Наша последняя встреча была ничем не примечательна, за исключением двух деталей. Во-первых, Айрин позвонила, чтобы уточнить, когда мы встречаемся. Из-за расписания операций Айрин время наших встреч часто менялось, но никогда, ни разу за пять лет, она его не забывала. Во-вторых, прямо перед встречей у меня страшно заболела голова. Поскольку у меня очень редко бывают головные боли, я заподозрил, что это каким-то образом связано с опухолью мозга у Джека — та впервые дала о себе знать именно жестокими головными болями.
— Мне всю неделю не давала покоя одна мысль, — начала Айрин. — Вы собираетесь что-нибудь писать о нашей совместной работе?
Я не думал писать об Айрин, а в то время планировал работу над романом. Я сказал ей об этом и добавил:
— В любом случае я никогда не пишу о терапии по таким свежим следам. Работая над «Палачом любви»[15], я обычно ждал несколько лет после окончания терапии каждого пациента, прежде чем написать о ней. И поверьте мне, если даже я когда-нибудь соберусь о вас написать, я попрошу у вас разрешения еще до начала…
— Нет, нет, Ирв, — перебила она меня, — я не боюсь того, что вы напишете. Я боюсь, что вы не напишете. Я хочу, чтобы мою историю опубликовали. Психотерапевты почти не умеют обращаться с людьми, потерявшими близких. Я хочу, чтобы вы рассказали другим психотерапевтам не только о том, чему я научилась, но и о том, чему научились вы.
В недели после окончания терапии я не только скучал по Айрин, но снова и снова ловил себя на желании написать о ней. Скоро у меня пропал интерес к другим писательским проектам, и я начал делать наброски плана, сначала беспорядочно, потом все более целеустремленно.
Через несколько недель мы с Айрин устроили последнюю, контрольную встречу. Айрин тяжело переживала прекращение наших отношений. Например, ей снилось, что мы все еще встречаемся; она вела со мной воображаемые беседы, мое лицо мерещилось ей в толпе, и чудилось, что мой голос ее окликает. Но ко времени нашей встречи скорбь, вызванная окончанием терапии, уже прошла, и Айрин наслаждалась жизнью, принимая себя и окружающих. Особенно ее поражали перемены в зрительном восприятии: все опять стало объемным, а до того несколько лет окружающее казалось ей набором плоских декораций. Более того, отношения Айрин с мужчиной по имени Кевин, которого она встретила за несколько месяцев до окончания терапии, не только закрепились, но и процветали. Когда я упомянул, что передумал и теперь хочу написать ее историю, Айрин обрадовалась и согласилась читать мои черновики в процессе работы.
Через несколько недель я послал Айрин черновик первых тридцати страниц и предложил встретиться в кафе в Сан-Франциско, чтобы обсудить их. Входя в кафе и оглядываясь в поисках Айрин, я напрягся — совершенно непонятно, почему. Я заметил Айрин раньше, чем она меня, и не сразу подошел к ней. Я хотел издали насладиться ее видом — пастельным свитером и брюками, непринужденной позой, в которой она потягивала капуччино и просматривала местную газету. Я подошел. Увидев меня, Айрин встала, мы обнялись и расцеловали друг друга в щеки, совсем как старые добрые друзья — какими мы, по сути, и были. Я тоже заказал капуччино. Когда я отхлебнул первый глоток, Айрин улыбнулась и потянулась ко мне с салфеткой, чтобы промокнуть белую пену с моих усов. Мне была приятна такая забота, и я чуть подался вперед, чтобы получше ощутить давление салфетки у себя на лице.
— Ну вот, — сказала Айрин, закончив, — так-то лучше. Никаких белых усов — я не хочу, чтобы вы преждевременно состарились.
Она вытащила из портфеля мой черновик и сказала:
— Мне понравилось. Я на что-то в этом роде и надеялась.
— А я надеялся, что вы так скажете. Но, может быть, сначала поговорим о проекте в целом?
Я сказал, что потом перепишу все так, чтобы знакомые Айрин ее не узнали.
— Хотите, я сделаю вас мужчиной — торговцем произведениями искусства?
Она покачала головой.
— Пусть будет все как на самом деле. Мне нечего скрывать, нечего стыдиться. Мы оба знаем, что я была не сумасшедшая — я страдала.
Мне что-то не нравилось в этом проекте, и я решил открыться начистоту.
— Айрин, я вам расскажу одну историю.
И я рассказал ей про Мэри и Говарда. Мэри — моя хорошая знакомая, психиатр, человек большой цельности и сострадания. Говард был ее пациентом в течение десяти лет. С Говардом в детстве ужасно обращались, и Мэри совершила Геркулесовы подвиги, чтобы вылечить его методом репарентинга. В первые годы терапии Говард оказывался в больнице не меньше дюжины раз — из-за попыток самоубийства, из-за алкоголизма, наркомании, анорексии. Мэри всегда была рядом, творила чудеса и каким-то образом вытянула Говарда, в том числе помогла ему закончить школу, колледж и факультет журналистики.
— Ее преданность была невероятна, — рассказывал я. — Иногда она встречалась с Говардом семь раз в неделю, да еще по урезанным расценкам. По правде сказать, я часто предупреждал ее, что она слишком много вкладывает в Говарда, что ей нужно получше ограждать свою частную жизнь. Мэри принимала пациентов дома, и ее муж был недоволен, что Говард является к ним по воскресеньям и вообще пожирает такое количество времени и энергии Мэри. Случай Говарда был очень познавателен, и Мэри ежегодно интервьюировала его в присутствии студентов, в рамках курса «Основы психиатрии». Мэри очень долго, лет пять, трудилась над учебником по психотерапии, в котором ее работа с Говардом занимала значительное место. Каждая глава была основана на каком-либо аспекте (сильно замаскированном, конечно) истории Говарда. Говард был благодарен Мэри за все эти годы и разрешал представлять его историю студентам и ординаторам, а также писать о нем.
Наконец книга была закончена и готова к публикации. И вдруг Говард (который к этому времени стал журналистом, работал за границей, имел жену и двоих детей) отозвал свое разрешение. Он прислал Мэри короткое письмо, в котором сообщил только, что хочет навсегда забыть ту часть своей жизни. Мэри просила у него объяснений, но он отказался что-либо объяснять и в конце концов просто прекратил с ней общаться. Мэри была в отчаянии — она столько лет посвятила этой книге. В конце концов ей пришлось отказаться от публикации. Даже спустя много лет Мэри все еще была ожесточена и подавлена.
— Ирв, Ирв, достаточно, — сказала Айрин, похлопав меня по руке, чтобы остановить. — Я понимаю, вы не хотите, чтобы с вами случилось то же самое. Но я вас уверяю: я не просто даю вам разрешение на публикацию моей истории, я прошу вас ее написать. Я буду разочарована, если вы этого не сделаете.
— Сильно сказано.
— Я сказала то, что думаю. Я действительно считаю, что слишком многие терапевты не умеют подойти к людям, перенесшим тяжелую утрату. Вы многому научились из нашей совместной работы, очень многому, и я не хочу, чтобы эти знания умерли вместе с вами.
Айрин заметила, что я поднял брови, и добавила:
— Да, да, до меня наконец дошло. Вы не вечны.
— Ну хорошо, — сказал я, вытаскивая блокнот. — Я действительно очень многое почерпнул из нашей совместной работы. Я изложил свою версию на этих страницах. Но я хочу, чтобы и ваш голос был слышен. Может быть, вы попробуете сформулировать основные моменты, те, о которых я обязательно должен написать?
Айрин заколебалась:
— Вы же их знаете не хуже меня.
— Мне нужен ваш голос. Как я уже говорил, я бы предпочел, чтобы мы писали вместе, но раз это невозможно, давайте попробуем хоть так. Метод свободных ассоциаций — что в голову придет. Скажите мне, что, с вашей точки зрения, было главным центром, сердцевиной нашей работы?
— Вовлеченность, — не раздумывая ответила она. — Вы всегда были рядом — подавшись вперед, стараясь пододвинуться поближе. Как тогда, когда я вытирала пену у вас с усов минуту назад…
— Хотите сказать, что я лез к вам в лицо?
— Точно! Но в хорошем смысле этого слова. И не в каком-то там переносном, метафизическом смысле. Мне нужно было только одно: чтобы вы были со мной, чтобы были готовы подставиться смертоносному излучению, которое от меня исходило. В этом и состояла ваша задача.
— Терапевты этого обычно не понимают, — продолжала она. — Никому, кроме вас, это не удалось бы. Мои друзья не могли быть со мной. Они были слишком заняты — сами горевали по Джеку, или сторонились моей черной грязи, или старательно прятали собственный страх перед смертью, или требовали — именно требовали — чтобы я оправилась за год.
— Именно это у вас получалось лучше всего, — продолжала Айрин. Она говорила быстро, не задумываясь, и прерывалась только на глотки капуччино. — Вы проявили незаурядную стойкость. Вы не оставляли меня в покое. И вы не просто были рядом — вы требовали все больше и больше, заставляли меня говорить обо всем, даже о самом зловещем и причудливом. А если я не говорила, вы сами догадывались, что я чувствую — довольно точно, надо отдать вам должное.
— И ваши действия были важны — одних слов было бы недостаточно. Вот поэтому, если брать отдельные ваши поступки, самым сильным было то, что вы тогда сказали — каждый раз, как я на вас по-настоящему разозлюсь, мы будем назначать дополнительный сеанс.
Она замолчала, и я поднял голову от блокнота.
— Еще что вам было полезно?
— То, что вы пришли на похороны Джека. То, что вы звонили из дальних поездок, чтобы узнать, как я себя чувствую. То, что вы держали меня за руку, когда мне это было нужно. Иногда мне казалось, что если бы не эта рука, держащая меня, как якорь, меня унесло бы прочь от берега жизни, в небытие. Забавно, но большую часть времени я видела в вас мудрого волшебника — такого, который заранее точно знает, что случится. Этот образ начал уходить лишь несколько месяцев назад, когда вы стали уменьшаться. Но все это время у меня было и противоположное, антиволшебное, ощущение — что у вас нет никакого сценария, ни правил, ни планов, ни процедур. Как будто вы импровизировали.
— И как вы воспринимали эту импровизацию? — спросил я, быстро записывая.
— Иногда мне было очень страшно. Я хотела, чтобы вы были волшебником страны Оз. Я заблудилась и хотела, чтобы мне указали дорогу домой, в Канзас. Иногда мне была подозрительна ваша неуверенность. Я гадала, действительно ли вы импровизируете, или только притворяетесь — может быть, это такой волшебный приемчик.
— И еще: вы знали, как я всегда настаиваю на том, чтобы самой во всем разобраться. Поэтому я думала, что ваша импровизация — это план, хитрый план, чтобы меня разоружить. И еще одно… Ирв, вы хотите, чтобы я просто вот так болтала?
— Совершенно точно. Продолжайте.
— Когда вы говорили мне про других вдов или про результаты своих исследований, я знала, что вы пытаетесь меня подбодрить, и порой мне помогало осознание того, что я в процессе, что я буду проходить через определенные состояния души точно так же, как до меня — другие женщины. Но обычно я чувствовала, что такие комментарии меня принижают. Как будто вы делали меня заурядной. Когда мы импровизировали, я никогда не чувствовала себя заурядной. Я становилась особенной, уникальной. Мы искали путь вместе.
— Еще что помогало?
— Опять же, простые вещи. Может быть, вы этого даже не помните, но на одной из первых встреч, когда я уходила, вы положили мне руку на плечо и сказали: «Я вас не оставлю.» Я не забывала этих слов — они стали для меня мощнейшей опорой.
— Айрин, я помню.
— И мне очень помогало, когда вы иногда переставали меня исправлять, или анализировать, или интерпретировать, и говорили что-нибудь откровенное и простое, например: «Айрин, вы проходите через кошмар — худшего я и представить себе не могу.» А лучше всего было, когда вы добавляли — правда, недостаточно часто — что уважаете меня, восхищаетесь мной за мою отвагу и стойкость.
Я хотел и сейчас сказать что-нибудь про отвагу Айрин, поднял взгляд и увидел, что она смотрит на часы, говоря:
— О Боже, мне надо бежать.
Значит, на этот раз она заканчивает встречу. Как низко пали сильные мира сего! На миг у меня появилось желание созорничать — закатить поддельную истерику и обвинить Айрин в том, что она меня выгоняет, но я решил не быть ребенком.
— Я знаю, о чем вы думаете.
— О чем же?
— Наверное, вас забавляет то, что мы поменялись ролями — что на этот раз я заканчиваю сеанс, а не вы.
— В точку, Айрин. Как обычно.
— Вы тут еще побудете несколько минут? Я встречаюсь с Кевином недалеко отсюда, могу привести его сюда и с вами познакомить. Мне будет приятно.
Ожидая возвращения Айрин в компании Кевина, я пытался сопоставить ее рассказ о нашей терапии с собственными впечатлениями. По словам Айрин, я больше всего помог своей вовлеченностью, и тем, что не шарахался прочь ни от каких слов или поступков Айрин. А еще — тем, что держал ее за руку, импровизациями, подтверждением того, что она проходит через кошмар, обещанием ее не оставить.
Меня возмутило такое упрощение. Уж конечно, моя терапия гораздо сложнее и утонченнее! Но чем больше я об этом думал, тем лучше понимал, что Айрин совершенно права.
Конечно, она была права насчет «вовлеченности» — ключевого понятия в моем подходе к психотерапии. Я с самого начала решил, что вовлеченность — самое эффективное, что я могу предложить Айрин. И это значило не только хорошо слушать, или поощрять ее катарсис, или утешать ее. Это скорее означало, что я должен был подобраться к ней как можно ближе, сосредоточиться на «пространстве между нами» (эту фразу я использовал практически на каждой встрече), на «здесь и сейчас», то есть на отношениях между нами здесь (в этом кабинете) и сейчас (в данный момент).
Но одно дело — концентрироваться на «здесь и сейчас» с пациентами, которые проходят терапию из-за проблем в отношениях, и совсем другое дело — попросить Айрин сосредоточиться на «здесь и сейчас». Подумайте, какая нелепость и хамство — требовать от женщины, находящейся в отчаянном положении (женщины, чей муж умирает от опухоли мозга, женщины, которая одновременно оплакивает мать, брата, отца и крестного сына), чтобы она обратила свое внимание на тонкости отношений с профессиональным консультантом, которого едва знает.
Но я делал именно это. Я начал на первых же встречах и никогда не отступался. На каждом сеансе я непременно спрашивал о каком-нибудь аспекте наших отношений. «Насколько одиноко вы себя чувствуете в моем обществе? Насколько далеко или близко от меня вы находитесь, по вашим ощущениям?»
Если она отвечала, как это часто бывало, «Я чувствую, что нас разделяет много миль,» я занимался непосредственно этим ощущением. «В какой именно момент сегодняшней встречи вы это впервые заметили?» Или: «Какие мои слова или действия увеличили это расстояние?» А чаще всего: «Что мы можем сделать, чтобы его уменьшить?»
Я старался уважительно относиться к ответам Айрин. Если она отвечала: «Нас больше всего сблизит, если вы назовете мне хороший роман, который я могла бы почитать», я обязательно советовал какую-нибудь книгу. Если Айрин говорила, что любые слова слишком мелки для ее отчаяния, и лучшее, что я могу сделать — просто подержать ее за руку, я придвигал свой стул поближе и держал ее за руку, иногда минуту или две, иногда десять или пятнадцать минут. По временам это держание за руки было для меня некомфортно, но не из-за бюрократических инструкций, запрещавших касаться пациента: недостойно жертвовать своими врачебными и творческими убеждениями во имя таких соображений. Мне было не по себе оттого, что держание за руки неизменно действовало: и я действительно ощущал себя волшебником, владеющим сверхъестественными силами, которых я сам не понимал. В конце концов, через несколько месяцев после похорон мужа, Айрин перестала нуждаться в том, чтобы ее держали за руку, и больше не просила об этом.
Во все время нашей терапии я не отступался со своей вовлеченностью. Я не позволял себя отталкивать. Если Айрин говорила: «Я онемела. Я не хочу говорить; не знаю, зачем я сюда сегодня пришла,» я отвечал чем-нибудь вроде: «Но вы здесь. Значит, какая-то часть вас хотела быть здесь, вот с этой частью я и буду разговаривать.»
При каждой возможности я переводил события в их эквиваленты «здесь и сейчас». Например, начало и окончание сеанса. Часто Айрин входила в мой кабинет и быстро проходила к своему стулу, не глядя на меня. Я редко оставлял это без внимания. Я мог, например, сказать: «О, похоже, сегодня у нас один из таких сеансов,» и сосредоточиться на ее нежелании смотреть на меня. Иногда она отвечала: «Если я буду на вас смотреть, вы станете реальны, а это значит, что вам придется скоро умереть.» Или: «Если я на вас посмотрю, я стану беспомощной, а у вас будет слишком много власти надо мной.» Или: «Если я на вас посмотрю, вдруг мне захочется вас поцеловать?» Или: «Я вижу ваши глаза — в них требование, чтобы я немедленно пришла в норму.»
Окончание сеанса каждый раз становилось проблемой: Айрин было неприятно, что я контролирую положение, и она мешкала, не желая покидать мой кабинет. Каждое окончание встречи было подобно смерти. В самые тяжелые времена Айрин не могла удерживать в голове образы и боялась, что стоит ей выпустит меня из поля зрения, и я перестану существовать. Она также воспринимала окончание сеанса как символ того, что она для меня очень мало значит, что она мне безразлична, что я могу от нее быстренько отделаться. Мои отпуска и деловые поездки превращались в колоссальную проблему, и несколько раз мне приходилось звонить Айрин, чтобы наш контакт не прерывался.
Все становилось зерном для мельницы «здесь и сейчас»: желание Айрин, чтобы я говорил ей комплименты; чтобы я говорил ей, что думаю о ней больше, чем о других пациентах; чтобы я признался, что если бы мы не были терапевтом и пациенткой, я желал бы ее как женщину.
Обычно подход «здесь и сейчас» в терапии дает много преимуществ. Он привносит в сеанс терапии ощущение большей непосредственности. Он дает более точные данные, чем в случаях, когда терапевт полагается на неточные, зыбкие воспоминания пациентов о прошлом. Поскольку реакция человека на «здесь и сейчас» представляет собой социальный микрокосм его реакции на других людей, как в прошлом, так и в будущем, его проблемы в отношениях с другими людьми проявляются немедленно, в натуральную величину, по мере того, как разворачиваются его отношения с психотерапевтом. Более того, терапия становится более интенсивной, более наэлектризованной — если индивидуальная или групповая встреча основана на принципе «здесь и сейчас», она не может быть скучной. А еще принцип «здесь и сейчас» предоставляет лабораторию, безопасный полигон, где пациент может экспериментировать с новым поведением, прежде чем применить его во внешнем мире.
Еще важнее всего вышеперечисленного было то, что подход «здесь и сейчас» ускорил возникновение между нами глубокой близости. Внешняя манера поведения Айрин — холодная, неприветливая, чрезвычайно компетентная и уверенная — не давала другим людям к ней приблизиться. Именно это случилось в шестимесячной группе терапии, куда я поместил Айрин, когда умирал ее муж. Айрин быстро завоевала уважение участников. Она оказывала им существенную поддержку, но мало что получала взамен. Айрин была настолько самодостаточна, что другие участники чувствовали: ей от них ничего не нужно.
Только мужу Айрин удалось пробиться сквозь ее внешнюю броню; только Джек смог бросить Айрин вызов и потребовать близости на ином, глубоком уровне. И только с Джеком она могла рыдать, могла дать выход испуганной юной девушке, прячущейся у нее внутри. А со смертью мужа Айрин потеряла этот пробный камень близости. Я знал, что это самоуверенно с моей стороны, но хотел стать для нее такой опорой.
Пытался ли я заменить ей мужа? Это грубый, шокирующий вопрос. Нет, у меня никогда не было таких намерений. Но я надеялся восстановить для Айрин, на час или два в неделю, островок близости, место, где она могла бы сбросить свою маску всемогущего суперхирурга и стать открытой, уязвимой, человеком с проблемами. Постепенно, очень постепенно Айрин смогла признаться в своем ощущении беспомощности и обратиться ко мне за утешением.
Когда вскоре после мужа Айрин умер ее отец, ей было страшно подумать о том, чтобы лететь домой на похороны. Ей невыносима была мысль об общении с пораженной Альцгеймером матерью и о том, что придется увидеть разверстую могилу отца рядом с надгробием брата. Я согласился с этим и настоятельно посоветовал не ехать. Вместо этого я назначил встречу на точное время похорон, попросил Айрин принести фотографии отца, и мы посвятили этот час воспоминаниям Айрин о нем. Это было богатое, сильное переживание, за которое Айрин меня впоследствии благодарила.
Где же грань между близостью и совращением? Станет ли Айрин слишком зависимой от меня? Сможет ли когда-нибудь отделиться? Вдруг мне не удастся ничего сделать с мощным переносом на меня ее чувств к мужу? Эта мысль не давала мне покоя. Но я решил, что подумаю об этом позже.
В работе с Айрин мне всегда было легко поддерживать фокус на «здесь и сейчас». Она была необыкновенно трудолюбива и предана делу. Никогда, ни разу за все время моей работы с ней, я не сталкивался с отпором, с ожидаемыми мною замечаниями типа: «Какой в этом смысл?.. Это не имеет отношения к делу… Это неважно… Вы тут ни при чем… Вы не имеете отношения к моей жизни — я вас вижу только два часа в неделю; у меня только две недели назад умер муж, почему вы ко мне пристаете с вопросом — как я отношусь к вам? Это безумие какое-то… Все эти вопросы о том, как я на вас смотрю, как я вхожу в ваш кабинет — это мелочи, недостойные внимания. У меня в жизни происходит слишком много всего важного.» Напротив, Айрин немедленно поняла, что я пытаюсь делать, и во все время нашей терапии была явно благодарна мне за все мои попытки вовлечь ее в процесс.
Замечания Айрин по поводу моих «импровизаций» в терапии были чрезвычайно интересны. В последнее время я ловил себя на том, что провозглашаю лозунг: «Хороший психотерапевт создает новую терапию для каждого пациента». Это экстремизм, это даже более радикальная позиция, чем у Юнга, который много лет назад предлагал создавать новый язык терапии для каждого пациента. Но нынешние времена крайностей требуют крайних позиций.
Современные тенденции «управляемого здравоохранения» смертельно опасны для психотерапии. Вот чего они требуют: 1) чтобы терапия была нереалистично краткой, сосредоточенной на внешних симптомах, а не на породивших их глубинных конфликтах; 2) чтобы терапия была нереалистично дешевой (а от этого страдают как профессиональные психотерапевты, вложившие много лет в наработку опыта, так и пациенты, вынужденные лечиться у плохо обученных терапевтов); 3) чтобы терапевты копировали модель, применяемую в медицине, и ломали комедию, формулируя точные цели, подобно врачам, и еженедельно проверяя, достигнуты ли эти цели; и 4) чтобы терапевты использовали только эмпирически утвержденные методы терапии (EVT), то есть отдавали предпочтение кратким, якобы точным когнитивно-бихевиористическим методам, демонстрирующим облегчение симптомов.
Но из всех этих заблуждений, катастрофических для психотерапии, самое страшное — тенденция к терапии по протоколам. Так, некоторые страховые планы и HMO требуют, чтобы терапевт в курсе психотерапии следовал предписанному распорядку, и по временам даже диктуют расписание — какие темы следует прорабатывать на каждом из дозволенных сеансов. Жадные до прибыли руководители из организаций управления здравоохранением и невежественные профессиональные консультанты предполагают, что успех терапии зависит от полученной или переданной информации, а не является результатом отношений между пациентом и терапевтом. Это крайне прискорбная ошибка.
Из восьмидесяти вдов и вдовцов, которых я исследовал до начала работы с Айрин, никто не походил на нее. Никто не страдал от такого набора недавних и усиливающих друг друга потерь — муж, отец, мать, друг, крестник. Никто не был травмирован именно так, как Айрин, ранней потерей любимого брата или сестры. Ни у кого не было таких взаимозависимых отношений с женой или мужем, как у Айрин. Никто не наблюдал постепенного умирания спутника жизни, жестоко, постепенно пожираемого опухолью мозга. Никто не был врачом и не понимал так хорошо природы болезни мужа и того, что его ждет.
Нет, Айрин была уникальна и нуждалась в уникальной терапии, той, которую мы с ней построили вместе. И не то чтобы мы сначала создали терапию, а потом начали ее применять — наоборот: процесс построения новой, уникальной терапии и был этой терапией.
Я посмотрел на часы. Где Айрин? Я подошел к двери кафе и выглянул на улицу. Вон она, за квартал отсюда, идет рука об руку с мужчиной — надо полагать, с Кевином. Возможно ли это? Сколько же часов я потратил, пытаясь убедить Айрин, что она не обречена на одиночество, что рано или поздно в ее жизни появится другой мужчина. Боже, как она упиралась! А ведь у нее была масса возможностей: не успела она овдоветь, как к ней выстроилась длинная очередь привлекательных, вполне подходящих ей поклонников.
Она быстро отвергла каждого по одной или нескольким причинам из бесконечного списка: «Я не смею полюбить снова, потому что не вынесу новой потери» (из-за этого принципа, который всегда возглавлял список, Айрин с ходу отвергала любого мужчину, который был хоть чуть-чуть старше ее или не в идеальной физической форме). «Я не хочу своей любовью обречь еще одного мужчину на гибель.» «Я отказываюсь предать Джека.» Каждого мужчину она сравнивала с Джеком, не в пользу первого; Джек был для Айрин идеальным спутником жизни, предназначенным ей самой судьбой: он знал ее семью; его кандидатура была одобрена братом; Джек был последним связующим звеном с покойным братом Айрин, отцом и умирающей матерью. Более того, Айрин была убеждена, что никакой другой мужчина никогда не поймет ее, что не найдется мужчины, который, подобно фермеру у Фроста, не принесет лопаты в кухню. Кроме разве что членов общества недавних вдовцов, людей, ясно сознающих конечную точку своего пути и всю драгоценность жизни.
Она была невероятно привередлива. Идеальное здоровье. Спортивный. Стройный. Моложе ее. Недавно овдовевший. Чрезвычайно тонко ощущающий искусство, литературу и экзистенциальные проблемы. Я сердился на Айрин за поставленные ею невозможные критерии. Я думал обо всех остальных вдовах, с которыми работал — они отдали бы что угодно за любой знак внимания со стороны любого из поклонников Айрин, огульно отвергнутых ею. Я изо всех сил старался держать эти чувства при себе, но от Айрин ничто не укрывалось, даже невысказанные мною мысли, и она сердилась на меня за то, что я желал для нее связи с мужчиной. «Вы хотите заставить меня поступиться принципами!» — обвиняюще говорила она.
Может быть, она также чувствовала мой растущий страх, что она меня никогда не отпустит. Я считал, что ее привязанность ко мне — решающий фактор в ее неспособности установить отношения с мужчиной. Господи, неужели она всю жизнь будет висеть у меня на шее? Может быть, это наказание за то, что я добился своего и стал для Айрин так важен.
А потом в ее жизнь вошел Кевин. С самого начала она знала: он именно тот, кого она ищет. Я подумал обо всех заданных ею невозможных, смехотворных стандартах. Ну так вот, он отвечал абсолютно всем, и даже более того. Молодость, идеальное здоровье, чувствительность. Он даже принадлежал к тайному обществу вдовцов. Его жена умерла годом раньше, и Кевин с Айрин полностью друг друга понимали и сочувствовали скорби друг друга. Симпатия между ними возникла мгновенно, и я безумно радовался за Айрин. Радовался и своему собственному освобождению. До встречи с Кевином Айрин снова научилась нормально функционировать в окружающем мире, но в ней все еще оставались глубоко спрятанные, почти невыразимые печаль и отчаяние. Теперь и они быстро улетучились. Стало ли Айрин лучше оттого, что она встретила Кевина? Или она смогла открыться ему оттого, что ей стало лучше? Или то и другое? Наверное, я никогда не узнаю.
А теперь она ведет Кевина знакомиться со мной.
Вот они входят в дверь кафе. Идут ко мне. Почему я нервничаю? Поглядите на этого человека: он великолепен — высокий, сильный, выглядит так, словно каждое утро до завтрака участвует в триатлоне, а нос… невероятно… где люди берут такие носы? Хватит, Кевин, отпусти ее руку. Хватит уже! Ну должна же у него быть хоть одна неприятная черта. Ох, мне же придется пожать ему руку. Почему у меня так потеют ладони? Вдруг он заметит? Хотя кого волнует, что он заметит?
— Ирв, — услышал я голос Айрин, — это Кевин. Кевин, это Ирв.
Я улыбнулся, протянул руку и приветствовал его, стиснув зубы. Смотри у меня, думал я, хорошенько заботься об Айрин. И только попробуй мне умереть.