Тем временем уже пятый год шла война за австрийское наследство. Австрийский император умер в 1740 году, оставив единственную дочь, Марию-Терезию. При жизни императора князья Священной Римской империи и монархи Европы приняли обязательство (прагматическую санкцию) уважать ее права, но как только он умер, гаранты не устояли перед искушением половить рыбку в мутной воде. Баварский и саксонский курфюрсты, короли Испании и Сардинии выдвинули территориальные требования к имперской короне от имени либо своих жен, либо собственных прародительниц из габсбургского дома. Прусский же король обошелся вовсе без требований, а сразу взял быка за рога: в декабре 1740 года его войска оккупировали австрийскую провинцию — Силезию. В Европе вспыхнула большая война, в которую Франции вообще не следовало бы ввязываться. С ее стороны это было и непохвально, и нерасчетливо. На ее долю выпало слишком много лишений и мало преимуществ, а из-за понесенных расходов французский флот оказался в безнадежном состоянии. Людовик XV при всей своей любви к баталиям был правитель чрезвычайно миролюбивый и выступал против участия в этой войне. Тех же взглядов был и кардинал Флери, но когда началась война, кардинал лежал на смертном одре, и военная клика взяла верх над миролюбием короля. Ненависть к Австрийской империи представляла собой в ту эпоху решающий фактор, общий знаменатель внешнеполитических настроений во Франции, в чем королю, к его несчастью, предстояло убедиться в будущем.
Кардинал Флери скончался в 1743 году девяноста лет от роду. Для Людовика XV он был тем же, кем кардинал Ришелье для Людовика XIII. Этот исключительно умный человек и талантливый правитель, пользовавшийся полным доверием короля, руководил политикой Франции, не боясь оказаться смещенным из-за придворных или церковных интриг. При жизни Людовика XV такому положению сложиться было уже не суждено и второго Флери он не нашел.
В 1745 году французская армия под началом Морица Саксонского одерживала победу за победой. Король недавно произвел полководца в звание маршала Франции и при этом пообещал новоиспеченному маршалу, что и сам он, и дофин присоединятся к весенней кампании. И вот это время пришло, пора было вырвать дофина из объятий молодой жены, да и самому расстаться с очаровательной возлюбленной. Брать ее с собой он и не думал во избежание сцен, подобных тем, что разворачивались в Меце. К тому же он имел в отношении ее некоторые планы: ей следовало удалиться в Этиоль в сопровождении двух избранных им царедворцев и учиться от них версальским обычаям, манерам и обхождению. Подобное обучение было совершенно необходимо, чтобы она не наделала ужасных промахов и не сделалась бы посмешищем в обществе, где только и ждали предлога для насмешек и колкостей.
Те, кто принадлежал ко двору, называли его се pays-ci, «эта страна», и правда, там существовала своя Фоптенуа особая атмосфера, язык, кодекс нравственности, обычаи. Это было сродни обстановке закрытого учебного заведения. Точно так же, как в Итоне, где мальчик чувствует себя не в своей тарелке и ему грозят разные наказания, пока он не усвоит имена одиннадцати участников крикетной команды, цвета разных колледжей, кто может и кто не может ходить с зонтиком, на какой стороне улицы ему разрешено и не разрешено появляться, обстояло дело и в Версале. Здесь существовали сотни условий и с виду бессмысленных правил, нарушать которые было бы неразумно. Впрочем, случалось, что люди намеренно шли им наперекор в надежде тем самым добиться чуть больше привилегий для своей семьи. Так, принцесса крови могла явиться в часовню, сопровождаемая фрейлиной, несшей на подушке ее сумочку, или герцогиню доставляли в королевские покои в кресле — намек на право пользоваться портшезом, — но обязательно кто-нибудь об этом доносил и монарх призывал виновного к порядку. Нарушать же эти правила по незнанию могли только варвары.
Мадам д’Этиоль предстояло заучить связи между различными семействами — от кого они вели род, на ком женились, когда возведены в дворянство. Следовало четко различать два разных сорта дворянства — дворянство мантии и старую феодальную аристократию — и представлять себе их взаимосвязи. Это становилось нелегко, так как старая знать не в силах устоять перед огромными богатствами выскочек, прятала подальше свою гордость и толпами вступала в родство с этими плебеями. Было особенно важно знать, кто именно так поступил. Немало было таких случаев, как с господином де Морепа (чья мать была урожденной Ларошфуко, а отец — буржуа), который, подобно мулу, с большей готовностью вспоминал свою матушку-кобылу, чем папашу-осла. Поэтому за него должны были помнить об истинном положении вещей другие. Каждую женщину при дворе приветствовали по-разному в зависимости от происхождения ее собственного и ее мужа, причем в расчет принималось также ее искусство хозяйки дома и качество даваемых ужинов. Различные степени почтения выражались реверансами. Движение плеча, в сущности равнозначное оскорблению, годилось для приветствия женщины худородной, неудачно вышедшей замуж и державшей плохого повара, зато знатная герцогиня, хозяйка хорошего повара, получала глубокий поклон. Немногие женщины, даже с детства этому учившиеся, способны были сохранить грацию в таком глубоком реверансе. Да и всякое обыкновенное движение, взгляд, выражение лица отрабатывались, как для сцены. Существовала особая манера садиться и вставать, держать нож, вилку, бокал, а главное — походка. Всякий мог отличить придворную даму от парижанки по походке, своеобразной скользящей побежке скорыми мелкими шажками, как будто это заводная кукла и под кринолином у нее не ноги, а колесики.
В Версале полагалось иметь довольный вид и держаться весело. Жизнерадостность считалась не только достоинством, но и формой вежливости, и если таковой не дала природа, то ее специально вырабатывали. Человек, испытывающий печаль, боль, волнение, должен был держать их при себе и являть миру улыбку. Никто не принимал близко к сердцу чужого горя, раз отделавшись формальными соболезнованиями. Было подсчитано, что у каждого человека сотни две знакомых, каждый день по крайней мере у двоих из этого числа какие-нибудь неприятности, и было бы неправильно о них тревожиться, ведь надо же думать и о других.
Как во всех закрытых сообществах, определенные слова и выражения употреблять здесь не полагалось. Вместо «подарок» надо было говорить «презент», не «здравствуйте», а «привет вам»; «сходить на французскую» значило посетить французскую комедию и так далее. Приличным считалось глотать окончания многих слов и иными способами коверкать произношение. Все это было совершенно бессмысленно, как и вообще большая часть версальских церемоний, которые пришли из глубины веков, от сменявших друг друга династий, и смысл которых давно забылся. Швейцар, открывая дверь, иногда пропускал входящих, оставаясь внутри помещения, а в других случаях выходил наружу. Когда двор путешествовал, то придворный квартирмейстер распределял комнаты на ночлеге и при этом на некоторых дверях он писал «Для герцога Икс», а на других просто «Герцог Икс». Так вот ради этого «для» царедворцы были готовы на все. Если человека несли в портшезе, то при встрече с членом королевской семьи ему полагалось остановиться и сойти на землю. Седоку же экипажа, напротив, достаточно было остановить лошадей и не выходить. Тот, кто вылезал из кареты, проявлял постыдное незнание этикета. Герцогам позволялось воспользоваться «карре» (слово «подушечка» запрещалось) в церкви, чтобы сесть или преклонить колени, но следовало непременно перегнуть ее пополам, потому что только принцы крови имели право опираться на распрямленную подушку. Герцоги норовили потихоньку распрямить свои, но тут следовал реприманд от короля и подушки приводились в надлежащий вид Не утихала вечная вражда между французскими герцогами и княжескими фамилиями Священной Римской империи, оказавшимися в подданстве Франции, потому что их владения когда-то перешли под французскую корону в виде военной добычи или приданого. (Титуловать князей «принцами» во Франции не принято, как и в Англии, где этот титул полагается только принцам крови). Больше всех княжеских родов мнили о себе фамилии Роган и Л а Тур д’Овернь; местная французская знать считала их всех самонадеянными выскочками, а сами они покоя не знали, пока не получили французского герцогского титула.
Другая война шла между иностранными послами и принцами крови. Первые, полагая себя заместителями персоны своих государей, требовали равноправия с принцами, которые, разумеется, стояли стеной и не уступали ни пяди своих привилегий. Так, однажды граф де Шаролэ, брат герцога Бурбона и человек буйного нрава, схватил кнут и собственноручно выгнал кучера испанского посла из тупика возле Лувра, где он оставил карету, потому что принцы считали этот тупик местом только для своих экипажей. Существовал также животрепещущий вопрос о так называемых «кадена» (буквально «висячий замок»): на официальных придворных банкетах каждому принцу крови выдавалась золоченая серебряная шкатулка с замком и ключиком, а в ней лежали нож, вилка и кубок для вина. Послам же такой шкатулки не давали, что казалось им оскорбительным для чести представляемых монархов. Они обратились с жалобой к принцу Конце, обер-церемониймейстеру, которому тогда было восемь лет от роду. Однако Конце, сам будучи принцем крови, решительно воспротивился раздаче послам вожделенных шкатулок. Положение осложнялось еще и тем, что в каждом дворце был свой этикет. Если в Версале человек мог претендовать лишь на складную табуретку, то в Марли он запросто мог получить настоящую табуретку, а в Компьени даже стул со спинкой.
Так что четырех месяцев отсутствия короля едва хватило бы, чтобы мадам д’Этиоль усвоила сотни и сотни деталей наподобие приведенных выше. Учителя ее были выбраны как нельзя лучше — аббат де Берни и маркиз де Гонто. Берни был таким мужчиной, какой нужен в жизни каждой хорошенькой женщине: совершенный душка, весь из улыбок и ямочек, умный, воспитанный, не имеющий иных занятий, как сидеть у вас дома весь день и говорить приятные вещи. Вскоре он успел как раз в достаточной мере очароваться своей прелестной ученицей, чтобы их отношения приобрели легкий оттенок пикантности. В двадцать девять лет он уже состоял членом академии, куда, впрочем, был избран скорее за приятность в обращении, нежели за литературное дарование, так как стихи его были излишне цветисты. Вольтер его прозвал «Бабетта-цветочница». Он, как и все знакомые маленького аббата, не мог не обожать его, но страшно завидовал его членству в академии, ибо насколько Вольтер внешне презирал академию, настолько же горячо мечтал туда попасть.
Берни был настоящим придворным аббатом, то есть, придворным в первую очередь, а священником во вторую. Этот младший отпрыск хорошего старинного сельского дворянского рода был столь беден, что высшим пределом его мечтаний была маленькая мансарда во дворце Тюильри. Как приятель Пари- Дюверне он раньше встречался с мамашей Пуассон и с ее дочерью, но решил не слишком сближаться с ними. Аббату в общем-то нравилась мадам Пуассон, и он говорил, что будучи отменно хорошенькой, она еще наделена умом, целеустремленностью и немалой отвагой. Однако сразу понял, что она не принята и никогда не будет принята в свете, а потому и потерял к ней интерес. Но зато сколь интересна оказалась мадам д’Этиоль, заняв новую позицию! Поэтому когда к Берни обратились от имени короля с вопросом, не согласится ли он провести несколько недель в ее обществе, он не устоял. Правда, аббат сделал вид, что колеблется и ищет совета; друзья же настоятельно рекомендовали соглашаться, ведь он мог гораздо больше приобрести, чем потерять — имея в виду, вероятно, вожделенную мансарду в Тюильри. Когда же он напоминал им о своем духовном сане, ему возражали, что он нисколько не причастен к роману между королем и мадам д’Этиоль, а потому даже всевышний не усмотрит тут его вины. Словом, дело было улажено, и теперь всем лишь оставалось как можно лучше потрудиться.
Маркиз де Гонто был человеком совеем в другом стиле. Он происходил из рода Биронов, наивысшей аристократии, и принадлежал к ближнему кружку короля. Никто ни разу не сказал об этом обаятельном человеке дурного слова; он оставался преданным другом мадам д’Этиоль до ее смертного часа.
Ренетт провела в Этиоле очень счастливое лето. Она вкушала чистую радость ожидания, еще не ведая тех разочарований и усталости, которые сопутствуют исполнению мечты. После всех недавно пережитых потрясений отдых был ей необходим, да она и всегда по-настоящему хорошо чувствовала себя только за городом, где можно было соблюдать разумный распорядок и молочную диету. Для особы, так привязанной к семье, она находилась в идеальном окружении: с ней были ее родители, брат Абель, господин де Турнем. Мадам Пуассон была больна, день ото дня ей становилось все хуже, но она крепилась — ее силы поддерживала радость за дочь. Крошка Александрина жила у кормилицы в соседней деревне, и мать часто ездила ее навестить. В доме находилась еще одна родственница, вдовая кузина Ленорман д’Этиоля, графиня д’Эстрад. Эта молодая дама принадлежала к гораздо лучшему обществу, чем Пуассоны, и не склонна была это скрывать. Она уже успела сердечно подружиться с «Бабеттой-цветочницей». Мадам д’Этиоль ее уважала, восхищалась ею и полагала совершенством во всем. Они сделались наперсницами и неразлучными подругами.
Пришло письмо от Вольтера, в котором он предлагал себя: «Я сердечно дорожу Вашим счастьем — наверное, больше, чем вы можете себе представить, больше, чем кто-либо другой во всем Париже. Не как завзятый старый сердцеед, но как добрый гражданин прошу Вас ответить, нельзя ли мне приехать в Этиоль в мае и шепнуть Вам на ушко два слова». Почти все лето он наезжал в Этиоль, находясь в том добродушном расположении духа, очарование которого мы ощущаем даже сквозь толщу лет, так что не можем не полюбить его. Он писал из Этиоля президенту Эно: «В своем возрасте она перечитала больше книг, чем любая старуха в той стране, где ей предстоит властвовать, и как хочется, чтобы она здесь властвовала». Философы, естественно, были в восторге оттого, что их юная приятельница станет царить в Версале. Вероятно, они рассчитывали получить от нее побольше поддержки. Но когда она только появилась в Версале, ей еще не хватало сил противостоять иезуитам, а позднее ее взгляды на философов с их революционными идеями переменились. И все равно без нее их дела шли бы куда хуже, чем при ней.
Но долгие летние дни этой сельской идиллии время от времени омрачали различные тревоги. Из Парижа приезжал Коллен, молодой адвокат, которому прочили блистательную карьеру, по делу об офи-циальном разъезде супругов Ленорман д’Этиоль. Разъезд узаконили особым декретом Парижского парламента, для чего специально устроили заседание в шесть утра, чтобы избежать огласки. Д’Этиоль, как всегда, был в каком-то длительном отъезде по делам господина де Турнема. Несколько месяцев спустя Ренетт спросила Коллена, не согласится ли он оставить практику и взять на себя ведение ее дел, однако велела сначала хорошенько все обдумать, ведь если бы король ее покинул, он рисковал остаться без работы. Адвокат пошел на риск и никогда о том не пожалел.
Ежедневно из действующей армии прибывал курьер с одним, а то и с двумя письмами от короля, адресованными госпоже д’Этиоль в замок Этиоль и запечатанными печаткой с девизом «Скромный и верный». Однажды ночью в соседнем городке Корбейль взорвался пороховой погреб. Раздался оглушительный взрыв, и дверь в гостиной слетела с петель. Не предзнаменование ли это? Следующее же письмо от «скромного и верного» было надписано: «Госпоже маркизе де Помпадур в Этиоль». В нем лежали документы на поместье Помпадур и на выморочный титул маркизы, восстановленный для Ренетт. Ее новый герб, присланный в том же таинственном и манящем конверте, представлял собой три башенки по голубому полю. По этому случаю Вольтер и Берни сложили стихи, в которых Этиоль значило «этуаль» — звезда, а Помпадур рифмовалось с «амур». Словом, радость царила, как на свадьбе.
И король тоже прекрасно проводил время. Спал на соломе, громким надтреснутым голосом распевал песенки со своими солдатами, никогда не попадая в тон, и писал на барабане письма в Этиоль. Кампания шла очень успешно, был взят Гент, одержана славная победа при Фонтенуа. Эта битва считается классическим примером воинских доблестей как французов, так и англичан, когда английское упорство и выносливость столкнулись с французской гибкостью и способностью восстанавливать силы. Исход сражения висел на волоске. На рассвете король и дофин в костюмах, сплошь расшитых золотым галуном, сияя бриллиантами орденов Святого Духа на груди, заняли позиции на небольшой высоте, господствовавшей над деревней Фонтенуа. Их окружала личная охрана короля, конная лейб-гвардия — la Maison du Roi. Фонтенуа, ближняя рощица Буа де Берри и деревня Антуан находились в руках французов. Король был в отличном расположении духа, он заметил, что со времен битвы при Пуатье французские монархи не ходили в бой вместе со своими наследниками, а после Людовика Святого ни одному французскому королю не доводилось лично побить англичан. Когда в сторону его коня покатилось вражеское ядро, он вскричал: «Поднимите его, дофин, и швырните обратно!»
В шесть утра с обеих сторон заговорили тяжелые пушки. Англичане под командованием герцога Камберленда трижды ходили в атаку на Фонтенуа. Их союзники голландцы тем временем штурмовали Антуан, были отброшены, и больше их в тот день никто не видел. Камберленд решил прорвать позиции противника между Буа де Берри и Фонтенуа. Размеренным парадным шагом вперед двинулся плотный кулак — 14 тысяч ганноверской и английской пехоты. В них палили с обеих сторон, нанося большие потери, но они упорно шагали вперед, пока не уперлись во французские гвардейские полки. Англичане остановились, их офицеры сняли шляпы, а французские офицеры ответили на приветствие.
Тогда хитрый или рыцарственный (смотря какой историк, англичанин или француз, излагает эти события) лорд Чарлз Хэй прокричал: «Стреляйте, господа гвардейцы!» На что рыцарственный или же хитрый граф д’Отрош отвечал: «О нет, милорд, мы никогда не стреляем первыми!» Все понимали, что сторона, которая даст первый залп, окажется в проигрыше — по сути дела останется безоружной на несколько минут, пока солдаты перезарядят мушкеты. Помедлив немного, англичане открыли методичный, меткий и убийственный огонь, каким славились еще со времен луков и стрел. Неприятель нес страшный урон, перебиты или ранены были все до единого офицеры французской гвардии, ряды гвардейцев сильно поредели, командовать ими стало некому, солдаты дрогнули и побежали. Красные мундиры продолжили наступление. Разработанный маршалом Морицем Саксонским план сражения был разрушен этим бегством его пехоты. От французской гвардии, как и от английской, ожидали, что она скорее погибнет, чем сойдет со своих позиций, и прошло немало лет, прежде чем забылся позор, которым она покрыла себя в тот день. Герцогу де Бирону во главе Королевского полка удалось несколько задержать английское наступление ценой жестоких потерь — от одного залпа рухнуло замертво сразу 460 его солдат, — но остановить британцев было невозможно. Бросать кавалерию на эту упрямо шагавшую массу казалось бесполезно, и она все шла и шла вперед. Маршал Сакс послал королю известие, что его позиция становится небезопасной и что лучше ему удалиться в укрытие. Король ответил, что он вполне уверен, что граф де Сакс (как он всегда его называл) владеет положением, а потому останется на месте. Мориц Саксонский так страдал от водянки, что не мог ни стоять, ни сидеть верхом, и его возили в легкой плетеной коляске, запряженной четверкой лошадей, в которой он скакал без устали вдоль позиций. Маршал де Ноайль, хотя был старше и ужасно завидовал Саксу, отбросил личные соображения и служил ему адъютантом. Против англичан бросали все новые силы, но напрасно. Они уже поверили в победу и приветствовали ее радостными криками. Один их военачальник, немец на английской службе, проревел, что обязательно дойдет до Парижа или съест свои сапоги. Другой военачальник, Мориц Саксонский, немец на французской службе, узнал об этом и сказал: «Сначала мы их ему сварим». Но он думал, что битва проиграна, и снова послал королю просьбу покинуть поле сражения. Бой подступил уже так близко к месту, где стояла королевская свита, что лошади, носившиеся по полю без седоков, оттерли друг от друга короля и дофина, и король потерял сына из виду в общем замешательстве.
И тут к королю подскакал Ришелье, отчаянный рубака, «презиравший смерть, как картежник презирает разорение»; он носился по всему фронту и был до неузнаваемости покрыт пылью. «Какие новости?» — спросил король. Ответ был самый неожиданный: «Мы победили! Теперь надо ударить из пушек, а потом атаковать противника лейб-гвардией». Оставалось только четыре пушки, и они открыли огонь по английской колонне с некоторым успехом, после чего Ришелье, Бирон и д’Эстре повели в бой лейб-гвардейцев, оставив короля с дофином без охраны. Это был дерзкий удар, и он принес полный успех. Англичане встретили удар с прежней стойкостью, но силы их уже иссякли. Под напором атаки Ришелье их войско буквально растаяло на глазах. «Похоже, что мы сражались с волшебным войском, которое может вдруг стать невидимым». Камберленд с офицерами последним покинул поле боя.
Несомненно, присутствие короля сыграло большую роль в этой победе. Не могли же его солдаты допустить, чтобы их монарх с единственным наследником прямо на глазах попали в плен, а свежие силы его лейб-гвардии оказались бесценным резервом. Тепло поблагодарив Сакса, других высших офицеров, Бирона и Королевский полк, сыгравший столь славную роль в начале сражения, и особо отметив Ришелье, король отправился с дофином объехать поле боя. Кровопролитие было страшное, и король, в душе убежденный пацифист, хотел, чтобы его сын осознал, какой ценой достаются такие победы. Раненых, и французов и англичан, перенесли в Лилль, где был устроен отменный госпиталь. Жены богатых торговцев, оставив все кокетство, превратились в сестер милосердия и очень хорошо ухаживали за солдатами. Тем вечером король уже не пел с солдатами, а рано улегся спать и спал очень плохо. Слышали, как он беспрестанно глубоко вздыхал.
Битва при Фонтенуа была пиком славы Людовика XV, и больше никогда таинственная внутренняя связь между ним и всеми сословиями французского народа не была так крепка. Вольтер ухватился за представившуюся возможность и мигом настрочил хвалебную поэму «Битва при Фонтенуа», посвященную «нашему обожаемому монарху», для которого он откопал множество эпитетов и мифологических аллюзий, которыми раньше Буало награждал Людовика XIV. Ришелье, большой друг Вольтера, удостоился там даже больших похвал, чем заслужил. Старый хитрец упомянул в своем сочинении и многих других участников баталии, которые могли оказаться ему полезны. Скоро его уже осаждали женщины, чтобы выпросить строчку-другую для своих сыновей и лю-бовников. В десять дней разошлось десять тысяч экземпляров этой поэмы, в основном в армии. В последующих ее изданиях появилось такое множество сыновей и любовников, что она превратилась в фарс.
Парижане устроили трехдневные торжества и празднества по случаю возвращения короля с театра войны и встречали его безумным ликованием. Королева, принцессы, весь двор прибыл из Версаля и остановился в Тюильри, как и сам король. У него ни минуты свободной не было, но он без конца посылал друзей к мадам де Помпадур, в дом ее дяди. На большом приеме в ратуше она с семьей обедала в частных покоях наверху, а гордые герцоги де Ришелье, де Бульон, де Жевр по очереди покидали королевский стол и бегали к новоиспеченной маркизе с весточками от короля.
10 сентября двор вернулся в Версаль, и в тот же вечер один из королевских экипажей подкатил к боковому входу во дворец. Из экипажа вышла мадам де Помпадур в сопровождении своей кузины мадам д’Эстрад и быстро поднялась наверх, в приготовленные для нее апартаменты. На следующий день король ужинал с ней наедине. Началось ее двадцатилетнее правление.