<17 января 1910 г. >
Ане Калин.
(Эльфочке Аните)
Запела рояль неразгаданно-нежно
Под гибкими ручками маленькой Ани.
За окнами мчались неясные сани,
На улицах было пустынно и снежно.
Воздушная эльфочка в детском наряде
Внимала тому, что лишь эльфочкам слышно.
Овеяли тонкое личико пышно
Пушистых кудрей беспокойные пряди.
В ней были движенья таинственно-хрупки<.>
— К<а>к будто старинный pastel{236} перед вами —
От дум, что вовеки не скажешь словами<,>
Печально дрожали капризные губки.
И пела рояль, вдохновеньем согрета,
О сладостных чарах безбрежной печали,
И души меж звуков друг друга встречали<,>
И кто-то светло улыбался с портрета.
Внушали напевы: «Нет радости — в страсти.
Усталое сердце, усни ты, усни ты…»
И в сумерках зимних нам верилось власти
Единственной, странной царевны-Аниты.
_____
МЦ.
Москва, 17-го Января 1910 г.
<На обороте:>
Здесь.
Дмитровка
д<ом> Костикова
Гимназия Потоцкой
Ученице V кл<асса>
А. Калин
Печ. по рукописи публикации: Лубянникова Е.И. «Дай Бог ей счастья, моей Аните»: Об одном автографе М. Цветаевой 1910 года (в печати).
Оригинал представляет собой закрытое письмо; хранится в РГАЛИ (ф. 1190, оп. 2, ед. хр. 18, л. 1–1 об.), куда поступил в 1976 г. от С.Н. Андрониковой-Гальперн. Факсимиле автографа стихотворения см. Поликовская Л. «От страниц вечернего альбома…» // Детская литература. 1986. № 4. С. 31
Это письмо-стихотворение было отправлено А. Калин вскоре после написания Цветаевой прощального письма к сестре Асе, датированного 4 января 1910 г. (см.: Письма 1924–1927. С. 702–709), где неоднократно упоминалась и «Эльфочка»-«Анита» и давалось распоряжение, что именно оставить ей на память после ее (Цветаевой) ухода. Возможно, этим поэтическим посланием к А. Калин Цветаева прощалась с еще одним любимым человеком.
Текст стихотворения с небольшими разночтениями опубликован в первой книге стихов Цветаевой «Вечерний альбом» (М., 1910. С. 28), в разделе «Детство», под заголовком «Эльфочка в зале», с посвящением «Ане Калин», с вариантами в 10 и 18 строках («pastel» — «портрет», «усни ты» — «усни же»); стихотворение в книге не датировано. Ей также посвящен акростих Цветаевой «Акварель» (см.: Вечерний альбом. С. 45).
22 ноября <19>17 г.[895]
Милая Вера! Я отправила Вам два письма: одно с поездом (18-го), другое заказным (19-го)[896].
К в<артира> в Ф<еодосии> снята[897], молоко там достать можно, но все страшно дорого, — кроме квартиры. А главное — я совсем не знаю, мыслимо ли сейчас выезжать с детьми из Москвы. Приехала бы сама, да боюсь разъехаться. Как только получу Ваш ответ, начну — или устраивать кв<артиру>, или выеду в М<оскву>. Боюсь, что до тех пор поезда встанут, вообще — всего боюсь. С<ережи>на судьба очень неопределенна[898]. Живу — так — с минуты на минуту. Перед отъездом (если он состоится) непременно поговорите с Никодимом[899] о моих денежных делах, — как лучше сдать кв<артиру> и т<ак> д<алее>. И попросите его от меня получать деньги с квартирантов. А то я здесь погибну. Значит, решайте сама: ехать или нет. Если ехать немыслимо — вопрос, вообще, отпадает. Только отвечайте скорей, непременно телеграммой.
Печ. впервые по копии с оригинала, хранящегося в частном собрании.
22 ноября <19>17 г.
Дорогие, почему от Вас нет ни одного письмеца. Ради Христа, пишите чаще — в наше время молчание истолковывается самым мрачным образом. Марина рвется к вам и я ее понимаю, но очень боится разъехаться с детьми. — Питаемся слухами и газетами, к<отор>ые приходят на третий день, а иногда и совсем не приходят.
— Устроились, как и собирались у Пра. Жить здесь тяжело — все приходится делать самим и почти с пустыми руками.
О нашем будущем не знаем ровно ничего и пока ни на что не можем решиться.
Дело затягивается и это витание в воздухе начинает надоедать. <…>
Сняли на всякий случай квартиру в Феодосии, ибо здесь с детьми жить невозможно. Но и в Феодосии тяжело — главное — почти нет молока. Остальное достать можно правда — за цену в два, в три раза более дорогую, чем в Москве.
Высланы ли по почте мои вещи? Если нет — вышлите немедля. Вложите туда три простыни.
Это пока все. Остальное напишет Марина. Целую всех. С.
Письмо[900].
Вы хотите, чтобы я дала Вам короткое aperçu{237} моей последней любви? Говорю «любви» потому что не знаю, не даю себе труда знать другого определения. (— Может быть: «всё что угодно — только не любовь»? Но — всё, что угодно! —)
Итак: во-первых он божественно-красив и одарен божественным голосом. Обе сии божественности — на любителя. Но таких любителей — много: все мужчины, не любящие женщин и все женщины, не любящие мужчин. — Vous voyez ça d’ici?{238} — Херувим — серафим — князь тьмы, смотря по остроте зрения глаз, на него смотрящих. Я, жадная и щедрая, какой Вы меня знаете, имею в нем все эти три степени ангельского лика.
— Значит не человек? —
Да, дорогая, прежде всего — не человек.
Значит — бессердечен?
Нет, дорогая, ровно настолько сердца, чтобы дать другому возможность не задохнуться рядом с — <лакуна> — Подобие сердца. —
Вообще, подобие, подобие всего: нежности, доброты, внимания, <sic!>
— Страсти? —
— Нет, здесь и ее подобия нет.
— Прекрасное подобие всего, что прекрасно. — Вы удовлетворены? И ровно настолько <зачеркнуто: сердца> <сверху: души>, чтобы плакать — чуть влажные глаза! — от музыки.
Он восприимчив, как душевно, так и физически<,> это его главная и несомненная сущность. От озноба — до восторга — один шаг. Его легко бросает в озноб<.> Другого такого собеседника и партнера на свете нет. Он знает то, чего Вы не сказали и м<ожет> б<ыть> и не сказали бы, если бы он уже не знал.
Абсолютно не-действенный, он, не желая, заставляет Вас быть таким, каким ему удобно. (Угодно — здесь неуместно, ему ничего не угодно)
Добр? — Нет.
Нежен? — Да.
Ибо доброта — чувство первичное, а он живет исключительно вторичным, отраженным. Так вместо доброты — внимание, злобы — пожатие плечами, любви — нежность, жалости — участие и т<ак> д<алее>.
Но во всем вторичном — он очень силен, перл, <зачеркнуто: вирт<уоз> первый смычок. — Подобие — во всем, ни в чем — подделка.
NB! Ученик <лакуна> — Начало скрипичное и лунное. —
О том, что в дружбе он — тот, кого любят — излишне говорить.
— А в любви? —
Здесь я ничего не знаю<.> Мой женский такт подсказывает мне, что само слово «Любовь» его — как-то — шокирует. Он, вообще, боится слов — как вообще — всего явного. Призраки не любят, чтобы их воплощали. Они оставляют эту роскошь за собой.
Люби меня, как тебе угодно, но проявляй это, как удобно мне. А мне удобно так, чтобы я догадывался, но не знал. А пока слово не сказано —
— Волевое начало? —
Никакого. Вся прелесть и вся опасность его в глубочайшей невинности. Вы можете умереть, он не справится о Вас в течение месяца узнает об этом месяц спустя. — «Ах, как жалко! Если бы я знал, но я был так занят…. Я не знал, что так сразу умирают»…
Зная мировое, он, конечно, не знает бытового, а смерть такого-то числа в таком-то часу — конечно, быт. И чума быт.
— Дым и дом. —
Но есть у него, взамен всего, чего нет, одно: воображение. Это его сердце и душа, и ум, и дарование. Корень ясен: восприимчивость. Чуя то, что в нем видите Вы, он становится таким.
Так: дэнди, демон, баловень, архангел с трубой — он всё, что Вам угодно <зачеркнуто: и в такой мере, что Вы сами уже подвластны собственному вымыслу.> <сверху: только в тысячу раз пуще, чем хотели Вы.> Так Луна, оживив Эндимиона<,>[901] быть может и не раз в этом раскаивалась.
Игрушка, к<отор>ая мстит за себя. Objet de luxe et d’art{239}, — и горе Вам, если это obj
— Невинность, невинность, невинность! —
Невинность в тщеславии, невинность в себялюбии, невинность в беспамятности, невинность в беспомощности — с таким трудом сам надевает шубу и зимой 1919 г<ода> — в Москве — спрашивает, почему в комнате так холодно —
Есть, однако, у этого невиннейшего и неуязвимейшего из преступников одно уязвимое место: безумная — только никогда не сойдет с ума! — любовь к сестре[902]. В этом раз навсегда исчерпалась вся его человечность. Я не обольщаюсь.
Итог — ничтожество, как человек, и совершенство — как существо. Человекоподобный бог, не богоподобный человек.
Есть в нем — но это уже не aperçu, а бред: и что-то из мифов Овидия (Аполлон ли? Любимец ли Аполлона), и что-то от Возрождения <сверху: — мог бы быть люб<имым> учен<иком> Леонардо —>, и что-то от Дориана, и что-то от Лорда Генри[903] (и соблазнитель и соблазненный!) и что-то от последних часов до-революционной Франции — и что-то — и что-то….
<Зачеркнуто: И так как я так же — в итоге — неуязвима, как он, (только больше страдаю, ибо наполовину — человек — я… не счастлива — не то слово —)
В лице его и меня столкнулись две роскоши>
<Зачеркнуто: И я, суровая с детьми, твердая и горючая, как кремень>
— Из всех соблазнов его для меня — ясно выделяются три — я бы выделила три главных: соблазн слабости, соблазн равнодушия <сверху: бесстрастия> — и соблазн Чужого.
31-го янв<аря> 1919 г<ода>
МЦ.
Впервые — Вестник Российского государственного научного фонда (РГНФ). Бюллетень. М., 2016. № 1(82). С. 118–122 (публ. Е.И. Лубянниковой и Ю.И. Бродовской). Печ. по тексту первой публикации.
28-го русск<ого> ноября 1920 г.
После вечера у Гольдов[904].
То, что я чувствую сейчас — Жизнь, т. е. — живая боль.
И то, что я чувствовала два часа назад, на Арбате, когда Вы — так неожиданно для меня, что я сразу не поняла! — сказали: — «А знаете, куда мы поедем после Москвы?»
И описание Гренобля — нежный воздух Дофинэ — недалеко от Ниццы — библиотека — монастырь — давно мечтал.
Дружочек, это было невеликодушно! — Лежачего — а кто так кротко лежит, как я?! — не бьют.
— Понимали ли Вы, что делали — или нет?
Если нет, так расскажу: рядом с Вами идет живой человек, уничтоженный в Вас, — женщина — (второе место, но участвует) — и Вы, в спокойном повествовательном тоне вводите ее в свою будущую жизнь — о, какую стойкую и крепкую! — где ей нет места, — где и тень ее не проляжет.
А если нарочно (убеждена, что нечаянно!) — это дурной поступок, ибо я безропотна.
Вы — для меня растравление каждого часа, у меня минуты спокойной нет. Вот сегодня радовалась валенкам, но — глупо! — раз Вы им не радуетесь.
— Хороша укротительница? —
Мне кажется, я могла бы жить — месяцы! Только бы знать, что Вы в Москве, ходите по тем же улицам, — счастливы! — Я так сильно в Вас, что как-то могла бы — без Вас, — только знать бы, что Вы изредка обо мне думаете и что однажды, подумав сильней, придете.
Но довольно об этом! (Как страшно, что эти строки, пронизанные ужасом разлуки, Вы будете читать уже по совершении ее, — как страшно для меня!)
— Халат устроен, старуха уломана. — Молодец я?! — Но я та́к просила, у меня был такой убедительный голос, что и каменная баба не отказала бы!
Так — клянусь Богом — умирающий просит воды.
Ваш халат будет шиться в подвале — аристократическими руками — вата с моей шубы — подкладка из моего платья — сам он — халат — из Туркестана, украден в прошлом году моими руками в одном доме, где со мною плохо обращались.
— Родословная! —
Впервые — НЗК-2. С. 226–227 (не полностью, с разночтениями); см. также: Письма 1905–1923. С. 319–320. Печ. полностью впервые по беловому автографу (РГАЛИ, ф. 1190, оп. 1, ед. хр. 27, л. 1–2). Публ., подгот. текста и коммент. Е.И. Лубянниковой.
Письмо не дописано и не отправлено.
<10/23 декабря 1921 г., Москва>
Дорогая Надежда Александровна!
Аля больна (бронхит) — потому не прихожу.
— Соскучилась.
Выхожу только по крайним необходимостям (дрова, издатели[905]), ибо всё остальное время топлю печку, — до 5 ч<асов> утра.
Если бы Вы пришли, была бы рада, у меня такое странное воспоминание о нашей встрече[906].
Аля сказала: «Тело как кисея, любовь — как стена», и еще: «Снегурочка в последнюю минуту таянья»[907].
А я что скажу?
Давайте во вторник, в Ваш час, — в 8 ч<асов>. Буду ждать. — Целую.
МЦ.
Москва, 10-го р<усского> декабря 1921, пятница.
Письмо хранится в РГАЛИ (ф. 237, оп. 2, ед. хр. 267, л. 1). Печ. по рукописи публикации: Лубянникова Е.И. К истории отношений М.И. Цветаевой и Н.А. Нолле-Коган: Новые материалы (в печати). Публ., подгот. текста и коммент. Е.И. Лубянниковой.
Это — единственное из реально сохранившихся писем Цветаевой к данному адресату. Опубликованный по сводным тетрадям и условно датированный «декабрем 1921 года» текст наброска более раннего письма Цветаевой к Нолле-Коган (см.: Письма 1905–1923. С. 430–131), таким образом, может быть датирован более строго: до 10 декабря 1921 ст. ст.
Об отношениях Цветаевой и Н.А. Нолле-Коган см.: Письма 1905–1923. С. 430–434; Лубянникова Е.И. Из неизданной переписки сестер Цветаевых [Письма А.И. Цветаевой к М.И. Цветаевой 1925 и 1937 гг.] // 1910 — год вступления Марины Цветаевой в литературу: XVI Международная научно-тематическая конференция (8-10 октября 2010 г.): Сб. докладов. М.: Дом-музей Марины Цветаевой, 2012. С. 349–377.
Милый Михаил Лазаревич,
Мне нездоровится, не могу сама придти. Не откажитесь выдать деньги моему мужу, Сергею Яковлевичу Эфрону, и удовлетворитесь пока прилагаемой распиской, которую я на днях заменю настоящей[908].
С приветом.
М. Цветаева
16-го февр<аля> 1924 г.
Печ. впервые. Письмо хранится в фонде Комитета по улучшению быта русских писателей и журналистов, проживающих в Чехословакии (РГАЛИ, ф. 1568, оп. 1, ед. хр. 265, л. 1).
Вшеноры, 19-го декабря 1924 г.
Многоуважаемый Михаил Лазаревич,
Говорила о деле О<льги> Е<лисеевны> Кобасиной-Черновой с Евгением Александровичем Ляцким[909]. Прилагаю его ответ, из которого ясно, что министерство осведомлено о местопребывании Черновой и тем не менее ссуду ей выдает[910].
Сообщите, как мне (или моему мужу) получить у Вас причитающуюся Ольге Елисеевне сумму. Возможно, что Вам удобнее переслать ее Черновой непосредственно[911].
Ее адрес:
Paris Rue Delambre, 15
Hôtel des Ecoles
Madame Olga Černova
(на чешской орфографии настаиваю, ибо паспорт чешский<).>
Буду Вам благодарна, если не задержите ответа.
С уважением
М. Цветаева-Эфрон
Мой адр<ес>:
P.S. Všenory, č
Печ. впервые. Письмо хранится в фонде Комитета по улучшению быта русских писателей и журналистов, проживающих в Чехословакии (РГАЛИ, ф. 1568, оп. 1, ед. хр. 265, л. 3-3об).
<Февраль 1927 г.>[913]
На будущее
Как только я увидела Вас, увидела этот резко очерченный профиль, я сразу поняла: он, нет, это — мое.
«Мое» — не физически, мое душевно.
Я беру Вас в свою мечту о жизни, не в свою жизнь. Не в свою жизнь беру я Вас — у меня, думаю, ее и нет, а если бы и была — не моя! — я Вас все равно беру не в свою жизнь, а в свою мечту о жизни.
Знаете ли, друг, что есть немецкий потусторонний мир, придуманный по-немецки? То есть мой.
Когда я вырасту, то есть когда умру… Так я представляю себе смерть. Вот что для меня смерть.
Дорогое дитя, чем ты занимаешься в Париже (в жизни, потому что Париж и есть жизнь).
Одно я знаю точно: если бы ты знал дорогу к Р<ильке>, ты меня прямо сегодня, и через год также, Н., отвел бы к нему — до ворот или (даже) до самого порога.
Одно знай и ты, друг, что ты никогда не будешь по-настоящему страдать из-за меня.
Думаю ли я о тебе? (14 февраля). Да, думаю — ровно столько, сколько ты обо мне.
Да! Еще одно! Мы с тобой два заговорщика, мы по малейшим приметам — без примет! — узнали друг друга. Заговор того мира против этого, протест против настоящего.
Дорогое дитя, если бы завтра мне умирать, я позвала бы тебя, еще позавчера мною невиденного, неслучившегося.
16 февраля
На другого человека нужно не только <нрзб.>, но и мужество. А оно у тебя есть, потому что ты чувствуешь, что легко быть не может — по крайней мере, впечатление такое[914].
Удивительно, что латинские буквы у тебя выглядят готически — заостренные, угловатые, зубчатые <вариант: что ты пишешь латинским шрифтом, а выглядит он как готический.>
Удивительно: нет. Очень по-германски.
Дитя, что я привношу в твою жизнь — я знаю. Что ты в мою — знаешь ты, но не знаю я. Потому что очень легко привнести в мою огромную тяжесть.
Хватит ли тебе мужества на меня? Это большой вопрос.
19 февраля, суббота
Если бы я не назвала пятницу, ты сегодня был бы у меня — это было бы сегодня. Если бы я не выбрала (не предпочла) вчерашний день сегодняшнему, то сегодня (глядя из вчерашнего) было бы уже завтра, а сегодня — сейчас (10 часов вечера).
Тут нет измены Р<ильке>, нет этого — «на могилах цветут розы», потому что Р<ильке> — не могила, а ты — не роза.
Со-бытие́ в Раю.
Трудная доля, мучительная доля <нрзб.> — что же дает <вариант: давала> эта доля, если все груды и муки <нрзб.> — ради нее.
Сегодня прекрасный день, пятница, и именно в этот первый прекрасный (условленный) день ты не можешь, а я так и знала, что ты не придешь, не сможешь, и я пойду сама, без Вас, но с Вами в условленный парк.
Почему? (Надо ли рассказывать? Надо ли спрашивать? — Любимый ряд вопросов у Р<ильке>.)
Слишком быстро? Все еще? Но не ради быстроты (нетерпения, частоты, краткости)? Что такое завтра и сегодня.
Н., вот мой ответ на твой вопрос: Мы давно не виделись.
Холод и скупость в человеческих отношениях.
Заметила это вчера.
Все истлевает, перегорает (ведьмы и т. п.)
Как бывает слишком поздно, так бывает и слишком рано. И для меня тоже, хотя я никогда ничего не рассчитываю. Последний тихий отзвук деликатности — нежелание слишком сильно ранить время. Детям (как и времени) нужно иногда уступать.
Но вы должны знать, что все приходящее в <зачеркнуто: последний> первый же момент уже было здесь, стояло здесь целиком и, как Вы убедитесь, выстояло.
Сегодня прекрасный день, пятница, не первый подвернувшийся — первый прекрасный (условленный) день — и Вы не пришли — а я точно знала, что Вы не придете, так что, не дождавшись Вас, пошла без Вас, но с Вами в условленный парк, на с Вами условленную прогулку.
Зачем (она сближает и прочее).
Все еще слишком быстро? Но не ради быстроты (новизны, прыткости, частоты)?
Что такое вчера и сегодня. И — мы так долго не виделись!
Итак, четверг 6 часов <зачеркнуто: 14> 25 <сверху: вокзал Монпарнас> там, где Вы сошли, — помните еще? Если нет, просто спросите: место прибытия пригородных поездов (Кламар, Бельвю и т. д.). <Зачеркнуто: Внизу> Там, где кончается лестница — остановитесь, прямого выхода там нет. И как заметите меня <зачеркнуто: смотрите внимательно, чтобы меня узнать> — окликнете, потому что я близорука и хожу быстро, могу легко пройти мимо.
22 февраля
Раз от разу я Вас забываю — полностью — а когда думаю о Вас, то это лишь (думаю лишь) мое воспоминание о Вас.
Каждый раз я узнаю Вас заново, а значит каждый раз забываю.
Узнавание, воспоминание, все это свидетели — слуги забвения!
Вы должны превратиться в силу — вы сами целиком.
Из почему в поэтому: (по эту сторону!)
Вам не кажется странным, что я с Вами не на «ты».
Меня в этих отношениях Вы совсем не замечаете, а в отношениях (которые — единство) не может быть двух (центров). Сильнейший уступает. Пока не станет ТАК, существует только «я» или «ты» (вместе — никогда).
Меня Вы узнаете — издалека — чем дальше, тем <нрзб.> — как гору.
Открываться Вам я (буду) словно издали — как гора.
В силу всей Вашей проницательности — «остроты» (остроты мысли, я имею в виду).
Моя интуиция обманчиво подсказывает мне, что я (минус «ты») — сама по себе — для тебя ничто.
Мой опыт обманчиво подсказывает, что быть такого не может.
Мой, нет, — чужой! У меня опыта никакого. У меня точно лишь чужой, которым я, естественно, никогда не руководствуюсь.
Мой? У меня есть лишь чужой.
Я, оставаясь в прошлом, откроюсь Вам из Вашего далекого будущего — как гора.
Из своего прошлого я приду в Ваше будущее.
Дорогой друг, Вы не сведете меня с «Ja», т. е. с М<орисом> Бетцем?[915] Сделайте так, дождитесь меня в понедельник, потом мы пойдем к Вам, побудем там часок, потом придет «Ja», М<орис> Бетц. Он мне нужен по одному делу.
Напишите мне, пожалуйста, можно ли это устроить и, если можно, то когда. И — 1) Согласие от «Ja» 2) моё
Все жизни, в которые я вхожу, либо уже переполнены — нет места, чтобы наполниться мной, — либо слишком пусты, то есть нуждаются не в том, чтобы я их наполнила собой, (не в моей единственности, а в любой множественности вообще), то есть совершенно пустая форма, для которой годится чье угодно содержание.
Первые — собрание антиквариата, в лучшем случае — благородное, замок, вторые — пустой школьный класс, где еще пока нет ни парт, ни доски, ни учителей, ни уроков, ни занятий.
Слишком полные. Слишком пустые.
Ты, дорогой друг, большой красивый зал, который отражает свои голые стены сотнями зеркал-глаз. Что я делаю в нем — одна?
Если бы ты меня любил, ты любил бы меня не только как свою единственную, а как первую, и, может, еще чуть-чуть — как первую встречную…
О, если бы я знала, что тебе это нужно, как бы я тебя любила, полюбила бы тебя — еще вчера!
Печ. впервые. Черновик письма находится в РГАЛИ (ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 16 л. 31–33 об.) Написано по-немецки. Расшифровка рукописи выполнена Анастасией Ивановой, перевод с немецкого — Сергеем Панковым.
Дорогой друг[916],
Не сведете ли меня с «Ja» (Морисом Бетцем)? Все, что ему нужно передать обо мне: русский поэт, подруга Р<айнера> М<ария> Р<ильке>, хотела бы с ним познакомиться.
Как это можно будет устроить? Встреча за чашкой кофе? В кафе? (Вы, он и я. Вы и я — сначала, он — потом). У Вас? (Вы и я — сначала, он — потом). Может, у меня? (Вы приведете его). Только у меня нет своей комнаты и меня постоянно беспокоят. Значит — кафе или дома — как Вам угодно.
Сделайте так:
Меня <зачеркнуто: как можно лучше> понять? Нет. Выдержать меня — вот что нужно.
Предзвучие — звук — отзвук — пустота — предзвучие — звук и т. д.
Где между отзвуком и предзвучием нет пустоты, там любовь. Тогда ты звучишь (дотягиваешься от звука до звука).
Пустота — жизнь.
Где между отзвуком и предзвучием нет <зачеркнуто: пустоты> жизни, там — вечность.
Слишком ясная (резкая) по форме, слишком темная по содержанию — такой видится русским моя «проза».
Слишком ясная форма выражения слишком темного содержания. Как будто бывает иначе! (особенно с формой).
Когда и если ты повзрослеешь.
Единств<енное>, чего богатые никогда не дарят — нового.
Теперь я знаю: ты чувствуешь вослед — а я — чувствую наперед (вечное преддверие весны!)
Весна — значит именно сейчас — до и после — никогда.
В начале чувства — предчувствие — это тоже я.
Ты уезжаешь на несколько дней в поисках покоя. Глупое дитя!
Во-первых — вот я, в которой есть все, включая покой. Во-вторых — как ты можешь жаждать покоя, если видишь меня? Жаждать покоя — от меня — я <зачеркнуто: никому> не даю покоя.
Я другая.
Тебе знакомы только свои страдания, додумай же немного себя, вбери в себя чужие, пока чужих не останется, пока твое «я» не лопнет.
Можно ли тебе называть меня другом? Знаю одно: тебя для меня никогда не будет слишком много.
Печ. впервые. Черновик письма находится в РГАЛИ (ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 16, л. 34–34 об., 37). Письмо написано по-немецки. Расшифровка рукописи выполнена Анастасией Ивановой, перевод с немецкого — Сергеем Панковым.
Кламар (Сена),
улица Кондорсе, 101,
22 ноября 1932 <г.>
Дорогая госпожа Нанни! Да, дела мои (наши) шли и идут очень плохо, муж болен, дети исхудали (дочь совсем истощена и бескровна: с весны и до поздней осени мы голодали, как в Москве) — и т. д., — я очень далека от всякого круга (имею в виду круг людей), значит, и от литературных кругов, что поглощены здесь политикой больше, чем литературой, то есть больше кричат и ненавидят, чем молчат (пишут) и любят, — все места заняты, я билась над чужими переводами, хочу сказать: если кто-то сделал плохо, мне приходилось переделывать, то есть все переписывать наново: за неделю такой работы — примерно 100 франков, часто меньше. И т. д. — не хочу докучать Вам этими в конечном итоге мелкими заботами. Итак: ищу работу, нигде не могу ее найти — и тут начинается история.
Распахивается дверь, и моя приятельница (и покровительница)[917] с сияющим лицом: Есть работа и радость! — В ее протянутой руке книга: Карл Зибер — «Рене Рильке (Юность Райнера Мария Рильке)».
Открываю: детские фотографии: очень мило! Первая — на втором году жизни — вылитая моя дочь[918], я знала это и раньше, однажды я написала Рильке: У нее твои глаза[919], — а здесь, в двухлетнем возрасте, — то же лицо.
Потом — читаю. И уже с самого начала: предисловие, нет, до того, еще раньше, едва я вникла в это «Рене», — он ведь никогда не был «Рене», хотя и был так назван[920], он всегда был Райнер — словом, мое первое чувство: ложь!
«Причина, по которой я написал эту маленькую книгу, — опровергнуть легенды, бытующие вокруг юности Рильке…»[921]
И мой ответ:
Dors! Ce n'est pas toujours la légende qui ment:
Un rêve est moins trompeur, parfois, qu’un document, —
Dors! Tu fus ce jeune homme et ce fils quoiqu’on dise…{240}
и далее:
Дорогая госпожа Нанни, что Вы думаете об этой книге?[923]
Мягкий приговор: мелко, вымучено, ненужно. Суровый (означает здесь «справедливый») приговор: преступление против духа. —
Написано тем, кто оправдывает самого себя — себя, то есть семью (семейный институт), себя, то есть общество, себя, то есть множество.
Они все говорят: я — и: я
И думают про кого-нибудь…[924]
К чему такая книга? Доказать, что Р<ильке> крестьянского происхождения?[925] А зачем? Разве крестьянин на самом деле больше! или меньше, чем дворянин? И что общего между крестьянством и поэтическим творчеством? Творчеством Рильке? (Разве этот Зибер вышел из пролетариев? Нет, иначе бы предки Рильке оказались рабочими!) Похож ли Рильке на своих крестьянских предков? (Да и что такое «крестьянин» — в 1300 году?)
Далее. Фотография отца и фотография матери. Может ли такой ребенок, как Р<ильке>, быть счастлив с такими родителями, даже если они любят его? (может ли такая мать — любить?) С отцом, который — но Вы ведь знаете эту книгу, я думаю сейчас про историю со шляпой[926], — и с матерью, которая, согласно даже автору книги, была насквозь фальшивой, то есть ее вообще не было[927].
Глупый он, этот зять: либо дай Райнеру других родителей, или же, если ты описываешь их достоверно, признай, что никто другой, а не только Райнер, не мог быть счастлив с такими родителями. Холодность (отец) и фальшь (мать).
Далее: Р<ильке>-ребенок. «Такой же, как другие»[928]. Это кто говорит? Зять. Откуда он это взял? Из спертого воздуха своего собственного состояния в качестве зятя и своего филистерства. Всё в Р<ильке>, да и сам Р<ильке>, противоречит счастливому детству. Рильке не мог быть счастливым ребенком — даже и в раю, не говоря уже — в таком окружении, с такими родителями. Рильке мог столь же мало быть счастливым ребенком, как и «счастливым» человеком.
Счастье и величие несовместимы. Он туп, этот зять.
Далее: военное училище[930]. Гели бы Р<ильке> сызмальства занимался гимнастикой, ему пришлось бы легче в училище; если бы его раньше отдали в училище, ему было бы и вообще легче[931]. (NB! Вероятно, и в жизни тоже!) Итак — все идет от занятий гимнастикой! И тут же, рядом, — «Урок гимнастики» самого Рильке![932] И тут же, рядом, — письмо Рильке к генерал-майору[933], где Пёльниц[934] назван адом![935] О чем думал зять, публикуя это письмо? Может быть, тоже «сочинительство»?[936]
А его юношеские стихи. Да, совсем плохо, и написано, как у всех, но зато — чувством? И к чему столько примеров и доказательств того, что они плохи? Что хотел Зибер этим доказать? Может быть, юношеское счастье Рильке (страница 82–83).
Далее: его первая любовь[937]: «Он мечтает в своих письмах о буржуазной жизни, думает о женитьбе и говорит о детях…»[938] (NB! Олимп: и у богов были дети — и какие!). «Если передать отношение Валли к Рене одним словом, то в целом его можно охарактеризовать только как флирт»[939].
Итак: Р<ильке> был ребенок, как все, и юноша, как все. Но как же вышло, что из него вырос человек не такой, как все: такой, как не все, один такой? Как это объясняет зять? Сегодня как все, завтра как все, послезавтра и т. д., и вдруг — единственный в своем роде? По воле небес или как? Либо Р<ильке> никогда не был как все, а всегда был единственный и одинокий, либо он никогда не стал таковым. То, что он никогда не стал таковым, опровергается самим фактом: книгой (лживой), написанной о нем Зибером.
Все лживо, все глупо и тупо. Потому что у нас есть еще и слово самого Рильке о его детстве и юности — слово, карающее каждую Зиберову ложь.
(Предисловие: «Конечно, у меня всего один голос, но я надеюсь» и т. д.[940] — Нет, у тебя нет голоса: вся твоя писанина смолкает, когда говорит Р<ильке> в «Уроке гимнастики».)
«…Придется смириться с тем фактом, что юный Рильке не был вундеркиндом…»[941] (NB! Вундеркиндом — нет, просто — чудом{242}). «У него, собственно, не было тяжелой юности в том смысле, как мы, современные люди, это понимаем»[942] (NB! «современные люди» — и Рильке!). «О его юности нельзя написать роман (вероятно, „роман“ — мера величия для зятя), а если это сделать, придется его идеализировать»[943] (NB! Боже упаси, если за это возьмется такой, как Зибер!). «Рене Рильке не персонаж романа, а избалованный ребенок и сентиментальный юнец»[944].
…«Свои стихи, когда их никто не хотел, он раздаривал даже (!) народу»[945] — это уже низость, и, вымолвив это слово, я чувствую себя теперь совершенно спокойно…
Суровый приговор: богохульство, мягкий — низость. Мой заголовок (приговор) к этой книге: Le génie aux mains d’un gendre{243}: зятева писанина.
Ну а — Рут, перво-последнее рождественское дитя Рильке{244} [946]. Ведь книга посвящена ей. А посвящение все проясняет: Моей жене Рут Зибер-Рильке.
Не так, как сделал бы Эккерман[947]:
Его дочери. Рут Рильке.
Дочь Рильке? Нет. Жена зятя.
Да, милая госпожа, я охотно перевела бы эту книгу, если бы мне разрешили лишь одну эту мою строчку:
On n’est jamais aussi bien trahi que par les siens{245} [948].
(A кроме того, я хотела бы припечатать эти слова на лоб Зиберу и К°, лиловыми чернилами — чернилами зиберовой писанины. Но нет, такие пишут прямо на пишущей машинке!)
Милая госпожа, какой высоко и пламенно счастливой{246} я чувствовала бы себя, если бы могла это запечатлеть — написать, нет: прокричать обоим (они не заслуживают заглавного О)! Но до открытого письма дело, скорей всего, не дойдет (а, может, все же дойдет: я слишком одинока в моем возмущении!) — ведь эти двое решают всё (зиберовы руки прикасаются к его бумагам!) — а ведь еще два года назад мы с Рут вели речь о «La Russie de R.M. R
И затем — после всех этих «папочек» и «ладушек» — дружеская просьба: прислать нам все мои письма Р<ильке>, желательно оригиналы, а если нельзя, то копии, не для того чтобы их тотчас печатать, — лишь на хранение.
Поверьте мне, милая госпожа (только-чудо-доверие! Не чудо-отказ{250}), если бы в Рут было что-то от Р<ильке>, — я это почувствовала бы и исполнила бы ее просьбу, прежде чем она ее вымолвила, но написавшей это сиротоприютское письмо{251} — мои письма Р<ильке>? — нет. Я промолчала. И она промолчала[952].
Так ничего и не получилось у меня с Р<ильке> — с этой работой. Может, еще получится. Может, я все-таки соберусь с духом и, подавив мое отвращение, пошлю зиберовой компании письма (копии, разумеется). Из любви к Р<ильке> и его произведениям, из верности ему и им. (Но сделать это мне будет теперь тяжелее, чем раньше.)
Что Вы скажете на это? Что посоветуете?
О книге зятя вообще нет речи. Чтобы перевести, надо, по меньшей мере, перенести{252}.
Дорогая госпожа Нанни, это ответ на Ваше милое письмо, которое мне переслали, — я давно уже (к сожалению!) покинула Медон-Валь-Флёри[953]. (Его Медон[954], теперь там как раз реставрируют дом Родена[955].)
Напишите мне скоро еще, мне так хотелось бы знать, что я не одинока в моем возмущении.
Завтра я должна буду отказаться от перевода — моя покровительница огорчится — да и другую работу я опять-таки не получу быстро (достаточно трудно), но: ничего не поделаешь. Я не могу и не хочу такой работы — Боже упаси такое мочь и хотеть!
Обнимаю Вас от всей души. Фотографии Рильке[956] доставили мне огромную, глубокую и грустную радость.
Марина
Милая госпожа, прочтите, пожалуйста, эту книгу еще раз ради меня — я читала ее два раза подряд — может быть, я все-таки грежу и вычитываю не то, что в ней сказано.
Напишите мне Ваше первое впечатление[957].
Знаете ли Вы обоих лично? Как они выглядят, зять и его супруга? Как они относились к Р<ильке>. Выносил ли Р<ильке> — Зибера? Возможно, это какая-то личная месть?[958] Месть дурного большинства, ибо есть и хорошее: народ, то есть нечто большее, чем большинство, неисчислимое! — то, что соприкасается с таким, как Рильке, и никогда не доверяет такому, как Зибер.
Итак, настоятельно прошу Вас: прочитайте это еще раз насквозь.
Эта книга написана против Рильке и против народа (легенды). От чьего имени и для кого?
А, может, этот зять — военный? И пишет от имени казармы: государства?
И наконец: не пруссак ли он?
(Райнер Мария Р<ильке>, пропущенный через Зиберово сито{253}.)
И вот что пришло мне в голову: эта книга написана во имя порядка — то есть, возможно, и против семьи, которая тоже Я (беспорядок).
Впервые — Небесная арка. Марина Цветаева и Райнер Мария Рильке / Изд. подготовил К. Азадовский. СПб., 1992. С. 220–221 (фрагмент письма). 2-е изд. СПб., 1999. С. 222–223. СС-7. С. 369–370 (фрагмент письма). Впервые полностью — «Неистовое» письмо Марины Цветаевой. Звезда. 2016. № 9. С. 22–29 (публ., перевод, вступ. статья и коммент. К.М. Азадовского). Печатается по указ, изданию.
История публикации письма печатается по тексту в «Звезде» (с незначительными сокращениями).
Публикуемое ниже письмо Марины Цветаевой к Нанни Вундерли-Фолькарт, швейцарской приятельнице и душеприказчице Рильке (на руках которой он и скончался 29 декабря 1926 г.), имеет свою историю. Написанное по-немецки, оно до настоящего времени не печаталось в Германии. Готовя в 1991 г. для немецкого издательства «Insel» письма Цветаевой к Рильке, его дочери Рут Зибер-Рильке (1901–1972) и Н. Вундерли-Фолькарт{254}, я вынужден был отказаться от его публикации.
Для русских же читателей это письмо Цветаевой отчасти знакомо: упоминание о нем и несколько фрагментов были приведены мной в книге «Небесная арка»{255} и позднее перепечатаны Л.А. Мнухиным в седьмом томе «Собрания сочинений» Цветаевой (М., 1995. С. 369–370).
Почему так случилось? Что стоит за изъятием этого письма в немецком издании и произведенными в нем сокращениями — в русском?
Причина — содержание письма.
Известно, что после смерти Рильке, оказавшейся для нее страшным ударом, Цветаева стремилась продолжать «общение» со своим кумиром — всеми доступными для нее способами. Она обращалась к нему в стихотворении «Новогоднее» и прозе «Твоя смерть», написала эссе «Несколько писем Райнер-Мария Рильке», перевела несколько писем Рильке «к молодому поэту» (Ф.-К. Каппусу) и др. Она настойчиво искала встреч с людьми, близко знавшими Рильке (встретилась, например, с его русской секретаршей Е.А. Черносвитовой), читала его письма, а также статьи и книги о нем, появлявшиеся в печати, и вступила, наконец, в переписку с дочерью поэта и Н. Вундерли-Фолькарт.
Поводом для публикуемого ниже письма оказалась книга «Рене Рильке{256}. Юность Райнера Мария Рильке», автором которой был зять поэта Карл Зибер{257} Цветаева получила ее из рук одной из своих парижских приятельниц. Ознакомившись с книгой, Цветаева пришла в ужас. Содержание книги, ее стиль и тональность она восприняла как надругательство над великим поэтом, оскорбление его памяти и даже — «преступление против духа». Не сдерживая своих чувств и не слишком стесняясь в выражениях, Цветаева излила свое негодование в письме к Вундерли-Фолькарт.
Письмо это, особенно в ракурсе темы «Цветаева — Рильке», представляется в высшей степени содержательным, поэтому, получив осенью 1988 г. копии всех писем Цветаевой к И. Вундерли-Фолькарт, я начал готовить его к печати (для упомянутой выше книги в издательстве «Insel»). Однако на моем пути возникло препятствие, оказавшееся в тот момент неодолимым: публикации решительно воспротивилась Йозефа Байер (урожд. Зибер; 1927–2004), внучка поэта, дочь Карла Зибера и Рут Зибер-Рильке. Отвечая 12 июня 1991 г. на мое письмо, в котором я просил сообщить биографические подробности о Карле Зибере, Йозефа Байер писала (по-немецки):
«Разумеется, меня заинтересовало, для чего Вам понадобились сведения о моем отце — ведь к теме „Рильке и Цветаева“ он не имеет прямого отношения. И тут я вспомнила о неистовом (wütend) письме Марины Цветаевой о моем отце и его книге. Трудно понять, как можно было столь превратно истолковать эту книгу. Может даже показаться, что Цветаева не прочитала ее полностью. <…> Если бы я стала писать все, что можно сказать по этому поводу, это завело бы нас чересчур далеко. Но я очень прошу Вас: прочитайте книгу „Рене Рильке“ еще раз и непредвзято — и Вам придется признать, что упреки Цветаевой в отношении моего отца совершенно необоснованны. Если Вы опубликуете это письмо, содержащее неоправданные нападки на моего отца, Вы нанесете нашей семье тяжелую обиду. Не потому что нужно что-то замалчивать или утаивать, а просто потому что это неверно (weil es einfach nicht stimmt)»{258}.
Искренне и глубоко уважая Йозефу и ее мужа Клауса Байера (1922-2007), известного фотографа и яркого талантливого человека, я не мог не считаться с ее мнением. <…>.
Мне пришлось информировать издательство «Insel», что, по воле Йозефы Байер, я снимаю это письмо и прошу его не публиковать. Издательство — несмотря на то, что юридически семья Рильке не могла ни запрещать, ни разрешать публикацию цветаевских писем, — согласилось со мной. Одновременно я сообщил Йозефе, что те места цветаевского письма, в которых упоминается имя ее отца, не будут опубликованы.
Именно по этой причине «неистовое» письмо Цветаевой отсутствует в немецком издании 1992 г. Однако несколько отрывков, не затрагивающих репутацию Карла Зибера, я использовал в русской редакции этой книги, появившейся под названием «Небесная арка» полгода спустя.
Перечитывать книгу Карла Зибера, как советовала Йозефа, мне, однако, не понадобилось — ведь, по сути, я был вполне солидарен с тем, в чем она пыталась убедить меня своим письмом. Разумеется, не с ее желанием наложить запрет на публикацию — я всегда полагал, что любой значимый историко-литературный документ, независимо от его содержания, заслуживает обнародования, и дело лишь в том, чтобы дать ему достойное и убедительное освещение. Но я всецело соглашался с Йозефой, полагавшей, что упреки Цветаевой в отношении ее отца несправедливы и пристрастны. Отвечая Йозефе, я, в частности, писал (28 июня 1991 г.):
«То, что суждения Цветаевой о книге Карла Зибера совершенно необоснованны и неоправданны, очевидно для каждого, кто знаком с другими ее произведениями или письмами. Цветаева всегда была крайне субъективна, отличалось несдержанностью и безоглядностью, не желала соблюдать общепринятые условности, и, если бы мне пришлось высказаться о ее письме, посвященном книге Карла Зибера, я всячески подчеркнул бы это в своей работе. Было бы, кроме того, полезно проследить принципиальную разницу в отношении обоих к Рильке: Цветаева целенаправленно творила свой миф о Рильке, Карл Зибер же стремился к реальности»{259}.
А кроме того говорилось в этом письме, значение Цветаевой и ее место в истории русской и мировой литературы таково, что следовало бы, закрыв глаза на «семейные обиды», обратить внимание на более важное обстоятельство: «Среди других русских писателей нашего (т. е. ХХ-го. — К.А.) столетия Цветаева была самой страстной поклонницей Рильке, и нынешний ренессанс Рильке в нашей стране в значительной степени связан с ее именем. И еще: все, что писала Цветаева, при всей резкости и преувеличенности ее суждений, она делала исключительно ради и во имя Рильке»{260}.
Однако переубедить Йозефу так и не удалось.
С тех пор прошло четверть века. Тема «Цветаева и Рильке», которую в 1970-е и 1980-е гг. мне приходилось осваивать едва ли не в одиночку, изучена и отражена ныне во множестве диссертаций, монографий, статей, эссе… Ситуация вокруг Цветаевой в Германии изменилась коренным образом (в конце 1980-х — начале 1990-х гг. ее творчество было доступно лишь в немногочисленных переводах). Надеюсь и почти уверен, что, если бы внучка Рильке дожила до нашего времени, она пересмотрела бы свою категорическую позицию и отменила бы свой запрет.
Несколько слов об авторе книги, вызвавшей столь сильное раздражение Цветаевой.
Карл Зибер родился в 1891 г. в саксонском имении Либау, расположенном в области Фогтланд — на стыке Саксонии, Тюрингии и Баварии (недалеко от границы с Чехией). Изучал юриспруденцию, имел степень доктора; в начале 1920-х гг. служил референдарием (судебный чиновник) в городе Плауэн. В мае 1922 г. Карл Зибер обручился с Рут Рильке, дочерью поэта; от этого брака на свет появилось трое детей — дочери Кристина и Йозефа и сын Кристоф. В 1926 г. Зибер был вынужден — по причине слабого здоровья — оставить службу.
После смерти Рильке, когда естественно возник вопрос о наследовании его издательских, имущественных и прочих прав, Карл Зибер и Рут, до этого державшиеся в тени, стремительно выступают на авансцену. В мае 1927 г. учреждается «Объединение друзей Рильке», призванное, в частности, решать все вопросы, связанные с литературным наследием покойного. Архивариусом этого объединения избирается Карл Зибер, а казначеем — меценат и коллекционер Антон Киппенберг (1874–1950), владелец издательства «Insel», в котором начиная с 1905 г. Рильке печатал свои произведения. Однако «Объединение друзей…» оказалось — в силу ряда причин — недолговечным, и в 1928 г. его сменяет новая институция, получившая название «Архив Рильке».
Архив обосновался в Веймаре, куда перебралась семья Карла Зибера, энергично взявшегося за дело. Обращаясь к родственникам, друзьям и знакомым Рильке, в издательства и редакции, где он печатался в юности, к его многочисленным корреспондентам и пр., Карл и Рут начинают (при активной поддержке Антона Киппенберга) формировать Архив Рильке. Их цель — собрать в одном месте рукописи, дневники, записные книжки, редкие газетные и журнальные публикации и, главное, письма поэта. В 1942 г., подводя итоги своей пятнадцатилетней деятельности, Карл и Рут сообщали: «Собственноручно составленный Рильке список его адресатов содержит приблизительно 700 имен. Наше собрание охватывает на сегодня 327 получателей его писем. С просьбой прислать нам письма мы обращались к 570 корреспондентам, причем у большей их части никаких писем не оказалось. <…> Количество писем, обращенных к Рильке, исчисляется в нашем собрании тысячами»{261}.
Собирательская деятельность Архива сопровождалась издательской: с 1929 по 1942 г. Рут и ее супруг подготовили к изданию в общей сложности восемь томов писем и дневников Рильке, заложив тем самым основы научного изучения его жизни и творчества.
К сказанному следует добавить, что, посвятив себя собирательству рукописей и писем Рильке, их описанию, изучению и т. д., Карл Зибер начал и собственные изыскания; он особо интересовался биографией Рильке{262}, его «родословной», хотя и обращался к другим темам (например, «Рильке и Стефан Георге»), В 1940 г. он опубликовал очерк «Рильке в России», в 1941 г. — «Рильке и Ворпсведе». Недостаток гуманитарного образования восполнялся у Зибера его увлеченностью, рвением и энтузиазмом. Реально возглавляя Архив, он пытался в 1930-е гг. стимулировать ряд посвященных Рильке начинаний, помогал и содействовал молодым исследователям.
Карл Зибер умер в веймарской больнице от менингита 5 декабря 1945 г. — на следующий день после юбилея Рильке (70 лет), прошедшего в тот год совсем незаметно.
О том, что в Париже у Марины Цветаевой находится несколько писем Рильке, Рут и Карл Зибер узнали, по-видимому, в начале 1932 г. от Н. Вундерли-Фолькарт.
Переписка Цветаевой с Вундерли-Фолькарт завязалась весной 1930 г. — после того как душеприказчица Рильке обратилась к ней с вопросом: как поступить с ее письмами к покойному? Цветаева ответила, что они должны остаться в архиве Рильке, однако закрыла доступ к ним — на 50 лет (со дня смерти Рильке). «…Пусть лежат они пять коротких десятилетий, — писала Цветаева. — Если через пятьдесят лет кто-нибудь о них спросит и потянется к ним — Вы предоставите их Вашим потомкам»{263}.
Неизбежно возник вопрос и о письмах самого Рильке к Цветаевой, очевидно, поднятый Н. Вундерли-Фолькарт. 11 августа 1930 г. Цветаева отвечает, что со временем («позднее — когда-нибудь») пришлет ей копии писем («К Вашему Рильке добавится у Вас мой»){264}. Что же касается оригиналов, то решение Цветаевой на этот счет было принято еще раньше — вскоре после смерти поэта. «Все это — стихи, письма, карточки <Рильке>, — писала Цветаева 21 декабря Л.О. и Р.И. Пастернак (родителям Бориса Пастернака), — когда умру<,> завещаю в Рильковский — музей? (плохое слово) — в Rilke-Haus{265}, лучше бы — Rilke-Hain!{266}, который наверное будет. Не хочу, чтобы до времени читали, и не хочу, чтобы пропало»{267}.
Вопрос этот, однако, оставался открытым вплоть до начала 1932 г. За это время Цветаева получает от Вундерли-Фолькарт несколько книг, в том числе, видимо, первый том писем Рильке, выпущенный четой Зиберов{268} «Все получила», — многозначительно сообщает Цветаева своей корреспондентке 11 августа 1930 г.{269} Вслед за первым томом Н. Вундерли-Фолькарт, глубоко тронутая, сколько можно судить, преклонением Цветаевой перед Рильке, присылает ей второй, содержащий письма 1906–1907 гг.{270} «…Вчера получила <от Н. Вундерли-Фолькарт> второй том его <Рильке> писем, чудное издание Insel-Verlag’a, — сообщала Цветаева своей чешской приятельнице А.А. Тесковой 17 октября 1930 г. — Большая радость»{271}. В течение 1931 г. Цветаева, судя по ее собственным письмам, не раз открывает эти тома, читает и перечитывает эпистолярные послания Рильке и с нетерпением ждет следующих выпусков. «Вышел ли следующий том писем Р<ильке>? — заинтересованно спрашивает она Н. Вундерли-Фолькарт 11 августа 1931 г. — Наверное, нет — из-за кризиса. Жаль»{272}.
«Следующий том», появившийся в самом конце 1931 г., представлял собой собрание писем и дневниковых записей Рильке за 1899–1902 гг.{273}, т. е. охватывал собой так называемый «русский период» его жизни. «Эту книгу, — незамедлительно откликается Цветаева на драгоценный для нее подарок („рождественский дар“), — я буду читать долго, читать медленно, как можно дольше и медленней. Читать? Жить ею»{274}. Цветаева не преувеличивала: она действительно с головой погрузилась в записи Рильке, навеянные его встречей с Россией, и сразу же загорелась желанием перевести их (а также — другие письма, тематически связанные с Россией, в предыдущих томах) на французский язык. В своем письме от 12 января 1932 г. она просит Н. Вундерли-Фолькарт выяснить в издательстве «Insel» или у наследников Рильке, как обстоит дело с правами на работу такого рода, и одновременно обдумывает план «подборки», состоящей из писем Рильке о России, под предположительным названием «La Russie de R.M. Rilke»{275}.
Совершенно ясно, что в начале 1932 г. Цветаева — при всем своем восторженном увлечении Рильке и всем, что с ним связано, — имела весьма отдаленное представление о судьбе его литературного наследия. И хотя в ее руках находились три тома, подготовленные Рут Зибер-Рильке и Карлом Зибером (их имена стояли на титульном листе каждого издания), она, тем не менее, ничего не знала ни о них самих, ни о созданном в 1928 г. Архиве Рильке. «Жива ли еще мать Рильке? — спрашивает Цветаева Н. Вундерли-Фолькарт в конце своего письма от 12 января 1932 г. — Знакомы ли Вы с ней? А что получилось из Клары Вестхоф — скульпторши Клары Вестхоф?{276} А из маленькой Рут?»{277}
Об этом письме Вундерли-Фолькарт сообщила дочери Рильке, а та, пользуясь удобным случаем, обратилась к Цветаевой с вопросом (вернее, просьбой) о письмах Рильке. В своем ответном и весьма любезном письме от 24 января 1932 г. Цветаева подтвердила дочери Рильке свое намерение передать в Архив копии писем Рильке (см. коммент. 36 к публикуемому письму) и вновь изложила проект задуманной книги «La Russie de R.M. Rilke». «Ведь Р<ильке> всегда мечтал написать такую книгу, — аргументировала Цветаева, — да она уже и написана, ее надо только составить. <…> Это была бы работа, параллельная появленью новых томов его писем, и с выходом последнего тома вся книга была бы готова. <…> По-французски я умею писать и сочинять стихи так же, как на родном языке. Не беспокойтесь и будьте во мне уверены.
Россия оказалась неблагодарной к любившему ее великому поэту — не Россия, но эта наша эпоха. Моя работа стала бы началом бесконечной благодарности»{278}.
Однако предложение Цветаевой не встретило отклика у А. Киппенберга{279}. А немного позднее, ознакомившись с книгой Карла Зибера, Цветаева сама в корне изменила свое доверительное отношение к семье поэта. Письма Рильке к Цветаевой (ни оригиналы, ни копии) так и не отправились в Веймар, а цветаевский замысел книги «Рильке и Россия» остался неосуществленным.
«Неистовая» реакция Цветаевой на книгу Карла Зибера не должна, как уже отмечалось, вызывать удивление. Описывая детство и отрочество Рильке, Карл Зибер опирался прежде всего на архивные документы. Сделанное им в начале книги заявление о том, что он пытается опровергнуть «легенды» и «распространенные суждения» («die geltenden Anschauungen»), согласно которым творчество Рильке вырастает якобы из страхов и мучительных переживаний ранней поры, Зибер подкрепляет эпизодами и примерами, свидетельствующими, по его мнению, о «заурядности» Рене Рильке.
Выявив «крестьянские корни» поэта, описав его родителей и родственников, Карл Зибер посвятил одну из глав своей книги пребыванию мальчика Рене в военном училище (1886–1891). Этот период жизни Рильке, о котором он сам вспоминал впоследствии с ужасом и содроганием, до сих пор привлекает к себе внимание биографов. Как соединить великого поэта, обладавшего неограниченной внутренней свободой, с казарменной муштрой, которой он подвергался в училище? В какой степени испытания той поры могли повлиять на его духовное формирование?
Ответы на эти непростые вопросы могут быть разными. По мнению Карла Зибера, Рильке был обыкновенным ребенком, «как все», и ничто в ранней юности не предвещало в нем будущего поэта. Рене не был «вундеркиндом», подчеркивал автор, а те произведения, которые он писал уже в отрочестве, наивны и беспомощны. Не отрицая того, что пять лет, проведенных в военном училище, были для Рене «мученичеством», Карл Зибер пишет о «нежной душе» подростка, которая «закалилась» в те годы; при этом особая роль в духовном становлении поэта отводится его «религиозности» — якобы присущей ему с детства вере в себя и свое призвание, которая помогла ему «выстоять» и превратиться из «обычного» в «особенного», проделав трудный духовный путь от ученика военного училища в Санкт-Пёльтене и Торговой академии в Линце до одинокого отшельника в швейцарском замке Мюзот{280}.
Рассуждения Зибера отнюдь не беспочвенны, они основываются на конкретных материалах, и многие биографы Рильке — вплоть до настоящего времени — уважительно ссылаются на его книгу. Однако для Цветаевой, творившей своего Рильке, любая «конкретика» была чужда и вызывала в ней скорее неприятие. Можно даже предположить (это отметила и Йозефа Байер), что Цветаева не слишком внимательно ознакомилась с книгой и не пожелала в нее вдуматься. Зибер стремился изобразить Рильке исходя из фактов — взаимоотношений с родителями, соучениками по училищу, его ранних записей и стихов… Он обстоятелен, объективен и достаточно точен. Сказывается подход юриста и архивиста, привыкшего иметь дело с документами и «свидетельствами», — анализировать, сопоставлять, доказывать… Автор не облагораживает своего героя и не воспаряет в заоблачные выси: юность и отрочество Рильке рассматриваются им преимущественно в житейском и бытовом аспектах. Именно это и задевало Цветаеву, всегда склонную идеализировать того, кто был ей внутренне близок, тем более Поэта (тем более такого, как Рильке!), и воспринимать его не столько в бытовом, сколько в бытийном измерении. Прозаическое и, казалось Цветаевой, «мещанское» восприятие Рильке ее возмущало и отталкивало. Она творила «легенду, которая не лжет» (см. строки Э. Ростана в публикуемом письме), а любой документ и любая реальность были ей в значительной степени безразличны. Равнодушная к частному и обыденному, Цветаева признавала в Рильке лишь возвышенное и вечное, индивидуальное и уникальное, свободное и бунтарское, неповторимый «строй души»{281} — все это, конечно, начисто отсутствовало у Зибера. Его добросовестная и, безусловно, полезная книга была полной противоположностью цветаевскому мировидению.
«Поэтов путь: жжя, а не согревая. / Рвя, а не взращивая — взрыв и взлом»{282}. Воспринимавшая Рильке как «небожителя» (мага, пророка, ангела), Цветаева не могла смириться с тем житейски прозаическим и «приземленным» образом, какой сложился под пером Карла Зибера, и потому ответила на его книгу негодующе и «неистово».
Текст письма Цветаевой к Н. Вундерли-Фолькарт от 22 ноября 1932 г., впервые публикуемый полностью, был получен нами, в составе других цветаевских писем, от Иоахима В. Шторка (1922–2011), выдающегося знатока биографии и творчества Рильке, автора многочисленных статей и публикаций о поэте. Однако на мой вопрос, известно ли ему что-нибудь о судьбе оригиналов, Шторк осенью 1988 г. ответил отрицательно. Копиями этих же писем располагал, по-видимому, и другой крупнейший исследователь Рильке, издавший в 1955–1966 гг. Полное собрание его сочинений в шести томах, тюбингенский профессор Эрнст Цинн (1910–1990){283}.
Как распорядилась Н. Вундерли-Фолькарт оригиналами писем, полученных от Цветаевой, остается невыясненным. Почему не передала их — вместе со всем рукописным наследием Рильке, оказавшимся в ее распоряжении, — в Швейцарскую национальную библиотеку? Или в веймарский Архив Рильке? Готовя к публикации немецкие письма Цветаевой, я «на всякий случай» запросил (через издательство «Insel») наследников Вундерли-Фолькарт. Ответ был предсказуем: цветаевские письма не сохранились, их судьба не известна.
Возможно, со временем найдется ключ и к этой загадке.
Таким образом, данное письмо Цветаевой (как и все прочие ее письма к Н. Вундерли-Фолькарт) печатается по ксерокопии. Желая наглядно продемонстрировать своеобразие и особенности немецкого стиля Цветаевой, мы сочли желательным, как и в наших предыдущих публикациях, отметить и указать (подстрочно) наиболее характерные образцы ее словесной игры.
Clamart (Seine) 10, Rue Lazare Carnot
21-го августа 1933 г.
Многоуважаемый Г<оспод>ин Редактор[960],
Мне бы хотелось сотрудничать в литературном отделе «Сегодня» (стихи и проза). Посылаю Вам свою рукопись «Дедушка Иловайский» и очень благодарна была бы за скорый ответ[961].
Меня «Сегодня» когда-то приглашало, но тогда я прозы не писала, а стихи разошлись по сборникам[962].
Если вещь подойдет, очень просила бы Вас о тщательной корректуре, ибо опечатки — больное место всех писателей.
«Конец историка Иловайского» (арест девяностотрехлетнего, сидение в Московской Чеке, освобождение и кончина в 1919 г<оду>, а так же и допрос (все в лицах и диалогах) могла бы выслать через две недели.
Уважающая Вас
Марина Цветаева
Clamart (Seine)
10, Rue Lazare Carnot
(France)[963]
Впервые — Равдин Б., Флейшман Л., Абызов Ю. Русская печать в Риге: Из истории газеты «Сегодня» 1930-х годов. Кн. III. Конец демократии. Stanford, 1997. С. 218. Печ. по тексту первой публикации.