Марина Цветаева. Письма 1937-1941

1937

1-37. В Союз русских писателей и журналистов в Париже

В Союз писателей и журналистов

Покорнейше прошу Союз Писателей и Журналистов уделить мне что-нибудь с писательского новогоднего вечера[1].

С благодарностью заранее

Марина Цветаева


Vanves (Seine) 65, Rue JB Potin

2-го января 1957 г., суббота


Впервые — ЛО. 1990. С. 107. СС-6. С. 664. Печ. по СС-6.

2-37. В.Н. Буниной

Vanves (Seine) 65, Rue JB Potin

2-го января 1937 г., суббота


С Новым Годом, дорогая Вера!

Мы очень давно с Вами не виделись, и я слегка обижена, ибо зов, всегда, исходит — от Вас, — и уже давно не исходит.

Милая Вера, мне необходимо устроить свой вечер — прозу: чтение о Пушкине, называется «Мой Пушкин» (с ударением на мой). Я его как раз кончаю.

Я совсем обнищала: Совр<еменные> Записки (НЕГОДНЫЕ) не́ дали мне на Рождество даже 100 фр<анков> аванса — под моего Пушкина[2], под предлогом, что им нужно достать 5 тысяч (чего проще: 5.100!).

Словом, вечер мне необходим.

Хочу повидаться с Вами, чтобы посоветоваться, когда, мне бы хотелось — поскорей, но не знаю (столько было вечеров)[3] — осуществимо ли уже в январе.

Словом — зовите, и я приеду.

Обнимаю Вас. Вам и Вашим мои самые сердечные поздравления и пожелания.

МЦ.


P.S. Можно Вас попросить передать или переслать Б<орису> К<онстантиновичу> Зайцеву мое прошение о чем-нибудь с новогодн<его> писательского вечера?[4]

_____

У меня занят, пока, только четверговый вечер первого дня Русского Рождества (7-го).


Впервые — НП. С. 506–507. СС-7. С. 295–296. Печ. по СС-7.

3-37. А.А. Тесковой

Vanves (Seine)

65, Rue J B Potin

2-го января 1937 г.


С Новым Годом, дорогая Анна Антоновна!

Вам эту дату пишу — первой.

Дай в нем Бог Вам и Августе Антоновне[5] и всем, кого Вы любите, здоровья и успешной работы, и хороших бесед, и верных друзей.

Не поздравила Вас раньше потому, что болела, обычный грипп, но при необычных обстоятельствах нашего дома — несколько затянувшийся. Но елка, все-таки, была, и Мурины подарки (благодаря Вашему, за который Вас горячо благодарю) — были. Получил книжки: «Les Contes de ma Grand-Mère»{1} (Жорж Занд) — «L’histoire merveilleuse de Peter Schlehmil»{2} (во французском переводе самого Chamisso — кстати, был француз (эмигрант) — и себя на французский — переводил!!)[6] — и цветную лепку, из которой отлично лепит.

Я, как встала после гриппа, так сразу засела за переписку своей прозы — Мой Пушкин[7]. Мой Пушкин — это Пушкин моего детства: тайных чтений головой в шкафу, гимназической хрестоматии моего брата, к<отор>ой я сразу завладела, и т. д. Получается очень живая вещь.

Не знаю — возьмут ли Совр<еменные> Записки, но во всяком случае буду эту вещь читать вслух на отдельном вечере[8].

_____

Да, та «Dichterin»{3}, о к<оторой> Рильке пишет Пастернаку[9] — я. Я последняя радость Рильке, и последняя его русская радость, — его последняя Россия и дружба.

Как мне бы хотелось с Вами встретиться. А вдруг — в этом году?? Давайте — подумаем. А м<ожет> б<ыть> — и решим??

Обнимаю Вас, сердечный привет сестре.

Всегда любящая и помнящая Вас

М.


От С<ергея> Я<ковлевича> и Мура сердечный привет и лучшие пожелания.

Аля — из моей жизни совсем отсутствует: у нее — своя, мне совсем чужая: всё, чего не только любила, но никогда не переносила — я. Ей уже 23 года[10], и это человек сложившийся.


Впервые — Письма к Анне Тесковой, 1969. С. 148 (с купюрами); СС-6. С. 447–448. Печ. полностью по кн.: Письма к Анне Тесковой, 2008. С. 267–268.

4-37. А.С. Штейгеру

4-го янв<аря> 1936 г. <1937 г.>[11]


Мой первый ответ: не узнавать — себя. Я от человека всегда терплю до предела, пока не затронуто что-то для меня священное, намеренно — не затронуто, с злостным умыслом мною любимое — унизить. <зачеркнуто: В частном порядке> Вы порвали не только не попытавшись выяснить, <зачеркнуто: после моего полного и терпеливого выяснения: «не могу видеть Вас в»> а — не дождавшись моего выяснения, не оставив для него адреса — раз — и уже с моим полным и терпеливым выяснением в руках — два. «Не могу видеть вас в ничтожестве». <зачеркнуто: значит можно сказать тому человеку, от которого ждешь большего> есть именно доказательство, что человек для тебя не ничтожество.

Спросите любого и любой Вам истолкует — так.

Но не будем углубляться. Мне слишком легко разбить карточку Ваших доводов.

Но Вы даже этим любимым быть не захотели: Вам надоело быть любимым и Вы уцепились за первый предлог, как с другим, к<отор>ым Вам бы хотелось быть любимым, <вариант: в другом случае (хотели быть любимым)> уцепились бы за первый обратный благоприятный предлог.

Вы не посчитали, что перед Вами живой человек.

ачеркнуто: От начала до конца все это было каприз — может быть больного>

Мой друг, меня часто оскорбляли, но <зачеркнуто: все это всегда «любящие», никогда — друзья. Всегда — женщину, никогда — человека. Никогда — поэта> что в этом отношении были не только Вы, но еще — я, Вы ни на минуту не задумывались, каково мне без Вас будет (не на свете! внутри меня)

Вы <зачеркнуто: подразумевали> первую помнившую от меня обиду положили на весы <зачеркнуто: (всего моего сердца)> и она перевесила — всю меня. Ваше самолюбие Вы предпочли моей любви.

Больше Вам сказать нечего. Все это — явно: спросите любого

Как я бы поступила? Выяснила бы

_____

Если же Вы и последнего моего черным по белому выяснения[12] <поверх строки: по той или иной причине> все же решили порвать, Вы должны были бы сказать мне это сразу — так же черным по белому, и еще лучше — устно, в первую нашу встречу: По той или иной причине, с вовсе без причин — Вы мне больше не нужны…

<Зачеркнуто: а не «изъявлять благодарность» и так далее. Это — либо

Вы меня — зря мучили>

а не делать это — молча, не тянуть, <сверху: отталкивать>, не отписываться, не приезжать ко мне и не звать к себе <зачеркнуто: Есть вещи серьезнее чувства <нрзб.>> на три дня, «отдохнуть» и так далее.

_____

Если Вы после моего последнего письма могли думать о себе, о какой-то моей воображаемой обиде, если Вы после тех стихов могли думать только о себе и своем самолюбии

— Бог с Вами. Нам не по дороге

_____

Мой друг! Когда человек идет в болото — не считаешь до́ ста, а кричишь, либо хватаешь за руку — или за ногу (Монпарнасы) — или за голову.

Не считала я до́ ста и после первого Вашего письма и поступка

<зачеркнуто: От человека же так всем собой отозвавшегося можно было ждать> я никогда не считаю до ста.


Печ. впервые. Письмо (черновик) хранится в РГАЛИ (ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 27, л. 106–107 об.).

5-37. А.С. Головиной

5-го января 1937 г.


Моя дорогая деточка[13], как хорошо, что Вы меня сразу стали звать Мариной, просто Мариной, без всякой моей просьбы или предложения (когда приходится просить — <нрзб.>). А я Вас, внутри себя, перейдя Ваш порог и пройдя Ваш путь сразу назвала Конcуэлой — но не то́й, романа Жорж Занд[14] (хотя и той!), а той — огаревской Наташи, которую старшая Наташа герценовская, после первой встречи, прощаясь с ней не дожидаясь назвала — Конеуэлой[15] <над этими словами: и которая Конеуэлой оказалась и осталась>. (Есть вещи, хотя бы сто лет спустя <над этими словами: с <нрзб.> сто лет назад произошедшие> которые в нас произошли. Так вот те две Наташи во мне произошли (и вчера я — просто вспомнила). Но не будем сейчас о Наташах, будем о Вас.

Вы сказали — «как сделать, чтобы, когда Вы придете — не было других». Отвечаю Вам сейчас.

— Пусть другие будут: все равно их не будет, то есть Вы будете знать, что все равно я с Вами, и все что я говорю, будет к Вам, и для Вас.

Другие никогда ни понимать / понять ни помогать / помочь не будут <над этим словом: не могут>. Не бойтесь если это Ваши друзья — я буду с ними мила, и никакого неуюта не будет. Просто, Вы будете знать: я каждую секунду и всей собой — с Вами. Будете знать это абсолютно — надежно и спокойно. (Посмотрите, сколько будет в последних строках, я этому рада, это не мой глагол. Так от «было» — Наташ — до будет нашего. (Да будет!)

Этим летом мне из Швейцарии <над этим словом: в которой я бывала часто> пришлось написать такую открытку[16].

Никогда еще <над этими словами: я думаю, что>, со времен Огарева и Герцена и их Наташ, из Швейцарии в Швейцарию же с такой горечью не посылалось привета.

И вот, <зачеркнуто: сбылось, моя Наташа> вернулась, но совсем иначе, то есть Наташа.

Может быть тем косвенным и множественным <над этим словом: (Наташ)> упоминанием я Вас в свою жизнь — <зачеркнуто: назвала> <над этим словом: вызвала>, в Вашу — вошла. Словом, я в нас с Вами вчера, что-то узнаю, пока еще — как сквозь сон, знаете — сквозь ресницы сна. И чтобы Вам это не показалось «поэзией» (хотя вся моя поэзия — только достоверность и очевидность моего до-семилетия) — мне с Вами, я с Вами вчера была на полной свободе, вчера была совершенно — свободна, совершенно. По-моему, совершенно я с Вами вчера была на полной свободе сна, мое любимое состояние, я все время узнавала как во сне знаешь, что будет дверь, что улица загнет, что человек скажет то-то… Вы все время говорили «то-то».

А в общем не Вы и не я говорили, нами говорило <над этими словами: нам говорилось>, и Вы напрасно не захотели выслушать моего рассказа всем и каждому — 2 года назад — о Вас. Не я говорила и не о Вас говорила, а то лицо, по недоразумению, заместившее меня в моей комнате под ёлкой — о том лице, по недоразумению, заместившему на диванчике — Вас.

Вы никогда от меня не будете больны как бы Вам этого не хотелось.

_____

О другом. Нужно все-таки выяснить Вам Швейцарию[17], то есть чтобы я хорошенько поняла, в чем, в точности препятствие в Вас самой. Потому что — предупреждаю — я буду работать против себя, против нас — для Вас и для Вашего сына[18] и для Ваших легких, которые нужно вернуть.

Я из Вашего рассказа поняла такое странное, что Ва́м рассказывал он повторно: что для того, чтобы Вас бесплатно (и лечить Вашего брата[19] по-настоящему в санатории) Вам нужно сделать Вашего сына швейцарцем и вдобавок не видать его до 19 лет. Этого же быть не может. Вы (как я) беды заостряете и сгущаете. Потому-то я начну приятельски с Маргариты Николаевны[20], что она полна глубочайшего понимания и считается с особостью человека, человек — трезвый и не подается, как я, <зачеркнуто: мрачным видениям> крайностям Вашего зрения.

Напишите мне записочку, когда Вас на этой неделе заведомо — не будет (надолго) дома, чтобы мне с Маргаритой Николаевной не одной не попасть именно в этот день и час.


Простите, что я вчера так крепко взяла Вас за́ плечи. И еще буду работать — против нас — <зачеркнуто: для Вас> <над этим словом: сейчас>, чтобы без всякого страха и щемления сердца, смогла Вас крепко <зачеркнуто: по-своему> <над этим словом: всей собой> обнять.

_____

<Приписка: >

8-го января 1937 г. (нынче иду к ней вторично)


Когда я и Вы — плохо, тогда уж лучше — я (одна).

Нужно, чтобы — мы. С А<натолием> Ш<тейгером> у меня всегда было: Вы и я (Вы — и Вы), с нею — сразу мы: то есть — вся я и вся она и вся любовь.

МЦ.

8-го января 1937 г., пятница


Печ. впервые. Письмо (черновик) хранится в РГАЛИ (ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 27, л. 107 об. — 109).

6-37. В.В. Рудневу

<21 января 1937 г.>[21]


Дорогой Вадим Викторович,

Стихи к Пушкину (около 200 строк) полу́чите завтра в пятницу[22] — завезу их сама в Земгор (Daviel) около 3 ч<асов> — хорошо бы, если бы Вы там были, но если не можете — оставлю.

Я сейчас вся в Пушкине[23]: французские переводы и русская проза (буду читать в феврале[24]) — Мой Пушкин, а еще три печи, — потому и не писала.

Всего доброго! Итак, завтра в пятницу стихи у Вас.

МЦ.

Четверг


Впервые — Надеюсь — сговоримся легко. С. 107. Печ. по тексту первой публикации (с уточнением датировки).

7-37. А.С. Штейгеру

Vanves (Seine) 65, Rue JB Potin

22-го января 1937 г., пятница.


Милый Анатолий Сергеевич,

Если Вы ту зеленую куртку, что я Вам летом послала, не но́сите (у меня впечатление, что она не Вашего цвета) — то передайте ее, пожалуйста, для меня Елене Константиновне[25], с просьбой захватить ее, когда поедет, к Лебедевым.

Она мне очень нужна для уезжающего.

Если же но́сите — продолжайте носить на здоровье.

Всего лучшего!

МЦ.

<Приписка снизу:>

Пальто, о котором Елена Константиновна знает, лежит у Лебедевых и ждет ее.

Мой самый сердечный привет обоим Бальмонтам.

На Вашу долю выпало великое счастье: жить рядом с большим поэтом[26].


Впервые — «Хотите ко мне в сыновья?» С. 77–78. СС-7. С. 624–625. Печ. по СС-7.

8-37. Ю.П. Иваску

Vanves (Seine)

65. Rue JB Potin

25-го января 1937 г., понедельник


Милый Юрий Иваск,

Наконец-то получила Вашу статью и, сразу скажу разочарована[27].

Нужно было дать либо Единство, либо путь (лучше оба, ибо есть — оба, и вопиюще — есть!) Вы же всё, т. е. двойную работу 20-ти лет, свалили в одну кучу, по мере надобности данного утверждения выхватывая то или другое, разделенное двадцатью годами жизни — не подтверждая строкой 1936 г. строку 1916 г. или, наоборот, одну другой не противуставляя — а смешивая. Та́к нельзя.

Общее впечатление, что Вы думали, что в писании выяснится, и не выяснилось ничего.

О таком живом, как я и мое, нужно писать живому, Вы же все свое (в этой статье безысходное) умствование, весь свой мертвый груз приписали мне. Всё это ведь любящему мои стихи в голову не придет (и не приходило), вообще мои стихи не от головы и не для головы, здесь глас народа — голос Божий, и я скорее согласна с первым встречным, стихи любящим и сразу взволнованным — чем с Вами.

Чтобы Ваша статья вышла удачной, Вам нужно было бы взять из меня то, что Вы любите и знаете — и можете: то́, что Вы называете архаикой, и в этом оставаться и работать, ибо тут и для головы — пища: и замысел, и действие, и ошибка характеров и Ваш любимый язык.

Но называть декадентскими стихами такой детской простоты высказывания, такую живую жизнь:

Не думай,…{4}

У вас на живую жизнь — дара нет. Вы и здесь ищете «la petite bête»{5}, а есть вещи — сплошные grandes bêtes{6}, вне литературных теорий и названий, явления природы. На это Вас не хватило. На всякого мудреца довольно простоты.

_____

О моей русской стихии — смеюсь. Но, помимо смеха, цитировать нужно правильно, иначе — недобросовестно[28].

Речка — зыбь,

Речка — рябь,

Руки рыбоньки

Не лапь.

Что́ это? ВЗДОР. И автор его — Вы́.

Речка — зыбь,

Речка — рябь.

Рукой рыбоньки

Не лапь.

(Ты — своей рукой — меня, рыбоньки. А не то:)

Не то на кривь

Не то на́ бок

Раю-радужный

Кораблик —

т. е. тронешь — всё кончится.

Ясно?

Нужно уметь читать. Прежде чем писать, нужно уметь читать.

В Переулочках Вы просто ничего не поняли — Keine Ahnung{7}. Раскройте былины и найдете былину о Маринке, живущей в Игнатьевских переулочках и за пологом колдующей — обращающей добрых мо́лодцев в туров. Задуря́ющей. У меня — словами, болтовней, под шумок которой всё и делается: уж полог не полог — а парус, а вот и речка, а вот и рыбка, и т. д. И лейтмотив один: соблазн, сначала «яблочками», потом речною радугою, потом — огненной бездной, потом — седьмыми небесами… Она — МОРО́КА и играет самым страшным.

А КОНЬ (голос коня) — его богатырство, зовущее и ржущее, пытающееся разрушить чары, и — как всегда — тщетно, ибо одолела — она:

Турий след у ворот[29]

т. е. еще один тур — и дур.

_____

Эту вещь из всех моих (Мо́лодца тогда еще не было) больше всего любили в России, ее понимали, т. е. от нее обмирали — все, каждый полуграмотный курсант.

Но этого Вам — не дано.

_____

Но — я должна бы это знать раньше.

Ваше увлечение Поплавским, сплошным плагиатом и подделкой. Ваше всерьез принимание Адамовича, которого просто нет (есть только в Последних Новостях)[30].

Вы настоящего от подделки не отличаете, верней — подделки от настоящего, оттого и настоящего от подделки. У Вас нет чутья на жизнь, живое, рожденное. Нет чутья на самое простое Вы всё ищете — как это сделано. А ларчик просто открывался — рождением.

_____

И еще — какое мелкое, почти комическое деление на «Москву» и «Петербург». Если это было топографически-естественно в 1916 г.[31], — то до чего смешно — теперь! когда и Москвы-то нет, и Петербурга-то нет и вода — не вода, и земля — не земля.

Та́к еще делят Адамовичи, у к<отор>ых за душой, кроме Петербурга, никогда ничего и не было: салонного Петербурга, без Петра!


Да, я в 1916 г. первая та́к сказала Москву. (И пока что последняя, кажется.) И этим счастлива и горда, ибо это была Москва — последнего часа и раза. На прощанье. «Там Иверское сердце — Червонное, горит»[32]. И будет гореть — вечно. Эти стихи были — пророческие. Перечтите их и не забудьте даты.

Но писала это не «москвичка», а бессмертный дух, который дышит где хочет, рождаясь в Москве или Петербурге — дышит где хочет[33].

Поэт есть бессмертный дух.

А «Москва», как темперамент — тоже мелко, не та мера. И, главное, сейчас, плачевно-провинциально: новинка с опозданием на́ 20 лет: на целое поколение.

Этой статьей, в доброй ее половине, Вы попадаете в «сердце» Монпарнаса[34] — и соседство России не уберегло!

Жаль!

_____

Со Штейгером я не общаюсь, всё, что в нем есть человеческого, уходит в его короткие стихи, на остальное не хватает: сразу — донышко блестит[35]. Хватит, м<ожет> б<ыть>, на чисто-литературную переписку — о москвичах и петербуржцах. Но на это я своего рабочего времени не отдаю. Всё, если нужна — вся, ничего, если нужны буквы: мне мои буквы — самой нужны: я ведь так трудно живу.

И, сразу вспомнила: зола, и Ваше: из-под этой, из этой золы…

Насколько Вы одарённее (и душевно, и словесно) в письмах. (Я это же, этим летом, писала Штейгеру.) Так в чем же дело? Бумага — та, рука — та, Вы — тот…

М<ожет> б<ыть>, оттого, что — «литература»? (Точно это — есть!)

_____

Ну, не сердитесь. Выбора не было, и Вы́ правды — заслуживаете. А если мне суждено этим письмом Вас потерять то предпочитаю потерять Вас та́к, чем сохранить — иначе[36]. Ну́, еще один — не вынес!

Всего доброго — от всей души.

МЦ.

Когда говоришь о громкости, нужно говорить и о тихости: у меня есть стихи тишайшие, каких нет ни у кого.

_____

Меня вести можно только на контрасте, т. е. на все́присутствии: наличности всего. Либо брать — часть. Но не говорить, что эта часть — всё. Я — много поэтов, а ка́к это во мне спелось — это уже моя тайна.


Впервые — Русский литературный архив. С. 230–231 (с купюрами). СС-7. С. 406–408 (полностью). Печ. по СС-7.

9-37. Андре Жиду

<Январь 1937 г.>


Господин Андре Жид,

Пишет Вам русский поэт, переводы которого находятся у Вас в руках. Я работала над ними шесть месяцев — две тетради черновиков в 200 стр<аниц> каждая — и у некоторых стихотворений по 14 вариантов. Время тут ни при чем — хотя все же нет, чуть причем, быть может для читателя, но я Вам говорю, как собрат, ибо время это работа, которую в дело вкладываешь.

Чего я хотела больше всего, это возможно ближе следовать Пушкину, но не рабски, что неминуемо заставило бы меня остаться позади, за текстом и за поэтом. И каждый раз, как я желала поработить себя, стихи от этого теряли. Вот один пример, среди многих[37],

написанные стихи:

…Pour ton pays aux belles fables

Pour les lauriers de ta patrie

Tu délaissais ce sol fatal

Tu t’en allais m’ôtant la vie{8},

4-я строфа:

Tu me disais: — Domain, mon ange,

Là-bas, au bout de l’horizon,

Sous l’oranger chargé d’oranges

Nos coeurs et lèvres se joindront{9},

Дословный перевод: Tu me disais: A l’heure de notre rencontre — Sous un ciel étenellement bleu — A l’ombre des olives — les baisers de l’amour — Nous réunirons, mon amie, à nouveau{10}.

Итак, во французской прозе:

A l’ombre des olives nous unirons, mon amie, nos baisers à nouveau{11}.

Во-первых, по-русски, как и по-французски, соединяют уста в лобзаньи, а не лобзанье, которое есть соединение уст.

Значит Пушкин, стесненный стихосложением, позволяет себе здесь «поэтическую вольность», которую я, переводчик, имею полное право не позволять себе, и даже не имею никакого права себе позволить.

Во-вторых, Пушкин говорит об оливковом дереве, что для северного человека означает Грецию и Италию. Но я, пишущая на французском языке, для французов, должна считаться с Францией, для которой оливковое дерево, это Прованс (и даже Мирей)[38]. Что же я хочу? Дать образ Юга дальнего, юга иностранного. Поэтому я скажу апельсиновое дерево и апельсин.

Вариант:

Tu me disais: sur une rive

D’azur, au bout de l’horizon

Sous l’olivier chargé d’olives

Nos coeurs et lèvres se joindront{12}.

Но: оливковое дерево наводит на мысль об ином союзе, чем союз любви: о дружественном союзе, или о союзе Бога с человеком… вплоть до S d N[39], а никак не о союзе любви (или любовном единении).

Второе: плод оливкового дерева мал и тверд, тогда как апельсин всегда неповторим и создает гораздо лучше видение ностальгии (по-русски тоски) любовной.

Вы понимаете меня?

И еще одна подробность: апельсиновое или лимонное дерево не существует по-русски в одном слове: это всегда дерево апельсина, дерево лимона.

Таким образом Пушкин не захотел дать южное дерево, или даже Юг в дереве и у него не оставалось выбора, поэтому он взял иностранное слово «оливковое дерево» и переделал его в русское слово «олива». Если бы апельсиновое дерево существовало, он несомненно выбрал бы его.

Итак:

Tu me disais: — Demain, cher ange,

Là-bas, au bout de l'horizon,

Sous l’oranger chargé d’oranges

Nos coeurs et lèvres se joindront{13}.

Ангел мой родной — этого нет в тексте, нет в этом тексте, но это речь целой эпохи, все, мужского или женского рода, все, пока они любили друг друга были: ангел мой родной, даже среди женщин, даже среди друзей; ангел мой родной! слова бесполые, слова души, наверняка произнесенные женщиной, которую Пушкин провожал, прощаясь с ней навсегда. И еще одна мелкая подробность, которая, быть может, заставит Вас улыбнуться.

Пушкин был некрасив. Он был скорее уродом. Маленького роста, смуглый, со светлыми глазами, негритянскими чертами лица — с обезьяньей живостью (так его и называли студенты, которые его обожали) — так вот, Андре Жид, я хотела, чтобы в последний раз, моими устами, этот негр-обезьяна был назван «ангел мой родной». Через сто лет — в последний раз — ангел мой родной.

Читая другие переводы, я вполне спокойна за ту вольность, которую я себе позволила.

Вот еще один пример моей неволи:

Прощанье с морем, строфа 6:

Que n’ai — je pu pour tes tempêtes

Quitter ce bord qui m’est prison!

De tout mon coeur te faire fête.

En proclamant de crête en crête

Ma poétique évasion{14}.

Дословный перевод: Je n’ai pas réussi à quitter a jamais — Cet ennuyeux, cet immobile rivage — Te féliciter de mes ravissements Et diriger par dessus tes crêtes — Ma poétique évasion{15}.

Переложение первое и соблазнительное:

1. Que n’ai-je pu d’un bond d'athlète

Quitter ce bord qui m’est prison…{16}

Пушкин был атлетом, телом и душой, ходок, пловец и т. д. неутомимый (Слова одного из тех, кто позже положат его в гроб: это были мышцы атлета, а не поэта.)[40]

Он обожал эфеба[41]. Это было бы биографической чертой.

Во-вторых: прыг и брег. Соблазнительное видение полубога, наконец освободившегося, который покидает берег одним прыжком, Единственный, и оказывается в середине моря и воли. (Вы меня понимаете, ибо видите это.)

Тот Пушкин, сдержанный всей тупостью судьбы, Царя, Севера, Холода — освобождающийся одним прыжком.

И, в-третьих (и это во мне только третье:) звук, созвучье слов: прыг и брег, эта почти-рифма.

Так вот, Андре Жид, я не поддалась соблазну и, скромно, почти банально:

Que n’ai — je pu pour tes tempêtes

Quitter ce bord qui m’est prison!{17}

Ибо 1) атлет перекрывает всё, всю строфу — мы ее кончили, а атлет еще продолжает свой прыжок, мой атлет перекрывает всего поэта в Пушкине, моего Пушкина — всего Пушкина, его, Пушкина, и я не имею на него права. Я должна, мне пришлось — в себе задавить.

Второе: это романтическое стихотворение, самое романтическое, которое я знаю, это — сам Романтизм: Море, Рабство, Наполеон, Байрон, Обожание, а Романтизм не содержит ни слова ни видения атлета. Романтизм, это главным образом и повсюду — буря. Итак — откажемся.

(Это было одним из самых для меня трудных (отказов) в моей жизни поэта, говорю это и я в полном сознании, ибо мне пришлось отказываться за другого.)

Дорогой Жид, письмо стало длинным, и я бы никогда его не написала другому французскому поэту, кроме Вас.

Потому что Вы любите Россию[42], немного с нами знакомы, и потому что стихи мои уже в Ваших руках, хотя не я Вам их вручила, — и это чистая случайность (которую по-французски предпочитаю писать через Z: hazard{18}).


Чтобы Вы могли сориентироваться на меня, как личность: десять лет назад я дружила с Верой, большой и веселой Верой, тогда только что вышедшей замуж и совершенно несчастной[43].

Я была и остаюсь большим другом Бориса Пастернака, посвятившего мне свою большую поэму 1905[44].

Не думаю, чтобы у нас были другие общие друзья.

Я не белая и не красная, не принадлежу ни к какой литературной группе, я живу и работаю одна и для одиноких существ.

Я — последний друг Райнера Мария Рильке, его последняя радость, его последняя Россия (избранная им родина)… и его последнее, самое последнее стихотворение

ELEGIE

fur Marina[45]

которое я никогда не обнародовала, потому что ненавижу всенародное (Мир это бесчисленные единицы. Я — за каждого и против всех).

Если Вы знаете немецкий и если Вы — тот, которому я пишу в полном доверии, я Вам эту элегию пошлю, тогда Вы лучше будете меня знать.

_____

(Официальные данные)

Не зная русского языка, Вы не можете мне доверять, что касается точности русского текста, я и не хочу, чтобы Вы мне доверяли, поэтому скажу Вам, что:

Поэт, биограф-пушкинист Ходасевич[46] (которого все русские знают) и критик Вейдле[47] ручаются за точность моих переводов.

До свиданья, Андре Жид, наведите справки обо мне, поэте, спросите у моих соотечественников, которые кстати меня не очень любят, но все уважают.

Мы получаем только то, чего хотим и чего стоим.

Кланяюсь Вам братски

Марина Цветаева


PS. Я уже не молодая, начинала я очень молодой и вот уже 25 лет как я пишу, я не гоняюсь за автографами.

(К тому же Вы можете и не подписываться)

P.S. Переводы эти, предъявленные критиком Вейдле Господину Полану[48], редактору N R F и Mesures, были им отвергнуты, по той причине, что они не позволяли дать себе отчет о гениальности поэта и являются, в целом, лишь набором общих мест.

Если бы он мне сам сказал, я бы ему ответила:

Господин Полан, то что Вы принимаете за общие места, является общими идеями и общими чувствами эпохи, всего 1830 г<ода>, всего света: Байрона, В<иктора> Гюго, Гейне, Пушкина, и т. д. и т. д.

Александр Пушкин, умерший сто лет назад, не мог писать как Поль Валери или Борис Пастернак.

Персчитайте-ка Ваших поэтов 1830 <года>, а потом расскажите мне о них.

Если бы я Вам дала Пушкина 1930 <года>, Вы бы его приняли, но я бы его предала.


Впервые — Песнь жизни. С. 380–384 (публ. Е.Г. Эткинда на французском языке). СС-7. С. 640–644. Печ. по СС-7 (в переводе В.К. Лосской).

10-37. А.А. Тесковой

Vanves (Seine)

65, Rue JB Potin

26-го января 1937 г., вторник


Дорогая Анна Антоновна,

А меня Ваше письмо сердечно обрадовало: в нем все-таки есть надежды… Дорога — великая вещь, и только наш страх заставляет нас так держаться за обжитое и уже непереносное. Перемена ли квартиры, страны ли — тот же страх: как бы не было хуже, а ведь бывает — и лучше.

К путешествию у меня отношение сложное и думаю, что я пешеход, а не путешественник. Я люблю ходьбу, дорогу под ногами — а не из окна того или иного движущегося. Еще люблю жить, а не посещать, — случайно увидеть, а не осматривать. Кроме того, я с самой ранней молодости ездила с детьми и нянями: — какое уж путешествие! Для путешествия нужна духовная и физическая свобода от, тогда, м<ожет> б<ыть> оно — наслаждение. А я столько лет — 20, кажется — вместо паровоза везла на себе все свои мешки и тюки — что первое чувство от путешествия у меня — беда. Теперь, подводя итоги, могу сказать: я всю жизнь прожила — в неволе. И, как ни странно — в вольной неволе, ибо никто меня, в конце концов, не заставлял та́к всё принимать всерьез, — это было в моей крови́, в немецкой ее части (отец моей матери — Александр Данилович Мейн (Meyn) — был русский остзейский немец, типа барона: светлый, голубоглазый, горбоносый, очень строгий… Меня, между прочим, сразу угадал — и любил).

…Но Вы едете — иначе. Ваше путешествие — Pilgerschaft{19}, и в руках у Вас — Wanderstab{20}, и окажетесь Вы еще в Иерусалиме (Небесном).

Паломник должен быть внутренно-одинок, только тогда он проникается всем. Мне в жизни не удалось — паломничество. (А помните Kristin[49] — под старость лет — когда ее ругали мальчишки, а она, улыбаясь, вспоминала своих — когда были маленькими… Точно со мно́й было.)

_____

У меня три Пушкина: «Стихи к Пушкину», которые совершенно не представляю себе чтобы кто-нибудь осмелился читать, кроме меня. Страшно-резкие, страшно-вольные, ничего общего с канонизированным Пушкиным не имеющие, и всё имеющие — обратное канону. Опасные стихи. Отнесла их, для очистки совести, в редакцию Совр<еменных> Записок, но не сомневаюсь, что не возьмут — не могут взять[50]. Они внутренно-революционны — та́к, как никогда не снилось тем, в России. Один пример:

Потусторонним

Залом царей:

— А непреклонный

Мраморный сей,

Столь величавый

В золоте барм?

— Пушкинской славы

Жалкий жандарм.

Автора — хаял,

Рукопись — стриг.

Польского края —

Зверский мясник.

Зорче вглядися,

Не забывай:

Певцеубийца

Царь Николай

Первый.

Это месть поэта — за поэта. Ибо не держи Н<иколай> I Пушкина на привязи — возле себя поближе — выпусти он его за границу — отпусти на все четыре стороны — он бы не был убит Дантэсом[51]. Внутренний убийца — он.

Но не только такие стихи, а мятежные и помимо событий пушкинской жизни, внутренно-мятежные, с вызовом каждой строки. Они для чтения в Праге не подойдут, ибо они мой, поэта, единоличный вызов — лицемерам тогда и теперь. И ответственность за них должна быть — единоличная. (Меня после них могут просто выбросить из Совр<еменных> Записок и вообще — эмиграции.) Написаны они в Мёдоне, в 1931 г. летом — я как раз тогда читала Щеголева: «Дуэль и Смерть Пушкина»[52] и задыхалась от негодования.

_____

Есть у меня проза — «Мой Пушкин» — но это моё раннее детство: Пушкин в детской — с поправкой: в моей. Ее я буду читать на отдельном вечере в конце февраля[53]. И есть, наконец, французские переводы вещей: Песня из Пира во время Чумы, Пророк, К няне, Для берегов отчизны дальной, К морю, Заклинание, Приметы — и еще целый ряд, которых никак и никуда не могу пристроить. Всюду — стена: «У нас уже есть переводы». (Прозой — и ужасные.) Вчера на французском чествовании в Сорбонне[54], по отрывкам, читали Бог знает что́. Переводили — «очень милая барышня» или «такой-то господин с женой» — частные лица никакого отношения к поэзии не имеющие. Слоним мои переводы предложил Проф<ессору> Мазону[55] — Вы, наверное, знаете — бывает в Праге — так о́н: — Mais nous avons déjà de très bonnes traductions des poèmes de Pouchkin, un de mes amis les a traduites avec sa femme…{21} И это — профессор[56], и даже, кажется — светило.

_____

Кончаю. Очень надеюсь на встречу. Вместе поедем в Версаль — там лучшее — Petit Trianon{22}[57], весь заросший, заглохший, хватающий за́ душу. И в Fontainebleau — где Cour des Adieux{23}[58] (Наполеона с Францией). Хорошо бы — весной, и на подольше в Париж — устроиться можно дешево — даже в гостинице. Быт легкий, есть всё на все цены. И весна в Париже — лучшее время. — И — Бог знает — что́ со мной будет потом

Если есть более или менее реальные планы — в смысле времени и мест пишите сразу. Хорошо бы начать с Франции.

Обнимаю Вас и всячески приветствую Вашу мечту.

Любящая Вас

МЦ.


Сердечный привет Августе Антоновне.

Сердечное спасибо за присланное.


Впервые — Письма к Анне Тесковой. 1969. С. 148–151 (с купюрами); СС-6. С. 448–450. Печ. полностью по кн.: Письма к Анне Тесковой, 2008. С. 268–271.

11-37. В.В. Рудневу

Vanves (Seine) 65, Rue JB Potin

2-го февраля 1937 г.


Дорогой Вадим Викторович,

На Пушкине не рассоримся[59] (поздно уже!) — найдем способ сговориться и помириться.

Предлагаю в первом стихотворении выпустить четверостишия — личные, слишком в упор:

Ох, бродатые авгуры

Томики поставив в шкафчик

Поскакал бы, Всадник медный.[60]

Перечтите без них — и увидите, что стихи уже приемлемы. Неприятны, скажем, но — приемлемы.

Очень бы хотелось оставить: Уши лопнули от вопля…[61]

Не будьте plus royaliste quele Roi!{24} Ходасевич пушкиньянец — а стихи — приветствует![62] В этом ни один слой эмиграции, лично, не задет.

Два последних: 1) Что вы делаете, карлы, и «Пушкин — тога» и т. д. остаются непременно. Первое (золото и середина) — формула, а второе — конец, без конца — нельзя.

Видите, я сразу пошла навстречу — шагните и Вы. Иначе ведь — цензура, то, от чего так страдал Пушкин.

Та́к никто лично не задет: «Карлы» — не эмигрантская специальность, они всегда и всюду. А «попугаи» есть ведь и обиднее, и они тоже — везде и всюду: там и здесь, тогда и сейчас.

Думайте и отвечайте поскорее.

Я бы на Вашем месте — пошла на уступку. Может — и с пометкой несогласия, это — вполне законно. Хотя — с чем тут <подчеркнуто два раза> не соглашаться?

Жду.

МЦ.


Впервые — Надеюсь — сговоримся легко. С. 107–108. Печ. по тексту первой публикации.

12-37. В.Н. Буниной


Дорогая Вера,

Увы! Вашу открытку получила слишком поздно, а именно около 7 ч<асов>, когда уже «все ушли».

Насчет зала еще ничего не предприняла[63], ищу человека, к<отор>ый бы этим занялся, п<отому> ч<то> — по опыту знаю — у меня такие дела совсем не выходят.

Спасибо за пальто. Сердечный привет. Очень жаль, что так вышло.

МЦ.

5-го февраля 1937 г.


Деньги от Зеелера получила — 150 фр<анков>. Видела в тот день очень много старых и странных писателей[64].


Впервые — НИ. С. 507. СС-7. С. 296. Печ. по СС-7.

13-37. В.Н. Буниной

Vanves (Seine) 65, Rue JB Potin

8-го февраля 1937 г., понедельник


Дорогая Вера,

Нам с Вами и нам с pneu — решительно не везет. Ваше воскресное, в к<отор>ом Вы меня зовете в 4 ч<аса> в воскресенье же, я получила только нынче, т. е. в понедельник утром.

Огромное Вам спасибо, но 1) совершенно не хочу Вас эксплуатировать в вещах, к<отор>ые могут сделать другие 2) уже условилась со Струве[65], с к<отор>ым отправлюсь во вторник на Tokio[66] (торговаться будет — он).

Сняв зал, тотчас же Вас извещу и оповещу в газетах. Нынче в однодневной газете должны появиться мои Démons[67].

Целую вас и от всей души благодарю.

МЦ.


Впервые — НП. С. 507 508. СС-7. С. 296. Печ. по СС-7.

14-37. В.Н. Буниной

Vanves (Seine)

65, Rue JB Potin

10-го февраля 1937 г., среда


Дорогая Вера.

Сняла Salle Tokio на 2-ое марта[68], вторник — за 125 фр<анков>, дала 25 фр<анков> задатку. Огромное спасибо за сбавку и все хлопоты, — я на все письма тотчас же Вам ответила, не понимаю — как Вы могли не получить, а на последнее Вам Аля позвонила.

Билеты доставлю на самых днях, скорей всего — завтра, будут от руки. В четверг Струве ласт первую заметку о вечере[69].

До свидания, целую Вас и еще раз горячо благодарю.

МЦ.


Впервые — Цветаева М. Статьи и тексты. Wien, 1992. С. 218 (Wiener slawistischer Almanach. Sonderbamd 32; публ. Е.И. Лубянниковой). СС-7. С. 297. Печ. по СС-7.

15-37. В.Н. Буниной

Дорогая Вера,

Не удивитесь, если в следующий четверг увидите в газетах другой зал, — я от Tokio отказалась. И вот почему: со всех сторон слышу, что моя (демократическая) публика туда не пойдет, что привыкли меня слышать в бедных залах — и т. д. — и т. д. — и я сама чувствую, что это отчасти правда, что я́ и хороший зал — не вяжемся — (я — и хорошая жизнь…).

Не сердитесь. Ну́ — победней будет вечер, но моя странная совесть будет спокойна.

Как только сниму (не позже завтра, субботы) извещу Вас и пришлю билеты.

Купите Nouvelles Littéraires от 6-го февр<аля> и увидьте, что сделали с Пушкиным[70].

Целую Вас.

МЦ.

Vanves (Seine) 65, Rue JB Potin

12-го февраля 1937 г., пятница


Впервые — НП. С. 510. СС-7. С. 297. Печ. по СС-7.

16-37. В.Н. Буниной

Vanves (Seine)

65, Rue JB Potin

<19 февраля>[71] 1937 г., пятница


Дорогая Вера,

Всё знаю и не виновата ни в чем: без меня меня женили (на заведомо-имеющем быть пустым зале Ласказ)[72]. Дальше: мои билеты ничтожества — осознаю это с грустью. Я две недели просила Алю купить мне какой-то специальной бумаги — и плотной и тонкой — для собственноручных билетов, она все дни и весь день в Париже и все писчебумажные места знает — и ничего. Наконец я попросила знакомого, имеющего отношение к типографии. Цена — 35 фр<анков>! Тогда попросила отпечатать на машинке на плотной бумаге, принес — это. (11 фр<анков>.)

Ну, будь что́ будет. Вечеру этому совсем не радуюсь, ибо ненавижу нелепость, а получается — сплошная.

Целую Вас и благодарю за неутомимость: я бы на Вашем месте — завела руки за спину. (И, кажется — на своем.)

МЦ.


P.S. Посылаю 15 — на полное авось.

(У меня их — двести!!!)


Впервые — НП. С. 511. СС-7. С. 297–298. Печ. по СС-7.

17-37. Ф.А. Гартману

Vanves (Seine) 65, Rue JB Potin

8-го февраля <марта>[73] 1937 г., понедельник


Дорогой Фома Александрович,

Пока — всего два слова, ибо я на самых днях должна сдать рукопись — Мой Пушкин — около ста страниц (мелких) ВОТ ТАКИМ ПОЧЕРКОМ.

Сердечное спасибо за привет! Вечер прошел из ряду вон хорошо, отлично: мы с залом были — одно, и это одно было — Пушкин[74].

— Посылала я Вам уже или нет оттиск моих пушкинских переводов?[75] Или только рукописную (ма-аленькую!) няню?[76] Посылаю оттиск на авось, если уже есть — верните, пожалуйста.

От того общества (романсы Римского-Корсакова)[77] пока — ничего. Очень надеюсь. Люблю эту работу. (Всякую работу люблю, всё что можно сделать руками.)

До свидания. Очень огорчена болезнью Вашей жены[78], и Вашим самочувствием.

Как только освобожусь — напишу еще. У меня в жизни разные важные события. Очень хочу с Вами встретиться.

Еще раз — спасибо.

МЦ.


<Приписки на полях:>

Вы — милый, внимательный, на старинный лад — друг.

P.S. Эпиграф к Вашему местожительству:

Февраль — кривые дороги[79] (Народная примета, даже — календарная).

Второе P.S. Нашла гениальную вещь из еврейской (ма-аленькой!) жизни в Голландии, написанную двумя голландцами, из которых один (и главный) явно — голландка[80]. При встрече дам прочесть. Лучше нельзя и нет.

Третье P.S. А нос у Вас (нас) не еврейский, а древнегерманский.


Впервые — Русская мысль. 1992. 16 окт., спец. прилож. С. 11 (публ. Е.Б. Коркиной). СС-7. С. 470. Печ. по СС-7.

18-37. В.Н. Буниной

Vanves (Seine)

65. Rue JB Potin

11-го февраля <марта>[81] 1937 г., четверг


Дорогая Вера.

Может быть Вы уже знаете, вчера, с 9-го на 10-ое[82] ночью, умер Замятин — от грудной жабы.

А нынче, в четверг, мы должны были с ним встретиться у друзей, и он сказал: — Если буду здоров…

Ужасно жаль, но утешает мысль, что конец своей жизни он провел в душевном мире и на свободе.

Мы с ним редко встречались, но всегда хорошо, он тоже, как и я, был: ни нашим ни вашим.

_____

Вера милая, огромное спасибо за вечер, за досланные 20 фр<анков>, за неустанность Вашей дружбы.

Есть люди, из моих друзей, которые не продали ни одного билета, и по-моему это — не друзья. Я не от жадности говорю, а от глубочайшего непонимания такого толкования дружбы, меня такое внешнее равнодушие внутренне рознит, п<отому> ч<то> я дружбы без дела — не понимаю.

Но, в общем, вечер прошел отлично, чистых, пока, около 700 фр<анков> и еще за несколько билетов набежит. Я уже уплатила за два Муриных школьных месяца, и с большой гордостью кормлю своих на вечеровые деньги, и домашними средствами начала обшивать себя и Мура.

Еще раз — огромное спасибо!

О вечере отличный отзыв в Сегодня[83], и будет отзыв в Иллюстрированной России[84], а Посл<едние> Нов<ости> — отказались, и Бог с ними!

Получаю множество восторженных, но и странных писем, в одном из них есть ссылка на Ивана Алексеевича — непременно покажу при встрече. Но Вы скоро едете? Если не слишком устанете — позовите.

(Никто не понял, почему Мой Пушкин, все, даже самые сочувствующие, поняли как присвоение, а я хотела только: у всякого — свой, это — мой. Т. е. в полной скромности. Как Klärchen у Гёте говорит в Эгмонте[85] — про Эгмонта: — Mein Egmont… А Руднев понял — как манию величия и прямо пишет…)

Обнимаю Вас. Сердечный привет Вашим.

М.


<Приписка на полях:>

Аля едет на самых днях[86], но уже целиком себя изъяла, ни взгляда назад… А я в детстве плакавшая, что Старый Год кончается — и наступает Новый… «Мне жалко старого Года…»


Впервые — НП. С. 508–510. СС-7. С. 298. Печ. по СС-7.

19-37. В.Ф. и О.Б. Ходасевич

Vanves (Seine), 65, Rue JB Potin

13-го марта 1937 г., суббота


Дорогой Владислав Фелицианович и дорогая Ольга Борисовна,

Не дивитесь моему молчанию — Аля уезжает в понедельник[87], т. е. послезавтра, весь дом и весь день сведен с ума — завалы вещей — последние закупки и поручения, — неописуемо.

Как только уедет — я ваша.

Я, вообще, ваша — сейчас долго объяснять — но, чтобы было коротко: мои, это те и я — тех, которые ни нашим ни вашим. С горечью и благодарностью думала об этом вчера на свежей могиле Замятина[88], с этими (мысленными) словами бросила ему щепотку глины на гроб. — Почему не были?? Из писателей была только я — да и то писательница. Еще другая писательница была Даманская[89]. Было ужасно, растравительно бедно́ — и людьми и цветами, — богато только глиной и ветрами — четырьмя встречными. Словом, расскажу при встрече, надеюсь скорой. Есть очень любопытный изустный рассказ — о Москве сейчас. Обнимаю и скоро окликну.

МЦ.


С Замятиным мы должны были встретиться третьего дня. в четверг. 11-го, у общих друзей. Сказал: — Если буду здоров.

Умер 10-го, в среду, в 7 ч<асов> утра — один[90]. Т. е. в 7 ч<асов> был обнаружен — мертвым.

У меня за него — дикая обида.


Впервые Новый журнал. 1967. № 89. С. 113-114 (публ. С. Карлинского). СС-7. С. 468. Печ. по СС-7.

20-37. А.С. Головиной

Vanves (Seine) 65, Rue JB Potin

7-го апреля 1937 г., среда


Аллочка!

Надеюсь быть у Вас в пятницу. Хотела — экспромтом — вчера, но Мур не отпустил — «мой первый школьный день, и вы вдруг уходите» и т. д. Да было и поздновато.

Привезу Вам крохотные чудные туфли, один страх — что малы.

Целую Вас.

До послезавтра!

МЦ.


Впервые Шур Леонид. Три неопубликованных письма Марины Цветаевой. Доклады симпозиума Марина Цветаева и Франция. Новое и неизданное. М.: Русский путь, 2002. С 100–102. Печ. по тексту первой публикации.

21-37. A.Э. Берг

Vanves (Seine) 65, rue JB Potin

12-го апреля 1937 г., среда


Дорогая Ариадна,

Не знаю Вашего адреса и пишу на Ольгу Николаевну[91]. От нее знаю, что вы уже у себя, знаю и о болезни детей — помню как двухлетний Мур гнал от себя докторшу — Уходи, противная краснуха!

а она, не понимая, одобряла: — Вот Мо́лодец! Так и нужно гнать болезни!

Но жаль все-таки, что на первых порах Вашей новой жизни — такое осложнение.

О<льга> Н<иколаевна> пишет, что квартира небольшая, но хорошая, веселая (а у меня — небольшая и нехорошая! мечтаю переехать: извела третья печна́я — трехпе́чная зима — все утра простояла на коленях, выгребая и протрясая) — а я всё вспоминаю Ваши сады, которые у меня все слились в один: огромный, — я очевидно их сложила, а м<ожет> б<ыть> и перемножила.

Как я помню одно наше с Вами гулянье, м<ожет> б<ыть> последнее. вечерело. Вы мне показывали молодые бобы, а потом дали мне розы, а дом уже был совсем темный. Слово Garches[92] для меня навсегда магическое, для Вас — нет и не может быть, п<отому> ч<то> там шла Ваша жизнь, я же попадала в чей-то сон, немножко как Domaine sans nom{25} — да там Вы мне его (Meaulnes[93]) и дали… (Правда, Meaulnes, son grand rêve{26} — немножко кусочек нашей жизни? С нами было. (Я (в книге) невыносимо только когда его нет. Когда оно есть — это лучшее слово и имя.)

Пишите, милая Ариадна, не смущаясь собственными долгими перерывами, — не будем считать и считаться.

У меня к Вам большая просьба, но скажу ее только после Вашего ответа.

До свидания! Когда в Париж? Непременно предупредите заранее, хорошо бы вместе съездить на волю, па целый день. Сейчас начинаются чудные дни.

Пишите.

Обнимаю

МЦ.


<Приписка на полях:>

Пишете ли — книгу своего детства и юности? Что делаете весь день? Есть ли кто-нибудь при детях?[94] А м<ожет> <быть> у Ваших краснухи не было? У меня было впечатление, что переболели все.


Впервые — Письма к Ариадне Берг. С. 76–77. СС-7. С. 507–508. Печ. по СС-7.

22-37. С.М. Лифарю

<Около 20 апреля 1937 г.[95]>


Многоуважаемый Сергей Михайлович,

Может быть Вы видели мою рукопись Стихов к Пушкину, принесенную мною по просьбе господина Сем<енченкова> на выставку?[96] О дальнейшей судьбе ее я не знаю. Полагаю, что она есть на руках у Г<осподи>на С<еменченкова> и очень прошу Вас, если она Вам нужна, взять ее себе — от меня на память. Большинство этих стихотворений никогда не печаталось[97], и они впервые все вместе переписаны.

Я часто вижу Вас на писательских вечерах и потому подумала, что мои стихи, особенно к Пушкину, могут быть Вам радостны.


Впервые — СС-7. С. 646. Печ. по СС-7.

23-37. А.А. Тесковой

Vanves (Seine)

65, Rue JB Potin

2-го мая <1937 г.>, первый день русской Пасхи


Христос Воскресе, дорогая Анна Антоновна! (Убеждена, что и Вы русскую Пасху считаете немножко своей.) Несколько дней тому назад с огорчением увидела из Вашей приписочки, что Вы моего большого письма вскоре после Алиного отъезда[98] с описанием его и предшествующих дней, не получили, — потому-то Вы говорите о моем долгом молчании — а я как раз удивлялась, почему так долго молчите — Вы. Может быть дала кому-нибудь опустить в городе (от нас идет на́-день дольше) — и человек протаскал или забыл в снятом пиджаке, — сейчас невозможно установить, ни восстановить, — с Алиного отъезда уже полтора месяца — уехала 15-го марта.

Повторю вкратце: получила паспорт, и даже — книжечкой (бывают и листки), и тут же принялась за обмундирование. Ей помогли — все: начиная от С<ергея> Я<ковлевича>, который на нее истратился до нитки, и кончая моими приятельницами, из которых одна ее никогда не видала (мы жили совершенно разными жизнями, и тех людей, с которыми она проводила всё время и даже — жизнь, я впервые увидела на вокзале) — не говоря уже о ее друзьях и подругах. У нее вдруг стало всё: и шуба, и белье, и постельное белье, и часы, и чемоданы, и зажигалки — и всё это лучшего качества, и некоторые вещи — в огромном количестве. Несли до последней минуты, Маргарита Николаевна Лебедева (Вы м<ожет> б<ыть> помните ее по Праге, «Воля России») с дочерью[99] принесли ей на вокзал новый чемодан, полный вязаного шелкового белья и т. п. Я в жизни не видала столько новых вещей сразу. Это было настоящее приданое. Видя, что мне не угнаться, я скромно подарила ей ее давнюю мечту — собственный граммофон, для чего накануне поехала за тридевять земель на Marché aux Puces{27} (живописное название здешней Сухаревки), где, весь рынок обойдя и все граммофоны переиспытав, наконец нашла — лучшей, англо-швейцарской марки, на манер чемодана, с чудесным звуком. В вагоне подарила ей последний подарок — серебряный браслет и брошку-камею и еще крестик — на всякий случай. Отъезд был веселый — так только едут в свадебное путешествие, да и то не все. Она была вся в новом, очень элегантная (и чужая, но это уже — давно: годы…) перебегала от одного к другому, болтала, шутила. Когда тронулся поезд, я ждала, что хоть слово — отцу: — Папа, приезжайте скорей! или: — Папа, спасибо! (отец для нее сделал — всё, помимо внутреннего — безумно-занятый бегал для нее по магазинам, покупая дорожные стаканы, ножи и вилки, думая о каждой мелочи…) — но — ничего: какие-то слова каким-то людям. Но — характерно — никто не плакал, ни одной слезы. А она — просто веселилась.

Потом очень долго не писала, хотя С<ергей> Я<ковлевич> умолял ее сразу дать телеграмму. Я — совершенно не беспокоилась, он — безумно. Потом начались и продолжаются письма — пустые, и чем дальше — тем пустее, видно, что написаны в 10 мин<ут>, а то и в 5 минут — присела с блокнотом на коленях — отписки. «Много интересных людей…» (ни кто, ни что)… переводы (неизвестно какие)… немножко про погоду — вообще точно уехала из Ванва в Версаль, — да и то больше напишешь!

Живет она у сестры С<ергея> Я<ковлевича>, больной и лежачей[100], в крохотной, но отдельной, комнатке, у моей сестры[101] (лучшего знатока английского на всю Москву) учится по-английски. С кем проводит время, как его проводит — неизвестно. Первый заработок[102], сразу как приехала — 300 рублей, и всяческие перспективы работы по иллюстрации. Ясно одно: очень довольна. Лебедевым — полтора месяца как уехала — не написала ни разу, даже открытки. А почти что выросла в их доме, ездила с ними по летам в Бретань, в Париже годы бывала у них ежедневно, она там была — как дочь. Они, верней: оне (он сейчас в Америке) объясняют это, или пытаются объяснить — ее страхом (он — бывший морской министр), но 1) страх — вещь презренная, 2) могла бы написать через меня. Нет, просто — забыла: себя, ту, то — всё.

После ее отъезда (тогда как раз я Вам писала то большое письмо) я полных две недели убирала и выносила за ней грязь. Бросила всё внутреннее: все письма, все детские рисунки, почти все книги, что я ей подарила, даже свою первую французскую — Contes du Chanoine Schmidt{28} 1840 г<ода>[103], с бесчисленными гравюрами — и всё это валялось чуть ли не под ногами, и весь дом был полон просто — хламом, полные полки картонок неизвестно с чем и по всем углам — узлы (с грязным рваным бельем), я две недели работала как негр — вычищая.

Полтора месяца прошло — я по ней не скучаю. Расставание произошло намного раньше — и раз навсегда. Жить я больше с ней никогда не буду. Мне чужда ее природа: поверхностная, применяющаяся, без сильных чувств, без единого угла. Это не возраст, это — суть, вскрывшаяся с той минуты когда она вышла из под моего давления, стала — собой.

_____

Вы спрашиваете о моей дружбе с Головиной. Она очень больна, месяцами не встает (я только раз видела ее на ногах), очень проста и человечна (брат ее оказался мелким подлецом, совершенно бездушным, но это не всё), очень ко мне привязана, неизменно мне радуется и ничего не требует. Она несравненно лучше своих стихов: ничего искусственного (простите за кляксу: пишу stylo{29} старой системы: не доглядишь — прольется). Во многом — ребенок. Город ее не испортил, но здоровье ее — сгубил. Не рассказывайте моего отзыва Бему, а то он напишет ей, и получится, что я ее только жалею, а это — не совсем так, п<отому> ч<то> и уважаю — она совершенно лишена эгоизма, никогда не жалуется, во всем обратное своему брату (Штейгеру) который — лжив, мелок, себялюбив, расчетлив, а по отношению к ней — подлец. (Я с ним, не зная его, нянчилась целое лето, м<ожет> б<ыть> я Вам писала?)[104]. Так что на ней я от него — отдохнула.

Кончаю, п<отому> ч<то> нужно идти на рынок. Приедете ли, дорогая Анна Антоновна, на выставку?[105] Сделайте — всё. Это — эпоха. (1900 г. по 1937 г.) Между этими датами — двух всемирных выставок — кончился один мир и начался новый. Я осталась в старом.

Обнимаю Вас и очень жду весточки.

МЦ.


Впервые — Письма к Анне Тесковой. 1969. С. 151–152 (с купюрами): СС-6. С. 450–452. Печ. полностью по кн.: Письма к Анне Тесковой, 2008. С. 272–275.

24-37. Богенгардтам

Vanves (Seine)

65, Rue JB Potin

3-го мая 1937 г.


Христос Воскресе, дорогие Богенгардты!

Простите, что заставили даром ждать, но освободиться никак не удалось — была бы страшная обида, а известить уже не было возможности[106].

Целую вас всех, Сережа просит передать привет и поздравления.

МЦ.


Печ. впервые по копии с оригинала, хранящегося в архиве Дома-музея Марины Цветаевой в Москве.

25-37. Богенгардтам

Vanves (Seine) 65, Rue JB Potin

21-го мая 1937 г., пятница


Дорогие Богенгардты,

Очень большая просьба: отберите у Анастасии Евгеньевны[107] мои два берета: один голубой — готовый (дала на фасон) и другой — коричневый — неизвестно в каком виде, но во всяком случае ей дано было два мотка (100 грамм) lin{30}. В Страстной четверг она показывала мне начало и обещала выслать оба на следующей неделе — и уже добрых три недели прошло — и в конце концов они пропадут. Что бы она ни говорила — отбирайте решительно, потому что это явное издевательство и она явно решила на меня наплевать.

Я ее предупредила, что если до понедельника (17-го) не получу, попрошу Вас отобрать. А нынче уже пятница, 21-ое — и ни беретов, ни ответов.

Если она, паче чаяния, кончила коричневый, заплатите ей, пожалуйста, 4 фр<анка> моего долгу, если же не кончила — не давайте ничего и отбирайте. (Чувствую, что это сделает Ольга Николаевна[108].) Она предупреждена. Если же будет сопротивляться, передайте ей, что тогда сама приду, и отберу, и отберу силой, с треском и звоном.

Я ее сейчас считаю способной на все.

Итак: у нее голубой берет (готовый) и коричневый (начатый), т. е. два коричневых мотка. Материал дорогой и я совсем не хочу его терять. Со мной она повела себя на редкость хамски.

Очень прошу, когда выручите, переслать мне все это посылочкой échantillon recommandé{31} (розовая почтовая бумажка), я мгновенно возмещу марками, либо — если Вам придется уплатить ей 4 фр<анка> — все вместе деньгами.

А<настасия> Евг<еньевна> — хамка потрясающая. Так обидно, что нечем ее наказать.

Обнимаю Вас всех и прошу прощения за неприятное поручение, но сейчас ехать самой мне очень трудно.

МЦ.


<Приписка на полях:>

Она на мне заработала около 200 фр<анков>. А коричневый берет ею взят в вязку уже добрых шесть недель, а может быть и все 2 месяца. Она — хамка. Но Вы это знаете!


Печ. впервые по копии с оригинала, хранящегося в архиве Дома-музея Марины Цветаевой в Москве.

26-37. В.В. Вейдле

Vanves (Seine)

65, Rue JB Potin

26-го мая 1937 г., четверг[109]


Дорогой Владимир Васильевич,

Очень тронута неизменностью Вашего участья[110]. — Ничего не получила, — они наверное думают, что на гонорары существует давность и что она — прошла. Но написала я им еще до давности — с месяц назад — и тоже ничего.

Если Вам не трудно, возьмите у них за меня и известите — мне гораздо приятнее получить от Вас и у Вас, чем не-получить в редакции, в которую я совсем не знаю как ехать. (А м<ожет> б<ыть> и редакции уже нет? Т. е. журнал давно кончился и «directeurs»{32} поделили между собой письменный стол, табурет, машинку и остающиеся экземпляры?)

Жду весточки, сердечно Вас благодарю, приношу извинения за заботу и приветствую.

МЦ.


Впервые — ЛО. 1990. № 7. С. 104. СС-7. С. 638. Печ. по СС-7.

27-37. А.К. и О.Н. Богенгардт

Vanves (Seine) 65, Rue JB Potin

29-го мая 1937 г., суббота


Дорогие Антонина Константиновна и Ольга Николаевна!

Оба письма получила, большое спасибо, очень смущена обременением вашей, и без того трудной жизни. (Ан<астасия> Евг<еньевна негодяйка, повторяю без всякой для себя пользы, но с усладой.)

Но сама за беретами приехать никак не могла, п<отому> ч<то> села за переписку большой рукописи для новою (дальневосточного) журнала[111], — работа срочная, а времени для нее почти нет, весь день занят домом. А тут еще моль залетала — пора все нафталинить, и т. д.

Как только немного освобожусь — окликну и сговоримся о встрече. Радуюсь хотя маленькому, но все же нужному денежному притоку (тетя) и надеюсь, что она не слишком будет капризничать[112].

Да, очень важное! Не соберутся ли Ольга Николаевна и Всеволод на вечер пушкинского романса[113] 8-го, под патронажем Александра Бенуа[114]. Будет очень хорошее (русское и франц<узское>) пенье: и Глинка, и Бородин, и совр<еменные> композиторы, — голоса хорошие. Потом я почитаю свои франц<узские> переводы. Билет мне дадут даром, п<отому> ч<то> я гонорара за выступление не получаю для души — в чудной зале, где сидят не рядами, а вольно. Хотите? Только, тогда, ответьте сразу, чтобы я успела известить устроителей и добыть билеты.

Пенье, музыка, немножко стихов. Вечер — чтобы познакомить французов с Пушкиным.

_____

Жду ответа. Если да, адрес узнаю и сообщу, так же как и точный час, а м<ожет> б<ыть> и программу достану.

МЦ.

Целую и благодарю


<Приписка вверху на полях на первой странице листа:>

P.S. Как только получу береты, вышлю марки.

<Приписка вверху на полях на обороте листа:>

P.S. Мы 65, Rue JB Potin, а не 33 (33 был раньше, но уже 2 года как сменили).


Печ. впервые по копии с оригинала, хранящегося в архиве Дома-музея Марины Цветаевой в Москве.

28-37. А.А. Тесковой

Vanves (Seine)

65, Rue JB Potin

14-го июня 1937 г., понедельник.


Дорогая Анна Антоновна! Смотрю на Ваш Мариенбад и вижу — гётевский. («Ваш — в кавычках: гётевский и есть — Ваш!)

<«>Ist denn die Welt nicht übrig? Felsenwände

Sind sie nicht mehr gekrönt von heiligen Schatten?

Die Ernte, reift sie nicht? Ein grün Gelände

Zieht sich’s nicht hin am Fluss durch Busch und Matten?

Und wölbt sich nicht das überwertlich Grosse,

Gestalenreiche, bald Gestaltenlose{33} [115]

_____

Этим он тогда утешал себя от нее, этим он сейчас утешает нас от них (всех: тайных советников, пролетариев, жирных тел, злобных толп, семиэтажных гостиниц… вместо тех домиков…)

— Ins Herz, zurück! Dort wisst du’s besser finden!{34} [116]

Была на выставке. Эти фигуры — работа женская[117]. Сов<етский> павильон похож на эти фигуры: есть — эти фигуры. А немецкий павильон есть крематорий + Wertheim{35}. Первый жизнь, второй смерть, причем не моя жизнь и не моя смерть, но всё же — жизнь и смерть. И всякий живой — та́к скажет. Видела 5 павильонов — на это ушло 4 часа — причем на советский добрых два. Если интересно — обещаю написать подробно. (А, догадалась! Первый — жизнь, второй — мертвечина: мертвецкая.) Павильон не германский, а прусский и мог бы быть (кроме технических новоизобретений) в 1900 году. Не фигуры по стенам, а идолы. Кто строил и устраивал???

_____

Неужели Вы не приедете на выставку? И неужели приедете — когда меня не будет? (Если уеду — то в начале июля до конца сентября. Есть надежда на Океан, который для меня Мурино младенчество — и встречи с Рильке…)

А это — мой павильон. (И фон и передний план. А сижу — сама я: в другом образе…)[118]

_____

От Али частые письма. Пока — работа эпизодическая, часто анонимная, но хорошо оплаченная, сейчас едет с сестрой С<ергея> Я<ковлевича> (с которой живет) в деревню, а осенью надеется на штатное место в Revue de Moscou. Очень довольна своей жизнью. Пишет, что скучает, но если бы была способна на настоящую «скуку» (любовь) — не уехала бы. Кроме того, четыре года ежедневно доказывала мне свое равнодушие — чтобы не сказать хуже… Дай ей Бог.

_____

Очень много нужно Вам написать, дорогая Анна Антоновна, но у меня срочная перебелка рукописи ПУШКИН И ПУГАЧЕВ для нового большого серьезного русск<ого> журнала «Русские Записки»[119], имеющего выходить в Шанхае. Если есть вид мариенбадского дома, где жил Гёте — пришлите! Хотелось бы также хороший его старый портрет. Пишите! Целую, всегда помню и всегда люблю.

М.


В Мариенбаде, увы, не была никогда. Дед и мать (девочкой) — постоянно.


Впервые — Письма к Анне Тесковой. 1969. С. 153 (с купюрами). СС-6. С. 452. Печ. полностью по кн.: Письма к Анне Тесковой, 2008. С. 275–277.

29-37. В.И. Лебедеву

Vanves (Seine) 65, Rue JB Potin

23-го июня 1937 г. среда


Дорогой Владимир Иванович,

Наконец-то Вы слышите мой голос — что́ вовсе не значит, что я Вас забыла. Вспоминала Вас — на выставке[120] — на дивном сов<етском> фильме Юность Пушкина[121] — все дни «процесса» восьми (NB! на выставке на одной из стенных картин — чуть ли не в человеческий рост — Т<ухаче>вский: видела за несколько дней до казни, не знаю убрали ли его)[122] — совсем недавно, при оправдании Алексеева с защитником-Керенским[123]… Мне очень недостает Вашего молниеносного отзыва на всякое событие.

Вы уже наверное знаете, что мы, кажется (тьфу, тьфу, не сглазить!) все вместе: Маргарита Николаевна, Ируся, Мур и я — а наездами и С<ергей> Я<ковлевич> — будем жить в Lacanau, под Бордо, с огромным плажем, огромным лесом и даже озерами. Едем приблизительно в одно время, т. е. после «детских» (кавычки — для Ируси[124]) экзаменов, — до 10-го. Едем мы — на свою «виллу», т.е. cabanon[125] в саду, М<аргарита> Н<иколаевна> с Ирусей в пансион, кажется — очень хороший.

— Дай Бог!

От Али постоянные письма. Нажила себя 2 сухих плеврита (уезжала не было ни одного) с ежедневной t° и сильным похудением. Сейчас едет в Архангельское, с сестрой С<ергея> Я<ковлевича>, а потом поступает на штатную службу в Revue de Moscou (не Journal) — рисовать, переводить, писать свое. Жизнью очень довольна, хотя были уже маленькие разочарования, о которых — устно, но которые она первая же приветствует, ибо «никогда нельзя проявить достаточно бдительности» (по-моему — доверия.) Круга людей, среди к<оторо>го она живет — я не вижу: пишет только о родных и не называет ни одного нового имени, а зная ее, сомневаюсь, чтобы их не́ было… В общем — довольна, а наладится служба (пока была только эпизодическая работа) — вживется (и сживется) и совсем (со всем).

Простите за такое короткое письмо, дорогой Владимир Иванович, но столько предъотъездных дел! С Океана напишу как следует.

Обнимаю Вас.

МЦ.


P.S. Письмо Мура — по собственному почину, писал первый и уже давно, и все ворчал, что — задерживаю.


Впервые — Пераст. М.: Дом-Музей Марины Цветаевой, 1997. С. 43–44. Печ. по тексту первой публикации.

30-37. А.А. Тесковой

Lacanau-Océan (Gironde)

Av des Frères Estrade

Villa Coup de Roulis

16-го июля 1937 г.


Дорогая Анна Антоновна!

Приветствую Вас с Океана. Мы здесь шестой день. (Мы: Мур и я, С<ергей> Я<ковлевич> приедет в августе.) Это мое четвертое море во Франции из к<отор>ых — третий океан, и вот скажу Вам, что каждый раз — разное. St Gilles (Пастернак, Рильке, Мурины первые шаги) — рыбацкая деревня, Pontaillac — курорт, La Favière[126] — русский дачный морской поселок, и наконец. Lacanau-Ocèan — пустыня: пустыня берега, пустыня океана. Здесь сто лет назад не́ жил никто, место было совсем дикое, редкие жители — из-за болот — ходили на ходулях. И что-то от этого — не от ходуль, а от дикости — осталось. Здесь, напр<имер>, ни одного рыбака, ни одной лодки — и ни одной рыбы. Просто — нет. В Фавьере — ловили, но не продавали, здесь — просто не ловят. Странно? Но — та́к.

Поселок новый, постоянных жителей — несколько семей, остальные — сдают и живут только летом. Огромный, безмерный пляж, с огромными, в отлив, отмелями. И огромный сосновый лес — весь са́женый: сосна привилась и высушила болота. (Но и болота-то — странные: на песчаных дюнах, даже трудно верить.) Во всем лесу (100 кил<ометров> одна (цементированная) тропинка: песок — дорог не держит, следов не держит. Неподалеку (уже ходили) пресное озеро откуда?! Там старый, старый старик пас стадо черных коров с помощью одноглазой собаки. Там я впервые увидела траву и чуть-чуть земли. Здесь земли нет совсем.

Живем мы в маленьком (комната, кухня, терраска) отдельном домике, в маленьком песчаном садике, в 5 мин<утах> от моря. Домик чистый и уже немолодой, все есть, мебель деревенская и староватая: все то, что я люблю. Хозяев — они же владельцы Единственного пляжного кафе — почти не видим: уходят утром, приходят ночью.

Еда — дороже, чем в Ванве, мясо недоступно: не покупала ни разу, рыбы, как я уже сказала, нет совсем, морковки продаются поштучно (25 сант<тимов> штука), к фруктам не подступишься — спасаемся кооперативом, к<отор>ый каждый день выставляет какую-н<и>б<удь> дешевку. Ее и едим.

Дачников, пока, довольно мало — главный съезд в августе — общий тон очень скромный: семьи с детьми, — никаких потрясающих пижам, никакой пляжной пошлости. Хорошее место — только если бы рыба!

Купанье — волны. Плавать почти нельзя. Дно мелкое, постепенное. За два дня было целых три утопленника, к<отор>ых всех троих спас русский maitre-nageur{36}, юноша 21-го года, филолог: японовед. В прошлом году он спас целых 22 человека. Люди, не умеющие плавать, заходят по горло в воду и при первой волне — тонут. А волны непрерывные и сильные: здесь не залив, а совершенно открытое море.

_____

Прочла (здесь уже) Sigrid Undset — «Ida-Elisabeth»{37} [127] Первое разочарование: Ida. Правда пустое, дамское, лжепоэтическое и не старинное, а старомодное — имя? (Что́ бы: Anna-Elisabeth!) А дальше и разочарования не было, п<отому> ч<то> я знала, что 1) второй Kristin ни ей, ни мне, никому не написать, 2) читала Jenny[128] и не полюбила. Ей (Унсет) дано только (!!!) прошлое, гений только на прошлое. Кто́ эта Ida-Elisabeth? Что́ в ней такого, чтобы Undset о ней писать, а нам читать — 500 стр<аниц>? Где-то она сама о себе говорит, что она Durchschnittmensch{38}. Durchschnittmensch — и есть. Никакой личности, никакого очарования, — только хорошее поведение. Этого — для героини — мало. И дети бесконечно лучше даны в Kristin, чем здесь. Хороша, конечно, природа, но мне — как в жизни в ней мешает Auto и Moto: ее героиня полкниги ездит на автомобиле.

С нетерпением жду Ва́шей оценки, дорогая Анна Антоновна: читая, всё время о Вас думала: на Вас оглядывалась.

Но я все-таки никогда не думала, что Unset способна на скучную книгу!!!

_____

А вот С<ельма> Лагерлёф — не способна. Какая услада — после Ida-Elisabeth — eе Morbacka[129]: их трехсотлетняя родовая усадьба, где она родилась и выросла, к<отор>ую пришлось продать и к<отор>ую она потом, уже пожилая, выкупила: дом и сад. Если читали напишите, если не читали — прочтите, тут же, летом. И подумайте, что ей 80 <подчеркнуто дважды> лет!

_____

Пишу свою Сонечку[130]. Это было женское существо, которое я больше всего на свете любила. М<ожет> б<ыть> — больше всех существ (мужских и женских). Узнала от Али, что она умерла — «когда прилетели Челюскинцы»[131]. И вот теперь — пишу. Моя Сонечка должна остаться. Было это весной-летом 1919 г. Без малого — 20 лет назад! (Уехала я в 1922 г. А из Чехии — в 1925 г. Боже! Как годы летят!)

Эпиграф к моей Сонечке, из V Hugo:

Elle était pâle — et pourtant rose,

Petite — avec de grands cheveux…{39} [132]

Откликнетесь поскорей, дорогая Анна Антоновна! Пишу по старому адр<есу>, п<отому> ч<то> Вас, наверное, уже нет в Мариенбаде, а нового деревенского Вашего местонахождения — не знаю.

Мур отлично себя ведет: утром сам занимается, помогает мне по хозяйству, много читает — и немножко скучает: у него нет товарища, — здесь на пляже никто не знакомится. У меня тоже нет товарища — но я привыкла.

Целую Вас, дорогая Анна Антоновна, и очень жду весточки.

МЦ.


Пишите Lacanau-Océan, п<отому> ч<то> есть другое Lacanau, без Océan, в песках без моря.

NB! Нечаянно оставила белую страницу. Ее заполняет Мур[133].


Впервые — Письма к Анне Тесковой, 1969. С. 153–155 (с купюрами). СС-6. С. 453–454. Печ. полностью по кн.: Письма к Анне Тесковой, 2008. С. 277–280.

31-37. Б.Г. Унбегауну

Lacanau-Océan (Gironde)

Av des Frères Estrade

Villa Coup de Roulis

28-го июля 1937 г.


Дорогой Борис Генрихович! Где Вы и что́ Вы? Мы с Муром — на Океане[134], совсем пустынном и пустом: ни лодки, ни рыбака, ни рыбы, ни краба — только отлив и прилив.

Наше Lacanau — дачный поселок, совсем недавний: ни одного старого дома (вспоминала Вас и Борм!)[135] — приехали, верней: заехали мы сюда по совету нашего знакомого — русского maitre-кадет’а{40} [136]. Знакомых нет совсем, живем с Муром монахами: я по утрам пишу, он готовит Devoirs de Vacances{41}, потом на пляж (100, а м<ожет> б<ыть> и 1000 фавьерских пляжей — 100 вёрст! — в ледяное море отлива.

У нас свой отдельный домик — комната и кухня — в саду с одним деревом. Хозяева весь день в своем кафе на пляже, мы одни царствуем.

Вторая часть дня — либо опять пляж, либо сосновый лес (к<оторо>го на этой открытке не видать, но он — есть: целых 60 километров! Природа здесь — безмерная и безмерно-однообразная: как чей-то непробудный сон.

Жаль, что гулять не с кем: есть — в 10-ти кил<ометрах>, а одно и ближе, — пресные озера, огромные. Но Мур неудержимо хочет в море, так что прогулки — откладываются.

(В Фавьер я не поехала, п<отому> ч<то> без Вас и Е<лены> И<вановны> мне Фавьер — не Фавьер.)

— Пишите о себе и о Е<лене> И<вановне>: удалось ли с<ъездить> в свои Karlovy Lazne (i?)[137]

А моя знакомая оттуда вернулась в Прагу — совершенно охромевшая[138]. Д<окто>р говорит: реакция. (Впрочем не оттуда, а из Марианских Лазней.) Где Таня? Где и как проходит Ва́ше лето? Когда в Страсбург?[139] Очень жду весточки.

(Надеюсь, что Вы оставили адрес и Вам перешлют.)

Обнимаю Вас и всегда помню и всегда по Вас скучаю.

МЦ.


<Приписки на полях:>

Е<лене> И<вановне>, если с Вами, сердечн<ый> привет. А если в «Лазнях». сообщите адрес.

Мы здесь до конца сентября. С<ергей> Я<ковлевич> приедет в августе погостить.


Впервые — Марина Цветаева в XXI веке. 2011. С. 281–283. Печ. по тексту первой публикации.

Письмо написано на двух открытках: 1) Бордо, набережная. На переднем плане пароход, отплывающий из Гавра в Буэнос-Айрес. Под его изображением приписка Цветаевой: Lacanau в 60-ти кил<ометрах> от Бордо: первое морское место. 2) Лаканау-Океан. Вид на пляжное казино.

32-37. А.С. Эфрон

Lacanau-Océan (Gironde) Av. Des Frères Estrade — Villa Coup de Roulis,

9-го августа 1937 г., понедельник


Милая Аля, во-первых — вернулся первый Canard[140], т. е. первая пара их, посылала плачевную (хотя и оплаченную) бандероль — российского штемпеля нету, в чем дело? что это за договор? Мур, сразу: — Нужно будет купить Code[141]. — Благодарю тебя: он наверное стоит двести франков — или двадцать, и окажется, что устарел. — Не понимаю в чем дело, а здешняя почта — малограмотная, запрашивать — безнадежно. Марок (ведь послано больше двух недель назад, до повышения тарифа) — сколько сказали на почте, и вещь явно границы не перешла. Теряюсь в догадках.

А только третьего дня — в безумное пёкло и заставляя жариться на плаже несчастного Мура — отправила тебе вторую пару канардов, которую так же — недели через три — получу — вместо тебя. Увы, увы! (Вторую бандероль — тоже пришлю.)

А теперь слушай — событие:

В субботу, 7-го, сижу и пишу Сонечку[142] и всё утро дивно пахнет сосновым костром — и я радуюсь. В 10½ — я как раз собираю мешок с купаньем, Мур уже давно на плаже — приходит хозяйка из кафэ и громко говорит с соседками, слышу: — oh que ça brûlt… Ça brûle ça brûle ça brûle{42} — и мысленно соглашаюсь, п<отому> ч<то> третий день пекло пуще фавьерского. Но когда: «40 kilomètres à l’heure… и la brigade ne suffit pas… и appel aux volontaires»{43} — я выхожу: оказывается с четверго́вой ночи, т. е. уже третьи сутки горят — ланды[143], т. е. ГОРИМ — и телефонное сообщение с Lacanau-Ville (километров — 10) прервано, п<отому> ч<то> сгорели провода — и столбы.

Пока что — всё так же чудесно пахнет.

Часов в пять приходят М<аргарита> Н<иколаевна> с Ирусей[144] — на угощение: устрицы и rosé{44} — я как раз получила от папы деньги (доживала последние 5 фр<анков>). Сидим, я к ужасу М<аргариты> Н<иколаевны> простым ножом вскрываю устрицы (незаметно разрезаю себе дважды палец, который тут же заживает от морской воды) — Ируся поглощает, Мур (с отвращением) подражает, rosé чудное… так-до семи. Они идут в гостиницу обедать, сговариваемся встретиться в 9 ч<асов> на главной площади. Но когда в девять выходим — дым и гарь такие, что никого и ничего не видать и нечем дышать: жжет глаза и глот. Весь Lacanau — на площади — и всюду «le feu»{45} — и название мест — и скорость огня. Оказывается, огонь уже в Moutchic’e, куда мы недавно с Ирусей ходили в 4½ килом<етров>, — горит канал (здесь пять озер соединенных каналами), и вообще мы со всех сторон (четвертая — Океан) окружены пламенем. Небо в огромном зареве и зарницах, ни фонаря, ни звезд, тьма и гарь. Л<ебеде>вых, проискав на площади полчаса, не находим и возвращаемся домой — укладываться. Я отбираю тетради, иконы, янтари, identité{46}, деньги (NB! Напомнил — Мур!), Мурину с<ен>-жильскую фотографию и твою последнюю, только что полученную, и собираюсь нести всё это к М<аргарите> Н<иколаевне>, ибо их вилла — на дюнах, мы же в самом лесу и будем гореть — первые. Но пока увязываю — они, верней — оне — сами: полчаса искали нас на площади, как мы — их. Выходим вместе, я с кошёлкой, идем на плаж, но и там дышать нечем, море не чувствуется, глаза плачут и глотка отравлена. Плаж тоже полон: и прилив — полный: некоторые, не разобрав в темноте, оступаются в огромные лужи прилива, смех. Наверху, за дюнами — музыка: казино продолжает работать, т. е. молодежь — танцевать. Тут я чувствую величие ничтожества. Садимся на мокрый как губка песок (М<аргарита> Н<иколаевна> — тоже!) пытаемся пронюхать море (оно — почти на нас и мы — почти в нем) но — одна гарь, М<аргарита> Н<иколаевна> говорит об ишиасе, который мы наверное получим от такого сидения, встаем, бредем дальше, в полной тьме, босиком (М<аргарита> Н<иколаевна> — тоже!) натыкаясь на скелеты ободранных палаток, ничего не узнавая, присаживаемся на лестнице (с их виллы к морю) — огромное зарево — гарь — дышать нечем — слезы льют — везде народ — где-то барабан — везде — сирены — и уже около полуночи.

Наконец, уговариваю их отправляться к себе — у них 2-ой этаж и окно на море — а сами с Муром идем восвояси — добрать китайские книги — и захватить халаты для ночёвки на плаже. Непрерывные сирены — никто не спит — по́д ноги бросаются тоскующие ополоумевшие плачущие собаки — вести всё тревожнее: ветер — прямо на нас — с женщинами от гари делаются обмороки — дети щебечут. Я вспоминаю письмо 12-летней девочки с Мартиники — про пепельный дождь, который всё гуще и гуще — а мамы нет — а тетя плачет а я пишу тебе письмо… Когда оно в Европе было получено девочку давно засыпало. Мур мечтает всё это описать в Робинзоне[145] (бормочет: le feu… l’appel aux volontaires… nos glorieuses troupes…{47}) и получить премию в 50 фр<анков> — или авантюрный роман — в 5 фр<анков>.

Дышать абсолютно нечем: воздух — круглые горячие горькие клочья. Но это еще — площадь и соседство океана, когда же сворачиваем в наши лесные места — просто пекло: уже не дым, а целый пожарный ветер: несущийся на нас сам пожар.

Но так как мне еще нужно достать китайские книги, а Мур очень устал, укладываю его пока одетого на постель, решив не спать и ждать что́ будет — а сама сажусь читать Дон-Кихота. (Детские колонии рядом не эвакуированы, значит — дышать можно: я больше всего боялась задохнуться еще до пожара.) Читаю и — пока — дышу. Мур спит. На часах — час. Вдруг — гигантская молния, такой же удар грома, всё полотно потолка — ходуном и барабанный бой по нашей весьма отзывчивой крыше: прямо как по голове! Ливень. — Да какой! Лил всю ночь. Утром — лужи как от прилива, что́ здесь немыслимо — из-за всасывающего песка. (Здесь земли — ни пяди.) Ливень лил всю ночь, и мы не сгорели, но выгорели целые поселки рядом — и целые леса.

М<аргарита> Н<иколаевна> с Ирусей всю ночь не сомкнули глаз: как только Ируся — смыкала, М<аргарита> Н<иколаевна> — будила: — Смотри, смотри, Ирусик, п<отому> ч<то> (нужно надеяться) ты такого пожара больше не увидишь. М<аргарита> Н<иколаевна> говорит — она такого зарева не видала с пожара тайги. И на фоне зарева — непрерывные молнии — грозы длившейся всю ночь.

Всю ночь автомобили соседних с нею дач возили народ и скарб из горящего Moutchic’a — концов сто, просто — летали. Было мобилизовано всё мужское население Lacanau — оттого и выли сирены. (Поздравляю дачников congé payé — приехавших в этот день! И, особенно — вечер: последняя мишлинка из Бордо — а 8 ч<асов>, а в девять — началось.)

Утром купила Petite Gironde[146] — где 1000 гектаров, где еще больше, пылали два плажа: Mimizan-Plage и Biscarosse-Plage, не говоря уже о лесных местах! Спасали сенегальцы и волонтеры. Словом, пожар был колоссальный, и длился он четверо суток, п<отому> ч<то> вчера еще горело, 4-ый день.

Из разговоров (когда уже прошла опасность, утром, один местный житель — дачнику) — Vous voyez ces forêts? Là… là… Eh bien c’est un fourré avec des lianes inextriquables… C’est plein de serpents… Alors, personne n’a pu entrer — impossible — et on laissé ça flamber…{48}

(Мне особенно понравились серпаны{49}, к<отор>ых пожарные, верней солдаты, испугались во время пожара — точно серпаны в горящем лесу — остаются!)

Аля, сгорели все цикады.

Хорошо мы удружили М<аргарите> Н<иколаевне>: в первое купанье утонула Ируся, а через несколько дней они обе чуть не задохнулись от пожара. Lacanau-Ocèan. Ируся всё время считает дни — когда домой. Здесь плавать совершенно нельзя — из-за течения. И непрерывных огромных волн, нынче нас с ней чуть не убило. А мне — нравится.

Я бы дорого дала, чтобы знать что́ М<аргарита> Н<иколаевна> пишет о Lacanau В<ладимиру> И<вановичу>, в Winneik’y[147].

Пожар был — от бомбы упавшей с авиона — (какого — не говорят, м<ожет> б<ыть> — манёвры?) и врывшейся в землю больше чем на метр. Собиратель смолы тут же побежал на ближайший телеф<оный> пункт, но было поздно: всё пылало.


<На полях 1-го листа:>

NB! Рассмотри бандероль: марки наклеивала почта — м<ожет> б<ыть> неверно наклеены? Хотя легко вытащить, для ценз<уры>, и не расклеивая, веревки не было, была эта обёртка. Ируся в Амер<ику> посылает множество журналов — и отлично доходят. Попытаюсь нынче послать простым, но не взыщи если не дойдут. Посылаю простым 10-го, во вторник. Мур сейчас опустит, вместе с письмом. Запомни: отосланы 10-го. Огромное спасибо за Мурины журн<алы>, все их читают.


Впервые — НИСП. С. 367–371. Печ. по тексту первой публикации.

33-37. Б.Г. Унбегауну

Дюнная запись

Lacanau-Océan (Gironde)

Av des Frères Estrade

Villa Coup de Roulis

5-го сентября 1937 г., воскресенье


Дорогой Борис Генрихович,

Вот что́ у меня в записной книжке стоит под буквами Б<орис> Г<енрихович> — карандашом запись на дюнах посылаю tel quel{50}:

— Я всегда думаю о Вас когда хожу и гляжу, а так как ходить и глядеть — полжизни, то и выходит, что я полжизни думаю о Вас.

С Вами бы мне нравилось все то, что мне не нравится — или мало нравится, не говоря уже о том, что нравящееся нравилось бы в тысячу раз больше, — ибо с Вами у меня помимо вещи, на которую я гляжу — будь то́ море, старый камень, Ваша Таня или даже ее карточка — еще Вы́ глядящий на вещь: Ваше глядение на вещь — на которое я нагляжусь, ибо та́к глядеть, с таким вниманием, и пониманием, и любовью — одному дано на тьму тьм. Та́к вещь чувствовать — и так ее знать.

Вот этого сочувствующего знания вещи (я даже не знаю — с какого краю знают!) я была лишена всю жизнь, в себе и других, ибо я, после жалких беспомощных вопросов о том или ином, еще всегда оказывалась о ирония! — более знающей: больше — знающей.

Конечно, я не говорю о технических и политических вещах, к которым я предельно — беспредельно! — и враждебно-равнодушна — но их как раз знают все, — только их и знают! — я говорю обо всем другом: природе, археологии, истории — что́ мне как поэту нужно знать и чего в моем окружении не знает — никто, м<ожет> б<ыть> знают — но не с той стороны, с подозрительной мне: общественной стороны, или на меня с моими вопросами физически не имеют времени…

Еще одно: с Андреевой, например, я могу — о звездах[148], с Ходасевичем — о стихах[149], еще с кем-нибудь — еще о чем-нибудь, но с каждым — только об одном, с Вами же — обо всем.

Кроме того, мне важно, что мы — из разных миров, верней с двух концов одного мира, одного двуединого мира — сло́ва и гуманизма, но — с двух, так что у меня есть (скромное) сознание, что и я что-то могу (могла бы) Вам дать…

Кроме того, мы с вами природу (которую люблю больше всего, которая есть всё: и мы с вами, и наши лбы, и наши ноги) любили одинаково: и душою, и ногами: добывая ими виды! — т. е. отнюдь не: либо «поэтически» либо «туристически» —

а — по-немецки:

как немцы 100 лет назад и 100 лет спустя, как немцы всегда, отвсегда и навсегда.

— Я в Фавьере в Вас немца удостоверила и ему обрадовалась, — немца + вся российская прививка (простора!), но — немца, мою родную реку[150], которую не могу разлюбить из-за «текущих событий», ибо кровь течет вечно, а события — уже протекли.

Пишу Вам на Океане, одна с огромным приливом, им почти за́литая, а сверху засыпанная коварно струящейся дюной. (Почему, верней: ка́к дюна не обсыпается — вся — до песчинки, раз достаточно — прикосновения таниного пальца[151], чтобы — Ниагара песка? Или тоже потому что Бог положил ей предел: Не пойдешь дальше? Или, как, по индусскому поверию, океан, который только потому не выходит из берегов, что связал себя обетом? Вот один из моих «вопросов».)

Кроме того я Вам: Вам самому, Вашему знанию и Вашей оценке — абсолютно верю. Не зная — нужно верить, но чтобы верить — нужно знать: лоб, совесть и кровь — в которые веришь, а я, помимо Вас, лично, верю Вам еще и как немцу: deutsche Treue, Treue im Kleinen{51} — как меня учили во Freiburg im Breisgau{52} [152], в эту Вашу Treue — верю: и в даты, и в человеческие догадки, и в расписание поезда, Вы — не обманете. Но Вы и не обманетесь.

_____

Мне в жизни не повезло, я живу среди людей общественной совести, под вечным — то тайным, то явным — упреком в равнодушии к событиям, слепости, глухости, тупости и бессовестности.

И никто не хочет понять, что это не слепость, не глухость, не тупость и не бессовестность, а: глаз на другое, ухо — на другое, сердце — на другое, совесть — на другое: на человеческую душу и на свою работу. И больше — ни на что.

Я не могу с утра думать про Шанхай и про Испанию[153], потому что я привыкла любить делом: служить, а здесь сделать ничего не могу, п<отому> ч<то> тут нужны сестры милосердия — и солдаты.

Мне говорят: — И поэты.

Да, при условии воспевать всё большое, в каждом лагере — или то, что над лагерями.

А это сейчас — хуже чумы.

Вот я и молчу и молча делаю мое дело: дом и тетрадь, отдыхая на одной работе от другой.

Или semaine de quarante heures{53} нужна, a мне СОРОКА-часовой рабочий день, мне с веком — не по дороге[154]: разного добиваемся!

_____

— Ну́, вот. Тут и моя дюнная запись кончается. Не взыщите, это только первый черновик — мыслей и чувств. — Нет! Еще одно (пропустила):

Поэтому мне особенно дорог Ваш привет и наш Фавьер — пешехожий и скороходный — и поэтому я особенно горюю, что я Вас — из поля ванвско-вожирарского[155] зрения — теряю.

МЦ.


<Приписка на полях:>

PS. Это не письмо, это — разговор. Но — напишу — непременно. МЦ.


Впервые — Марина Цветаева в XXI веке. 2011. С. 283–286. Печ. по тексту первой публикации.

34-37. А.А. Тесковой

Vanves (Seine)

65, Rue JB Potin

27-го сентября 1937 г., понедельник


Нет, дорогая Анна Антоновна, я Вам писала последняя, и очевидно письмо пропало, странствуя вслед за Вами — в этом письме было прибытие к нам испанского республиканского корабля[156] — беженцев из Сантандера[157], и день, проведенный с испанцем, ни слова не знавшим по-франц<узски>, как я — по-по-испански— в оживленной беседе, в которую вошло решительно — всё. Теперь друг — на всю жизнь.

20-го мы вернулись, а следующий за нами поезд, которым мы чуть-чуть не поехали, потерпел крушение: были стерты в порошок два вагона — п<отому> ч<то> — деревянные. А мы тоже ехали в деревянном, я раньше и не разбирала.

Странно (верней — не странно), я как раз вчера вечером купила заграничную марку — писать Вам, а нынче утром — Ваше письмо. Я чувствовала, что Вы моего испанского не получили, — Вы никогда так долго не молчите.

Всё лето я писала свою Сонечку — повесть о подруге, недавно умершей в России. Даже трудно сказать «подруге» — это просто была любовь — в женском образе, я в жизни никого так не любила — как ее. Это было весной 1919 г. — это была весна 1919 г. И с тех пор всё спало — жило внутри — и весть о смерти всколыхнула все глубины, а м<ожет> б<ыть> я спустилась в свой тот вечный колодец, где всё всегда — живо. Словом, это лето я прожила с ней и в ней, и нынче как раз поставила последнюю точку. Писала все утра, а слышала, слушала ее внутри себя — целый день.

Эпиграф к ней:

Elle était pâle — et pourtant rose,

Petite — avec de grands cheveux…{54}

Вышла большая повесть: 230 моих рукописных страниц. Пойдет (тьфу, тьфу, не сглазить) в новом русском шанхайском журнале «Русские Записки», где мне, пока что, дают полную волю.

Ничего другого не писала, только письма.

_____

Очень боялась ехать сюда — и уже сбывается: столько черной работы, весь день до поздней ночи — мыть, стирать, сушить, разбирать, варить… Но я твердо решила — два утренних часа отвоевывать, п<отому> ч<то> всё равно — всего не переделаешь, а горечь неписания — как отрава, просто — жжет.

Еще новая «беда», даже две: менять квартиру, п<отому> ч<то> все утра прошлой зимы у меня уходили на топку трех не желающих гореть печей — и вообще — дом разваливается — безвозвратно. И — вторая: переводить Мура в новую школу, п<отому> ч<то> директор запросил вдвое против прошлого года, т. е. 200 фр<анков> в месяц: 600 фр<анков> в триместр, чего мы платить не можем. — Et pas un sou de moins!{55} — это об ученике, учившемся у него четыре года, из которых три — был первым, а один — вторым. И он знает, что я платить не могу. — Ну, Бог с ним!

_____

Нет, дорогая Анна Антоновна, не хочу быть для Вас ни идеей, ни видением: если бы Вы знали, насколько я жива. Даже загнанная в невылазную щель быта.

…Сплошная обида: так часто люди ездят в Прагу — «съездил в Прагу», «неделя как вернулся из Праги», и — только я не могу, п<отому> ч<то> у меня никогда не будет таких денег. (Откуда — у них? Должно быть — какие-нибудь казенные, общественные, кому-то нужно, чтобы такой-то ехал в Прагу, — и никому, никому не нужно, чтобы ехала — я: только мне одной!) — Видела в кинематографе похороны Масарика[158], его строгий замок, его белую бедную комнату с железной кроватью, — сопровождающие факелы — стражу у гроба, с молодыми прекрасными лицами, — плачущий народ… И его — в гробу. Орлиное лицо…

_____

Частые письма от Али, но… простоватые. Жизни ее я из них не вижу — и не увижу. Она ведь вроде как приказала себе — переделаться, я этого совсем не понимаю и не вижу зачем ей это нужно было. Чтобы идти в шаг с веком?

Письма как будто очень сердечные, любящие, но — чему-то я в ней не верю. Пишу, отвечаю, оповещаю о всех наших событиях, но всё — только на известную глубину. О себе по существу я с ней говорить не могу, ибо она вся — отрицание меня и моего. Не сговоримся.

Внешне ей хорошо. Сотрудничает в хорошем литер<атурном> франц<узском> журнале, оплата приличная, ходит в театр, ездит в дом отдыха, сейчас учится стрелять и проходит курс санитарной обороны. Дай ей Бог!

Обнимаю Вас, дорогая Анна Антоновна, и сбега́ю с нашей горки — на почту.

МЦ.


Читали ли Вы Pearl Buck[159]:

1) La Terre chinoise

2) Les Fils de Wan-Lung

3) La Famille dispersée{56}

Она дочь амер<иканского> миссионера, родившаяся в Китае.

Да, еще замечательная ее книга: Mère{57}.


Впервые — Письма к Анне Тесковой, 1969. С. 156–157 (с купюрами); СС-6. 455–456. Печ. полностью по кн.: Письма к Анне Тесковой, 2008. С. 280–283 (с небольшими уточнениями по кн.: Письма к Анне Тесковой, 2009. С. 326–327).

35-37. И.А. Бунину

Vanves (Seine) 65, Rue JB Potin

1-го Октября 1937 г., пятница


Милый Иван Алексеевич,

У меня есть для Вас подарок от Али — из России — очень приятный.

Если позовете меня в гости — привезу Вам его, если не позовете — пришлю почтой.

Сердечный привет, Веру целую

МЦ.


— Я сейчас пишу вещь, в которую Вы влюбитесь — если не пропадет по дороге в Шанхай или не попадет в са́мое разрушение его.

Называется — Повесть о Сонечке[160].

_____

Впервые — Марина Цветаева в XXI веке. 2005. С. 33. Печ. по тексту первой публикации.

36-37. И.А. Бунину

Vanves (Seine) 65, Rue JB Potin

18-го Октября 1937 г., понедельник


Дорогой Иван Алексеевич,

Увы! У меня лютое воспитание надкостницы — на добрую неделю, поэтому, к моему большому огорчению, быть у Вас и у Веры в среду не смогу — но так как подарок и та́к задержался — посылаю его Вам нынче, заказным.

Очень, очень огорчена за Веру смертью ее брата[161], — передайте ей, пожалуйста.

Сердечный привет Вам обоим, надеюсь, что подарок Вас порадует.

МЦ.


Впервые — Марина Цветаева в XXI веке. 2005. С. 34. Печ. по тексту первой публикации.

37-37. А.Э. Берг

Vanves (Seine) 65, Rue JB Potin

26-го Октября 1937 г.


Дорогая Ариадна,

Если я Вам не написала до сих пор — то потому что не могла. Но я о Вас сквозь всё и через всё — думала.

Знайте, что в Вашей страшной беде[162] я с Вами рядом.

Сейчас больше писать не могу потому что совершенно разбита событиями, которые тоже беда, а не вина[163]. Скажу Вам, как сказала на допросе[164]:

— C’est le plus loyal, le plus noble et le plus humain des hommes. — Mais sa bonne foi a pu être abusée. — La mienne en lui — jamais{58}.

Обнимаю Вас и — если это в последний раз — письменно и жизненно — знайте, что пока жива, буду думать о Вас с любовью и благодарностью.

Марина


Впервые — Письма к Ариадне Берг. С. 77. СС-7. С. 508–509. Печ. по СС-7.

38-37. А.Э. Берг

Vanves (Seine) 65, Rue JB Potin

2-го ноября 1937 г., вторник


Ариадна родная,

Лягушка конечно Ваша: неужели Вы думаете, что я могла ее иначе воспринять — и принять. Эта Ваша лягушка охраняла меня целое лето, со мной шла в море, со мной писала повесть о Сонечке, со мной горела (горели ланды, мы были в кольце огня), и всё это были — Вы.

Вижу пред собой Ваше строгое, открытое, смелое лицо, и говорю Вам: что бы Вы о моем муже ни слышали и ни читали дурного — не верьте, как не верит этому ни один (хотя бы самый «правый») из его — не только знавших, но — встречавших. Один такой мне недавно сказал: — Если бы С<ергей> Я<ковлевич> сейчас вошел ко мне в комнату — я бы не только обрадовался, а без малейшего сомнения сделал бы для него всё, что мог. (Это в ответ на анонимную статью в Возрождении.)[165]

Обо мне же: Вы же знаете, что я никаких «дел» не делала (это, между прочим, знают и в сюртэ, где нас с Муром продержали с утра до вечера)[166] — и не только по полнейшей неспособности, а из глубочайшего отвращения к политике, которую всю — за редчайшими исключениями — считаю грязью.


Дорогая Ариадна, пишите мне! (Вы ничем не рискуете: мы с Муром на полной свободе.) Пишите мне обо всем: и Вашем горе, и вашем будущем — близком и далёком, и о девочках, и о душе своей… Люблю Вас как сестру: этого слова я еще не сказала ни одной женщине.

Мой адрес тот же: та же руина, из которой пока никуда не двинусь — не могу да и не хочу: еще скажут — прячется или — сбежала. Предстоит тяжелая зима — ну, ничего.

Напрасно просили меня о вечном адресе, потому что его у Вас не могло бы не быть — неужели Вы думаете что я могу так кануть — без следу — сжигая за собой — всё? Я человек вечной благодарности.

Ах, Ариадна, какой это был рай — в тех Ваших садах! Я еще когда-нибудь их напишу.

Жду весточки и обнимаю Вас,

Ваша всегда

Марина


<Приписка на полях:>

Не думайте, что я не думаю о Вашем горе: у меня в сердце постоянный нож.


Ваша лягушка была — мои последние счастливые дни. Кстати, она из голубой от моря и огня превратилась в серебряную — т. е. стала совсем Ваша (О<льге> Н<иколаевне>[167] этого конечно не говорите, да и не скажете!)


(Из тетрадки Юношеских стихов)[168]

С. Э.

Я с вызовом ношу его кольцо:

Да, в вечности — жена, не на бумаге!

Его чрезмерно-узкое лицо

Подобно шпаге.

Безмолвен рот его, углами вниз,

Мучительно-великолепны брови.

В его лице трагически слились

Две древних крови.

Он тонок первой тонкостью ветвей…

Его глаза — прекрасно-бесполезны! —

Под крыльями раскинутых бровей —

Две бездны.

В его лице я Рыцарству верна:

— Всем вам, кто жил и умирал без страху! —

Такие — в роковые времена —

Слагают стансы и идут на плаху.

Коктебель, 3-го июня 1914 г. (ДО войны!)

Коктебель. 1914 г. — Ванв, 1937 г.

МЦ.


Впервые — Письма к Ариадне Берг. С. 78–81. СС-7. С. 509–510. Печ. по СС-7.

39-37. A.Э. Берг

Vanves (Seine)

65, Rue JB Potin

17-го ноября 1937 г., четверг


Ариадна!

Откуда Вы знаете, что я больше всех цветов на свете люблю деревья: цветущее де́ревце?!

Когда мне было шестнадцать лет, я видела сон: меня безумно, с небесной страстью, полюбила маленькая девочка, которую звали Маруся. Я знала, что она должна умереть и я ее от смерти прятала — в себя, в свою любовь. Однажды (все тот же сон: не дольше трех минут!) я над ней сидела — была ночь — она спала, она спала, я ее сторожила — и вдруг — легкий стук — открываю — на пороге — цветок в плаще, огромный: цветущее деревце в плаще, в человеческий (нечеловеческий!) рост. Я — подалась и он — вошел.

Потом это видение отобразилось в моем Мо́лодце[169], где сама Маруся становится де́ревцем: барин влюбляется в деревце, не зная, что оно — женщина.

Вы ведь всего этого не знали, как не знали магии надо мной слова азалия[170], моей вечной мечты о деревце, которое будут звать азалия — как женщину, — только лучше.

Ариадна! Моя мать хотела сына Александра, родилась — я, но с душой (да и головой!) сына Александра, т. е. обреченная на мужскую — скажем честно — нелюбовь — и женскую любовь, ибо мужчины не умели меня любить — да может быть и я — их: я любила ангелов и демонов, которыми они не были — и своих сыновей — которыми они были! —

— Ариадна, никто не подарил мне цветущего деревца, которое зовут азалия.

…И еще — какой мой поступок: подарок в день своего рождения[171] (— Мама! Что Вы мне подарите в день своего рождения? из года в год — Мур).

— Ариадна, я третий день живу этим деревцем и над этим деревцем: оно рядом, у изголовья, вместе с Vie de Ste-Thérèse de l’Enfant Jésus écrite par elle — même{59} [172] — первой книгой которую я стала читать после моей катастрофы — странной книгой, страшной книгой, равно притягивающей и отталкивающей. Вы знаете ее лицо? Лукаво-грустное личико двенадцатилетней девочки, с началом улыбки и даже — усмешки: над собой? над нами? («Je veux être Son joujou: Sa petite balle… Je veux qu’il passe sur moi tous Ses caprices… Jésus a rejeté Sa petite balle…»){60} Это — отталкивает, но последнее слово: — Je passerai tout mon ciel à secourir la terre{61} не только восхищает, но совозносит, с ней, на ту́ высоту. (Tout mon ciel — как: tout mon temps…){62} Эта маленькая девочка могла быть поэтом, и еще больше grande amoureuse{63}: это Марианна д’Альваредо полюбившая — вместо прохожего француза — Христа. Я знаю эти ноты. Ариадна, достаньте и прочтите: — La vie de Ste-Thérèse de l’Enfant Jésus, écrite par elle — même (Office Central de Lisieux — Calvados) — с безумно-безвкусной обложкой «du temps»{64} (1873–1897, но всё тоже лицо 12-летней девочки, вдвое младшее своей молодости.)

…Не думайте que je tombe en religion{65} — я была бы не я — этого со мной никогда не будет — у меня с Богом свой счет, к нему — свой ход, который мимо и через — над моей головой (как сказал поэт Макс Волошин обо мне, 16-летней) двойной свет: последнего язычества и первого христианства — а может быть, как я сама сказала — двадцати лет:

Оттого и плачу много,

Оттого —

Что взлюбила больше Бога

Милых ангелов Его…[173]

— Ожидаю: Ариадна! мы должны еще встретиться на этой земле, в этой части света. Думайте. Помните что если Вы будете в Париже, мы открыто можем встречаться: я (тьфу, тьфу не сглазить!) на полной свободе, даже не (тьфу, тьфу!) à la disposition{66}, -хожу ко всем и ко мне все ходят. Бояться меня нечего, но м<ожет> б<ыть> — и говорить (по семейным соображениям) об этих встречах — если будут — не для чего, — зачем смущать? Окружающий Вас мир живет общественным мнением. Ну́, Вам виднее будет, если это «будет» — будет.

Пишите.

И работайте на встречу: я здесь, во всяком случае, до весны — но навряд ли дольше чем до весны. (Об этом — молчите.) Потом — не увидимся никогда.

Жду письма.

Мы с деревцем Вас обнимаем: я — руками, оно — ветвями, а го́ловы у нас одинаково — двуцветные — с двойным светом…

М.


Впервые — Письма к Ариадне Берг. С. 82–84. СС-7. С. 510–512. Печ. по СС-7.

40-37. А.А. Тесковой

Vanves (Seine)

65, Rue JB Potin

17-го ноября 1937 г., четверг[174]


Дорогая Анна Антоновна,

Отвечаю сразу: С<ергей> Я<ковлевич> не при чем[175]: та́к, как он жил с нами этим летом на́ море, мог жить только человек с спокойной совестью, а он — живая совесть. Еще 1-го Октября мы с ним хотели отказаться от квартиры и строили всякие планы на эту зиму. Кроме того, я его знаю с 5-го мая 1911 г<ода>, то есть — 26 лет.

Полиция мне, в конце допроса, длившегося с утра до позднего вечера[176], сказала: — если бы он был здесь, он бы остался на свободе, — он нам необходим только как звено дознания.

Это у следователя, изведенного за долгий день не меньше меня, вместе с: parole d’honneur!{67} — вырвалось.

С их слов он по другим делам был связан с людьми, к<отор>ые «ont fait un mauvais coup»{68}. Вот всё, что я об этом знаю.

Скажу Вам то, что сказала в Sûreté{69} — тем: — C’est le plus noble, le plus loyal et le plus humain des hommes{70} [177].

В правых кругах, среди его бывших (да и оставшихся: пребывших!) друзей, читателей Возрождения, полное возмущение Возрождением, особенно подлейшим интервью П<етра> П<етровича> Сувчинского, где он его аттестует «неумным, неталантливым» с кличкой «верблюд» — за смесь патетизма и глупости[178]. Один такой читатель сказал, что при встрече с Сувчинским набьет ему морду, а другой — что «войди сейчас С<ергей> Я<ковлевич> в мою квартиру, я не только бы не испугался, а обрадовался бы и сделал для него всё, что мог».

И это — правые: его идейные противники.

_____

Ко мне — полное сочувствие, и вне всякой двусмысленности: ты, де, жертва… Нет, все любящие меня любят и уважают и его. Чудесно ведут себя женщины, не верящие. Мужчины же — знают как и кем пишутся газеты.

Словом, дорогая Анна Антоновна, будьте совершенно спокойны: ни в чем низком, недостойном, бесчеловечном он не участвовал. Вы помните его глаза? С такими глазами умирают, а не убивают. Над ним еще в Армии смеялись, что всех спасает от расстрела. Он весь — свои глаза.

_____

Было очень плохо, я совсем умирала от атмосферы «Бесов» и особенно «Der Prozess» — Kafka[179] — к<оторо>го читала летом. Не ела, не спала, — умирала. А потом пришел мой редактор Фондаминский[180] и сказал: — Его нет во Франции, а Вы ни в чем не виноваты — в чем же дело?! — и я воскресла, и теперь живу, хотя — все-таки — с трудом. (В те дни — и даже недели — я не прочла и не написала ни строки, я была убита, и первое, чему я (чуть-чуть!) обрадовалась, была природа: река на закате: невинность воды…)

Много, много работы по дому: налаживание печей (перекличка с Вашей печкой…), починка вещей к зиме, отдача лишнего — а сколько его!

Мур учится с учителем, в школу его сейчас невозможно из-за франц<узских> газет, где «всё» было пропечатано. Учитель (бывший морской офицер, русский из немцев) — преданный, помогает.

…Было четверо, стало двое. Дом ужасно печален, из покинутой (навсегда!) комнаты дует нечеловеческим холодом. Висят осиротевшие старые пиджаки.

_____

Читали ли Вы «Vie de Ste-Thérèse de l’Enfant Jésus» (la petite Ste-Thérèse) écrite par elle même?{71} [181] Если нет — пришлю. Она умерла в 1894 г., прожив двадцать четыре года и оставшись четырехлетней. — Ответьте. —

_____

Конечно Кассандра (и та[182] и эта! И конечно — руины. У меня вещее сердце при слепых глазах: я всё — и ничего — не знаю.

Леонардовскую Кассандру я страстно любила, когда ее читала: шестнадцати лет. У нее ведь тоже Sehnsucht: die Sucht nacht dem Sehnen{72}: тоска по тоске.

Обнимаю Вас и жду скорой весточки.

М.


Одна моя бельгийская (русская) приятельница[183] прислала мне цветущее деревце (азалию) с подписью: Ваша сейчас и через сто лет. — Имя. —


Впервые — Письма к Анне Тесковой, 2008. С. 283–285. Печ. по тексту первой публикации.

41-37. В.Л. Андрееву

Vanves (Seine)

65, Rue JB Potin

4-го декабря 1937 г., суббота


Дорогой Вадим,

Сердечное спасибо за привет и приход. Страшно жаль, что не застала — много бы Вам рассказала — и страшного и смешного.

Если можете — достаньте где-нибудь Le Procès — Kafka[184] (недавно умершего изумительного чешского писателя) — это я — в те́ дни[185]. А книга эта была последняя, которую я читала до. Читала ее на Океане[186], — под блеск, и шум, и говор волн — но волны прошли, а процесс остался. И даже сбылся[187].

— Когда увидимся? Если к вам теперь действительно ходит метро могли бы как-нибудь выбраться с Муром. Если Вы к нам — только сговорившись — была бы Вам сердечно рада.

Пока же — сердечный привет Вам и Вашим![188] И еще раз — спасибо.

МЦ.


Что С<ергей> Я<ковлевич> ни в какой уголовщине не замешан, Вы конечно знаете[189].

Прочтите Процесс!


Впервые — СС-7. С. 648 (публ. Р. Дэвиса по копии с оригинала из русского архива в Лидсе). Печ. по тексту первой публикации.

42-37. А.Э. Берг

Vanves (Seine) 65, Rue JB Potin

23-го декабря 1937 г., четверг


Дорогая Ариадна!

Вы меня совершенно поражаете: Вы поступаете, как я — раньше, как я — бы, как я внутри себя (а иногда (и сейчас) и вне себя) — всегда. И э́то соответствие: я только утром послала Вам книгу Noël[190], уже села за письмо, но вдруг охватила безнадежность: сказатьвсё, и я спокойно отложила листок — точно уже написала: вот он сейчас передо мной, с готовым конвертом. И вдруг — стук: — C’est bien là и т. д. — Oui. (Я от стука давно чудес не жду.) — Un colis pour Vous. — Vous devez Vous tromper, je n’attends rien. — Si, c’est pourtant bien pour Vous…{73}

Расписываюсь, отпускаю (уходит — радостный) и — первое что у меня в руке — ёлочка с фиалками, оба — живые! и первое, что́ у меня в сознании — или в сердце — (у меня это одно) — Вы. И — ТА́К — и — ЕСТЬ.

Ну́, вот.

Обнимаю Вас, благодарю за каждую отдельность («Всесильный Бог деталей — Всесильный Бог любви»…)[191], за всё, за всю Вас: за то, что это — есть. И было в моей жизни.

После праздников — большое письмо. Мое, ненаписанное, начиналось, а м<ожет> б<ыть> кончалось — так: Завтра Сочельник, и я знаю, что Вам больно, как Вам больно, и хочу чтобы Вы знали, что я знаю.

Пишите про себя и про детей и про планы. И про жизнь дней. — Приедете? Обнимаю еще и еще.

М.


Впервые — Письма к Ариадне Берг. СС-7. С. 512. Печ. по СС-7.

43-37. Детям

<3има 1937 / 38 г. Ванв>


Милые дети[192],

Я никогда о вас отдельно не думаю: я всегда думаю, то вы люди или нелюди (как мы). Но говорят, что вы есть, что вы — особая порода, еще поддающаяся воздействию.

Потому:

— Никогда не лейте зря воды, п<отому> ч<то> в эту же секунду из-за отсутствия этой капли погибает в пустыне человек.

— Но оттого, что я не пролью этой воды, он этой воды не получит!

— Не получит, но на свете станет одним бессмысленным преступлением меньше.

— Потому же никогда не бросайте хлеба, а увидите на улице, под ногами, подымайте и кладите на ближний забор, ибо есть не только пустыни, где умирают без воды, но и трущобы, где умирают без хлеба. Кроме того, м<ожет> б<ыть> этот хлеб заметит голодный, и ему менее совестно будет взять его та́к, чем с земли.

Никогда не бойтесь смешного и, если видите человека в глупом положении: 1) постарайтесь его из него извлечь, если же невозможно — прыгайте в него к нему как в воду, вдвоем глупое положение делится пополам: по половинке на каждого — или же, на худой конец — не видьте его.

Никогда не говорите, что так все делают: все всегда плохо делают — раз так охотно на них ссылаются. (NB! Ряд примеров, к<отор>ые сейчас опускаю). 2) у всех есть второе имя: никто, и совсем нет лица: бельмо. Если вам скажут: так никто не делает (не одевается, не думает и т. д.), отвечайте: — А я — кто.

В более же важных случаях — поступках —

— Et s’il n’en reste qu'un — je serai celui-là{74} [193].

Не говорите «немодно», но всегда говорите: неблагородно. И в рифму — и лучше (звучит и получается).

Не слишком сердитесь на своих родителей, — помните, что они были вами, и вы будете ими.

Кроме того, для вас они — родители, для себя — я. Не исчерпывайте их — их родительством.

Не осуждайте своих родителей на́ смерть раньше (ваших) сорока́ лет. А тогда — рука не подымется!

_____

Увидя на дороге камень убирайте, представьте себе, что это вы бежите и расшибаете нос, и из сочувствия (себе в другом) — убирайте.

_____

Не стесняйтесь уступить старшему место в трамвае.

Стесняйтесь — не уступить.

_____

Не отличайте себя от других — в материальном. Другие — это тоже вы, тот же вы (Все одинаково хотят есть, спать, сесть — и т. д.).

_____

— Не торжествуйте победы над врагом. Достаточно — сознания. После победы стойте с опущенными глазами, или с поднятыми — и протянутой рукой.

_____

— Не отзывайтесь при других иронически о своем любимом животном (чем бы ни было — любимом). Другие уйдут — свой останется.

_____

Книгу листайте с верхнего угла страницы. — Почему? — П<отому> ч<то> читают не снизу вверх, а сверху вниз.

Кроме того — это у меня в руке.

_____

Наклоняйте суповую тарелку к себе, а не к другому: суп едят к себе, а не от себя 2) чтобы, в случае беды, пролить суп не на скатерть и не на vis-a-vis{75}, а себе на колени.

_____

Когда вам будут говорить: — Это романтизм — вы спросите: — Что такое романтизм? — и увидите, что никто не знает, что люди берут в рот (и даже дерутся им! и даже плюют им! запускают <пропуск одного слова> вам в лоб!) слово, смысла к<оторо>го они не знают.

Когда же окончательно убедитесь, что не знают, сами отвечайте бессмертным словом Жуковского[194]:

Романтизм — это душа.

_____

Когда вас будут укорять в отсутствии «реализма», отвечайте вопросом:

— Почему башмаки — реализм, а душа — нет? Что более реально: башмаки, которые проносились, или душа, к<отор>ая не пронашивается. И кто мне в последнюю минуту (смерти) поможет: — башмак?

— Но подите-ка покажите душу!

— Но (говорю их языком) подите-ка покажите почки и печень. А они все-таки — есть, и никто своих почек глазами не видел.

Кроме того: что-то болит: не зуб, не голова, не живот, не — не — не —

— а — болит.

Это и есть — душа.

_____

Мозг слишком умный: он знает, что не́ от чего грустить.

_____

Чем люди пишут стихи и чем их понимают? (Довод в пользу души/)

_____

Журавль и синица.

Нет, ложь, ложь и глупость: что́ делать с синицей и вообще — с птицей в руках?

Есть вещи, к<отор>ые нехороши в руках, хороши — в воздухе.

Журавль, например.

_____

Не стесняйтесь в лавках говорить: — Это для меня дорого. Кого ты этим обкрадываешь?

Ведь не ты ничего не сто́ишь, она — слишком дорого сто́ит

(или)

Ведь не тебя нет: у тебя ничего нет.

(NB! По-мо́ему, должен стесняться — лавочник).

_____

Милое дитя! Если ты — девочка, тебе с моей науки не поздоровится. (Как не поздоровилось — мне).

Да если и мальчик — не поздоровится. Девочку, так поступающую, «никто» не будет любить. (Женщин любят — за слабости — и погрешности — и пороки). Мальчик — займет последнее место в жизни (и в очереди!).

Но есть места — над жизнью, и есть любовь — ангелов.


Впервые — Новый мир. 1969. № 4. С. 210–211 (публ. А.С. Эфрон по тексту рукописной тетради Цветаевой, с купюрами). СС-7. С. 646–647. Печ. по НСТ с исправлениями и восстановлением купюр. С. 546–548.

Загрузка...