В 1940 году мать Реймонда, ожидавшая второго ребенка, находясь на шестом месяце беременности, развелась с отцом Реймонда, человеком намного ее старше, и вышла замуж за бывшего партнера своего первого супруга, Джона Йеркеса Айзелина, обладателя хриплого смеха и мясистого носа. В их кругу ходило много слухов, что отцом еще не родившегося ребенка был громогласный, распутный Джонни Айзелин.
Ко времени второго брака матери Реймонду исполнилось двенадцать. Он не особенно любил отца, но мать не любил настолько сильно, что остро ощутил эту потерю. В последующие годы младший брат Реймонда оказывал предпочтение шумному Джонни перед строгим, молчаливым Реймондом, поскольку, как и его отец, обожал издавать звуки просто ради самих звуков, да и к тому же нос у него обещал вырасти таким же мясистым. Однако брат Реймонда умер в 1948 году, и это очень помогло Джону Айзелину стать губернатором за счет активной эксплуатации во время выборной компании человеческого горя и игры на сочувствии избирателей.
Брак Элеонор Шоу и Джона Айзелина носил скандальный характер, с этим все соглашались. Вопросы, которые разжигали всеобщее любопытство, больно терзали юного Реймонда, и по мере того, как его пробуждающееся сознание постигало все детали, они каплями горечи откладывались в памяти.
Отец Реймонда протянул еще шесть лет, полностью погрузившись в свою печаль, после чего покончил жизнь самоубийством. Реймонд, в отличие от всех остальных, был безутешен. Под проливным дождем, в присутствии немногих свидетелей, большинство которых были наняты через бюро похоронных услуг, он разразился прощальной речью. Произнося ее, парень не сводил взгляда с матери. Высоким, напряженным голосом он говорил, каким невероятно благородным человеком был его отец, и прочий мальчишеский вздор в том же духе. Для Реймонда, с того самого дня, как в 1940 году он увидел слезы на глазах отца, мать навсегда осталась аморальной распущенной женщиной, которая сбежала из дома и разбила сердце своего мягкого, ранимого мужа.
Отчима Айзелина Реймонд ненавидел вдвойне, потому что тот оскорбил, унизил и предал благородного человека, отняв у него жену. И еще потому, что отчим, казалось, был способен издавать звуки при каждом движении и всеми частями своего тела, во сне и наяву; он рыгал, причмокивал и пыхтел; фыркал и сопел; говорил, говорил, говорил — без конца, не смолкая ни на мгновенье.
Отец Реймонда и Джонни Айзелин были деловыми партнерами в области юриспруденции вплоть до 1935 года, когда Джонни положил конец партнерству, решив попытаться стать судьей тринадцатого окружного суда, рассматривающего дела сразу трех округов. Сообщение о том, что он баллотируется на эту должность, тяжелым ударом обрушилось на его партнера и благодетеля, который одно время стремился организовывать выездные сессии суда в этом округе. В результате они расстались по-плохому.
За что бы Джонни ни брался, он все делал с шумом и напором. И победил на выборах. До этого он четыре года прослужил в Верховном суде и там получил не одно замечание за свое поведение, не соответствующее статусу судьи. Судья Айзелин даже счел нужным приказать уничтожить некоторые записи и вообще привел дела в «совершенно неподобающее и прискорбное состояние», но зато сделал самому себе приятный маленький подарок в виде трех с половиной тысяч «левых» долларов.
У Джонни всегда был дар извлекать выгоду из своей юридической деятельности. Спустя всего месяцев десять после того, как — ясное дело, в политических целях — были обнародованы сделанные Верховным судом касательно него прискорбные выводы, он начал оформлять разводы парам, не проживающим в его судебном округе, на что не имел никакого права. Позже записи показали, что в некоторых из этих случаев либо один из бывших супругов, либо их адвокат, либо и тот, и другой активнейшим образом поддерживали политические устремления Джонни, иногда деньгами. Его практика щедро оплаченного великодушия вызвала сомнения, по крайней мере, у одного журналиста, в результате чего в «Джорнал», самом большом ежедневнике штата, появилась статья, где можно было прочесть следующие строки: «Неужели правосудие нашего штата служит интересам политических приверженцев действующего судьи? Неужели наши суды превращаются в место, где выплачиваются политические долги?»
К этому времени мать Реймонда уже осознала, в чем состоит ее долг, и вовсю обхаживала Джонни. Они встречались в сдаваемом внаем «на сутки или несколько часов» летнем домике рядом с бензоколонкой у почти заброшенного шоссе. Прочтя Джонни вслух вышеупомянутую статью, она фыркнула и обозвала ничтожеством написавшего ее журналиста, с которым никогда не встречалась.
— Ты, как всегда, права, детка, — ответил Джонни.
Самым известным из рассмотренных судьей Айзелином стало дело матери Реймонда versus[18] отца Реймонда, окончившееся их разводом. Газеты не упустили случая посмаковать подробности касательно прошлого партнерства мистера Шоу и судьи Айзелина. Кроме того, они сообщили, что миссис Шоу находится на шестом месяце беременности, и дали ее фотографию на первой полосе, при этом женщина выглядела так, словно у нее под платьем спрятан телевизор с экраном двадцать один дюйм по диагонали. И, наконец, читателям было доложено, что миссис Шоу и судья Айзелин стали мужем и женой сразу по окончании бракоразводного процесса. В то время матери Реймонда было двадцать девять лет, судье Айзелину — тридцать два, а отцу Реймонда — сорок восемь.
Мистер Шоу женился на матери Реймонда, когда той было всего шестнадцать лет, после того, как они пару раз исступленно трахались на сиденье автомобиля. Реймонд появился на свет, когда ей исполнилось семнадцать.
На протяжении тринадцати лет брака с отцом Реймонда она состояла во многих организациях, а в некоторых была членом правления или даже учредителем. В их число входили: Музыкальный клуб Святой Агнессы, Ассоциация «Родители — учителя», Ассоциация клубов «Внутреннее колесо». Ассоциация «За честные выборы», Международный комитет «За тихие игры», Вспомогательное общество лиги профессионалов. Движение «Третий путь», Общество защиты животных от жестокого обращения, Постоянный международный комитет по развитию городских метрополитенов. Лига защиты законопослушных граждан, Комитет помощи испанским антифашистам. Объединенное бюро потребителей металлолома. Международный симпозиум по вопросам пассивности граждан, Общество «Американские друзья Советского Союза», «Женщины Америки — в помощь Американскому Легиону», «Независимая группа», «Союз англоговорящих народов», «Дочери Американской революции», Международный союз защиты общественной морали, Общество «За отмену богохульных законов», Общественный фонд, Лига Одюбона, Лига работающих женщин, Американо-скандинавская ассоциация, Ассоциация госпожи Марии Ван Слейк «За отмену канонизации», «Восточная звезда», Мемориальный фонд Авраама Линкольна и другие.
Мать Реймонда еще в юные годы проявляла просто невероятный интерес к политической жизни своего города, своего штата и страны в целом. Добиваясь признания в своем кругу она использовала любые организации. Ее амбиции не знали никаких пределов. Она рвалась к власти так исступленно, как суеверный человек разыскивает четырехлистный клевер. Ей было все равно, каким способом и где обрести ее, хоть на навозной куче.
Некоторые подробности касательно развода матери Реймонда стали известны газетчикам лишь потому, что она, всегда думая о своем будущем как общественного деятеля, сама позаботилась об этом, для чего еще до начала бракоразводного процесса собственноручно напечатала и разослала целую серию анонимных писем. Однако прежде женщина объяснила Джонни, зачем это нужно. По ее мнению, позже это деяние, как никакое другое, придаст ему ореол человечности.
— Все эти ничтожества и сами не без греха, — объяснила она даже с некоторым оттенком сочувствия (в данном случае под «ничтожествами» понимались крупные американские политические деятели). — Пусть лучше думают, что ты получил меня именно так, как я написала, чем если у них зародится идея, будто ребенок от первого мужа, которого я бросила ради тебя. Понятно, что я имею в виду, Джонни? Тогда получилось бы, что мы лишили Шоу ребенка, который, как известно, очень ценное «имущество». По крайней мере, эти ничтожества делают вид, будто именно так и считают, хотя на самом деле сами стряпают детей, словно горячие булочки, а потом бросают или просто не замечают их. Мы поженимся немедленно. В то самое мгновенье, как это можно будет сделать по закону. Понятно, любимый? В то самое мгновенье мы станем такими же достойными уважения людьми, что и все остальные. Я, конечно, подразумеваю людей нашего круга и выше. Понятно, что я имею в виду. Джонни? В глубине души все они склонны к изменам, и наша задача — сделать так, чтобы они воспринимали нас как своих, когда дело дойдет до выборов. Правильно, дорогой?
Мать Реймонда не изменяла его отцу, пока он не вынудил ее сделать это. Поначалу, задолго до того, как согрешить с Джоном Айзелином и решиться на разрыв, она вела с отцом Реймонда точно такие же увещевательные беседы, как позднее с Джонни. Суть этих речей сводилась к тому, что отец Реймонда может стать крупным политическим деятелем в Соединенных Штатах и в мировом масштабе, таким, какого, в конце концов, она вылепила из Джонни. Этот факт Реймонд, в своем резком неприятии матери, никогда не осознавал. После того, как она в деталях изложила свои политические планы отцу Реймонда, тот, вместо того, чтобы ринуться в указанном направлении, попытался внушить жене преданность устаревшим идеалам справедливости, свободы, честной игры и республики. В результате она, не видя другого способа избавиться от мужа, была вынуждена наставить ему рога. Позже она говорила Джонни, что вся эта грязная заваруха стала результатом ее поруганных замыслов.
Самой гнусной составляющей этой грязной, сугубо рационалистической заварухи стало то воздействие, которое она оказала на Реймонда. Однако даже если Элеонор осознавала это как мать, она все равно считала, что игра стоит свеч, потому что спустя пять лет Джонни Айзелин действительно стал довольно крупным политиком, а правила Джонни Айзелином она. Итак, нетрудно понять, что мать Реймонда была предельно честна со своим первым мужем. Без конца твердила ему, как она «пашет» и «пашет» за кулисами политики, подготавливая плацдарм для того, чтобы протолкнуть его в Сенат. Когда муж в полной мере осознал, чего жена от него добивается, он дал ей резкий словесный отпор и делал это так долго и с такой враждебностью, что она, в конце концов, отступилась. После чего замолчала. И молчала не до конца дня, не до конца недели; она не разговаривала с ним вплоть до того дня, когда оставила его шесть месяцев спустя. Применив все свое обаяние, эта женщина затащила в постель судью Айзелина и оставила отца Реймонда навсегда, удерживая при себе одного сына с помощью рук, а другого — с помощью пуповины.
Судья Айзелин уже несколько лет рассматривался как потенциальный кандидат на брак; так сказать, находился в резервном составе. Все трое были близкими друзьями, пока продолжались партнерские взаимоотношения. Как мать Реймонда и предполагала, Джонни Айзелин был готов соглашаться со всем, что она говорила. Суть ее речей сводилась к тому, что республика — это обман и болтовня, рассчитанная на избирателей, а на самом деле любой сильный человек, способный маневрировать толпой, может завоевать всю власть и славу, которую способна дать самая богатая и самая простодушная демократия в мире. Суть же ответной позиции судьи Айзелина, отражавшей безграничную веру в Элеонор и ее планы, сводилась к словам: «Просто объясни мне, что надо делать, милочка, и я все выполню». Он, конечно, обожал ее, и добиться этого тоже оказалось совсем несложно, потому что с самого начала Элеонор постаралась довести его признательность ей и зависимость от нее до уровня максимальной беспомощности. И когда она закончила обрабатывать Джонни, тот навсегда утратил всякую способность вернуться к состоянию самостоятельной, здравомыслящей личности.
Когда прекрасная молодая жена заявила отцу Реймонда, что беременна, но что ребенок не его и что она скорее умерла бы, чем родила второго ребенка от него, тот воспринял эти откровения как типичный болван и трус, каковым, по сути, и являлся. И в этом ему очень помогло то обстоятельство, что, вне всякого сомнения, этот человек был еще и мазохистом. Словно оловянный солдатик, он притопал к человеку, который однажды уже надул его, и забормотал всякие нелепости, вроде: «Если ты любишь эту женщину и готов жениться на ней, она твоя. Самое главное, чтобы были соблюдены приличия».
Неотесанный Айзелин засуетился, громогласно и неискренне (все происходило в августе на веранде деревенского клуба); обильно потея, он поклялся, что женится на матери Реймонда сразу же после развода, даже если для этого потребуется, чтобы суд работал в воскресенье, и никогда, никогда, никогда не оставит ее. В присутствии членов клуба он связал себя этой страшной, хотя и совершенно бессмысленной клятвой.
Отец Реймонда глубоко любил жену и втайне рассматривал эту ее безрассудную страсть как форму божественного наказания. Мало кто из людей воспринимает себя настолько серьезно, чтобы полагать, будто за ним неусыпно присматривает божественное око. Все дело в том, что на протяжении последних шестнадцати лет отец Реймонда был единственным душеприказчиком двух незамужних леди, обладающих крупными состояниями и страдающих шизофренией, и систематически их грабил. Не в силах устоять перед соблазном и умело сохраняя все втайне, он тем не менее находился под сильным давлением своего греха. Вот почему этот человек с такой легкостью согласился отпустить жену в объятия Айзелина; он рассматривал это как часть ниспосланного свыше наказания.
Результатом такой позиции, естественно, стало то, что мать Реймонда разозлилась и почувствовала себя пристыженной; то, что муж отнесся к своему унижению с таким спокойствием, делало ее банальной в глазах общества, наводило на мысль, что она ничего собой не представляет. По наследству ей досталось приличное состояние — как и Реймонду, кстати, унаследовавшему деньги отца — и она потратила некоторую часть его, наняв в Чикаго частного детектива, с целью выяснить, нет ли в жизни бывшего мужа другой женщины. Она заявила Джонни, что живьем сдерет шкуру со старого ублюдка, если выяснится, что все эти годы он водил жену за нос, а сам только и думал, как бы избавиться от нее.
Но, конечно, расследование ничего не выявило. Ей пришлось ждать еще шесть лет до того дня, когда от тоски и одиночества мистер Шоу покончил жизнь самоубийством. Он сделал себе инъекцию большой дозы барбитурата тиопентона, в течение двух секунд вызвавшего остановку дыхания, и тем самым поставил точку в конце своей пятидесятичетырехлетней жизни. Мать Реймонда восхищалась им; технически — тем методом, который он использовал, и эмоционально — самим фактом самоубийства, потому что в каком-то смысле теперь она выглядела лучше в глазах тех, кто еще помнил, с каким достоинством и холодным равнодушием муж принял известие о ее уходе. По большому счету, даже если оставить в стороне это оказавшееся столь полезным для нее самоубийство. Элеонор на свой лад любила бывшего мужа.
На протяжении их дальнейшей совместной жизни мать Реймонда полностью прибрала к рукам Джонни Айзелина, которого она сразу же начала называть Большой Джон, потому что это звучало так грубовато-добродушно и сердечно, так открыто и честно. Нелегко объяснить истинную причину ее власти над супругом. Нелегко потому, что как таковые брачные взаимоотношения между ними отсутствовали. Джонни, большой ходок по части женщин, на протяжении всей своей жизни умевший полностью удовлетворять и свои, и их желания, внезапно почувствовал себя импотентом, этаким мотыльком, пытающимся овладеть женщиной-птеродактилем.
Единственное объяснение этой его несостоятельности состоит в том, что в каком-то карикатурном смысле Джонни был верующим человеком. Человек суеверный в обывательском смысле этого слова, католик по семейным традициям, он годами не вспоминал о своей вере, абсолютно не чувствовал красоты религии, в которой был рожден, но где-то в его сознании прочно застряли рассуждения о грехе и его последствиях. В самой глубине своего суеверного сердца Джонни всегда знал, что его брак с матерью Реймонда — деяние нечестивого, и понимание этого, каким-то образом влияя на нервную систему, обуздывало его плоть.
Что касается матери Реймонда, то она интересовалась Большим Джоном не столько как любовником, сколько как инструментом для своих амбиций, поэтому ее вполне устраивала такая интимная жизнь — или, точнее, отсутствие оной. Столкнувшись с фактом неожиданной, но стойкой импотенции супруга, она восприняла это как дар божий и, в некотором извращенном смысле, победу своего тела; теперь она получила в руки еще одно оружие, которое могла использовать против Джонни.
С каким непревзойденным искусством она разыгрывала трогательные сцены! Упрекала Джонни за то, что он завлек ее, заставил переступить через принципы добродетели, что было чудовищным извращением всей ситуации; за то, что он буквально вырвал ее из объятий отца Реймонда, которого она любила до безумия. Элеонор изображала неистовую, кипящую, бурную страсть, которую испытывала к нему, своему горячо любимому Большому Джону. И все это проделывалось с такой горечью, такими стонами, покачиванием из стороны в сторону, жалобами, катанием по постели и даже по полу, если того требовали обстоятельства!
Познания Айзелина в этой области (а он был отнюдь не первым человеком на свете, которого привело в замешательство мастерство такого рода) были настолько по-юношески субъективны, что за этим следовала автоматическая реакция, как будто руководство по использованию Джонни было пришпилено к брачному свидетельству.
«Ты меня обманул!» — вопила она, отворачиваясь и прижимая руку к сердцу. Куда подевался страстный любовник, который тем далеким летом набрасывался на нее с таким пылом и такой неутомимостью и который теперь почему-то вообще перестал быть мужчиной? Любой коридорный, любой посыльный больше мужчина, чем он! Все, на что он способен, это сводить ее с ума своими ласками и вялыми поцелуями — точно подружка по комнате в школе-интернате. Тщетно Большой Джон возражал, что с другими женщинами он вел себя как целая команда морских пехотинцев после одиннадцати недель, проведенных в море. Она либо отказывалась верить в это, либо обвиняла мужа в том, что он тратит себя на других женщин, что тот, конечно, тут же начинал отрицать.
Тем не менее жена заверяла его, что не допустит никакого скандала и все потому, что по-прежнему глубоко любит его, пусть даже чисто платонически. Постоянное чувство вины, непомерная признательность и негаснущая, хотя и неудовлетворенная страсть спаяли их сильнее, чем если бы у них была общая пищеварительная система — гораздо сильнее, чем если бы взаимное вожделение еженощно удовлетворялось и она родила бы ему дюжину детишек. Позже, когда супруги уже достигли определенных высот в Вашингтоне, в комнату Джонни под покровом темноты проскользнула молодая женщина, которая ушла оттуда до наступления рассвета. Она общалась с любовником исключительно на ощупь, они так и не увидели друг друга, как в каком-нибудь эротическом сне. Мать Реймонда сообщила Джонни, что видела женщину своими глазами, однако она провернула это дело с такой аккуратностью, что все случившееся не повлияло на ее отношение к Джонни, а он воспринял это как высшее доказательство ее любви к нему.
Чем дальше, тем больше Элеонор проявляла заботы о его здоровье, удобстве и карьере. Она была неизменно верна мужу, поскольку единственным сохранившимся у нее желанием сродни сексуальному стала жажда власти. Из благодарности Джонни полностью подчинился ей как в личном, так и в общественном плане. Что ни говори, а соображала она всегда лучше него. Она твердо усвоила, что ее сила в сексуальном аскетизме и утонченном понимании изумительно просто работающей воспроизводящей системы самца. На протяжении всей их совместной жизни, как бы мелодраматично ни закручивалась интрига, никто не мог обвинить мать Реймонда в сексуальной распущенности. Более того, поскольку природное здоровье Большого Джона иногда буквально било через край, и ее, и его враги просто не могли не отдать должное ее преданности и ангельскому терпению. От искушений Элеонор защищала фригидность. Амбиции поддерживали в ней ненасытное возбуждение. Джонни пыхтел и извивался в объятиях случайных жриц любви, и она с радостью принимала это, хотя столь бесконечное всепрощение выдавало ее собственную неспособность искать удовлетворение во мраке ночи.
Через год после того, как они создали для себя весь этот «рай», нация вступила во Вторую мировую войну. Это заметно взбодрило мать Реймонда, поскольку она рассматривала складывающуюся ситуацию как возможность ускорить восхождение ее Джона по политической лестнице. Не теряя времени даром, Элеонор постаралась, чтобы он ни в коем случае не затерялся на фоне развернувшихся баталий.
Брат матери Реймонда, этот болван, хоть и не принимал участия в политической борьбе, стал федеральным комиссаром и достиг такого высокого положения, что Элеонор чуть не рвало всякий раз, когда о нем вскользь упоминали в новостях. Она презирала этого сукина сына с того самого далекого летнего дня, когда ее обожаемый, замечательный, привлекательный, милый, восхитительный, добрый, любящий и талантливый отец погиб, сидя в деревянном планере, с историей Скандинавии на коленях, и этот тупица, якобы бывший ее братом, объявил, что теперь он — глава семьи. Это ничтожество, этот глупый, бесчувственный, невежественный, грубый парень вообразил, что каким-то образом, хотя бы отчасти, может занять место самого замечательного изо всех когда-либо живших на свете людей. Потом брат избил ее хоккейной клюшкой за то, что она приколотила к полу лапу бежевого кокер-спаниеля, потому что упрямый пес не желал выполнять даже самую элементарную команду сидеть смирно.
Она испытывала к отцу такую тайную, глубокую и волнующую любовь, которая не шла ни в какое сравнение с бесцветными чувствами по отношению к другим людям, ко всем остальным, в особенности к брату и этой идиотке, ее матери. Уже в десять лет у Элеонор была грудь женщины; лежа на чердаке большого отцовского дома, только в дождливые ночи, только когда все другие спали, она испытывала женскую, отнюдь не детскую тоску. Она знала, что произойдет дальше. Она будет лежать в темноте и слушать дождь, а потом раздадутся тихие, тихие шаги поднимающегося по ступенькам отца. Он войдет и закроет дверь чердака на засов, а она выскользнет из длинной ночной рубашки и будет ждать, пока он не заключит ее в свои теплые объятия, и станет удивляться и радоваться ему.
А потом он умер. Потом он умер.
Каждый удар хоккейной клюшки в руках молодого человека, который так сильно хотел быть понятым своей сестрой, но не сумел дотянуться ни до ее понимания, ни до ее чувств, лишь сильнее вбивал в ее сознание отвращение и презрение ко всем мужчинам — после отца. Именно тогда, в возрасте четырнадцати лет, Элеонор вступила в соревнование со своим единственным братом, в соревнование, ставшее движущей силой всей ее жизни, хотя она никогда не отдавала себе в этом отчета — чтобы показать ему, кто истинный наследник отца, кто имеет право говорить, что идет по стопам отца, кто может занять его место, кто достоин его памяти. Она давала обеты и клятвы, что превзойдет брата во всем, чем бы тот ни стал заниматься. К вечному позору их общей страны, он предпочел политику и государственную службу, и, следовательно, сестра была вынуждена вслед за ним погрузиться в ту же сферу.
Ее идиот-братец с молоком матери впитал и ее прирожденный идиотизм; ясное дело, яблочко от яблони… Как мог отец любить такую женщину? Как мог такой блестящий, необыкновенный, доблестный рыцарь спать с этой телкой? Кстати, все, кто знал их, говорили, что Элеонор была копией своей матери.
После того как ее избили хоккейной клюшкой, она не давала покоя своим родным, пока те не отослали ее в закрытое учебное заведение для девочек на Среднем Западе. Она сама выбрала именно это место в качестве плацдарма для начала своих операций в политике, потому что оно находилось в самом сердце скандинавского иммигрантского округа; в нужное время скандинавская фамилия ее знаменитого отца и его героическое происхождение могли принести немалое количество голосов.
В шестнадцать лет, сумев убедить себя, что точно знает, чего хочет, независимо от того, что получит, она каждый уикенд сбегала из школы, одевалась таким образом, чтобы выглядеть старше, и устраивалась там, где могла сыграть роль приманки. Заманила в свои сети четырех мужчин в возрасте от тридцати до сорока шести, не получив от этого никакого удовольствия (да она и не ожидала его), и после довольно долгого испытательного периода забраковала двух из них. Понимая, что в состоянии повернуть отношения с любым из двух оставшихся в том направлении, в каком сама пожелает, она остановила свой выбор на отце Реймонда. Потому что у этого человека было доброе, открытое лицо — необходимейшая вещь для политика — а волосы уже тронула седина, хотя ему исполнилось всего тридцать шесть. Элеонор вышла за него замуж и родила Реймонда, как только физически дозрела до того, чтобы выносить ребенка.
Ни беременность, ни юный возраст никогда не затуманивали сознание матери Реймонда и не могли заставить ее хоть на йоту отступить от своего плана. Как мышеловка «знает», где у мыши шея, так и она знала, что еще недостаточно взрослая, чтобы стать женой человека, прокладывающего себе путь в большую политику. Знала, что ее возраст может даже бросить некоторую тень на мужа; знала и все же позволила ему сделать свой ход. Она рассуждала вполне логично: к тому времени, когда дело дойдет до выборов и в ходе кампании станет известно, что отец Реймонда взял жену-ребенка шестнадцати лет (по общим стандартам ей должно было бы быть лет на двенадцать побольше), это обстоятельство приобретет романтический характер, и ее муж в глазах женщин-избирательниц будет выглядеть сильным и привлекательным мужчиной. Тем временем она достигнет своей первейшей цели — сбежит из-под власти матери, брата и школы. Отец оставил ей значительную часть своего состояния. Она может заложить основы собственной семьи, которая, за редкими современными исключениями, всегда была существенной частью успеха американских политиков.
Мать Реймонда была исключительно красивой женщиной и одевалась по французской моде. Это было очень умно с ее стороны, потому что если женщина одевается по французской моде, то деньги с лихвой заменят ей нехватку вкуса. Она делала прическу в Нью-Йорке, а ее белье благоухало парижскими ароматами. Волосы у нее были светлые, в традициях викингов, и такими они и оставались, как бы ни было сложно поддерживать их в этом состоянии. Ее ощущение значительности своего происхождения, ее отточенное целомудрие, ее манера держать себя давали Элеонор возможность стать лидером в любой группе женщин, и она неутомимо культивировала все три вышеперечисленных качества, как умелый цветовод путем прививки добивается, чтобы его орхидеи с каждым днем становились все краше. Что в особенности поражало в ранних фотографиях матери Реймонда, это слегка улыбающиеся, полные, обманчиво чувственные губы и большие восторженные глаза, в точности как у какой-нибудь сексуально озабоченной девушки. На более поздних фотографиях, таких, как на обложке «Тайм», сделанной в 1959 году (мать Реймонда состояла в той же политической партии, что и редакция «Тайм», и потому неудивительно, что публике был представлен самый что ни на есть честный снимок), она одета как зрелая женщина; гибкое изящество ушло, однако совершенные черты лица и общий облик несут на себе отпечаток непотопляемости и неисчерпаемой энергии, которыми отмечены ее зрелые годы.
Одна из излюбленных речей Большого Джона Айзелина, которую он часто произносил после войны или, точнее, после того, как «отслужил» в армии, представляла собой воспоминания о том, что он видел и делал в сражении, навсегда сохранившемся в его памяти.
— И вот мы оказались на вершине мира, наедине с Богом, в огромном кафедральном соборе изо льда и снега, в абсолютном одиночестве арктической ночи, где враг, казалось, нападал из пустоты. И мои парни падали, жалобно восклицая: «О Господи, мы так молоды, почему нам выпала судьба умирать?». А я бежал по льду, толщина которого достигала тридцати футов, стреляя из автомата в нацистских дьяволов, и, в конце концов, даже ими, сколько их там ни было, овладело ощущение суеверного страха передо мной.
Что, собственно, Джонни хотел сказать в этом фрагменте речи, своей любимой речи, так навсегда и осталось загадкой, но этот рассказ нес в себе мощный эмоциональный заряд и оказывал сильное воздействие на тех, кто в самом деле соприкоснулся с трагедией войны.
— По ночам, пока мои измученные, усталые парни спали, — продолжал Джонни витийствовать в микрофон, — я, не давая глазам закрыться с помощью спичек, писал письма домой — к вам, к женам, любимым и благословенным матерям наших павших героев… ночь за ночью, по мере того, как гибли все новые и новые люди… пытаясь сделать то немногое, что было в моих силах, чтобы облегчить огромное горе, причиненное нам войной мистера Рузвельта.
Согласно официальным отчетам Корпуса связи армии США, подразделение Джонни (за номером 52310) за все время боевого дежурства за пределами континентальной части Соединенных Штатов потеряло одного священника и одного солдата, первого по причине нервного расстройства, а второго из-за delirium tremens[19] на почве авитаминоза. Подразделение, состоящее из полуроты людей, дислоцировалось на севере Гренландии для защиты множества метеорологических установок, предсказывавших погоду для нужд фронта. Их работу осуществляли мобильные отряды, выдвигавшиеся в глубину полярной шапки, в основном между Прудхоу-ленд и морем Линкольна.
Фашистские же метеорологические установки размещались главным образом на Земле Короля Фредерика VIII, на другом конце субконтинента, ниже моря Независимости. Гренландия — самый большой остров в мире. Обе стороны, безусловно, знали о существовании друг друга, но старательно избегали всех контактов, а если случайно и оказывались в поле зрения друг друга, то не показывали вида и тут же стремились удалиться; так обычно поступают люди в случае серьезных недоразумений. Ни о какой стрельбе не могло быть и речи — для этого их деятельность была слишком важна. Было совершенно необходимо, чтобы обе стороны отправляли непрерывный поток данных о погоде, внося тем самым свой особый, чрезвычайно важный вклад в общее дело, не идущий ни в какое сравнение с несложной, по большому счету, службой всей основной армии.
Как-то с трудом верилось, что Джонни каждую ночь писал все новые письма семьям двух погибших, рассказывая им то о нервном срыве, то о delirium tremens. Кроме того, почта поступала сюда только раз в месяц, да и то, если почтовый самолет ухитрялся пролететь под нужным углом над нужным местом, чтобы с помощью крюка подхватить мешок с письмами. Обычно летчик делал три захода и в случае осечки улетал и возвращался лишь через месяц. Однако сбросить почту метеорологам удавалось всегда, что было гораздо важнее; и вероятность того, что они подхватят мешок, в среднем была весьма высока.
Ни один гражданин Соединенных Штатов Америки, включая генерала Макартура, а также известных голливудских артистов, поступивших на военную службу, ни один из них не вступил во Вторую мировую войну, удостоившись таких фанфар со стороны местной прессы и радио, как Джон Йеркес Айзелин. 6 июня 1942 года подвыпивший судья прибыл в Капитолий[20] и вышел к многочисленным представителям средств массовой информации, которых мать Реймонда за два дня, ценой разливанного моря виски и огромного количества закуски, согнала сюда со всей страны, в том числе из Чикаго, а троих — аж из Вашингтона. Айзелин заявил, что считает своим долгом поступить на военную службу, «в любом качестве, будь то офицера или простого солдата корпуса морских пехотинцев Соединенных Штатов».
Газеты и радио буквально захлебывались этими новостями, происходящее зафиксировали на пленке для телевизионных новостей будущего, и все благодаря матери Реймонда, под давлением которой Джонни, в частности, заявил: «Морским пехотинцам просто необходим судья. Только судья сможет наконец ответить на вопрос: они лучшие воины Земли или же всей Вселенной?» Морские пехотинцы оказались втянуты в устроенную матерью Реймонда вакханалию только потому, как объяснила она Джонни, что у них самые большие, самые быстрые мимеографы,[21] а на каждых двух солдат приходится один военный корреспондент.
С этого дня Элеонор начала продвигать мужа в губернаторы, и в первых же пяти-шести сообщениях для печати особо подчеркивалось, что этот человек, чье положение государственного служащего требовало, чтобы он не принимал непосредственного участия в войне, а оставался дома «как часть гражданского экспедиционного корпуса, призванного защищать Наши Свободы», предпочел, причем совершенно добровольно, принести ту же жертву, которая была привилегией большинства американцев, и поступить на военную службу в качестве солдата морской пехоты. Дальше оставалось добиться лишь двух вещей. Первая состояла в том, чтобы Джонни оказался за морем и где-то неподалеку от зоны сражений, но и не слишком близко. Второе условие — чтобы ему пришлось выполнять безопасную, не вредную для здоровья и, по возможности, приятную работу.
Именно на этом этапе дело забуксовало, что было чрезвычайно некстати. По счастью, мать Реймонда сумела уладить дело таким образом, что Джонни выглядел еще большим мазохистом от патриотизма. И все же она вышла из себя, хотя всячески старалась этого избегать, и в результате все закончилось окончательным крушением ее отношений с братом, если вообще о каких-то отношениях могла идти речь.
Произошло же вот что. Мать Реймонда решила с помощью брата, которого она всегда без малейших колебаний использовала, договориться с Корпусом морской пехоты относительно офицерского чина для Джонни. Вообще-то она предпочла бы, чтобы Джонни начал военную службу рядовым, а потом она организовала бы ему широко разрекламированное повышение в полевых условиях; за боевые заслуги, разумеется. Однако в последний момент муж уперся и заявил, что согласился пройти через весь этот вздор, только чтобы доставить ей удовольствие, но не собирается проторчать всю войну рядовым, когда в офицерских клубах, и это ему доподлинно известно, порция виски стоит всего десять центов.
Тогда, весной 1942 года, ее брат входил в одну из самых влиятельных правительственных военных комиссий. И вот, сидя в своем офисе в Пентагоне, этот сукин сын посмотрел сестре прямо в глаза и заявил, что Джонни может добиться повышения тем же способом, что и всякий другой, и что, по его мнению, в военное время политические интриги недопустимы! Представьте, именно так он и сказал. Более того, Элеонор моментально поняла, что он говорит всерьез. Ей следовало бы тут же быстренько перестроиться и поискать какой-нибудь другой путь, но она так долго проторчала в офисе брата, что решила высказаться начистоту. Заявила, что когда-нибудь настанет и ее день, и уж тогда она просто разорвет его пополам.
В шоке возвращаясь в Карлтон, Элеонор ругала себя на чем свет стоит. Она недооценивала этого сладкоречивого ублюдка. Ей следовало догадаться, что он годами ждал возможности отказать ей, как какой-нибудь простолюдинке. Гнев нарастал в груди, и она постаралась не расплескать его.
Когда жена вернулась в отель, Джонни был в подпитии, но не слишком сильном. Элеонор повела себя мило и дружелюбно — как обычно.
— Ну, и кто я, душечка? — еле ворочая языком, спросил муж. — Капитан? — Она отшвырнула шляпу и подошла к маленькому столику. — Капитан — это для меня в самый раз, — продолжал Джонни. Она достала из ящика стола телефонную книгу и принялась листать страницы. — Так я капитан или я нет?
— Ты не капитан.
Элеонор сняла телефонную трубку и назвала оператору номер в здании, где располагался офис Сената.
— Значит, я майор?
— Ты будешь паршивым рядовым, если ничего не предпринять, — ответила жена. — Этот гад отшил нас.
— Он никогда не любил меня, милая.
— При чем тут это, черт возьми? Он мой брат. Но не хочет пошевелить пальцем, чтобы помочь нам с морской пехотой, и если в течение сорока восьми часов мы ничего не придумаем, ты станешь призывником, как любое другое ничтожество.
— К чему так волноваться, радость моя? Ты все уладишь.
— Заткнись! Слышишь? Заткнись? — Элеонор побледнела, чувствуя, что теряет самообладание. Она попросила соединить ее с офисом сенатора Банстофсена и пригласить к телефону самого сенатора. — Скажите ему, что это Элли Айзелин. Он знает.
Джонни налил себе еще виски, бросил в стакан кусочек льда, добавил туда же имбирного пива и потащился в туалет, на ходу отстегивая подтяжки.
Голос жены внезапно зазвучал тепло и даже нежно, хотя взгляд оставался мрачным.
— Оули, это ты, милый? — Она помолчала, давая возможность собеседнику прочувствовать эти слова. — В смысле… Это сенатор Банстофсен? Ох, господин сенатор! Пожалуйста, простите меня. Просто вырвалось. Видите ли, единственное объяснение, которое я могу предложить, это… сказать… ну… что именно так я всегда мысленно обращаюсь к вам. — Элеонор с отвращением закатила глаза к потолку и беззвучно вздохнула. Когда она продолжила, в ее голосе звучала подлинная страсть: — Да, конечно, я хочу встретиться с вами. Да. Да, — Она в нетерпении царапала концом карандаша крышку стола. — Сейчас же. Да. Немедленно. Милый, дверь твоего офиса запирается на замок? Да, Оули. Да. Уже лечу.
20 июля 1942 года Джонни Айзелин был приведен к присяге в качестве капитана корпуса связи армии Соединенных Штатов. Мать Реймонда в своем родном штате обзавелась могущественным и благожелательным союзником, и, хотя он пока не знал этого, присвоение офицерского чина ее мужу оказалось не последней любезностью, о которой она его попросила. Временами сенатор недоуменно спрашивал себя: как могло получиться, что несколько минут удовольствия на письменном столе потянули за собой целый ряд осложнений, которым, казалось, не будет конца?
Пока в Виргинии шло интенсивное обучение, необходимое для усвоения жизненно важной технической и военной информации, Джонни и мать Реймонда жили в маленьком коттедже в пригороде Веллвила, в округе Ноттовей. Здесь Элеонор установила прочную связь с «черным рынком», где торговали спиртным и бензином, а также контакт с районом «красных фонарей», без чего будущим воякам трудно было поддерживать себя в форме. В декабре 1942 года Джонни отплыл в Гренландию, а мать Реймонда вернулась домой, чтобы «раскручивать» своего мужчину. Основной, снова и снова возникающей темой первого года пропагандистской кампании она избрала слегка варьирующийся мотив: «Благословен тот, кто служит, хотя мог бы этого не делать. Благословен тот, кто жертвует собой ради борьбы с тиранами, пока другие благоденствуют, наслаждаясь свободой». Это действовало безотказно.
Она стала принимать участие в шоу на радио и вести колонку для женщин в «Джорнал», самой крупной газете штата и одной из лучших в стране. Приходилось проделывать много специфической работы. В основном она читала или перепечатывала письма Джонни на все мыслимые и немыслимые темы. Причем, конечно, было вовсе не обязательно, чтобы он в самом деле посылал эти письма жене.
Согласно официальному досье, Джонни служил в армии офицером разведки, но когда мать Реймонда развернула предвыборную кампанию по выдвижению его на пост губернатора, в представленной общественности биографии сообщалось, что Айзелин был «боевым командиром в северной Гренландии». Спустя примерно десять лет после окончания войны, когда уже давно истек второй срок губернаторства Джонни, журналисты из «Джорнал» потратили большие деньги на поиски и исследование всего, что было связано с Большим Джоном. Они откопали множество документов, нашли людей, которые служили с ним, и фактически самым тщательным и точным образом воссоздали искаженную историю его прошлого.
Офицер отдела информации, прикомандированный к подразделению Джонни Айзелина, лейтенант Джек Реймен, в настоящее время живущий в Сан-Матео, Калифорния, поведал «Джорнал» в 1955 году — разговор велся по междугороднему телефону, записывался на пленку, и позднее запись была тщательно проверена редактором «Джорнал», Фредом Голдбергом, и засвидетельствована священником и главным врачом штата — об одном-единственном инциденте, подтверждающем всеобщее убеждение, что Джонни, как минимум, «понюхал пороху» на военной службе.
— Ну как же, — рассказывал Реймен, — я помню тот день, когда мы оба оказались в крошечном эскимосском селении Этаха, неподалеку от Смит Саунд. Когда пришел весь обросший льдом корабль с припасами под названием «Гардемарин Беннет Рейс», Джонни решил провернуть небольшую сделку, используя то, что ему удалось выменять у туземцев. На корабле возникли какие-то проблемы с гребным винтом, когда они шли в Этаху, чтобы выгрузить там бакалейные товары. Они задержались для ремонта, и капитан велел проверить все орудия, какие есть на корабле. Мы с Джонни узнали об этом, когда поднялись на борт. Мы были не на дежурстве, а Джонни всегда следовал приказу жены заводить друзей где только возможно. Он принес капитану корабля самый жесткий кусок тюленьей шкуры, который мне когда-либо приходилось видеть, и так его расхваливал, что мужик, наверно, и по сей день хранит его. В знак признательности капитан дал Джонни полгаллона чистого хлебного спирта, который очень нам пригодился. Вы только представьте, там же был собачий холод. Мне в жизни не удавалось никому объяснить, какой жуткий холод стоял все то время, пока я служил в армии. По какой-то причине, для меня абсолютно непостижимой, холод, казалось, совершенно не беспокоил Джонни. Он говорил, что это из-за его радиоактивного носа. На самом деле Айзелин всегда был так накачан «антифризом», что ему все было нипочем. Короче говоря, Джонни услышал, как моряки ругались из-за того, что им велели проверить все орудия. Он спросил их, не будут ли они возражать, если он тоже немного постреляет. Сказал, что ему всегда хотелось пострелять из орудия, из любого орудия. Моряки быстро переглянулись и ответили, дескать, конечно, пусть стреляет из любого корабельного орудия, из какого захочет. Хоть из всех подряд. Ну, Джонни так и сделал. И, надо сказать, здорово при этом рисковал, потому что если бы в это время вдруг напали марсиане или он поскользнулся на палубе, то представляете, как он мог пострадать. Ну, а мне, сами понимаете, надо было делать свою работу, я служил тогда в отделе информации. Поэтому я написал маленькую заметку о «линкоре, судьбу которого решил один-единственный стрелок», что, по большому счету, соответствовало действительности. Заметка оказалась, прямо скажем, не ахти, и впоследствии начальство решило, что я плохо работаю. Писать-то надо было про героев-моряков. Понимаете, что я имею в виду? Я назвал заметку «На арктическом аванпосту армии США» и написал, как на вершине мира все моряки оказались выведены из строя безжалостным врагом, прямо посреди отчаянно холодной арктической ночи, и как один-единственный сухопутный офицер отстреливался изо всех орудий боевого корабля. И когда последнее орудие смолкло, на древней полярной шапке, ставшей могилой для тысяч неизвестных героев, не двигались ни одна вражеская фигура, ни один вражеский самолет. Ну, вы понимаете. Надо же мне было что-то придумать. Не совсем ложь, понятное, дело. Сам по себе каждый факт вроде бы соответствовал действительности, но… В общем, в результате получилось то, что, как говорится, поднимает боевой дух на отечественном фронте, если вы понимаете, что я хочу сказать. Так или иначе, но я и думать забыл обо всем этом и не вспоминал до тех пор, пока Джонни не пришел ко мне однажды с пригоршней газетных вырезок и письмом от жены, где та сообщала, что цена моей истории пятьдесят тысяч голосов. Жена велела ему накачать меня джином под завязку. В те времена я любил джин, — закончил Реймен.
С характерной для него искренностью в своем автобиографическом очерке, написанном в 1955 году для Справочника Конгресса, Джонни упомянул о «семнадцати боевых заданиях в Арктике». Правда, давая показания в 1957 году во время судебного разбирательства, когда была предпринята попытка расследования, откуда взялось множество денежных сумм, составляющих его побочный доход, Джонни заявил следующее (говоря о себе в третьем лице):
— Айзелин участвовал в выполнении тридцати одного задания в Арктике, да плюс еще работал офицером связи. — Тут он неожиданно добавил, что ночи там длятся по полгода. — Айзелин достаточно хлебнул войны, чтобы до конца своих дней стремиться к миру и покою.
Это мать Реймонда научила Джонни называть себя Айзелином во время судебных разбирательств или когда он давал интервью. Для того, чтобы лишний раз создать себе рекламу, ведь Джонни постоянно цитировали на земле, на море и в воздухе; в результате его имя упоминалось не реже, чем Нью-Йоркская фондовая биржа.
Когда мать Реймонда и Джонни подали официальное прошение о присуждении ему Серебряной Звезды, по-видимому, по той причине, что никто больше не догадался подать касательно него такое прошение, приложив также заверенную копию личного дела, какой-то избиратель вдруг почувствовал себя оскорбленным и разразился возмущенным письмом, где горько сетовал по поводу грубого нарушения всех правил приличий, под чем подразумевалось получение Джонни медали по его же собственному запросу. Мать Реймонда продиктовала, а Джонни подписал ответное письмо, в котором, в частности, содержался такой смелый поворот: «Я вынужден подчиняться правилам, обуславливающим, сколько таких наград должно быть выдано. Мне и самому это крайне неприятно, но другого способа просто не существует».
Однако пока река времени несла Большого Джона и мать Реймонда сквозь национальные и международные баталии, ведущиеся ради создания более совершенной Америки, самой спорной частью личного дела Джонни продолжало оставаться его «ранение», касательно которого он утверждал, что оно получено в бою. Хотя нашивки за боевое ранение он не получил, и бывший министр обороны, изучив его личное дело, опроверг утверждение Айзелина о каком бы то ни было ранении, полученном во время боевых действий, однако когда на Слете Ветеранов Большого Джона спросили, почему он носит ботинки с двойной подошвой (а как бы еще он стал Большим Джоном?), губернатор Айзелин ответил, что носит такие ботинки, потому что во время боевых действий в Арктике потерял существенную часть пятки. Есть расхождения в воспоминаниях тех, кто слышал его тогда. То ли он сказал, что «потерял существенную часть ноги», то ли речь шла действительно всего лишь о пятке.
Неутомимый «Джорнал», в год своих доблестных, но тщетных попыток дискредитировать Джонни по-крупному, обнаружил личный дневник офицера, служившего вместе с ним на севере. Этого человека звали Френсис Виникус, и он впоследствии пользовался большим авторитетом среди переселенцев из Британии и Европы. Запись, сделанная в его дневнике 22 июня 1944 года, проливает свет на обстоятельства, при которых Джонни получил ранение.
«Джонни Айзелин просто помешан на сексе. На первый взгляд кажется, что так сходить с ума по сексу в этой безбрежной ледяной пустыне может только человек с наклонностью к самоубийству или гомосексуалист, однако Джонни ни то, ни другое. Он просто стойкий фанатик этого дела. Здесь недавно возник новый эскимосский лагерь, на расстоянии трех миль от нас, по ту сторону поля первобытного льда, где постоянно дует штормовой ветер, несущий бритвенно острые льдинки, способные изрезать все лицо. В лагере есть женщины. Все знают об этом и все согласны, что они были бы весьма кстати, если бы туда не нужно было добираться, тайком и по одному зараз, с привязанными к сапогам ледовыми захватами, через это жуткое трехмильное поле, в такой холод, который похуже того, что царил в немецком ледяном аду Найфельхейм. В результате доползаешь до иглу в таком состоянии, что всякий интерес к сексу пропадает до конца войны. Я однажды проделал этот путь и совершенно вымотался, однако обратно вернулся быстрее, чем добрался туда, потому что торопился избавиться от жуткого запаха. Это такой специфический запах эскимосских женщин, у нас ничего подобного не встретишь, потому что они моют волосы в накопленной за несколько дней моче, а также вечно закутаны в эти свои заплесневелые шкуры и сидят на диете из гнилой пищи вроде рыбьих голов и протухшего китового жира.
Джонни сказал, что ему плевать на все эти „мелкие неудобства“, потому что он должен иметь женщину, или у него голова взорвется. В течение одиннадцати дней он тренировался, ежедневно проделывая весь путь туда и обратно. Казалось, холод и ветер для него просто не существуют. Он мог думать только о женщинах. Возвращаясь, Джонни отдыхал и стонал, и скулил от вожделения, и с гордостью говорил, что начинает привыкать к вони этих женщин. Говорил, что если бы эскимосские мужчины вдруг попали в Чикаго и учуяли аромат наших женщин, пахнущих французскими духами, то им бы тоже стало плохо, и туг, мол, все дело в привычке.
Вчера Джонни решил, что готов. Он в темноте пересек ледяное поле, ориентируясь по компасу и огням. Джонни рассказал мне всю эту историю сегодня утром, перед тем, как его увезли в Этах, где он пробудет до тех пор, пока сменившийся с дежурства самолет не доставит его в Готхоб.[22] Его радушно встретили, рассказал он примерно в тридцати ярдах от множества ледяных холмов, которые, как выяснилось, и были иглу. Джонни не говорит на языке эскимосов, а они на языке Джонни, но он делал руками такие неприличные жесты… Ну, то, что он вытворял руками, рассказывая мне, как объяснял эскимосам, чего хочет, заставило меня задаться вопросом: как я смогу пережить эту зиму? Джонни сказал, они тут же прониклись сочувствием, все поняли и жестами велели ползти за ними в одну из этих каменных глыб. Прежде чем войти, он раздал кое-что из своего неприкосновенного запаса. По его словам, Джонни тогда подумал, что все окажется очень просто, если только суметь разобраться, где мужчины, а где женщины, потому что все они закутаны в меха, а лица у всех круглые, плоские и блестят, точно серебряный доллар.
Джонни вполз в иглу на четвереньках и едва не потерял сознание от вони. Он привыкал к запаху этих женщин на арктическом ветру, снаружи от их снежных домов. Внутри было очень жарко: нагретые кирпичи, тепло тел, горящая ворвань, дымящийся сухой мох и лишайник. По периметру были расставлены кожаные ведра с прокисшей мочой. Джонни сказал, что его, наверно, привели в местный салон красоты. Другое его мимолетное впечатление сводилось к тому, что большая часть выловленной за время последнего сезона рыбы, по-видимому, сгнила, кроме того, вонь, едкая вонь исходила от закоптелых, немытых ног. Этим утром, когда от инфекции у него начался жар, бедняга все повторял: „Ох, боже мой, эти ноги!“
В иглу набилось человек четырнадцать, хотя у Джонни возникло чувство, что, может быть, они еще и сидят на каком-то количестве старух. Все сбросили с себя одежду. Их старообразный вид сразил Джонни, как удар каменного топора, и он осел на пол, хотя сознание не потерял. Он сказал, что ему тут же предложили трех разных людей, по всей видимости, женщин, которые, по первому впечатлению, ничего не имели против него. Хотя Джонни стало ясно, что к вони в этом крошечном помещении при всем желании привыкнуть невозможно, он сумел сконцентрироваться на мысли, что перед ним женщины, и выкинуть из головы все другие соображения. Речь ведь не шла о том, сказал он, чтобы трахаться с женщиной весь следующий год; тогда, несомненно, она должна была пахнуть, как цветок. Речь шла о том, чтобы трахнуть кого-то прямо здесь и сейчас, и он начал раздеваться. И он действительно разделся перед всеми этими людьми, время от времени останавливаясь лишь для того, чтобы ущипнуть или пощекотать близстоящую женщину, если, конечно, это была женщина. Как вдруг, совершенно ни с того, ни с сего, один из эскимосов закричал на него по-немецки.
Джонни сказал, что сам он не говорит по-немецки, но их речь понимает, потому что в его родном штате многие говорят на этом языке. Тут этот эскимос начал срывать с себя одежду с таким видом, с каким человек срывает куртку, когда собирается драться, все время вопя по-немецки и тыча пальцем в эскимосскую женщину, с которой Джонни заигрывал, в ответ на что та глупо захихикала. Как только этот человек снял свои меха, Джонни увидел, что под ними надета форма немецкого офицера. По словам Джонни, до сих пор он вообще не верил, что враги действительно существует, и потому был потрясен до глубины души. Эскимосы в иглу закричали на немца, то ли чтобы он заткнулся, то ли решив, что, накинувшись на Джонни, он бросает тень на их гостеприимство, а может, им просто нравилось смотреть, как трахаются.
Во всяком случае женщина протянула руку, крепко ухватила Джонни за член и не отпускала, потому что, по какой-то совершенно безумной причине, Джонни ей понравился. Звуки возбужденных голосов отскакивали от ледяных стен, собаки лаяли, дети плакали, немец все орал, а потом даже зарыдал, видимо, по причине разбитого сердца, и тут Джонни стало не по себе. До него дошло, что он заигрывал с девушкой этого парня прямо на глазах у него же, что, по-видимому, ужасно огорчило немца. И Джонни почувствовал, что это неправильно, даже несмотря на то, что перед ним враг.
Он не знал, что делать, поэтому ударил немца, а когда тот упал, то сбил еще четырех мелких эскимосов с ног и побросал на него. В процессе схватки перевернулись столы. Остальные эскимосы разозлились на Джонни, и трое из них набросились на него, вооружась чем-то, что, по словам Джонни, выглядело как „орудия эпохи каменного века“. Он замахал перед собой руками и отбросил нападавших в толпу; по его словам, все это происходило на крохотном пятачке. Все завывали, явно жаждая крови. Джонни подумал, что, в конце концов, пришел сюда не драться, а раз так, то нужно, черт возьми, уносить ноги. Он попытался пролезть сквозь туннель, за которым бушевала разыгравшаяся вовсю арктическая буря, начисто забыв о том, что эскимосская женщина все еще не отпустила его „фамильную драгоценность“, по-видимому, решив оставить ее себе.
По словам Джонни, он в жизни не испытывал подобных ощущений и в какой-то момент даже решил, что лишится того, ради чего только и стоит жить. Пытаясь воздействовать на женщину и физически, и психологически, он с силой ударил ее левой ногой в лицо. Зубы у эскимоски были, как у волчицы, и она впилась ими ему в ногу, вгрызаясь все глубже и глубже. Бедолага сказал, что если бы ее не ударил кто-то из орущих, напирающих сзади соотечественников, она, наверно, откусила бы ему всю ногу. По его словам, он так и не понял, как сумел вернуться, в такую-то погоду и с такой-то ногой.
Его увезли отсюда в Этах около часа назад. Надо полагать, на этом для старины Джонни война закончилась».
В августе 1944 года Джонни, прихрамывая, вернулся домой, чтобы принять участие в жаркой кампании, которую «друзья» (имеются в виду мать Реймонда и, в огромной степени, как в это ни трудно поверить в свете всего последующего, местные коммунисты) развивали с того дня, как он покончил с войной. Все, что от Джонни требовалось, — это носить форму, ходить на костылях с перевязанной ногой и выкрикивать содержащие совершенно нелепые преувеличения фразы, которые мать Реймонда записывала и каталогизировала годами, чтобы удовлетворить все мыслимые вкусы. Поскольку граждане штата просто умоляли Джонни уйти в отставку, 11 августа 1944 ему было позволено оставить службу в вооруженных силах.
Он был избран губернатором своего штата в 1944 году и переизбран в 1948. Когда начался второй срок его губернаторства, Джонни исполнился сорок один год, а матери Реймонда — тридцать восемь. Реймонду был двадцать один год, и он работал корреспондентом от своего округа в «Джорнал», закончив университет лучше всех в группе.
Вид у губернатора Айзелина был довольно простецкий: этакий агрессивно-покорный человек, ростом пять футов восемь дюймов — это если в специальных ботинках на двойной подошве. Мясистый нос делал его облик незабываемым. При определенном освещении его тонкие волосы выглядели как тщательно нарисованные линии на фоне кожи, имевшей цвет печени и разукрашенной розовыми и желтоватыми пятнами. Со времени своей женитьбы на матери Реймонда одевался он просто, однако одежду свою шил у чрезвычайно искусного и невероятно дорогого нью-йоркского портного. Мать Реймонда приказала Джонни чистить только нижнюю половину высоких черных ботинок, чтобы у людей, которые задумываются над такими вещами, создавалось впечатление, будто губернатор сам чистит ботинки между визитами в Земляничную приемную и отклонением прошения осужденных о помиловании.
Признаком высокой степени неизменного стихийного дружелюбия Джонни должен был служить тот факт, что он никогда никому не смотрел в глаза и, разговаривая, допускал синтаксические ошибки, как бы в ужасе от того, что говорит. Губернатор не брился с утра понедельника до вечера пятницы, какие бы приемы или встречи ни были запланированы, как если бы он был какой-нибудь безработный сикх, с трудом сводящий концы с концами. Он объяснял, что таким образом дает коже отдых. Мать Реймонда придумала этот ход, как и почти все касательно Джонни (разве что она не занималась его пищеварительной системой, хотя если бы она изобрела что-то и в этой сфере, то его пищеварительная система работала бы несравненно лучше), потому что в небритом виде он «выглядел неряхой и, следовательно, был похож на сельскохозяйственного или заводского рабочего». Можно не сомневаться, что хотя на неделе Большой Джон издавал звуки всеми частями тела, путался в синтаксисе, отводил взгляд в сторону и демонстрировал всем свой мясистый нос на фоне небритого лица, во время уикенда он становился обыкновеннейшим из обыкновенных людей; можно сказать, он был ассом обыкновенности.
Тем не менее эту его обыкновенность целиком и полностью задумала и создала мать Реймонда. Она совершенствовала Джонни (как Хосе Рауль Капабланка совершенствовал свое мастерство шахматиста; как повар Талейрана подбирал все новые травы для блюд своего господина), лепила из него образ губернатора. В газетах, прежде всего, в газетах своего штата, но также и всех прочих штатов США. В некоторых других штатах избиратели даже читали о Компанейском Парне Джонни чаще, чем о своих собственных государственных служащих. Элеонор вдалбливала общественности следующие непреложные факты: Джон Йеркес Айзелин — прекрасный администратор; он консерватор, но не лишен смелости; честный, отважный, совестливый до дрожи, исполненный страха Божьего слуга народа; жизнерадостный, общительный, великодушный, забавный, добродушный, дружелюбный, остроумный Большой Брат; великолепный муж и преданный отец; вечно суетящийся, неугомонный, беспокойный «старый солдат»; простой окружной судья со здравым смыслом Соломона; и, наконец, американец, что вообще-то было совершенно случайным обстоятельством, так что нации повезло.
Мать Реймонда пришла в ярость, когда генерал Эйзенхауэр в 1952 году стал президентом США — роковая случайность, могущая остановить ее Джона на пути к Белому дому. Услышав эту новость, она расколошматила вдребезги зеркала, лампы, вазы и другие безделушки, которые легко могли быть заменены. Она позволила себе эту вспышку насилия — единственное доказательство того, что тоже могла испытывать чувства — не причинив никому вреда, поскольку Джонни был мертвецки пьян, а Реймонд в это время уже отправился на Корейскую войну.
Осенью 1952 года, за две недели до возвращения Реймонда из Кореи и получения им Почетной медали Конгресса, почти за два месяца до окончания второго и последнего срока губернаторства Большого Джона, сенатор Оули Банстофсен, импозантный пожилой человек, представлявший в Вашингтоне свой штат на протяжении шести сроков подряд, перенес инфаркт почти сразу же после небольшого обеда со своими старинными и очень близкими друзьями, губернатором Джоном Айзелином и его женой. Он умер на руках губернатора, прямо как императрица Ливия в Древнем Риме. Последние слова, которыми они обменялись, сделали обоих неотъемлемой частью американской истории, поскольку именно тогда Большой Джон обрел свое жизненное призвание. Эти слова были записаны, приводим конец этой записи.
Сенатор Банстофсен. Джон… Джонни… ты здесь?
Губернатор Айзелин. Оули! Оули, дружище. Не пытайся говорить! Элеонор! Да где же этот доктор?
Сенатор Банстофсен (и это были его последние слова). Джонни… ты должен… продолжать. О, пожалуйста, Джонни, поклянись прямо здесь, у моего смертного одра, что ты будешь сражаться, чтобы спасти нашу страну… от коммунистической угрозы.
Губернатор Айзелин. Обещаю, дорогой друг, обещаю от всей души, что буду до последней капли крови сражаться, чтобы не дать коммунистам захватить власть в нашей стране. (Сенатор Банстофсен обмякает на руках губернатора и умирает со счастливой улыбкой на устах.)
Губернатор Айзелин. Он ушел! О, Элеонор, он ушел. Великий борец обрел покой.
Надо полагать, эта дословная запись была сделана матерью Реймонда, поскольку, кроме Джонни, только она присутствовала при смерти сенатора, и у нее, безусловно, нашлось для этого время, пока они ждали доктора, да и слова его были все еще свежи в памяти. Джонни, однако, не обнародовал эту запись почти три года, хотя все это время она, конечно, тщательно сохранялась, поскольку имела огромную ценность с точки зрения вдохновляющего воздействия на умы американцев и не только американцев.
Губернатор Айзелин провозгласил себя преемником сенатора Банстофсена. Последовали добрая схватка, а за ней и его переизбрание. Судья Крашен привел его к присяге 18 марта 1953 года, после того, как по настоянию жены Большой Джон в течение двух с половиной месяцев проходил курс лечения от алкоголизма и наркомании на закрытом ранчо в напоенном солнцем Нью-Мексико, в заведении с опытным, заслуживающим доверия, не болтливым персоналом. Это стало естественным завершением рождественских праздников 1952 года, во время которых Джонни не просыхал.