простояли возле ратуши в ожидании новых бюллетеней о здоровье короля. Герцог де Жевр велел развести два громадных костра, чтобы люди не замерзли насмерть. Принцы крови, послы, президенты верхней палаты парламента, не теряя времени, этой лунной и отчаянно холодной ночью поспешили в Версаль. Дорога была забита экипажами. Что до членов суда дознаний и суда прошений, все еще бастовавших, то они сразу собрались в одном из храмов на молебен, после чего направили письмо господину Money, главному президенту парламента, с просьбой заверить короля в их любви к нему. Несмотря на все разногласия и трения между королем и его народом, он все еще оставался Людовиком Возлюбленным.

Если король не слишком сильно пострадал физически, то он получил тяжкое душевное потрясение. Ему казалось, что Дамьен — это орудие всего французского народа и что этот народ, который он любил, с которым таинство коронации соединило его, как узами брака, желает его смерти. Тогда он и сам не хочет жить. Совсем недавно он нашел у себя на каминном коврике записку со стишком: «Ты ездишь то в Шуази, то в Креси, а не пора ли ехать в Сен- Дени?» (Там была усыпальница французских королей). Этот и множество других пасквилей, множество признаков его непопулярности вспоминались королю, пока он лежал в постели. Он говорил: «Тело в порядке, но здесь, — прикасался он ко лбу, — обстоит неважно и не проходит».

Рана заживала, но король день за днем лежал у себя в алькове за задернутым пологом и ни с кем не разговаривал, погруженный в печальные размышления. Через восемь дней занавески откинули, и придворные увидели, что «этот восхитительно красивый мужчина печально глядит на нас, как будто хочет сказать: «Вот ваш король, которого хотел убить этот несчастный и который сам несчастнейший человек в стране». Он отдал два или три распоряжения, сказав, что примет послов во вторник, а не в среду, как обычно, и больше не проронил ни слова.

Маркиза же переживала самые тяжелые времена в своей жизни. Шли дни за днями, а от короля ни слуху ни духу. Мариньи отправился было узнать, не удастся ли ему переговорить с королем, но герцог Ришелье крайне грубо велел ему убираться. Принцессы и дофин не покидали отцовской комнаты ни на минуту. Мадам де Помпадур отлично знала, что партия, желавшая от нее избавиться, которую возглавлял д’Аржансон и поддерживали по религиозным соображениям дети короля, не упустит никаких шансов добиться цели. И это должно было произойти теперь или никогда. Машо, которого она до сих пор числила своим другом, а публика считала ее креатурой, пришел навестить маркизу и совершенно иным тоном, чем прежде, посоветовал уехать из Версаля. Он дал ей понять, что таково решительное желание короля. К этому поступку Машо подтолкнул дофин, который со времени покушения держался довольно властно. Придворные вдруг осознали, что наследник внезапно преобразился из тучного набожного ничтожества в мужчину, который в любую минуту мог стать их королем. С этих пор он получил право заседать в государственном совете и вообще приобрел в Версале известный вес. После упомянутой беседы с Машо маркиза, вся дрожа, но спокойно и твердо приказала, чтобы ее экипажи держали наготове, и послала за сундуками. Она велела приготовить Елисейский дворец для себя и своих слуг, которым немедленно было приказано укладываться. Этим-то они и занимались, когда вошла мадам де Мирепуа.

— Что здесь происходит? Зачем эти сундуки?

— Увы, моя дорогая, господин де Машо говорит, что я должна уехать, потому что ОН так хочет.

— Думаю, что ваш хранитель печати вас предал, — сказала маршальша, — и от души советую вам оставаться на месте, пока не получите приказа от самого короля. Вставший из-за стола проигрывает.

Субиз, Берни, Гонто и Мариньи в один голос советовали то же самое и общими усилиями уговорили ее остаться до прямых указаний короля. Они твердили, что он очень рассердится, если она уедет самовольно, не дождавшись известий от него. Герцогиня де Бранка почти не выходила от маркизы, так же как доктор Кене, а Берни и остальные заходили по двадцать раз на дню навестить ее и подбодрить. Она держалась очень мужественно, спокойно занималась обычными делами и никто бы не догадался, как она страдает. Что касается д’Аржансона, то он открыл свои карты. Когда мадам де Помпадур послала за ним, он заставил ее прождать несколько часов, а явившись, вел себя совершенно оскорбительно. Она сказала, что нельзя допускать, чтобы в руки короля попадали бунтарские послания, приходящие по почте, ибо теперь ничто не могло повредить ему больше подобного чтения. Д’Аржансон отвечал, что его прямой долг знакомить короля со всей корреспонденцией. Последовала перепалка, и маркиза сказала:

— Сударь, вы слишком далеко зашли. Бессмысленно продолжать этот разговор. Я ясно вижу, что вы твердо надеетесь, что мне придется покинуть двор, а потому считаете возможным говорить мне все, что вам заблагорассудится. Я не видела короля пять дней. Возможно, я больше никогда его не увижу, но если увижу, то будьте уверены, одному из нас обязательно придется удалиться.

— Это все, мадам? — проговорил д’Аржаисон и вышел из комнаты. Он совершенно не сомневался, к чему идет дело, так что написал письмо мадам д’Эстрад с советом приободриться, так как скоро ей предстоит вернуться в Версаль, и уж тогда они вдвоем приберут к рукам всю лавочку. После его ухода к мадам де Помпадур заглянул Берни и застал ее в характерной позе — она стояла у камина, спрятав руки в муфту и невидящим взглядом смотрела в окно.

— Вы похожи на печальную овечку, — сказал он.

— Эго волк заставил овечку опечалиться, — ответила маркиза.

Но дни шли и шли, а от короля ни слова.

Он уже вставал, его завивали и пудрили, и он ходил с палочкой по спальне. Говорил очень мало, и когда явились послы, их прием проходил в полном молчании, но в целом король более или менее вернулся к нормальной жизни. Заметили, что дофин не отходит от него ни на шаг и что их отношения дружественны и ласковы. Но никаких разговоров, шуток, сплетен с окружающими, которые начинали ощущать напряжение.

На одиннадцатый день король находился у себя с дофином и дофиной, с «большой» герцогиней де Бранка, господами Шуази, Фонтаньо, Шампсене и Дюфор де Шеверни. Все остальные ушли ужинать, и дворец, как обычно в этот час, совершенно опустел. Уже было довольно поздно, все проголодались и ждали, когда король их отпустит, но он все не давал знака. Он расхаживал взад-вперед в халате и ночном колпаке, опираясь на палку, в мрачном молчании, к которому окружающие начали привыкать. Наконец король подал знак дофине, та присела перед ним и вышла. Мадам де Бранка хотела последовать за ней, но король приказал ей остаться. Дофин в изумлении поднял глаза на отца. «Не одолжите ли вы мне свой плащ?» — спросил король у мадам де Бранки. Она сняла плащ и отдала королю. Он накинул его на плечи, прошелся по комнате, попрощался с ней и вышел. Дофин сделал движение, чтобы последовать за ним, но король остановил его: «Нет, не ходите за мной». Так что дофин вслед за женой отправился ужинать.

Придворные кавалеры уставились друг на друга, теряясь в догадках. Как ни голодны они были, но решили, что невозможно уйти ужинать и пропустить интереснейшие события. Они уселись и стали ждать, что будет дальше. Прошло порядком времени, прежде чем вернулся король, а когда он появился, это был совершенно другой человек — спокойный, добродушный, разговорчивый. Он смеялся над своим женским плащом, заявил, что теперь намерен отужинать и другим советует поступить так же. Нетрудно было угадать, что король ходил к маркизе. И одним-единствснным разговором она сумела полностью успокоить и утешить его.

Маркиза совершенно справедливо сказала королю, что Дамьен безумен и он никакой не инструмент партии или заговора, или уж тем более не голос всего французского народа, а отчаянный одиночка. Она уверяла, что страна потрясена происшедшим, и попади Дамьен в руки парижан, его разорвали бы на куски, а кто пережил самое сильное потрясение, так это парламентарии. Она говорила в своей разумной, прямой манере, и король поверил ей. На следующий день он встал, оделся, поехал на охоту и ужинал, как обычно, у мадам де Помпадур. Присутствовал на ужине и Мариньи, с которым король обходился совсем по-родственному. Добряк Барбье записал в дневнике: «Король снова начинает развлекаться, тем лучше и для него, и для нас».

Д’Аржансона и Машо прогнали от двора. «Г-н д’Аржансон, Ваши услуги больше не нужны. Я приказываю Вам сложить с себя все полномочия и отправиться на жительство в Ваше имение Орм» (это был красивый замок близ Орлеана). Когда пришло это известие, д’Аржансон принимал ванну. Он поспешил одеться и поехал в Париж, где разыгралась сцена, типичная для XVIII века. Маркиз застал свою жену, как обычно, за беседой с господином де Валь- фоном. «Не уходите, — попросил он Вальфона, — в такие ужасные минуты лучше быть втроем». Он рассказал им новость. Мадам д’Аржансон заявила, что, конечно, поедет с ним в Орм, а господин де Вальфон сказал, что, конечно, поедет тоже, но д’Аржансон и слышать не хотел о таких жертвах. Мадам д’Аржансон была женщина хрупкая, деревенский воздух мог ей сильно повредить, и лучше было остаться в Париже, поближе к докторам, Вальфону же лучше оставаться поближе к ней. И в тот же день д’Аржансон выехал один. На городской заставе его ждала мадам д’Эстрад, с которой он и укатил в ссылку. Оба они страшно исхудали от скуки деревенского житья. Только после смерти маркизы де Помпадур д’Аржансону разрешили вернуться в Париж, куда он приехал лишь затем, чтобы умереть там.

Отставка Машо была облечена в более дружественные выражения. «Г-н де Машо, хотя я уверен в Вашей неподкупности и в честности Ваших намерений, обстоятельства вынуждают меня просить Вас вернуть мои печати и отказаться от поста морского министра. Можете рассчитывать на мое покровительство и дружбу. Можете просить милостей для Ваших детей в любое время. Пока лучше, чтобы Вы пожили в Арнувилле (имение Машо в провинции Сены-и-Уазы. — Авт.) Ваше жалованье и привилегии сохраняются за Вами». Машо в изгнании страшно растолстел. Людовик XVI едва не призвал его на должность, но кончилось тем, что его обошли, и он погиб в тюрьме во время революции.

Были ли эти люди сосланы за то, что встали поперек дороги мадам де Помпадур, или дело заключалось только в политике? В те дни, что король пролежал за своим пологом, он вероятно размышлял о государственных делах и о начинающейся войне. Д’Аржансон с Машо не скрывали симпатий к Фридриху, не одобряли политику «ниспровержения союзов» и не проявляли энтузиазма по поводу мобилизации. Вести войну, когда они заправляли всеми делами, было бы очень затруднительно, так что рано или поздно их бы пришлось удалить. Кроме того, Машо был на ножах с парламентом, в то время как король стремился прийти к согласию с ним. И все же публика считала, что ими пожертвовали из-за обозленной женщины.

Государственный совет остался в сильно умень-шенном и далеко не блестящем составе. В него входил дофин, Польми — племянник д’Аржансона, впавший в детство Руйе, маршал де Бель-Иль, прекрасный военный министр, но тоже глубокий старик, Берни и Сен-Флорантен, знаток придворного церемониала и протокола. Господин де Стенвилль, так хорошо проявивший себя в Риме, получил перевод в посольство в Вене. Он приехал в Версаль, чтобы засвиде-тельствовать почтение королю и поздравить его со счастливым избавлением. Он не провел во дворце и неделю, как успел еще раз доказать свою ловкость. Он спросил маркизу, действительно ли она считает разумным доверять иностранные дела столь некомпетентному человеку, как Руйе. Она ответила, что оба они с королем мечтают избавиться от старца, но боятся тем самым убить господина Руйе, который и так близок к апоплексии. Он спал все заседания совета напролет, и король думал, что отставка может оказаться для него последним ударом.

Стенвилль на это сказал: «Хотите, я принесу вам его прошение об отставке?» Маркиза отвечала, что лучшего и желать нельзя, но что это невозможно. Мадам де Руйе так любила двор, как могла любить только мещанка, и никогда в жизни не позволила бы мужу подать в отставку. Тогда Стенвилль направился прямиком к мадам де Руйе и указал ей на то, что если ее муж станет работать и дальше, это его скорее всего убьет, и тогда она должна будет покинуть Версаль. Зато если он подаст в отставку, они сохранят свою версальскую квартиру, а Руйе получит выгодную синекуру — должность главного инспектора почт. Его ход сработал, как по волшебству. Они явились с мадам де Руйе в кабинет к ее мужу и вышли с прошением об отставке.

Берни, сменивший Руйе на посту министра иностранных дел, на все вопросы смотрел в точности, как Стенвилль. Оба они любили мадам де Помпадур, оба считали, что ее влияние на короля исключительно полезно, и оба, что бы ни писал Берни в своих мемуарах, были тогда сторонниками союза с Австрией. Когда Стенвилль уезжал в Вену, они обещали постоянно писать друг другу.

Приближался самый важный судебный процесс за многие годы, члены суда дознаний и суда прошений, разумеется, всей душой жаждали вернуться во дворец правосудия и участвовать в нем, но король не имел ни малейшего намерения им это позволить. Один почтенный парламентарий, президент де Меньер, добился через Гонто и мадам дю Рур встречи с маркизой, которая состоялась в конце января. У господина де Меньера было две цели. Мало того, что его сын из-за буржуазного происхождения не имел доступа к высоким постам в армии, но и в силу особого распоряжения короля не допускался также ни к каким юридическим должностям. Многие претензии, которыми парламент без устали донимал короля, были составлены, как всем было известно, Меньером, прибегавшим для этого к помощи своего огромного собрания юридических документов. Он был одним из самых умных и непримиримых парламентариев, и король решил бороться с ним всеми доступными ему средствами. Президент понемногу начал осознавать, что поспешная акция обеих палат парламента, покинувших свой пост, поставила их в ложное положение и что его ссора с королем неблагоприятно отражается на карьере его сына. Тогда президент пошел на переговоры ради интересов парламента и своих собственных. В итоге он дважды встретился с маркизой и оставил описание этих бесед, свидетельствующее о том впечатлении, которое она произвела на этого пожилого человека, весьма влиятельного в своих кругах и, пожалуй, скорее склонного к республиканским взглядам.

«Мадам де Помпадур была одна и стояла у камина. Она смерила меня с головы до ног надменным взглядом, который останется запечатленным в моей памяти до последнего моего вздоха. Ни реверанса, ни малейшего приветственного жеста, покуда она меня оценивала, — все это произвело очень сильное впечатление. Когда я к ней приблизился, она отрывисто приказала слуге подать мне стул». В те времена разница между стулом и креслом заключалась не в удобстве, а в этикете. Не предложить кресла президенту парламента было явной грубостью. Меньер продолжает: «Тот поставил стул так близко к ее креслу, что наши колени едва не соприкасались.

Когда оба мы уселись и слуга удалился, я сказал госпоже маркизе очень неуверенным, дрожащим голосом: «Мадам, я никогда и ничего не желал так сильно, как той милости, которую вы соблаговолили мне оказать сегодня. Я надеюсь иметь честь убедить вас в моем глубоком уважении, чтобы вы сами могли увидеть, что я неспособен к тем проискам и интригам, в которых меня обвиняют. Я надеюсь, мадам, что когда вы поймете наконец несправедливость подобных обвинений, коих жертвой стал мой бедный сын, то ваша доброта, гуманность и всем известная природная склонность защищать невинных и помогать несчастным подвигнут вас принять меня под свое могущественное покровительство и поговорить обо мне с королем, чтобы склонить его даровать моему сыну чин в кавалерийском полку...». И так далее в том же духе. Президент говорит, что в продолжение всей этой речи, довольно длинной для человека, который умирал от страха, начиная говорить, маркиза сидела на своем стуле, прямая, как струна, и сверлила его самым леденящим взглядом. Когда же он наконец закончил словами о том, что понятия не имеет, в чем он, собственно, провинился, мадам де Помпадур заговорила:

— Как, сударь, вы утверждаете, что вам неизвестно, что вы совершили, в чем ваше преступление?

— Не имею ни малейшего представления, мадам.

— Неужели? Разве у вас нет друзей?

— Вы же видите, что есть, мадам, ведь исключительно благодаря моим друзьям я имею честь сегодня принести вам свое почтение, но ни один из них не говорил мне, что знает, по какой причине со мной так обращаются.

— Так вы не знаете, с каким уважением к вам относятся?

Президент смущенно хмыкнул и сказал, что ведь нет преступления в том, что он снискал уважение, занимаясь своим делом. Но маркиза заметила, что уважение это вызвано тем обстоятельством, что он оказал огромную услугу парламентариям, отыскивая прецеденты и выдержки в своих книгах и рукописях, на которых и основаны их претензии к королю. В итоге у Его величества сложилось предубеждение против него, которое нелегко будет уничтожить. Президент признал, что обладает необыкновенно глубокими познаниями в юриспруденции, но утверждал, что хотя и предоставил в распоряжение коллег различные факты, но не имел никакого отношения к тому, как они этим воспользовались. И в любом случае совершенно несправедливо и не похоже не короля, что он отыгрался за все на его сыне.

Король пользуется тем оружием, что имеется под рукой, — ответила маркиза, — а в вашем случае удобно наказать вас через вашего сына. — И предложила президенту написать королю письмо и выразить свою полную покорность, как сделали уже в частном порядке несколько представителей суда дознаний и суда прошений, за что король готов проявить к ним снисходительность. Президент надолго задумался, а потом сказал, что не считает этот шаг достойным для себя.

Мадам де Помпадур рассмеялась и сказала:

— Я всегда поражаюсь, как это люди могут выставлять свою так называемую честь в качестве причины непослушания королю. Они, кажется, забывают, что честь состоит в выполнении своего долга, в старании победить тот беспорядок, который теперь, когда само правосудие оказалось несостоятельным, царит во всех учреждениях. Сказать вам, что предписывает честь? Вам следует признать глупость и безнравственность поступка, противоречащего и закону, и общественному долгу, и попытаться, избрав другую линию поведения, сгладить дурное впечатление, произведенное на короля и его подданных. Всем известно мое глубокое уважение к магистратуре, и я очень желала бы не иметь причин упрекать этот величественный трибунал, этот первый парламент королевства, этот французский верховный суд, который всегда так пышно восхваляет себя в своих писаниях и претензиях к королю. В четверть часа это премудрое собрание, которое всегда норовит призвать к порядку правительство, впадает в слепое, яростное возмущение и бросает свои обязанности. И вы сами тоже ушли вместе с этими безответственными людьми, а теперь отказываетесь от них отречься? Вы предпочитаете увидеть крах королевской власти, казны, всего государства? Это вы называете честью? Ах, господин де Меньер, в этом ли честь человека, который любит своего короля и свою отчизну?

Президент был восхищен ее красноречием, приятно было слушать ее. Он защищался как мог и в конце концов вернулся к слову «честь», на что она очень резко заметила:

— Господин де Меньер, не говорите мне об этом. Как может быть бесчестным поступок, являющийся прямым долгом гражданина?

После этой вспышки они, кажется, начали сближаться. Обсудили всю историю с отставкой судов, и маркиза напомнила президенту о разных политических событиях времен Людовика XIV. Она глубоко разбиралась в исторических фактах и излагала их просто прекрасно. Они проговорили целый час с четвертью, и наконец маркиза проводила его до дверей, а президент на ходу спешил выразить свою великую, нежную и почтительную привязанность к королю. «Она кивнула головой и поспешно бросилась к своей спальне, где уже толпился народ. На бегу она не спускала с меня глаз, пока я не закрыл за собой дверь, и я ушел, исполненный удивления и восхищения».

Второй разговор оказался гораздо короче. Они сразу перешли к делу, и господин де Меньер рассказал маркизе, как Генрих IV, подобно Людовику XV, пытался сократить парламент до единственной палаты и как канцлер Сегье объяснил королю, что это противоречит закону, и тот уступил. Теперь же он, Меньер, нашел решение. Маркиза спросила:

— Оно у вас изложено на бумаге?

— Я отдал его господину де Берни.

— Это все равно, что мне. Дайте же мне возможность принести вам пользу. Я желаю этого всем сердцем. — Встала, поклонилась и вышла.

Следующие месяцы маркиза с Берни трудились над примирением короля и парламента, которое состоялось в сентябре, и мятежные суды возобновили свою работу. Дамьена судили шестьдесят судей — принцы крови, двадцать пэров Франции, члены верхней палаты парламента. Он был уроженцем Артуа, владел там небольшим имуществом и работал старшим слугой — нечто среднее между дворецким и секретарем — в домах буржуа. Его хозяева вечно ворчали по поводу состояния дел в государстве, а он принял их слова слишком всерьез, вообразил, что отечество в опасности, и надумал привлечь внимание к этой опасности, ранив короля. Он утверждал, что и в мыслях не имел убивать его. Преступник явно стремился прославиться, постоянно повторял, что о нем все заговорят, и казалось, с нетерпением ждал страшного конца, ему несомненно уготованного.

Дамьена признали виновным в попытке убийства своего государя и предали мучительной казни на Ратушной площади. По словам герцога де Люиня, описание его последнего часа не доставит удоволь-ствия. Тысячи парижан и немало придворных собрались понаблюдать за его мучениями, любители пыток приехали даже из Англии посмотреть на это зрелище. Но люди наиболее просвещенные были шокированы — не столько самой идеей наказания, сколько тем, что оно могло послужить развлечением. Дюфор де Шеверни говорит, что они с женой и несколькими друзьями не были охотниками до подобных зрелищ, а потому отправились на прогулку в Со на весь день. Все вокруг говорили только о казни, вызывая у них отвращение. Они прекрасно знали, что все их слуги ходили смотреть, и объявили, что не желают слышать никаких подробностей. Король, узнав, что некая дама была возле ратуши, закрыл руками глаза и проговорил: «Фу! Что за гадость!» Он никогда не произносил имени Дамьена и называл его «этот господин, который хотел меня убить». Кажется довольно странным, что такой гуманный человек, как Людовик XV, который сразу сказал: «Арестуйте его, но не причиняйте вреда», а потом, лежа, как ему казалось, на смертном одре, простил преступника, все же позволил так страшно мучать его. Однако правосудие находилось в руках парламента, и король, возможно, просто считал, что обязан подчиниться его решению. Дамьен понес такое же наказание, как Равальяк, убийца Генриха IV. Как ни парадоксально это покажется, в те времена человеческая жизнь ценилась высоко. Тяжкие преступления случались редко и потрясали общество. Происходило удивительно мало убийств, а массовые убийства в Европе были делом неслыханным. Когда прусские солдаты сильно толкнули жену некоего курфюрста, это сочли немецким зверством. Поэтому покушение на короля сильнее потрясло современников, чем подобные случаи волнуют общество в наши дни. Де Люинь получил письмо, в котором говорилось: «Неужели век убийств возвращается на эту землю?»

Король был настолько доступен, что его легко было убить в любое время как внутри дворца, так и за его пределами, а потому надлежало как следует устрашить возможных убийц. И пытку считали такой превентивной мерой. На боль тогда смотрели не так, как теперь. Каждому рано или поздно выпадало перенести ужасные боли. Не существовало обезболивающих средств, и врачи применяли свои жестокие методы лечения и делали примитивные операции, когда пациенты находились в полном сознании. Например, кардиналу Дюбуа довелось испытать никак не меньшие страдания во время операции, от которой он на следующий день и умер, чем Дамьену на эшафоте, причем если Дамьена прикончили из милосердия, то страданий Дюбуа после операции никто не прекратил. Женщины переносили чудовищные муки при родах, а больные раком терпели ничем не смягченные терзания, пока он их не убивал. Из всех высокообразованных людей, рассказавших об этой истории в мемуарах, один только Дюфор де Шеверни, похоже, выражал сомнения в необходимости подобной жестокой казни, да и то лишь потому, что король остался жив. Никто о Дамьене не написал с состраданием, и нет таких слов для него, которые бы казались авторам слишком сильными — чудовище, злодей, мерзкий убийца, отцеубийца, подонок и так далее. Даже Вольтер, горячий противник пыток, считал, что Дамьена постиг совершенно естественный и неизбежный конец.

Следующего сына дофина нарекли графом д’Артуа, в утешение этой провинции, давшей жизнь выродку Дамьену

.

Загрузка...