В день смерти моего зятя Айрин угрожала уйти и спрашивала, хочу ли я быть с человеком, ненавидящим меня за то, что моя жена жива. При этом она упомянула про «черную грязь».
— Помните? — спросила она тогда. — Люди не любят пачкаться.
Это была метафора, которую Айрин использовала на большинстве сеансов в первые два года терапии.
Что же собой представляла эта черная грязь? Айрин часто пыталась подобрать точные слова.
— Это такое черное, отвратительное, едкое вещество, которое сочится из меня и растекается лужей. Черная грязь омерзительна и зловонна. Она отпугивает и отвращает любого, кто ко мне приближается. Она и их пятнает, подвергает их великой опасности.
У черной грязи много значений, но главным был горестный гнев Айрин. Потому она и ненавидела меня за то, что моя жена жива. Перед Айрин стоял ужасный выбор. Она могла хранить молчание, давясь собственной яростью, и страдать в отчаянном одиночестве. Или же она могла взорваться гневом, отпугнуть от себя всех окружающих и страдать в отчаянном одиночестве.
Поскольку образ черной грязи глубоко запечатлелся в мозгу Айрин и его не удавалось изгнать ни разумными доводами, ни риторикой, я использовал эту метафору в терапии. Чтобы развеять этот образ, нужно было не целительное слово, а целительное действие.
Поэтому я старался быть поближе к Айрин в ее гневе, встать с этим гневом лицом к лицу — как делал Джек. Мне нужно было втянуть Айрин в процесс, бороться с ее гневом, не дать ей меня оттолкнуть. Этот гнев принимал множество обличий — Айрин вечно расставляла мне ловушки и устраивала испытания. Одна такая особенно коварная ловушка предоставила мне благоприятную возможность для терапевтического воздействия.
Однажды, после нескольких месяцев сильного возбуждения и разочарований, Айрин явилась ко мне в кабинет необъяснимо спокойная и довольная.
— Я очень рад, что вы так спокойны, — заметил я. — Что случилось?
— Я приняла жизненно важное решение, — ответила она. — Отправила на свалку все надежды на личное счастье и самореализацию. Никаких больше поисков любви, секса, дружбы, творческой реализации. Отныне я всецело посвящу себя выполнению своих обязанностей — буду только матерью и врачом.
Говоря это, она явно владела собой и испытывала большое удовлетворение.
В предшествующие недели я очень беспокоился из-за силы и неутешности ее отчаяния и гадал, сколько она еще сможет выдержать. Так что, какой бы странной и резкой ни была перемена, я радовался, что Айрин нашла хоть какой-то способ уменьшить свою боль; и не стал слишком приглядываться к этому способу. Напротив, я воспринял его как благо — он чем-то напоминал состояние покоя, которого достигают некоторые буддисты, когда с помощью медитативных практик умеряют свое страдание, систематически отбрасывая все личностные привязанности.
Честно говоря, я не ждал, что преображения Айрин хватит надолго. Я надеялся, что, уйдя хоть на время от непрестанной боли, она сможет начать более позитивный цикл жизни. Если, успокоившись, она перестанет себя терзать, начнет принимать решения, которые помогут ей адаптироваться, найти новых друзей, может быть, даже встретить подходящего мужчину — тогда, думал я, более или менее все равно, почему она успокоилась; ей нужно просто выдвинуть лестницу и подняться по ней на следующий уровень.
Однако на следующий день Айрин позвонила мне в ярости:
— Вы понимаете, что натворили? Что вы за терапевт после этого? И еще говорите, что я вам не безразлична! Это все притворство! На самом деле вы готовы сидеть и спокойно смотреть, как я отвергаю все живое, что есть у меня в жизни — всякую любовь, радость, оживление — вообще всё! И если б вы просто сидели и смотрели — нет, вы хотели содействовать мне в убийстве моей личности!
Она снова стала угрожать, что прервет терапию, но мне все-таки удалось уговорить ее прийти еще на час.
После этого я несколько дней размышлял о случившемся. Чем больше я думал о том, что произошло, тем больше сердился. Я опять сыграл туповатого Чарли Брауна, который пытается пнуть мяч, а Люси неизменно убирает этот мяч в последний момент.[7] Ко времени нашего очередного сеанса мой гнев сравнялся с гневом Айрин. Это было больше похоже на борцовскую схватку, чем на терапевтический сеанс. Это была наша самая серьезная стычка. Из Айрин фонтаном били обвинения:
— Вы умыли руки! Вы хотите, чтобы я пошла на компромисс, убив самые важные части своей личности!
Я не стал притворяться, что сочувствую ей или что понимаю ее позицию.
— Мне до смерти надоело хождение по минным полям, — заявил я. — Надоели ловушки, которые вы мне расставляете, и в которые я чаще всего попадаю. А это была самая нечестная, самая коварная из всех ловушек.
Свою речь я завершил словами:
— Айрин, у нас очень много работы. — И добавил, цитируя ее покойного мужа: — Я не желаю терять время на чепуху.
Это был один из наших лучших сеансов. В конце его (разумеется, после очередного скандала по поводу истекшего времени и обвинения в том, что я вышвыриваю ее из кабинета) наш терапевтический союз был крепок, как никогда. Ни в написанных мною учебниках, ни на лекциях я не посоветовал бы студентам затевать гневные ссоры с пациентами; но подобный сеанс неизменно продвигал вперед нашу с Айрин терапию.
В этих попытках я руководствовался метафорой черной грязи. Входя в контакт, эмоциональный контакт с Айрин, борясь с ней (в переносном смысле, хотя были моменты, когда мне казалось, что вот-вот — и мы сцепимся в драке) я снова и снова доказывал, что черная грязь — вымысел, что она меня не пятнает, не отпугивает, не ставит под угрозу. Айрин так отчаянно цеплялась за этот образ, что каждый раз, как я к ней приближался, была уверена: я либо покину ее, либо умру.
Наконец, желая раз и навсегда продемонстрировать, что гнев Айрин меня не уничтожит и не отгонит прочь, я установил новое правило: «Каждый раз, когда вы устраиваете мне настоящий скандал, мы автоматически назначаем на эту неделю дополнительный сеанс терапии.» Этот принцип оказался чрезвычайно действенным; теперь, задним числом, я нахожу, что меня осенило настоящее вдохновение.
Метафора черной грязи была особенно мощной из-за своей переопределенности, перегруженности: этот единый образ подходил сразу к нескольким процессам динамики подсознания. Одним важным значением ее был горестный гнев. Но были и другие; например, вера Айрин в то, что она ядовита, заразна, что на ней лежит смертельное проклятие. На одном сеансе она сказала:
— Любой, кто ступит ногой в черную грязь, подписывает себе смертный приговор.
— Значит, вы не осмеливаетесь полюбить снова, поскольку можете любить лишь как Медуза-Горгона, уничтожая каждого, кто к вам приблизится?
— Все мужчины, которых я любила, умерли — мой муж, мой отец, мой брат, мой крестный сын, и Сэнди, про которого я вам еще не рассказывала — мы с ним встречались, он был душевнобольной и двадцать лет назад покончил жизнь самоубийством.
— Очередное совпадение! Вам нужно научиться отпускать, — настаивал я. — Это просто невезение, оно не означает, что в будущем вам опять не повезет. У игральных костей нет памяти.
— Совпадение, совпадение! Это ваше любимое словечко, — ехидно сказала она. — На самом деле это называется карма, и мне абсолютно ясно, что я больше не должна никого любить.
Ее представление о себе, о лежащем на ней проклятии напомнило мне героя комиксов «Маленький Абнер» — Джо Бфстплка, у которого над головой вечно висит зловещая черная туча. Как же мне подорвать веру Айрин в проклятие и карму? В конце концов я решил действовать так же, как я действовал в отношении ее гнева. Словами тут не обойтись: нужно терапевтическое действие. Оно состояло в том, чтобы пренебречь ее предостережениями, постоянно быть рядом с ней, войти в омраченное проклятьем, пропитанное ядом пространство и выйти оттуда живым и здоровым.
Еще одно значение черной грязи в мыслях Айрин связывалось со сном, в котором она видела лежащую на диване красивую темноглазую женщину с розой в волосах.
Подходя ближе, я понимаю, что женщина не такая, какой кажется: это не диван, а смертный одр; глаза у нее темны не от красоты, а от смерти, а алая роза — не цветок, но смертельная кровавая рана.
— Я знаю, что эта женщина — я; и любой, кто ко мне приблизится, будет тем самым обречен на смерть — еще одна причина держаться от меня подальше.
Образ женщины с алой розой в волосах напомнил мне сюжет романа «Человек в лабиринте», необыкновенного фантастического произведения Филипа Дика.[8] Героя романа посылают на только что открытую планету, чтобы он вступил в контакт с расой развитых разумных существ. Он использует все возможные средства коммуникации — геометрические фигуры, математические инварианты, музыкальные мотивы, оклики, вопли, жестикуляцию. Но его изящнейшим образом игнорируют. Однако его усилия возмущают покой обитателей планеты, которые решают достойно наказать его за самоуверенность. Перед отлетом героя на Землю над ним проделывают загадочную нейрохирургическую операцию. Только позднее он понимает, в чем заключается наказание: после операции он утратил способность контролировать свой экзистенциальный страх. Он не только постоянно страдает, испытывая ужас перед чистой случайностью и своей собственной неминуемой смертью, но и обречен на одиночество, так как любой, кто приблизится к нему на несколько сот метров, подвергается таким же иссушающим приступам экзистенциального ужаса.
Как бы я ни убеждал Айрин, что черная грязь — фикция, на деле я сам часто увязал в этой грязи. В работе с Айрин я часто испытывал судьбу тех, кто слишком близко подходил к герою романа Филипа Дика: меня самого начинали мучить экзистенциальные истины. Я всегда знал, что смерть наготове и ждет меня, тихо жужжа за тонкой мембраной моей жизни, но мне обычно удавалось об этом не думать.
Конечно, в размышлениях о смерти есть и положительные стороны. Я понимаю: сам факт (физическое явление) смерти нас уничтожает, но идея смерти, возможно, является спасительной. Это древняя мудрость; оттого монахи разных веков держали у себя в кельях человеческие черепа, а Монтень советовал жить в комнате с видом на кладбище. Мне самому память о смерти долго помогала жить более полной жизнью, отделять тривиальное от подлинно драгоценного. Да, умом я все это понимал, но знал также, что не смогу жить, если меня будет постоянно пронизывать раскаленный добела ужас смерти.
Поэтому в прошлом я обычно задвигал мысли о смерти на самую дальнюю конфорку сознания. Но из-за работы с Айрин больше не мог этого делать. Проведенные с ней часы снова и снова обостряли не только мою чувствительность, но и мой страх смерти. Сколько раз я ловил себя на размышлениях о том, что муж Айрин умер в сорок пять, а мне уже за шестьдесят. Я знал, что нахожусь в зоне умирания, достиг той поры в жизни, когда она может в любой момент угаснуть.
Кто сказал, что психотерапевтам слишком много платят?