Когда я был студентом-медиком, меня учили тонкому искусству — смотреть, слушать, касаться. Я смотрел на алые гортани, выпирающие барабанные перепонки, змейки кровавых ручейков в сетчатке глаза. Слушал шипение сердечных шумов, бульканье в геликонах кишечников, какофонию легочных хрипов. Трогал скользкие края печенок и селезенок, упругость кист яичника, мраморную твердость рака простаты.
Обследовать пациентов меня учили в университете. А вот учиться у них я стал гораздо позже, на другом этапе своего образования. Возможно, это началось с моего профессора, Джона Уайтхорна, который часто говорил: «Слушайте своих пациентов; учитесь у них. Чтобы поумнеть, нужно вечно учиться.» И он имел в виду не только ту банальную истину, что врач, умеющий слушать, узнает о пациенте гораздо больше. Он в буквальном смысле слова велел нам учиться у пациентов.
Джон Уайтхорн — чопорный, неуклюжий, вежливый, с блестящей лысиной, окаймленной коротко стриженным полумесяцем седых волос, — тридцать лет замечательно руководил факультетом психиатрии университета Джонса Хопкинса. Он носил очки в золотой оправе, и у него не было ни одной лишней черты — ни единой морщинки ни на лице, ни на коричневом костюме, в котором он ходил каждый день (мы подозревали, что у него в гардеробе два или три одинаковых костюма). Лишней мимики и жестов у него тоже не было. Когда он читал лекцию, двигались только губы; все остальное — руки, щеки, брови — оставалось удивительно неподвижным.
На третьем году моей психиатрической ординатуры мы — я и пять моих однокурсников — по четвергам после обеда наблюдали, как профессор Уайтхорн работает с пациентами. До того мы обедали у него в кабинете, отделанном дубовыми панелями. Еда была простая и всегда одна и та же — сэндвичи с тунцом, мясной нарезкой и холодными крабовыми котлетками, а потом фруктовый салат и открытый пирог с орехами пекан, — но подавалась она с южной элегантностью: льняная скатерть, сверкающие серебряные подносы, английский тонкостенный фарфор. За обедом мы долго, неспешно беседовали. У каждого из нас была куча дел, и пациенты требовали неотложного внимания, но поторопить доктора Уайтхорна было невозможно. В конце концов даже я, самый гиперактивный изо всей группы, научился забывать про время. В эти два часа мы могли задавать профессору любые вопросы; помню, я спрашивал его о таких вещах, как причины паранойи, ответственность врача перед пациентом-самоубийцей, несовместимость между терапевтическим изменением и детерминизмом. Профессор подробно отвечал, но не скрывал, что предпочитает другие темы: меткость персидских лучников, сравнительные достоинства греческого и испанского мраморов, основные ошибки, допущенные в битве при Геттисберге, усовершенствованная самим профессором периодическая таблица элементов (по первому образованию он был химик).
После обеда доктор Уайтхорн в том же кабинете принимал четырех или пятерых своих пациентов, а мы молча наблюдали. Невозможно было заранее предсказать длительность беседы. Иные длились пятнадцать минут; многие продолжались по два-три часа. Лучше всего я помню летние месяцы, прохладный затемненный кабинет, оранжево-зеленые полосы маркиз, закрывающих свирепое балтиморское солнце, столбы этих маркиз, обвитые вьюнком с большими мохнатыми цветами, свисающими прямо за окном. Из углового окна можно было разглядеть край теннисного корта для сотрудников. О, как я в те дни мечтал об игре! Я ерзал, представляя себе подачи и удары с лета, а тени неумолимо удлинялись и ползли по корту. И лишь когда тьма поглощала последние обрывки теннисных сумерек, я оставлял всякую надежду и начинал прислушиваться к беседам доктора Уайтхорна с пациентами.
Он не торопился. У него было много времени. Больше всего на свете его интересовали занятия и устремления пациента. Раз по его просьбе южноамериканский плантатор целый час рассказывал о кофейных деревьях; в другой раз пациент оказывался историком, а разговор шел о гибели испанской Армады. Можно было подумать, что для профессора важней всего на свете уловить связь между высотой над уровнем моря и качеством кофейных бобов, или узнать, какие именно политические интриги шестнадцатого века стояли за испанской Армадой. Он так незаметно переходил на более личные аспекты, что я всегда изумлялся, когда подозрительный пациент-параноик вдруг начинал откровенно говорить о себе и своем психотическом мире.
Доктор Уайтхорн учился у своих пациентов и тем самым устанавливал отношения с личностью, а не болезнью этого пациента. Стратегия доктора неизменно подкрепляла самооценку пациента или пациентки, помогала им раскрыться.
Коварный допрос, скажете вы — но коварства в этом не было. Не было двуличия: доктор Уайтхорн искренне желал учиться. Он был коллекционером, и таким способом за многие годы насобирал невероятную сокровищницу любопытных фактов. Он говорил: «Если позволить пациенту достаточно долго рассказывать о своей жизни, своих интересах, то выиграете вы оба. Узнайте, чем живут ваши пациенты; вы не только приобретете новые знания, но в конце концов получите всю информацию, нужную для лечения.»
Пятнадцать лет спустя, в начале семидесятых, доктор Уайтхорн уже умер, а я стал профессором психиатрии. И тогда женщина по имени Пола, больная раком груди, вошла в мою жизнь, чтобы довершить мое образование. Я убежден, что она с самого начала взяла на себя роль моей наставницы, хотя тогда я этого не знал, а она не признала и потом.
Пола записалась на прием, узнав от социального работника в онкологической клинике, что я хочу создать терапевтическую группу для смертельно больных пациентов. Когда Пола впервые вошла в мой кабинет, меня сразу поразила ее внешность: достоинство осанки; сияющая улыбка, которая вобрала и меня; копна коротких, жизнерадостно мальчишеских, ослепительно белых волос. Ее мудрые, жгуче синие глаза источали… сияние — другого слова не подберешь.
С первых же слов она приковала к себе мое внимание.
— Меня зовут Пола Уэст, — сказала она. — У меня рак в последней стадии. Но я не раковая пациентка.
И действительно, на протяжении всего пути рядом с ней, в течение многих лет, я никогда не воспринимал ее как пациентку. Она продолжала коротко, точно описывать свою историю болезни: рак груди, обнаруженный пять лет назад; хирургическое удаление этой груди; рак другой груди, удаление и этой груди тоже. Затем химиотерапия со всем ужасным набором: тошнота, рвота, полная потеря волос. А потом лучевая терапия, до максимального предела. Но остановить продвижение рака — в череп, позвоночник, орбиты глаз — не удалось. Рак Полы требовал пищи, и хотя хирурги все время швыряли ему жертвенные подношения — груди, лимфоузлы, яичники, надпочечники — он был ненасытен.
Воображая себе обнаженное тело Полы, я видел грудную клетку, исполосованную шрамами, без грудей, без плоти, без мускулов — словно шпангоуты галеона, выброшенного на берег, а под грудью живот с рубцами от операций, и еще ниже — безобразно толстые из-за стероидных уколов бедра. Короче говоря, пятидесятипятилетняя женщина без грудей, надпочечников, яичников, матки, и, я уверен, без либидо.
Мне всегда нравились чувственные, полногрудые женщины с упругими, грациозными телами. Но когда я встретил Полу, случилась удивительная вещь: я счел ее прекрасной и влюбился.
Мы встречались раз в неделю на протяжении нескольких месяцев, по необычному соглашению. Это психотерапия, сказал бы сторонний наблюдатель, потому что я записывал Полу к себе в журнал приема, она садилась в кресло, предназначенное для пациентов, и проводила там ритуальные пятьдесят минут. Но наши роли не были четко очерчены. Например, не возникал вопрос об оплате. С самого начала я знал, что у нас не обычное соглашение больного с врачом, и мне не хотелось упоминать о деньгах в присутствии Полы: это было бы вульгарно. И не только о деньгах, но и о других столь же неделикатных темах — плотской жизни, адаптации в браке, светских отношениях.
Жизнь, смерть, духовность, покой, трансцендентность — вот о чем мы говорили. Это единственное, что заботило Полу. Больше всего мы говорили о смерти. Еженедельно в кабинете встречались не двое, а четверо — я, Пола, ее смерть и моя. Пола, любовница смерти, познакомила меня с ней, научила думать о ней и даже помогла нам с ней стать друзьями. Я начал понимать, что плохая репутация смерти незаслуженна. Хоть в ней и мало радости, она вовсе не чудовищное зло, швыряющее нас в какое-то невообразимо ужасное место. Я научился демифологизировать смерть, видеть ее в истинном свете — как событие, часть жизни, конец прочих возможностей. «Это нейтральное событие, — говорила Пола, — а мы научились окрашивать его страхом.»
Еженедельно Пола входила в мой кабинет, одаряла меня широкой улыбкой, которую я обожал, извлекала из большой соломенной сумки дневник и делилась со мной размышлениями и снами прошедшей недели. Я слушал изо всех сил и старался реагировать как надо. Если я выражал сомнения в своей полезности, Пола, казалось, удивлялась: после секундной паузы она улыбалась, словно подбодряя меня, и возвращалась к своему дневнику.
Вместе мы заново пережили всю ее схватку с раком: первоначальный шок и неверие, телесные увечья, постепенное приятие. Со временем Пола научилась произносить слова: «У меня рак». Она рассказывала о том, как любовно ухаживали за ней муж и близкие друзья. Это я мог понять: Полу трудно было не любить. (Конечно, я открылся в своей любви только гораздо позже, и Пола мне не поверила.)
Потом она рассказывала об ужасных днях, когда рак возвращался. Это мой путь на Голгофу, говорила она, а остановки на крестном пути — испытания, которые переживают все пациенты с рецидивами: кабинеты лучевой терапии, где над тобой нависает роковой железный глаз, безразличные усталые техники, растерянные друзья, равнодушные доктора и самое ужасное — оглушительная тишина секретности. Она плакала, рассказывая, как позвонила своему хирургу, который был ее другом на протяжении двадцати лет, и медсестра сообщила ей, что доктор больше ее не примет, потому что ничем не может помочь. «Что такое с врачами? Почему они не могут понять, насколько важно просто быть рядом? — спрашивала Пола. — Почему не понимают, что именно в момент, когда они уже ничего не могут сделать, они нужны больше всего?»
Я узнал от Полы, что страх перед смертельной болезнью многократно усиливается отчуждением других людей. Они разыгрывают дурацкий спектакль, пытаясь скрыть приближение смерти, и тем только обостряют одиночество умирающего пациента. Но смерть нельзя скрыть, ее приметы повсюду: в приглушенных голосах медсестер, в докторах на обходе, вдруг начинающих осматривать не ту часть тела, в студентах-медиках, на цыпочках входящих в палату, в храбрых улыбках родственников и деланной бодрости посетителей. Одна раковая больная рассказала мне, что узнала о близости смерти, когда лечащий врач вместо обычного игривого шлепка по попе вдруг закончил осмотр душевным рукопожатием.
Больше смерти человек боится сопутствующей ей полной изоляции. Мы пытаемся идти по жизни парами, но умираем в одиночку — никто не может умереть вместе с нами или за нас. Живые сторонятся умирающих, и это предвестие последней, окончательной оставленности. Пола рассказала мне о двух проявлениях предсмертного одиночества. Пациент отсекает себя от живущих, он не желает втаскивать семью и друзей в свой собственный ужас, открывая им свои страхи или зловещие мысли. А друзья сторонятся умирающего, чувствуя себя беспомощными, неловкими, не знают, что говорить и делать, боятся подойти слишком близко и увидеть предвестие собственной смерти.
Но изоляция Полы кончилась. Я буду верен, даже если все остальные — нет. Пусть другие покинули Полу — я ее не покину. Как хорошо, что она меня нашла! Разве я мог знать, что настанет время, когда она сочтет меня Петром, многажды отрекшимся от нее?
Она не могла найти подходящих слов, чтобы описать горечь своего одиночества, период, который она часто называла Гефсиманским садом. Однажды она принесла мне литографию работы своей дочери, где несколько стилизованных силуэтов побивали камнями святую — крохотная фигурка женщины скорчена, тонкие руки не в силах противостоять граду камней. Эта картина до сих пор висит у меня в кабинете, и каждый раз, глядя на нее, я вспоминаю слова Полы: «Я — эта женщина, бессильная перед палачами.»
Выбраться из Гефсиманского сада Поле помог священник епископальной церкви. Он, знакомый с мудрым афоризмом из «Антихриста» Ницше — «Тот, кто знает, „почему“, может справиться с любым „как“», — помог ей воспринять страдание по-другому, провести рефрейминг. «Твой рак — это твой крест, — сказал он ей. — Твое страдание — это служение.»
Эта формулировка — «божественное озарение», как назвала ее Пола, — все изменила. Пола рассказывала о том, как научилась принимать свое служение, о взятой на себя задаче — облегчать страдание людей, больных раком. И я начал понимать свою роль: не Пола — объект моей работы, а я — объект ее работы, ее служения. Я мог ей помочь, но не поддержкой, не интерпретацией, даже не заботой или верностью. Моя роль заключалась в том, чтобы позволить себя учить.
Возможно ли, что человек, чьи дни сочтены, чье тело пронизано раком, может проживать «золотые дни»? Для Полы — возможно. Именно она открыла мне, что честное приятие смерти обогащает восприятие жизни, усиливает удовлетворение от нее. Я отнесся к этому скептически. Я подозревал, что слова о «золотых днях» — преувеличение, типичные для Полы красивые слова о духовности.
— Золотые? Ну да! Пола, посуди сама, что «золотого» в умирании?
— Ирв, — укорила меня Пола, — это неправильный вопрос. Попробуй понять, что «золото» — не в умирании, но в том, чтобы жить полной жизнью перед лицом смерти. Подумай, как остры и драгоценны последние впечатления: последняя весна, последний полет пушинок одуванчика, последнее облетание лепестков глицинии.
— И еще, — говорила Пола, — золотой период — время великого освобождения. Это время, когда ты можешь сказать «нет» любым обязательствам и посвятить себя тому, что тебе дороже всего — общению с друзьями, смене времен года, набегающим морским волнам.
Пола резко критиковала работы Элизабет Кюблер-Росс, «верховной жрицы смерти» от медицины, которая, ничего не зная о золотой стадии, выработала негативистский, клинический подход к смерти. Стадии умирания в формулировке Кюблер-Росс — гнев, отрицание, попытки «торговаться», депрессия, приятие — каждый раз сердили Полу. Она настаивала, и я уверен в ее правоте, что такое жесткое разделение эмоциональных реакций на категории дегуманизирует и пациента, и врача.
Золотой период Полы был временем для пристального самоизучения: ей снилось, что она бродит по огромным залам, обнаруживает у себя в доме новые, неиспользуемые комнаты. И еще это было время приготовлений: ей снилось, что она убирает дом, от подвала до чердака, наводит порядок в письменных столах и шкафах. Она действенно, заботливо подготавливала и своего мужа. Временами она чувствовала себя лучше и могла бы в это время ходить за покупками, готовить, но намеренно не делала этого, чтобы муж научился сам себя обслуживать. Однажды она рассказала мне, что очень гордится им, потому что он впервые сказал «когда я буду на пенсии» вместо «когда мы будем на пенсии». Во время таких разговоров я сидел с круглыми глазами и не верил своим ушам. Да правду ли она говорит? Может ли такая отвага существовать вне диккенсовского мира, где живут Пеготти, крошка Доррит, Том Пинч и Боффины? В литературе по психиатрии редко обсуждается такая черта личности, как добродетель, разве что иногда ее называют защитой личности от более низких импульсов, и сначала я сомневался в мотивах Полы, пытаясь незаметно нащупать бреши и вмятины в этой маске святости. Но я ничего не нашел и вынужден был заключить, что это не маска, прекратить поиски и погрузиться в источаемую Полой благодать.
Пола была уверена, что приготовление к смерти очень важно и требует целенаправленного внимания. Узнав, что рак распространился на позвоночник, Пола подготовила тринадцатилетнего сына к своей смерти, написав ему письмо, которое тронуло меня до слез. В последнем абзаце она писала, что легкие человеческого зародыша не дышат, глаза не видят. Так зародыш готовится к существованию, которое пока не может себе вообразить. «Вот так и мы, — писала Пола сыну, — готовимся к существованию, которое превыше нашего познания, за пределами даже наших фантазий.»
Я никогда не понимал верующих людей. Сколько я себя помню, мне казалось очевидным, что религиозные системы создаются для утешения и успокоения, для защиты от жизненных тревог. Однажды, лет в двенадцать или тринадцать, когда я работал в продуктовой лавке у отца, я поделился своим скептицизмом с ветераном второй мировой войны, только что вернувшимся с европейского фронта. В ответ он протянул мне мятую, выцветшую картинку с девой Марией и Иисусом, которую всегда носил с собой во время боевых действий в Нормандии.
— Переверни, — сказал он. — Читай вслух.
— В окопах нет атеистов, — прочитал я.
— Верно! В окопах нет атеистов, — медленно повторил он, грозя мне пальцем при каждом слове. — Христианский Бог, еврейский, китайский, какой угодно — но Бог! Ей-Богу, без него никак.
Мятая картинка, подаренная незнакомцем, заворожила меня. Она пережила Нормандию и неизвестно сколько еще разных битв. Может быть, подумал я, это знак; может быть, божественное провидение наконец меня нашло. Два года я носил эту картинку в бумажнике, время от времени доставал и обдумывал. А потом как-то раз спросил себя: «Ну и что? Что с того, что в окопах не бывает атеистов? Если это что-то и доказывает, то как раз мою позицию: конечно, вера возрастает, когда возрастает страх. В том-то и дело: страх рождает веру; нам нужен бог, мы хотим, чтобы он был, но как бы мы ни хотели, желание не станет действительностью. Вера, сколь угодно горячая, чистая, всепоглощающая, ничего не говорит о реальности существования Бога.» На следующий день, зайдя в книжный магазин, я вытащил уже бессильную картинку из бумажника и очень осторожно — она заслуживала уважения — вложил ее в книгу «Душевный мир», где, может быть, ее найдет другой человек с мятущейся душой и получит больше пользы.
Мысль о смерти давно внушала мне ужас, но со временем я понял, что чистый ужас лучше некоторых верований, главная убедительность которых — в их полной бессмысленности. Я всегда ненавидел неуязвимую формулировку «Верую, ибо абсурдно». Но как терапевт я держу подобные мысли при себе. Я знаю, что вера — великий источник утешения, и никогда не пытаюсь разубедить людей, если не могу предложить взамен ничего лучшего.
Мой агностицизм не часто колебался. Может, пару раз в школе во время утренней молитвы мне становилось не по себе при виде всех учителей и одноклассников, которые стояли со склоненными головами и что-то шептали, обращаясь к небесному патриарху. Я думал: неужели все, кроме меня, сумасшедшие? А потом в газетах появились фотографии Фрэнклина Делано Рузвельта, ходившего в церковь каждое воскресенье — и это заставило меня задуматься; к верованиям Ф.Д.Р. нельзя было не относиться серьезно.
А как насчет верований Полы? Как насчет ее письма к сыну, уверенности, что нас ждет цель, которую мы себе даже представить не можем? Фрейда насмешила бы метафора Полы, и в контексте религии я бы с ним полностью согласился. «Чего проще, — сказал бы он. — Люди выдают желаемое за действительное. Мы хотим быть, мы страшимся небытия и выдумываем утешительные сказочки, в которых наши желания исполняются. Ожидающая впереди неведомая цель, вечность души, рай, бессмертие, Бог, перевоплощение — все это иллюзии, призванные подсластить горечь от нашей смертности.»
Пола всегда деликатно реагировала на мой скептицизм и мягко напоминала мне, что, какими бы невероятными ни казались мне ее взгляды, опровергнуть их я не могу. Несмотря на все свои сомнения, я любил метафоры Полы и слушал ее проповеди терпеливей, чем любые другие до того или после. Может быть, мы просто обменивались — я жертвовал уголком своего скептицизма, чтобы теснее прижаться к исходящей от Полы благодати. По временам я даже слышал, словно со стороны, как произношу фразочки типа «Кто знает? В конце концов, доказательств нет. Разве мы когда-нибудь узнаем доподлинно?» Я завидовал сыну Полы. Понимал ли он, как ему повезло? Как бы я хотел быть сыном такой матери.
Примерно в это время я побывал на похоронах матери своего друга. Там священник рассказал утешительную притчу. Толпа людей собралась на берегу и печально машет, провожая уходящий корабль. Корабль уменьшается, скрывается вдали, виднеется только верхушка мачты. Когда и она исчезает, зрители бормочут: «Он ушел.» Но в это самое время где-то далеко другая толпа обшаривает взглядом горизонт, и, завидев верхушку мачты, кричит: «Он пришел!»
«Дурацкая басня,» — фыркнул бы я до знакомства с Полой. Но теперь я стал терпимей. Оглядев собравшихся на похоронах, я на мгновение ощутил единство с ними. Нас спаяла иллюзия, у всех на душе стало светлей от мысли о корабле, который приближается к берегам новой жизни.
До встречи с Полой я первый готов был высмеивать чокнутых калифорнийцев. Чудачества «нью-эйдж» можно перечислять бесконечно: таро, «Книга перемен», массажи и йоги, реинкарнация, суфизм, духовидение, астрология, нумерология, иглоукалывание, сайентология, рольфинг, холотропное дыхание, терапия прошлых жизней. Я раньше думал, что люди просто не могут без смешных заблуждений. Эти верования удовлетворяют какую-то глубинную потребность, и некоторые люди слишком слабы, чтобы без них обойтись. Бедные детишки, пускай утешаются сказочками! Но теперь я более деликатно выражал свое мнение. Я часто произносил обтекаемые фразы: «Кто знает? Может быть! Жизнь слишком сложна и непознаваема.»
После многих недель наших с Полой встреч мы начали строить конкретные планы по созданию группы для умирающих пациентов. Сейчас такие группы уже никого не удивят, о них часто рассказывают в журналах и по телевизору, но в 1973 году прецедентов не было: умирание было так же неприлично, как, например, порнография. Поэтому нам приходилось импровизировать на каждом шагу. Даже самое начало работы виделось непреодолимым препятствием. Как собрать такую группу? Где искать участников? Не давать же объявление в газете: «Требуются умирающие»!
Но обширные связи Полы — в церкви, в больницах, клиниках и организациях по уходу за больными на дому — начали приносить нам потенциальных участников. Стэнфордское отделение почечного диализа направило к нам первого человека — Джима, девятнадцатилетнего юношу с тяжелым поражением почек. Он знал, что ему недолго остается жить, но вовсе не жаждал поближе познакомиться со смертью. Джим старался не смотреть в глаза мне и Поле, и вообще, по правде говоря, избегал любых форм контакта с кем бы то ни было. «Я человек без будущего,» — говорил он. «Разве я гожусь в мужья или в друзья? Какой смысл напрашиваться на отказы? Я уже в своей жизни наговорился. Меня столько раз отвергали, что с меня хватит. Я и без людей прекрасно обхожусь.» Мы с Полой видели его лишь дважды; на третью встречу он не пришел.
Потом явились Роб и Сол. Ни один из них не отвечал нашим требованиям в точности: Роб часто отрицал, что умирает, а Сол утверждал, что уже примирился со своей смертью, и наша помощь ему не нужна. Робу было всего двадцать семь лет, и последние полгода он жил с острой злокачественной опухолью мозга. Он то и дело ударялся в отрицание. Например, он мог заявить: «Через полтора месяца я пойду в пеший поход по Альпам!» (думаю, бедняга никогда не был восточней Невады), а через несколько секунд начинал проклинать свои парализованные ноги, потому что они мешали ему отыскать лежащий где-то страховой полис: «Я же должен выяснить, не откажут ли в деньгах моей жене и детям, если я покончу самоубийством.»
Мы знали, что людей у нас недостаточно, и все равно начали группу с четырех человек — Полы, Сола, Роба и меня. Поскольку Сол и Пола в помощи не нуждались, а я был терапевтом, оправданием существования группы стал Роб. Но он упрямо отказывался удовлетворить наши притязания. Мы пытались утешить его и повести за собой, в то же время уважая его выбор — отрицание. Однако поддерживать чужое отрицание — неблагодарное занятие, вынуждающее кривить душой. Особенно если учесть, что мы хотели помочь Робу принять факт смерти и взять максимум от той жизни, что ему еще осталась. Мы ждали очередных встреч без особой радости. Через два месяца головные боли Роба обострились, и как-то ночью он тихо умер во сне. Сомневаюсь, что мы ему чем-то помогли.
Сол приветствовал смерть совершенно по-другому. Его дух ширился по мере того, как жизнь близилась к завершению. Неминуемая смерть наполнила его жизнь неведомым ранее значением. У Сола была множественная миелома, чрезвычайно болезненный рак, проникающий в кости; Сол страдал от множества переломов, его тело от шеи до бедер было заковано в гипс. Сола любило невероятное количество людей; трудно было поверить, что ему всего тридцать лет. Он, как и Пола, пережил период глубокого отчаяния и был преображен мыслью о том, что его рак — это служение. Это откровение определило всю последующую жизнь Сола — даже его согласие вступить в группу: он чувствовал, что группа послужит ему форумом, где он сможет помочь другим людям найти в болезни глубинный смысл.
Сол пришел в группу слишком рано: лишь через полгода она разрослась и стала представлять собой достойную его аудиторию. Но он находил себе другие трибуны — в основном старшие классы школ, где обращался к трудным подросткам. «Вы хотите испоганить свое тело наркотиками? Убить его пьянкой, травкой, кокаином?» — гремел он в аудиториях. «Хотите разбиться в лепешку в машине? Убиться? Броситься с моста Золотых ворот? Вам не нужно ваше тело? Ну тогда отдайте его мне! Мне оно нужно. Я его возьму. Я хочу жить!»
Это был невероятный призыв. Я дрожал, слушая речи Сола. Их выразительность усиливалась той особенной силой, которую мы всегда придаем словам умирающих. Школьники слушали в молчании, ощущая, как и я, что он говорит правду, что у него нет времени на игры, притворство или боязнь последствий.
Через месяц появилась Ивлин, предоставив Солу еще одну возможность для служения. Шестидесятидвухлетнюю Ивлин, озлобленную, умирающую от лейкемии, привезли на группу в инвалидной коляске в процессе переливания крови. Она была откровенна насчет своей болезни. Она знала, что умирает: «Я могу с этим смириться, — сказала она, — это уже неважно. А вот что важно, так это моя дочь. Она отравляет мои последние дни!» Ивлин черными красками описывала свою дочь, клинического психолога, называла ее злопамятной и неспособной на любовь. Несколько месяцев назад они жестоко и бессмысленно поссорились — дочь присматривала за принадлежащей Ивлин кошкой и накормила ее чем-то не тем. С тех пор Ивлин и ее дочь друг с другом не разговаривали.
Выслушав Ивлин, Сол обратился к ней с простыми и страстными словами:
— Ивлин, послушай, что я тебе скажу. Я тоже умираю. Какая разница, что ела твоя кошка? Какая разница, кто первый уступит? У тебя мало времени, и ты это прекрасно знаешь. Не обманывай себя — любовь дочери для тебя важнее всего на свете. Не умирай, я тебя очень прошу, не умирай, не сказав ей об этом! Это отравит ее жизнь, она так и не оправится, она передаст этот яд своей дочери! Ивлин, разорви этот порочный круг!
Призыв подействовал. Через несколько дней Ивлин умерла, но медсестры отделения рассказали нам, что под влиянием слов Сола она, рыдая, помирилась с дочерью. Я очень гордился Солом. Это была первая победа нашей группы!
К нам присоединились еще два пациента, и через несколько месяцев мы с Полой решили, что уже многому научились и можем взять группу побольше. Пола начала всерьез набирать людей. Ее связи в Американском обществе борьбы с раком принесли нам несколько рекомендаций. Мы провели собеседования, приняли семь новых пациенток, всех — с раком груди, и официально открыли группу.
Пола удивила меня, начав первую встречу новой большой группы с чтения хасидской притчи:
Раввин беседовал с Богом об аде и рае. «Я покажу тебе ад,» — сказал Бог и повел раввина в комнату, где стоял большой круглый стол. Вокруг стола сидели голодные, отчаявшиеся люди. На столе стоял огромный горшок с едой, которая пахла так аппетитно, что у раввина слюнки потекли. У всех собравшихся были ложки с очень длинными ручками. Длинные ложки как раз доставали до горшка, но их ручки были длинней рук едоков, и те не могли поднести еду к губам, а значит, не могли есть. Раввин увидел, что их страдания поистине ужасны.
«А теперь я покажу тебе рай,» — сказал Господь. Они вошли в другую комнату, точно такую же, как первая. В ней стоял такой же круглый стол, а на нем такой же горшок с едой. У людей были такие же ложки с длинными ручками. Но здесь все были упитанные и довольные, беседовали и смеялись. Раввин ничего не понимал. «Это очень просто, но требует некоторой сноровки,» — сказал Господь. «Видишь ли, в этой комнате люди научились кормить друг друга.»
Я слегка растерялся оттого, что Пола решила начать с этой притчи, не посоветовавшись со мной. Но ничего не сказал. Такая уж у нее манера, подумал я, зная, что мы еще не выработали ролей и методов сотрудничества. Кроме того, выбор Полы был безупречен — до сего дня это самое вдохновляющее начало работы новой группы, какое я когда-либо видел.
Как назвать группу? Пола предложила название «Мост». Почему? По двум причинам. Во-первых, группа наводит мосты от одних раковых пациентов к другим. Во-вторых, здесь мы выкладываем карты на стол[2]. Отсюда — группа «Мост». Очень в духе Полы.
Ряды нашей «паствы», как называла ее Пола, росли. Каждую неделю или две среди нас появлялись новые искаженные страхом лица. Пола принимала их под свое крыло, звала пообедать вместе, учила, чаровала и одухотворяла. Скоро нас стало так много, что группа разбилась на две по восемь человек, и я пригласил нескольких ординаторов-психиатров в качестве соведущих. Все члены группы противились разбиению: это угрожало целостности семьи. Я предложил компромисс: в течение часа с четвертью проводить встречу двух отдельных групп, а потом на пятнадцать минут объединяться, чтобы группы могли рассказать одна другой, что было на встрече.
Встречи были чрезвычайно емкими. Мы обсуждали крайне болезненные темы, на которые, думаю, до нас не осмеливалась ни одна группа. Встреча за встречей — люди приходили с новыми метастазами, новыми трагедиями; но каждый раз мы находили способ быть рядом и поддержать страдающего. Время от времени, когда кто-то из участников был слишком слаб, стоял на пороге смерти и не мог прийти на группу, мы проводили встречу у его постели.
Для нас не было слишком трудных тем, и Пола играла значительную роль в каждом жизненно важном обсуждении. Например, в начале одной встречи участница по имени Ева рассказала о своей зависти к подруге, которая только что неожиданно, скоропостижно умерла во сне от сердечного приступа. «Это лучшая смерть,» — сказала Ева. Но Пола решила поспорить и заявила, что внезапная смерть — это трагедия.
Мне стало неловко за Полу. Зачем, думал я, ей обязательно нужно ставить себя в глупое положение? Разве не очевидно, что умереть во сне — лучше всего? Однако Пола убедительно, как обычно, и вежливо обосновала свою точку зрения: внезапная смерть — это худший вариант.
— Нужно время, много времени, — говорила она, — чтобы не торопясь подготовить к своей смерти других людей — мужа, друзей, и самое главное — детей. Нужно завершить все незаконченные дела своей жизни. Ваши начинания достаточно важны, чтобы не бросать их на полдороге, верно ведь? Ваши дела заслуживают, чтобы их довели до конца, ваши проблемы — чтобы их решили. А иначе получается, что ваша жизнь была бессмысленной.
— Более того, — продолжала она, — умирание — часть жизни. Пропустить его, проспать значило бы пропустить одно из величайших приключений, какие выпадают человеку.
Однако за Евой, тоже довольно сильной личностью, осталось последнее слово.
— Знаешь, Пола, что ты ни говори, а я все равно завидую своей подруге. Я всегда любила сюрпризы.
Скоро слава о нашей группе разошлась по всему Стэнфордскому университету. Студенты — ординаторы-психиатры, медсестры, целые группы студентов младших курсов — стали приходить, чтобы наблюдать за встречами через одностороннее зеркало. Иногда уровень боли в группе становился невыносимым, и студенты в слезах выбегали из наблюдательной комнаты. Но всегда возвращались. Психотерапевтические группы часто, но, как правило, с неохотой допускают студентов в качестве наблюдателей. Но не наша группа: мы, наоборот, соглашались с радостью. Как и Пола, остальные участники группы жаждали встреч с аудиторией: они чувствовали, что могут многому научить, что смертный приговор сделал их мудрее. Один урок они усвоили особенно хорошо: жизнь нельзя откладывать на потом; ее надо прожить сейчас, не оставлять до выходных, до отпуска, до того времени, когда дети пойдут в университет, до стремительно тающих лет на пенсии. Я неоднократно слышал от больных: «Как жаль, что я по-настоящему научилась жить только сейчас, когда мое тело охвачено раком.»
В то время я был одержим своей карьерой ученого; я разрывался между исследованиями, составлением заявок на гранты, чтением лекций, преподаванием и писанием. На общение с Полой оставалось мало времени. Может быть, я боялся подойти к ней слишком близко? Вдруг ее взгляд с точки зрения вечности, ее свобода от обыденных желаний подорвали бы мою решимость преуспеть на академическом поприще. Конечно, я каждую неделю видел ее в группе, где я был штатным руководителем, а Пола… кем? — не соведущим, кем-то другим… координатором, методистом, посредником. Она помогала новым участникам сориентироваться в группе, устраивала теплый прием, делилась опытом, на неделе между встречами группы звонила всем участникам, выводила их пообедать и всегда была рядом на случай кризиса.
Наверное, лучше всего к ее роли подходят слова «консультант по духовности». Она делала встречи возвышеннее и глубже. Когда она говорила, я внимательно слушал: у Полы часто бывали неожиданно глубокие прозрения. Она учила членов группы медитировать, заглядывать глубоко в себя, находить центр спокойствия, ограничивать боль. Как-то раз, когда встреча уже подходила к концу, Пола удивила меня: она достала из сумки свечу, зажгла ее и поставила на пол. «Сдвинемся теснее,» — сказала она, протягивая руки участникам, сидящим справа и слева. «Смотрите на свечу и медитируйте молча в течение нескольких секунд.»
До встречи с Полой я так погряз в медицинских традициях, что ничего хорошего не подумал бы о враче, который в финале групповой встречи берется за руки с пациентами и молча пялится на свечку. Но участникам группы, и мне тоже, предложение Полы показалось настолько уместным, что с тех пор мы именно так заканчивали все наши встречи. Я научился ценить эти завершающие моменты, и если сидел рядом с Полой, всегда тепло сжимал ее руку, прежде чем отпустить. Она обычно вела медитацию вслух, импровизируя, всегда с большим достоинством. Я обожал ее медитации, и до конца жизни буду вспоминать ее тихие наставления: «Отпустите, отпустите гнев, отпустите боль, отпустите жалость к себе. Потянитесь к себе в душу, в мирные, тихие глубины, откройтесь любви, прощению, Богу.» Опасные идеи для зажатого атеиста-эмпирика с медицинским образованием!
Иногда я задавался вопросом: есть ли у Полы вообще какие-то потребности, помимо жажды помогать другим? Я часто спрашивал ее, может ли группа ей чем-то помочь, но так и не получил ответа. Иногда я удивлялся напряженному ритму жизни Полы — она ежедневно навещала по нескольку больных. Что ею движет, спрашивал я себя, и почему она говорит о своих проблемах только в прошедшем времени? Она предлагает нам только свои решения — но не свои нерешенные проблемы. Но я никогда не углублялся в эти мысли. В конце концов, у Полы запущенный метастазированный рак, и она пережила даже самые оптимистические прогнозы. Она полна энергии, ее все любят, она всех любит и служит вдохновением для любого человека, вынужденного жить с раковой болезнью. Чего еще надо?
То было золотое время моих странствий с Полой. Возможно, лучше было оставить все как есть. Но в один прекрасный день я огляделся и понял, насколько разрослось наше предприятие. У нас теперь были руководители групп, секретари для расшифровки протоколов встреч и вступительных интервью участников, преподаватели, курирующие студентов-наблюдателей. Я решил, что для таких масштабов необходим приток капитала, и начал искать средства для научных исследований — для поддержания группы на плаву. Я не считал, что профессионально занимаюсь смертью, и потому никогда не брал денег с участников групп и даже не спрашивал, есть ли у них медицинская страховка. Но я посвящал группе достаточно много времени и сил, а у меня были моральные обязательства перед Стэнфордским университетом — я должен был как-то помогать ему компенсировать расходы на мою зарплату. И еще я чувствовал, что период, когда я учился быть руководителем группы раковых пациентов, подходит к концу — настала пора что-то сделать с нашим предприятием, исследовать его с научной точки зрения, оценить эффективность, опубликовать результаты, сделать так, чтобы о нас узнали, дать толчок возникновению подобных программ по всей стране. Короче, для меня настала пора продвигать наше предприятие и самому продвигаться.
Благоприятная возможность представилась, когда Национальный институт изучения рака начал собирать заявки на исследования социального поведения, связанного с раком груди. Я подал заявку и получил грант, который позволял мне оценить эффективность моего терапевтического подхода к больным раком груди в терминальной стадии. Это был простой, незамысловатый проект. Я был уверен, что мой подход позволяет улучшить качество жизни смертельно больных пациентов, и что мне осталось только разработать систему оценки — организовать заполнение анкет участниками до начала посещения группы и потом с регулярными интервалами.
Как видите, я стал чаще пользоваться местоимениями первого лица единственного числа: «Я решил… я применил… мой терапевтический подход». Оглядываясь назад и просеивая пепел своих отношений с Полой, я догадываюсь, что все эти местоимения предвещали распад нашей любви. Но тогда, проживая тот период, я не замечал ни малейших признаков порчи. Я помню только, что Пола наполняла меня светом, а я был ее незыблемой скалой, тихой гаванью, какую она искала, пока нам не посчастливилось найти друг друга.
В одном я уверен: проблемы начались вскоре после того, как я официально приступил к субсидированному исследованию. В наших отношениях появились сначала волосные трещинки, потом настоящие расселины. Возможно, первым явным признаком беды стали слова Полы: она чувствует, что этот исследовательский проект ее эксплуатирует. Я счел это заявление странным, потому что предоставил ей именно ту роль, которую она сама просила: она интервьюировала кандидатов в группу — все они были женщины с метастазированным раком груди — и помогала составлять анкеты для опросов. Более того, я позаботился, чтобы ей хорошо платили — гораздо больше, чем обычному референту, и больше, чем она сама запросила.
Через несколько недель у нас состоялся неприятный разговор. Пола сказала, что перетрудилась, и что ей нужно больше времени для себя. Я посочувствовал ей и постарался что-то предложить, чтобы снизить бешеный темп ее жизни.
Вскоре после этого я подал в Национальный институт изучения рака письменный отчет о первой стадии исследования. Я поставил имя Полы первым в списке референтов, но вскоре до меня дошли слухи: она считает, что я недостаточно высоко оценил ее вклад. Я совершил ошибку, не обратив внимания на этот слух: мне казалось, что это нехарактерно для Полы.
Вскоре я ввел в одну из групп в качестве сотерапевта доктора Кингсли — молодую женщину, психолога. У нее не было опыта работы с раковыми больными, но она была очень умна, полна добрых намерений и предана делу. Вскоре Пола вызвала меня на разговор. «Эта женщина — самый холодный и жесткий человек из всех, кого я знаю, — сердито говорила мне Пола. — Она и за тысячу лет не поможет ни одному пациенту.»
Меня поразило и то, как искаженно Пола восприняла нового сотерапевта, и ее озлобленный, обвиняющий тон. «Пола, откуда такая резкость? — думал я. — Где твое сострадание, где христианское отношение к ближнему?»
В условиях гранта оговаривалось, что в течение первых шести месяцев после получения финансирования я должен провести двухдневный семинар, чтобы проконсультироваться с группой из шести специалистов по лечению рака, дизайну исследований и статистическому анализу. Я пригласил Полу и четверых других участников группы в качестве пациентов-консультантов. Семинар проводился исключительно для галочки и был бессмысленной тратой времени и денег. Но такова уж жизнь исследователя, получающего финансирование от государства; скоро привыкаешь совершать все нужные телодвижения. Пола, однако, не могла смириться. Посчитав, сколько денег уйдет на двухдневный семинар (около пяти тысяч долларов), она гневно выговаривала мне:
— Подумай, как можно было бы помочь раковым больным на эти пять тысяч долларов!
Пола, подумал я, я тебя очень люблю, но у тебя иногда такая каша в голове.
— Разве ты не видишь, — сказал я, — что приходится идти на компромисс? Мы не можем использовать эти пять тысяч на прямую помощь раковым больным. И, что гораздо важнее, мы можем вообще потерять финансирование, если не проведем этот семинар по правилам, установленным федеральным ведомством. Если мы не сдадимся, завершим исследование, докажем ценность нашего подхода для умирающих раковых пациентов, от этого выиграет много больше людей. Гораздо больше, чем если бы мы напрямую потратили эти пять тысяч долларов на больных. Пола, это никуда не годная экономия. Прошу тебя, умоляю, пойди на компромисс один-единственный раз.
Я чувствовал, как она во мне разочарована. Медленно качая головой, она ответила:
— Пойти на компромисс один-единственный раз? Ирв, компромиссы не ходят по одному. Они плодятся.
На семинаре все консультанты честно проделали то, за чем их пригласили, и отработали заплаченные им немалые деньги. Один участник рассказал о психологическом тестировании для измерения депрессии, беспокойства, способности к адаптации, определении локуса контроля. Другой — о системах здравоохранения, третий — о социальных ресурсах для поддержки больных.
Пола с головой ушла в работу семинара. Видимо, она понимала, что ее время уходит, и не собиралась ждать неизвестно чего. Она играла роль Сократа-овода при невозмутимых консультантах. Например, когда они обсуждали такие объективные показатели плохой адаптации пациента к болезни, как нежелание вставать с постели, одеваться, замыкание в себе, слезы, Пола возражала: у нее все эти виды поведения по временам говорили о стадии инкубации, постепенно переходящей к новой стадии, иногда — к периоду личностного роста. Эксперты пытались убедить ее: используя достаточно большую выборку, статистические показатели и контрольную группу, можно решить подобные вопросы с помощью статистики и анализа данных. А Пола сопротивлялась.
Потом настал момент, когда участников семинара попросили назвать важные факторы-предвестники, то есть факторы, которые могли бы предсказать возможности пациента по психологической адаптации к раку. Участники семинара предлагали факторы, а доктор Ли, специалист по раку, записывал их мелом на доске: стабильность брака, доступные больному ресурсы окружающей среды, профиль личности, история семьи. Пола подняла руку и произнесла: «А как насчет мужества? Или духовности?»
Доктор Ли смотрел на Полу подчеркнуто долго, молча подбрасывая и ловя мелок. Наконец повернулся к доске и записал предложения Полы. Я считал, что они не лишены смысла, но прекрасно понимал — как и все собравшиеся — что доктор Ли, глядя на взлетающий в воздух мел, думал: «Кто-нибудь, ради Бога, уведите отсюда эту старуху!» Позднее, за обедом, он презрительно назвал Полу проповедницей. Несмотря на то, что поддержка и рекомендации доктора Ли, выдающегося онколога, были незаменимы для проекта, я рискнул возразить и стойко защищал Полу, подчеркивая ее важнейшую роль в организации и работе группы. Мне не удалось переубедить доктора Ли, но я был горд, что вступился за Полу.
В тот же вечер Пола мне позвонила. Она была в ярости.
— Все эти врачи на семинаре — роботы, не люди, а роботы! Мы, пациенты, те, кто борется с раком двадцать четыре часа в сутки — кто мы для них? Я тебе скажу: мы всего-навсего «неадекватные стратегии личностной адаптации».
Я долго беседовал с ней, пытаясь ее умаслить. Я осторожно намекал, что не стоит распространять один стереотип на всех врачей, и призывал ее к терпению. Я еще раз поклялся в верности принципам, с которых мы начали работу группы. И закончил такими словами:
— Пола, не забывай, все это ничего не значит, потому что у меня свой собственный план исследований. Я не собираюсь поддаваться механистическим идеям этих врачей. Доверься мне!
Но Пола не смягчилась, и, как выяснилось впоследствии, не думала мне довериться. Злосчастный семинар не шел у нее из головы. Много недель она думала о нем и наконец открыто обвинила меня в том, что я продался бюрократам. Она отправила в Национальный институт изучения рака свое особое мнение, энергичное и ядовитое.
Наконец, в один прекрасный день Пола явилась ко мне в кабинет и сказала, что решила покинуть группу.
— Почему?
— Я просто устала.
— Пола, здесь что-то кроется. Скажи мне настоящую причину.
— Я тебе говорю, я устала.
Как я ни допрашивал ее, она стояла на своем. Но мы оба знали: настоящая причина в том, что я ее разочаровал. Я пустил в ход все свои уловки (за годы практики я усвоил кое-какие способы управлять людьми), но безрезультатно. Я пытался вести непринужденную беседу, но выходило невпопад. Я ссылался на нашу давнюю дружбу. Но все мои попытки наталкивались на ледяной взгляд Полы. Я утерял раппорт с ней, а неискренний разговор причинял мне боль.
— Я просто слишком много работаю. У меня чрезмерная нагрузка, — говорила она.
— Пола, я тебе уже давно именно это и говорю. Ты навещаешь и обзваниваешь десятки человек. Хватит. Ограничься хождением на группу. Ты нужна группе. И мне. Надеюсь, полтора часа в неделю тебя не слишком обременят.
— Нет, я не могу по частям. Я хочу полностью освободиться. Кроме того, группа за мной не поспевает. Она скользит по поверхности. А мне нужно идти вглубь — работать с символами, снами, архетипами.
— Пола, я согласен. — Я говорил очень серьезно. — Я тоже считаю, что это нужно, и мы в группе как раз подходим к этому порогу.
— Нет, я слишком устала, из меня выпили все соки. С каждым новым пациентом я снова переживаю свою собственную кризисную пору, свою Голгофу. Нет, я решила. На следующей неделе я приду в последний раз.
Так она и сделала. И больше не вернулась в группу. Я просил ее звонить мне в любое время, если ей нужно будет поговорить. Она ответила, что я и сам могу ей звонить. Она не старалась меня задеть, но ее ответ сильно ранил меня, заставив по-другому взглянуть на ситуацию. Пола мне так никогда и не позвонила. Я звонил ей несколько раз. Два раза по моему приглашению мы ходили обедать. Первая встреча сложилась так неудачно, что прошло много месяцев, прежде чем я рискнул еще раз пригласить Полу на обед. Началось со зловещего предзнаменования. В выбранном нами ресторане все столики оказались заняты, и мы, перейдя дорогу, попали в другой, «Троттер», огромное сооружение, похожее на пещеру и лишенное какого-либо шарма; раньше в этом здании торговали машинами «олдсмобиль», потом экологически чистыми продуктами, потом устроили танцевальный зал. Теперь в здании был ресторан, а в ресторане подавали сэндвичи с «танцевальными» названиями — «вальс», «твист», «чарльстон».
Дело было плохо. Я почувствовал это, когда услышал свой голос, заказывающий сэндвич «хула», и убедился окончательно, когда Пола открыла сумку, достала камень размером с небольшой грейпфрут и положила на стол между нами.
— Это мой камень гнева, — сказала она.
С этого момента в моей памяти зияют провалы, что для меня, вообще говоря, не характерно. К счастью, я кое-что записал сразу после обеда — беседа с Полой была слишком важна, чтобы доверить ее памяти.
— Камень гнева? — повторил я безо всякого выражения. Покрытый лишайником булыжник, лежащий на столе между нами, приковывал мой взгляд.
— Ирв, мне так сильно доставалось, что меня затопил гнев. Теперь я научилась его откладывать. В этот камень. Я обязательно должна была принести его сегодня. Я хотела, чтобы он присутствовал при нашей встрече.
— Пола, за что ты на меня сердишься?
— Я больше не сержусь. У меня слишком мало времени, чтобы сердиться. Но ты причинил мне боль; ты бросил меня, когда мне больше всего нужна была помощь.
— Пола, я никогда не бросал тебя, — сказал я, но она, словно не слыша, продолжала:
— После семинара я не могла прийти в себя. У меня перед глазами стоял доктор Ли: я видела, как он жонглирует мелком, не обращая внимания на меня, на человеческие заботы пациентов. У меня земля уходила из-под ног. Пациенты — люди. Мы боремся. Иногда мы проявляем в этой борьбе невероятное мужество. Часто мы говорим о выигранной или проигранной битве — это и есть битва. Иногда мы предаемся отчаянию, иногда нас охватывает чисто физическое изнеможение, а иногда мы возвышаемся над раком. Мы не «стратегии адаптации». Мы нечто большее, гораздо большее.
— Но, Пола, это же доктор Ли говорил, а не я. У меня совсем другая позиция. Я потом защищал тебя, когда говорил с ним. Я тебе об этом рассказывал. После всей нашей совместной работы — как ты могла подумать, что я вижу в тебе только стратегию адаптации? Я ненавижу эти термины и эту точку зрения так же, как и ты!
— Ты знаешь, что я не собираюсь возвращаться в группу.
— Пола, меня не это волнует. — Это была правда. Меня уже не так волновало, вернется ли Пола в группу. Пусть она и была там значительной вдохновляющей силой, но я начал понимать, что она была чересчур сильной и слишком вдохновляла; после ее ухода несколько других пациентов начали расти и научились вдохновлять себя сами. — Для меня важнее всего, чтобы ты мне доверяла, чтобы я не был тебе чужим человеком.
— Ирв, после того семинара я плакала сутки. Я звонила тебе. Ты не перезвонил мне в тот день. Ты позвонил позже и даже не попытался меня утешить. Я пошла в церковь, помолиться, и три часа проговорила с отцом Элсоном. Вот он меня выслушал. Он всегда меня слушает. Я думаю, он меня спас.
Черт бы побрал этого священника! Я постарался вспомнить тот день, три месяца назад. Я смутно помнил, что говорил с Полой по телефону, но не помнил, чтобы она просила о помощи. Я был уверен, что она позвонила, чтобы опять пилить меня по поводу семинара, который мы уже неоднократно обсуждали. Мне надоели эти обсуждения. Почему до Полы никак не доходит? Сколько раз надо повторять, что я не доктор Ли, что это не я жонглировал мелом, что я потом защищал ее перед доктором, что группа будет работать по-прежнему, я не собираюсь ничего менять, просто участникам придется раз в три месяца заполнять анкету. Да, Пола мне звонила в тот день, но ни тогда, ни потом она не просила о помощи.
— Пола, если бы ты сказала, что тебе нужна помощь, неужели ты думаешь, я бы отказал?
— Я плакала сутки.
— Я же не телепат. Ты сказала, что хочешь поговорить об исследовании и о своем особом мнении.
— Я плакала сутки.
Так мы и говорили, не слыша друг друга. Я изо всех сил пытался к ней пробиться. Я говорил, что она нужна мне — мне, а не группе. И действительно, я в ней нуждался. У меня начались всякие неурядицы, мне нужно было вдохновение и успокаивающее присутствие Полы. Как-то вечером, несколькими месяцами раньше, я позвонил Поле якобы для того, чтобы обсудить планы работы группы, а на самом деле — потому что моя жена была в отъезде, и я был одинок и несчастен. Мы с Полой проговорили почти час, и мне стало гораздо легче, хоть я и чувствовал себя немного виноватым за то, что тайно урвал кусочек терапии.
И теперь я вспомнил ту долгую целительную телефонную беседу с Полой. Почему я не был честнее? Почему не сказал откровенно: «Слушай, Пола, можно мне с тобой поговорить? Помоги мне — я одинок, беспокоен, измучен. Я не могу спать.» Нет, это было исключено! Я предпочитал получать поддержку украдкой.
А значит, с моей стороны чистое лицемерие — требовать, чтобы Пола открыто просила о помощи. Она замаскировала свою просьбу, позвонила под предлогом обсуждения семинара? Ну и что? Я должен был постараться ее утешить, не дожидаясь просьбы о помощи.
Думая о «камне гнева», я понял, как мало у меня шансов спасти наши отношения. Конечно, хитрость сейчас была неуместна, и я раскрылся перед Полой как никогда.
— Ты мне нужна, — говорил я, напоминая ей, как я и раньше часто делал, что у врачей тоже есть свои нужды. — Может быть, я проявил недостаточную чуткость, когда ты была расстроена. Но я не телепат, а ты годами отклоняла все мои предложения помощи!
На самом деле я хотел сказать: «Пола, дай мне еще один шанс. Даже если в этот раз я не заметил твоей обиды, не бросай меня навсегда.» В тот день я почти умолял ее. Но Пола осталась непоколебимой, и мы расстались, не коснувшись друг друга.
Я на много месяцев выбросил Полу из головы, но однажды доктор Кингсли, молодая врач-психолог, которую Пола так иррационально невзлюбила, рассказала мне о неприятной стычке с Полой. Теперь в нашем проекте было несколько групп. Пола вернулась в группу, которую вела доктор Кингсли, и единолично заняла все время встречи, причем выступала, по выражению доктора, так, словно она — королева рака. Я тут же позвонил Поле и опять пригласил ее на обед.
Пола очень обрадовалась моему приглашению, что меня слегка удивило, но как только мы встретились — на этот раз в клубе сотрудников Стэнфорда, где не подают сэндвичей «хула» — я понял, что у нее на уме. Она не могла говорить ни о чем, кроме доктора Кингсли. По словам Полы, сотерапевт этой группы пригласил Полу выступить, но стоило ей заговорить, доктор Кингсли сказала, что она занимает слишком много времени.
— Ты должен сделать ей выговор, — настаивала Пола. — Ты же знаешь, что преподаватели могут и должны отвечать за непрофессиональное поведение своих студентов.
Но доктор Кингсли была моей коллегой, а не студенткой, и я знал ее много лет. Я давно дружил с ее мужем, и кроме того, мы с ней вместе руководили многими группами; я знал, что она прекрасный терапевт, и был уверен, что рассказ Полы не соответствует действительности.
Очень медленно, чересчур медленно до меня начало доходить, что Пола ревнует: ревнует к вниманию, которое я уделяю доктору Кингсли, и к моей дружбе с ней; ревнует к моему союзу с ней и всеми остальными сотрудниками—участниками исследования. Конечно, Пола была против того семинара; конечно, ей не по душе было и мое сотрудничество с любыми другими исследователями. Она бы противилась любым изменениям. Единственное, чего она хотела — вернуться в то время, когда мы с ней были вдвоем в окружении немногочисленной «паствы».
Что я мог сделать? Настойчивость Полы — либо она, либо доктор Кингсли — ставила меня перед невозможной дилеммой. «Я хорошо отношусь и к тебе, и к ней. Как я могу сохранить свою душевную цельность, возможность сотрудничества и дружбу с доктором Кингсли, чтобы ты не чувствовала, что я тебя предал?» Я пытался пробиться к Поле всеми возможными способами, но пропасть между нами росла. Я не мог найти нужных слов. Любая тема была потенциально опасна. Я больше не имел права задавать Поле личные вопросы, и она не проявляла никакого интереса к моей жизни.
Во все время обеда Пола рассказывала мне о том, как ужасно обращаются с ней врачи:
— Они игнорируют мои вопросы; от их лекарств больше вреда, чем пользы.
Еще она предостерегла меня против врача, который беседовал кое с кем из раковых пациентов, членов бывшей нашей группы:
— Он ворует наши разработки, чтобы использовать их в своей книге. Прими меры, Ирв.
Она была явно не в себе. Эта паранойя меня встревожила и опечалила. Думаю, мое расстройство было заметно, потому что, когда я собрался уходить, Пола попросила меня задержаться.
— Ирв, я хочу рассказать тебе историю. Сядь, я расскажу тебе про койота и саранчу.
Она знала, что я люблю истории. Особенно ее истории. Я стал слушать.
Жил-был койот. Жилось ему очень нелегко. Весь день он видел только своих голодных щенков, охотников да капканы. Как-то раз он убежал подальше, потому что хотел остаться один. Вдруг он услышал нежную мелодию, дышащую покоем и благоденствием. Койот пошел на звук и вышел на лесную поляну. Там на трухлявом бревне сидела большая саранча, грелась на солнышке и пела песню.
— Научи меня своей песне, — попросил койот саранчу. Она не ответила. Он еще раз потребовал, чтобы саранча научила его своей песне. Но саранча словно не слышала. Наконец, койот пригрозил, что съест саранчу. Она уступила, стала повторять эту прекрасную песню и повторяла до тех пор, пока койот ее не выучил. Напевая новую песню, койот направился обратно к семье. Вдруг рядом вспорхнула стая диких гусей и отвлекла его. Придя в себя, койот открыл пасть, желая снова запеть, но обнаружил, что забыл песню.
Он повернул обратно к солнечной поляне. Но к этому времени саранча перелиняла, оставила пустую шкурку на бревне, а сама взлетела на дерево. Койот решил сделать так, чтобы песня всегда была с ним. Он мигом проглотил шкурку, думая, что саранча все еще внутри. И направился домой, но по дороге опять оказалось, что он не помнит песни. Он понял, что нельзя выучить песню, проглотив саранчу. Придется ее выпустить, а потом сделать так, чтобы она его научила. Он взял нож и вспорол себе живот, чтобы достать саранчу. Разрез был такой глубокий, что койот умер.
— Вот так, Ирв, — закончила Пола; она одарила меня прекрасной, блаженной улыбкой, взяла за руку и шепнула на ухо: — Научись петь свою собственную песню.
Я был очень тронут: улыбка, тайна, стремление к мудрости — это была та Пола, которую я знал; совсем как в старые добрые времена. Притча мне понравилась. Я понял ее буквально — мне нужно научиться петь свою собственную песню — и задвинул подальше в сознании более мрачные, неприятные намеки на историю моих отношений с Полой. По сей день я не могу слишком подробно рассматривать эту притчу.
Итак, каждый из нас стал петь свою отдельную песню. Моя карьера шла в гору: я проводил исследования, писал книги, получал вожделенные академические награды и новые должности. Прошло десять лет. Проект по изучению рака груди, у истоков которого стояла Пола, уже завершился, и результаты его были опубликованы. Мы провели групповую терапию для пятидесяти женщин с метастатическим раком груди и обнаружили, что наш подход значительно улучшил качество жизни больных на протяжении отпущенного им времени по сравнению с тридцатью шестью женщинами из контрольной группы. (Много лет спустя доктор Дэвид Спигел, которого я за много лет до того пригласил на роль главного исследователя проекта, опубликовал в «Ланцете» обзор результатов проекта, из которого следовало, что группа существенно удлинила жизнь участниц.) Но группа отошла в историю; все тридцать женщин из первоначальной группы «Мост» и восемьдесят шесть участниц исследования метастатического рака груди давно умерли.
Все, кроме одной. Однажды в больничном коридоре меня остановила рыжеволосая молодая женщина с красным лицом. Она сказала:
— Я передаю вам приветствие от Полы Уэст.
Пола! Не может быть! Она еще жива?! А я даже не знал. Страшно подумать, насколько низко я пал, если не подозревал о присутствии на этом свете такой великой личности, как Пола.
— От Полы? Как она поживает? — запинаясь, ответил я. — Откуда вы ее знаете?
— Два года назад, когда у меня диагностировали волчанку, Пола пришла меня навестить и ввела в свою группу взаимопомощи больных волчанкой. С тех пор она заботится и обо мне, и обо всем сообществе больных волчанкой.
— Очень сочувствую вам. Но Пола? У нее волчанка? Я не знал.
Какое лицемерие, подумал я. Как я мог знать? Я хоть раз позвонил ей?
— Она говорит, что у нее началась волчанка из-за лекарств, которые ей прописывали от рака.
— Она очень плоха?
— С Полой никогда не скажешь. Видимо, не слишком, раз это не помешало ей организовать группу взаимопомощи для больных волчанкой. Это не мешает ей приглашать всех новых больных на обед, навещать тех, кто плохо себя чувствует и не может выйти из дому, приглашать лекторов-медиков, чтобы держать нас в курсе новых исследований в области волчанки. И чтобы организовать расследование комитета по медицинской этике против врачей, которые лечили ее от рака.
Организует, просвещает, помогает, агитирует, собирает группы, воюет с докторами — да, это точно Пола.
Я поблагодарил молодую женщину и в тот же день позвонил Поле. Я все еще помнил наизусть ее телефон, хотя последний раз звонил по нему десять лет назад. В ожидании ответа я думал о недавних геронтологических исследованиях, доказавших положительную связь между характером человека и его долголетием: сварливые пациенты, которые одержимы манией преследования, вечно начеку и умеют настоять на своем, живут дольше. Лучше вздорная, раздражающая, но живая Пола, думал я, чем благодушная и мертвая!
Пола, похоже, обрадовалась моему звонку. Она пригласила меня на обед к себе домой: сказала, что от волчанки ее кожа стала слишком чувствительна к солнцу, так что дневные походы в ресторан исключаются. Я с радостью согласился. Явившись на обед, я нашел Полу в саду перед домом. Обернутая с ног до головы в полотно, в шляпе с огромными полями, она пропалывала прекрасную грядку высокой, благоухающей широколистной лаванды.
— Эта болезнь, скорее всего, убьет меня, но я не дам ей встать между мной и моим садом, — сказала Пола. Она сжала мою руку и проводила меня в дом. Усадив меня на темно-фиолетовый бархатный диван, Пола села рядом и начала разговор на серьезной ноте:
— Ирв, я тебя сто лет не видела, но я часто о тебе думаю. Часто молюсь за тебя.
— Пола, мне приятно, что ты обо мне думаешь. Но что касается молитв, ты же знаешь, у меня с этим проблемы.
— Да, да, я знаю, это единственная область, где твоя душа пока закрыта. Это значит, — добавила она, улыбаясь, — что мне еще предстоит над тобой потрудиться. Помнишь, как мы с тобой последний раз говорили о Боге? Это было много лет назад, но я помню, что ты сказал: что мое представление о священном немногим отличается от кишечных газов среди ночи!
— Вне контекста это звучит очень грубо. Но я тогда не хотел тебя обидеть. Я просто имел в виду, что чувство — это всего лишь чувство. Субъективное состояние не способно породить объективную истину. Желание, страх, благоговение, трепет перед тайной еще не означают…
— Да, да, — с улыбкой прервала меня Пола. — Твой привычный материалистический катехизис. Я его слышала уже много раз, и меня всегда поражало, сколько страсти, преданности, веры ты в него вкладываешь. Помню, в нашем последнем разговоре ты сказал, что среди твоих близких друзей и людей, уважаемых тобою за ум, никогда не было глубоко верующих.
Я кивнул.
— Я должна была еще тогда тебе ответить: ты забыл про одного верующего друга — про меня! Как мне хотелось бы привести тебя к священному! Как странно, что ты позвонил именно сейчас, потому что я много думала о тебе в последние две недели. Я только что провела две недели в духовной группе при монастыре в Сьеррах, и мне так хотелось бы взять тебя с собой. Садись поудобней, и я тебе расскажу.
— Как-то утром нас попросили медитировать, думая о ком-нибудь умершем, о человеке, которого мы любили и с которым так и не расстались по-настоящему. Я решила думать о своем брате, которого очень любила — он умер в семнадцать лет, когда я была еще ребенком. Нас попросили написать прощальное письмо, и в нем сказать этому человеку все важное, что мы никогда ему не сказали. Потом мы должны были найти в лесу предмет, символизирующий этого человека. И наконец, похоронить этот предмет вместе с письмом. Я выбрала небольшой гранитный булыжник и похоронила под можжевельником. Мой брат чем-то напоминал скалу — прочный, устойчивый. Будь он жив, он меня поддержал бы. Он бы никогда не отмахнулся от меня.
Говоря это, Пола заглянула мне в глаза, и я начал было протестовать. Но она положила палец мне на губы и продолжала:
— В ту ночь, в полночь, монастырские колокола начали звонить по людям, которых мы потеряли. В группе нас было двадцать четыре человека, и колокола прозвонили двадцать четыре раза. Я сидела у себя в комнате, и, услышав первый удар колокола, испытала, в самом деле испытала, смерть своего брата. Меня накрыла волна невыразимой печали, когда я подумала обо всем, что мы делали с ним вместе, и о том, чего уже никогда вместе не сделаем. Потом случилась странная вещь: колокола продолжали звонить, и каждый удар приводил мне на ум кого-нибудь из умерших участников нашей группы «Мост». Когда звон прекратился, я вспомнила двадцать одного человека. И все время, пока звонили колокола, я плакала. Я плакала так сильно, что одна монахиня пришла ко мне в комнату, обняла меня и долго держала в объятиях.
— Ирв, ты их помнишь? Помнишь Линду, Банни…
— И Еву, и Лили. — На глаза навернулись слезы, когда я вместе с Полой начал вспоминать лица, истории, страдания участников нашей первой группы.
— И Мэдилайн, и Габби.
— И Джуди, и Джоан.
— И Ивлин, и Робина.
— И Сола, и Роба.
Обнявшись и слегка раскачиваясь, мы с Полой продолжали дуэт, панихиду, пока не погребли имена двадцати одного человека из нашей маленькой семьи.
— Это святой момент, Ирв, — сказала Пола, разжимая объятия и заглядывая мне в глаза. — Неужели ты не чувствуешь, что их души — рядом?
— Я их так ясно помню, и я чувствую, что ты рядом, Пола. Для меня это достаточно священно.
— Ирв, я тебя хорошо знаю. Помяни мои слова: придет день, и ты поймешь, до какой степени ты на самом деле верующий. Но с моей стороны нечестно пытаться тебя обратить, когда ты голодный. Пойду организую обед.
— Пола, подожди секунду. Несколько минут назад ты сказала, что твой брат никогда не отмахнулся бы от тебя. Это был намек?
— Когда-то, — сказала Пола, глядя на меня сияющими глазами, — в день, когда ты был мне нужен больше всего, ты меня покинул. Но то было тогда. И прошло. Теперь ты вернулся.
Я был уверен, что знаю, какой день она имеет в виду. Тот день, когда доктор Ли жонглировал мелом. Сколько времени занял полет мела? Секунду? Две? Но эти краткие моменты вмерзли в память Полы. Их можно было убрать разве что ледорубом. Я понимал, что не стоит и пытаться. Вместо этого я вернулся к ее брату.
— Ты говоришь, что твой брат был как скала, и это напоминает мне про камень, камень гнева, который ты однажды положила на стол между нами. Ты знаешь, ведь ты до сего дня не рассказывала мне, что у тебя был брат. Но его смерть помогает мне понять кое-что и о нас с тобой. Может быть, нас всегда на самом деле было трое — я, ты и твой брат? Я хочу понять, не из-за этой ли смерти ты решила быть сама себе скалой, так и не позволила мне стать твоей опорой. Может быть, его смерть убедила тебя, что все остальные мужчины хрупки и ненадежны?
Я остановился и подождал. Как она отреагирует? За все годы знакомства с Полой я впервые предложил ей интерпретацию, относящуюся к ней самой. Но она ничего не сказала. Я продолжал:
— Я думаю, так оно и есть. Мне кажется, хорошо, что ты поехала в тот монастырь, хорошо, что постаралась попрощаться с братом. Может быть, и у нас с тобой теперь все будет по-другому.
Опять молчание. Потом Пола с загадочной улыбкой пробормотала:
— Теперь пора и тебя покормить, — и ушла на кухню.
Были ли эти слова — «Теперь пора и тебя покормить» — признанием, что я только что накормил ее? Черт, как трудно дать что-либо этой женщине!
Через минуту, когда мы сели есть, Пола посмотрела на меня в упор и спросила:
— Ирв, у меня беда. Ты станешь моей скалой?
— Конечно, — радостно ответил я, воспринимая эту просьбу о помощи как ответ на мой вопрос. — Можешь опереться на меня. Какая беда?
Но радость, что мне позволили помочь, быстро сменилась растерянностью, как только Пола начала объяснять, что случилось.
— Я так откровенно высказывалась о врачах, что, кажется, попала у них в черный список. Все врачи Ларчвудской клиники сговорились против меня. Но я не могу перейти в другую клинику — моя медицинская страховка не позволяет. А в моем состоянии меня не примет ни одна другая страховая компания. Я уверена, что врачи, когда лечили меня, нарушали принципы медицинской этики, что из-за их лечения у меня началась волчанка. Я уверена, что они проявили некомпетентность. Они меня боятся! Они писали в моей медицинской карте красными чернилами, так что если суд затребует мою карту, врачи смогут легко найти и изъять эти записи. Они использовали меня как подопытную морскую свинку. Они специально не лечили меня стероидами, пока не стало слишком поздно. А потом назначили слишком высокую дозу.
— Я совершенно уверена, что они хотели от меня избавиться, — продолжала Пола. — Всю неделю я сочиняла письмо медицинской комиссии, в котором рассказала про них всю правду. Но я пока не отправила письмо, потому что меня беспокоит, что случится с этими врачами и их семьями, если у них отберут лицензии. С другой стороны, разве можно позволить, чтобы они продолжали калечить пациентов? Я не могу пойти на компромисс. Помнишь, я как-то сказала тебе, что компромиссы не ходят поодиночке: они плодятся, и сам не заметишь, как поступишься наиболее дорогими своими убеждениями. А если я промолчу здесь и сейчас, это тоже будет компромисс! Я молюсь, чтобы Бог меня направил.
Моя растерянность перешла в отчаяние. Может быть, в обвинениях Полы и было крохотное зерно истины. Может быть, кому-то из ее врачей, как доктору Ли много лет назад, поведение Полы было так неприятно, что он решил от нее отделаться. Но записи красными чернилами, использование в качестве подопытного животного, отказ в назначении необходимого лекарства? Эти обвинения были абсурдны, и я был уверен, что они — проявления паранойи. Я знал кое-кого из этих врачей и был убежден в их честности. Пола опять заставила меня выбирать между ее прочными убеждениями — и моими. Больше всего на свете мне не хотелось дать ей повод подумать, что я ее опять бросаю. Но как я мог остаться с ней?
Я был в ловушке. Наконец, после стольких лет, Пола открыто просила меня о помощи. Я видел только один возможный ответ: счесть ее невменяемой и обойтись с ней вежливо — то есть обойти, обмануть. Именно этого я всегда старался избегать с Полой, да и с любым другим человеком, потому что «обойти» человека означает отнестись к нему как к предмету — а это полная противоположность тому, чтобы действительно быть рядом с человеком.
Поэтому я старательно выразил сочувствие по поводу дилеммы, стоявшей перед Полой. Я слушал, осторожно задавал вопросы и держал свое мнение при себе. Наконец я предложил ей написать в медицинскую комиссию более мягкое письмо:
— Честное, но более мягкое, — сказал я. — Тогда врачи не лишатся лицензий, а отделаются выговорами.
Конечно, я лгал. Ни одна медицинская комиссия на свете не стала бы рассматривать такое письмо всерьез. Никто не поверил бы, что все врачи клиники вступили в заговор против Полы. Выговоры и отзывы лицензий были невозможны.
Пола погрузилась в себя, обдумывая мой совет. Кажется, она почувствовала, что я о ней забочусь, и, надеюсь, не поняла, что я ее обманываю. Наконец она кивнула.
— Ты дал мне добрый, полезный совет, Ирв. Именно то, что нужно.
Меня поразила злая ирония: только теперь, когда я обманул Полу, она сочла меня достойным доверия, а мою помощь — реальной.
Несмотря на чувствительность к солнцу, Пола настояла на том, чтобы проводить меня до машины. Надела свою широкополую шляпу, покрывало, обмоталась тканью, и когда я включил зажигание, потянулась в открытое окно машины, чтобы обнять меня в последний раз. Отъезжая от дома, я смотрел в зеркало заднего обзора. Фигура Полы сияла на фоне солнца, шляпа и полотняные покрывала источали свет. Подул ветерок. Одежды Полы затрепетали. Она казалась листком — трепещущим на ветке, готовым к полету.
В десять лет, предшествующих этому визиту, я посвятил себя написанию книг. Я выдавал их одну за другой. Такой производительности я добивался очень простым способом: писательство было для меня главным делом, и я следил, чтобы ничто другое ему не мешало. Я охранял свое время яростно, как медведица медвежат. Я вычеркнул из расписания все, кроме самого необходимого. Даже Пола попала в категорию необязательных дел, и у меня не нашлось времени позвонить ей еще раз.
Через несколько месяцев умерла моя мать, и пока я летел на похороны, я вспомнил про Полу. Я подумал о ее прощальном письме покойному брату — со всеми словами, которые она так никогда ему и не сказала. И стал думать о словах, которые так и не сказал матери. Да я почти ничего ей не сказал! Мы с матерью любили друг друга, но никогда не разговаривали откровенно, по душам, как два человека, тянущиеся друг к другу чистыми руками и чистыми сердцами. Мы всегда «обходились» друг с другом вежливо, говорили, не слыша друг друга, и каждый из нас боялся другого, обманывал, манипулировал им. Я уверен: именно поэтому я всегда старался говорить с Полой честно и откровенно. И поэтому мне было так неприятно, когда пришлось ее «обойти».
В ночь после похорон я увидел потрясающий сон.
Моя мать и множество ее друзей и родственников, все уже покойные, совершенно неподвижно сидели на ступеньках лестницы. Я услышал голос матери — она звала меня, выкрикивала мое имя изо всех сил. Особенно хорошо я ощущал присутствие тети Минни — она в полной неподвижности сидела на верхней ступеньке. Потом задвигалась, сначала медленно, потом все быстрее и быстрее, и вот она уже вибрирует со страшной скоростью, как шмель. Тут затряслись и все, кто сидел на ступеньках, все покойники, все взрослые из моего детства. Дядя Эйб потянулся, чтобы ущипнуть меня за щеку, приговаривая, как обычно: «Сынок, дорогой». Потом и другие потянулись к моим щекам. Сначала щипали ласково, потом рассвирепели, и щипки стали болезненными. Я проснулся в ужасе, щеки пылали. Было три часа ночи.
Этот сон символизировал поединок со смертью. Сначала меня зовет покойная мать, и я вижу всех своих покойников, сидящих в зловещей неподвижности на лестнице. Потом я пытаюсь отрицать мертвенную неподвижность, хочу вдохнуть в мертвых движение жизни. Особенно важен образ тети Минни. Она умерла годом раньше, после обширного инсульта, полностью парализовавшего ее на несколько месяцев. Она не могла двинуть ни одним мускулом, за исключением глаз. В моем сне Минни начинает двигаться, но быстро выходит из-под контроля и впадает в исступление. Дальше я пытаюсь избавиться от страха перед мертвыми, представляя, как они ласкательно щиплют меня за щеки. Но мой страх снова прорывается наружу, щипки становятся яростными, злобными, и страх смерти осиливает меня.
Образ тети, вибрирующей, как шмель, потом долго меня преследовал. Я подумал: может быть, это послание означает, что мой собственный лихорадочный ритм жизни — всего лишь неуклюжая попытка заглушить страх смерти. Может быть, этот сон говорит, что мне надо притормозить и заняться тем, что для меня по-настоящему ценно?
Мысль о ценности опять напомнила мне Полу. Почему я ей не позвонил? Это она играла в гляделки со смертью и заставила ее опустить взгляд. Я вспомнил, как она руководила медитацией в конце наших встреч: уставив взгляд на пламя свечи, звучным голосом ведя нас вглубь, к спокойствию. Говорил ли я ей хоть раз, что значили для меня эти моменты? Столько всего я ей так и не сказал. Скажу теперь. В самолете, летя домой с похорон матери, я дал себе обещание возобновить дружбу с Полой.
Но так и не выполнил его. Я был слишком занят: жена, дети, пациенты, студенты, письменные труды. Я делал свою норму, по странице в день, игнорируя все остальное — все прочие разделы своей жизни. Они должны были ждать, пока я закончу книгу. И Поле тоже приходилось ждать.
Но Пола, конечно, ждать не стала. Через несколько месяцев я получил записку от ее сына — мальчика, которому я когда-то завидовал, что у него такая мать, того самого сына, которому она много лет назад написала такое замечательное письмо о своей приближающейся смерти. В записке были простые слова: «Моя мать умерла. Я уверен, она хотела бы, чтобы вы об этом знали.»