Родной!
Спокойной ночи.
Жаль, что весь вечер прошел та́к, а не иначе. (Всё равно — я была с Вами, и Вы это знаете).
Сделайте так, чтобы мы завтра побеседовали — без людей. Лучше вечером. Мне столько Вам нужно сказать.
1-го янв<аря> 1940 г.
(Если не удастся вечером увидеться)
…Если я нынче не пошла с Вами в лес: — 1) потому что мне этого очень хотелось 2) потому что мне не хотелось быть между Вами — и той серебряной полянкой 3) потому что и я так уже радовалась вечеру: (Урок: не откладывать своей радости до вечера.)
— Я так радовалась этому вечеру. Ваши вопросы (чуть ли не: Ваши допросы) навели меня на глубокий след, ведущий к самому устью. По ком я и шла — к Вам, в себя, и с Вами — вчера, до 3-х часов утра. (За перегородкой гремела голодная кошка, роняя чугуны и котят.)
Были — настоящие озарения.
— Я так надеялась донести все это — всю ту́ себя — до нынешнего вечера, заложив всё — как огонь золою — донести чистым жаром — помните сказку про чумаков (жар — черепки — червонцы…)[552]
Вы меня страшно умилили вчера — салазками и занавесом, если бы Вы сразу были со мной — такой, — я даже рада, что Вы только раз были со мной — такой, сейчас я буду утешаться тем, что Вы совсем не сумели со мной…
Печ. впервые. Письмо хранится в РГАЛИ (ф. 2887, on. 1, ед. хр. 165, л. 1–3).
Голицыно, безвестный переулок, дом с тремя красными звездочками,
40 гр<адусов> мороза
9-го января 1940 г.
Дорогая Людмила Васильевна,
Это письмо Вам пишется (мысленно) с самой минуты Вашего отъезда. Вот первые слова его (мои — Вам, когда тронулся поезд):
— С Вами ушло всё живое тепло, уверенность, что кто-то всегда (значит — и сейчас) будет тебе рад, ушла смелость входа в комнату (который есть вход в душу). Здесь меня, кроме Вас, никто не любит, а мне без этого холодно и голодно, и без этого (любви) я вообще не живу.
О Вас: я вам сразу поверила, а поверила, потому что узнала — свое. Мне с Вами сразу было свободно и надежно, я знала, что Ваше отношение от градусника — уличного — комнатного — и даже подмышечного (а это — важно!) не зависит, с колебаниями — не знакомо. Я знала, что Вы меня приняли всю, что я могу при Вас — быть, не думая — как то́ или иное воспримется — истолкуется — взвесится — исказится. Другие ставят меня на сцену (самое противоестественное для меня место) — и смотрят. Вы не смотрели, Вы — любили. Вся моя первая жизнь в Голицыне была Вами бесконечно согрета, даже когда Вас не было (в комнате) я чувствовала Ваше присутствие, и оно мне было — оплотом. Вы мне напоминаете одного моего большого женского друга, одно из самых увлекательных и живописных и природных женских существ, которое я когда-либо встретила. Это — вдова Леонида Андреева, Анна Ильинична Андреева[553], с которой я (с ней никто не дружил) продружила — 1922 г. — 1938 г. — целых 16 лет.
Но — деталь: она встретила меня молодой и красивой, на своей почве (гор и свободы), со всеми козырями в руках. Вы меня убитую и такую плачевную в зеркале, что — просто смеюсь! (Это — я???)… От нее шел Ваш жар, и у нее были Ваши глаза — и Ваша масть, и встретившись с Вами, я не только себя, я и ее узнала. И она тоже со всеми ссорилась! — сразу! и ничего не умела хранить…
Да! очень важное: Вы не ограничивали меня — поэзией, Вы может быть даже предпочитали меня (живую) — моим стихам, и я Вам за это бесконечно-благодарна. Всю жизнь «меня» любили: переписывали, цитировали, берегли все мои записочки («автографы»), а меня — та́к мало любили, так — вяло. Ничто не льстит моему самолюбию (у меня его нету) и всё льстит моему сердцу (оно у меня — есть: только оно и есть). Вы польстили моему сердцу.
— Жизнь здесь. Холодно. Нет ни одного надежного человека (для души). Есть расположенные и любопытствующие (напр<имер> — Кашкин[554]), есть равнодушные (почти все), есть один — милый, да и даже любимый бы — если бы[555]… (сплошное сослагательное!) я была уверена, что это ему нужно, или от этого ему, по крайней мере — нежно… («И взвешен был, был найден слишком легким» это у меня, в пьесе «Фортуна»[556], о Герцоге Лозэне, которого любила Мария-Антуанэтта — и Гр<афиня> Чарторийская — и многие, многие — а в жизни (пьесе обратной Фортуне) почти обо всех, кого я́ любила… Я всю жизнь любила таких, как Т<агер> и всю жизнь была ими обижена — не привыкать — стать… «Влеченье, род недуга…»[557])
Уехала жена Ноя Григорьевича[558] (я его очень люблю, и о́н меня, но последнее время мы мало были вместе, а вместе для меня — вдвоем, могу и втроем, но не с такой нравоучительной женой), завтра уезжает и он (на несколько дней), уезжает татарин с женой (навсегда), и Живов[559], который нынче, напоследок, встал в 2½ ч<аса> дня, а вечером истопил в столовой — саморучно — хороший воз дров.
Новые: некто Жариков[560], с которым мы сразу поспорили. В ответ на заявление Жиги[561], что идя мимо «барского дома» естественно захотеть наломать цветов, он сказал, что не только — наломать, но поломать все цветы и кусты, потому что это — чужое, не мое. Я же сказала, что цветы — вообще ничьи, т. е. и мои — как звезды и луна. Мы не сошлись.
«И большинство людей — та́к чувствуют», утвердил молодой писатель, — «9/10 та́к чувствуют, а 1/10 — не так», — спокойно заметил Н<ой> Г<ригорьевич> (Я, в полной чистоте сердца никогда не считала цветок — чужим. Уж скорей каждый — своим: внутри себя — своим… Но разная собственность бывает…) Жига сказал, что я уж слишком «поэтично» смотрю на вещи, а Мур — такое отношение к чужим садам объяснил моей интеллигентной семьей, не имевшей классовых чувств… — Ух! И всё это — потому что мне не хочется камнем пустить в окно чужой оранжереи… (Почему все самые простые вещи — так трудно объяснимы и, в конечном счете — недоказуемы?!)
Еще был спор (но тут я спорила — внутри рта) — с тов<арищем> Санниковым[562], может ли быть поэма о синтетическом каучуке. Он утверждал, что — да, и что таковую пишет, потому что всё — тема. (— «Мне кажется, каучук нуждается не в поэмах, а в заводах» — мысленно возразила я.) В поэзии нуждаются только вещи, в которых никто не нуждается. Это — самое бедное место на всей земле. И это место — свято. (Мне очень трудно себе представить, что можно писать такую поэму — в полной чистоте сердца, от души и для души.)
Теперь — о достоверном холоде: в столовой, по утрам, 4 гр<адуса>, за окном — 40. Все с жадностью хватаются за чай и с нежностью обнимают подстаканники. Но в комнатах тепло, а в иных даже пекло. Дома (у меня) вполне выносимо и даже уютно — как всегда от общего бедствия. В комнате бывшего ревизора живут куры, а кошка (дура!) по собственному желанию ночует на воле, на 40-градусном морозе. (М<ожет> б<ыть> она охотится за волками??)
Ваш «недоносок» безумно-умилителен[563]. Сосать — впустую! Даже — без соски! И — блаженствовать. Чистейшая лирика. А вот реклама (не менее умилительная!) для сосок — Маяковского (1921 г.) (Первые две строки — не помню)
…Ну уж и соска, — всем соскам — соска!
Сам эту соску сосать готов![564]
(Почему-то эта соска в его устах мне видится — садовой шлангой, или трубкой громкоговорителя, или — той, Страшного Суда….)[565]
А вот — о «горбатости», Вашей и моей, — старые стихи 1918 г., но горб все тот же:
И вот, навьючив на верблюжий горб,
На добрый, стопудовую заботу,
Отправимся — верблюд смирён и горд —
Справлять неисправимую работу.
Под темной тяжестью верблюжьих тел,
Мечтать о Ниле, радоваться — луже…
Как господин и как Господь велел
Нести свой крест — по-божьи, по-верблюжьи.
И будут в золоте пустынных зорь
Горбы — болеть, купцы — гадать: откуда,
Какая это вдруг напала хворь
На доброго, покорного верблюда?
Но, ни единым взглядом не моля —
Вперед, вперед — с сожженными губами,
Пока Обетованная земля
Большим горбом не встанет над горбами.[566]
Но верблюды мы с Вами — добровольные.
(Кстати, моя дочь Аля в младенчестве говорила: горблюд, а Мур — люблюд (от люблю)
Кончаю. Увидимся — и будем видаться — непременно. Я за Вашу дружбу — держусь.
Обнимаю Вас и люблю
Очень хочу, чтобы Вы сюда приехали[567].
МЦ.
Впервые — Грани. Франкфурт-на-Майне. 1990. № 155 (публ. И. Шенфельда). С. 136–140. СС-7, С. 666–669. Печ. по СС-7.
Концы разговоров[568]
— «Чем меньше Вы будете уделять мне внимания — тем будет лучше».
Первое: больно. Второе: — кому лучше? Вам (ибо мне от этого будет хуже: уже́ плохо!) Т. е. Вам будет лучше, если я о Вас не буду думать, и будет совсем хорошо, если Вы для меня перестанете существовать.
Как это понять? Из себя я этого не пойму: я бесконечно дорожу всяким вниманием, и вне его — человеческого отношения не вижу.
Внимание и вникание — вот мой единственный путь к человеку, т. е. начало того пути, конец которого погружение в человека и, по возможности, потопление (по невозможности — растворение) в нем.
Еще: если я человека люблю, я хочу, чтобы ему от меня стало лучше — хотя бы пришитая пуговица. От пришитой пуговицы — до всей моей души.
— А, может быть, Вы из тех несчастных, которые хотят хуже и не терпят лучше? Тогда — тогда вся я́ в Вашей жизни — зря, потому что я человеку несу добро, а не зло.
— «Чем меньше внимания»… — какое пренебрежение к себе! Точно Вы этим хотите сказать, что Вы этого внимания — не сто́ите. За кого же Вы меня принимаете, с этим неуместным вниманием — к недостойному.
…Если бы Вы меня, сегодня, в снегу, вместо всех этих неуместных вниманий, просто спросили: — Это всегда так будет — от Вас ко мне? — я бы не задумавшись ответила: да — и была бы счастлива.
(Числа не помню, прогулка в снегу)
… — Вы отлично «занимаете» весь стол[569].
— Вы отлично знаете, что пока я «занимаю» весь стол, мне хочется сидеть рядом с Вами, обняв Вас за плечо — и ничего не говорить.
— Если Вы хоть немножко дорожите нашей дружбой, не делайте из меня чудовища, нечеловека, победителя — т. д. Мне больно как всем, и сейчас (после беседы) мне очень больно. Больно от того, что Вы мне не верите. Больно от Вашего молчаливого вопроса: — Зачем я Вам? — Я ведь еще ни слова не сказала Вам кто́ Вы́, а Вы уже отнекиваетесь: — Не я! Вы ничего не хотите взять из того, что я Вам несу. Вы отводите руку, и мои — опускаются. Из нас двоих Вы — богатый, а не я.
Вы унижаете меня до доказательств: — «Докажите, почему я Вам дорог, почему именно я́» — и я начинаю чувствовать себя виноватой — что Вы мне дороги, и сама перестаю понимать.
Я из Вас возвращаюсь — неузнаваемой: «победителем», чудовищем, нечеловеком. Моя хозяйка, с которой я живу жизнь дней[570], Вам лучше скажет — кто я́.
— Сказать Вам как это было? Может быть, это Вам всё скажет, а если это не скажет — уже ничего не скажет.
— Пойдем будить Т<агера>?[571]
Я вошла. На кровати, сверх кровати — как брошенная вещь — лежали Вы, в коричневой куртке, глубоко и открыто спящий, и у меня сердце сжалось, и что-то внутри — там где ребра расходятся — зажглось и стало жечь — и стало болеть.
Милый друг, может быть, если бы мы сели рядом, плечо с плечом, всё сразу бы дошло, и не пришлось бы так много спрашивать. Есть вопросы, на которые нельзя ответить словами, можно ответить плечом и ребром, потому что слова — даже то же ребро Поэмы Конца — всегда умны́ (ребро: Адам: Ева — и так далее — и даль во все стороны — и неминуемо отводит друг от друга) — и содрогание от такого стихотворного ребра — только призрак того живого содрогания. Мы — словами — выводим вещь из ее темного лона на свет, и этот свет неизменно — холоден. (Ведь горит — Люся[572] — от Поэмы Конца, от того самого ребра, только потому, — что она это ребро возвращает обратно в грудь (откуда это ребро сразу рвется — к другому ребру), с бумаги — в грудь, всю Поэму Конца — с бумаги — в грудь, уничтожая слова, делая их тем, чем они были: боком, плечом, ребром, вздохом. — Спросите — ее. Недаром она говорила о каком-то недозволенном ее чтении: недозволенном присвоении[573].
Мы с вами — не то делаем — мы с чем-то — жестко обходимся.
«Трамплин для стихов» — тот, живой, спящий, щемящий Вы?
…И еще: голос, странная, завораживающая певучесть интонации, голос не совсем проснувшегося, еще — спящего, — в котором и озноб рассвета и остаток ночного сна. (То самое двусмысленное «дрогнете вы»[574], — впрочем, всё равно: говорить я их не буду, печатать — тоже нет, а Вы теперь — знаете.)
И еще: — зябкость, нежелание гулять, добровольный затвор с рукописью, — что-то монашеское и мальчишеское — и щемяще-беззащитное — и очень стойкое…
Я не хотела Вам всего этого говорить, я думала — Вы сами поймете, и говорю Вам это почти насильно — от непосильного чувства, что я того спящего — чем-то обидела, ибо: если я — достоверно (хотя и мимо-вольно) Вами обижена, то может быть и Вы — моим призраком, тем нечеловеком, который не я. Я или не я — но обида — была, и она носит мое имя, и я за нее ответственна, и звучит она из Ваших уст — приблизительно — та́к: — «Ты меня не знаешь{210} и по моему поводу „галлюцинируешь“ („как визионера дивинация“…[575]), а я — живой человек, может быть хуже, чем твой, но живой, а каждый живой заслуживает внимания. Твоя любовь — обида, ибо она меня минует и почему-то все-таки заимствует мои черты и входит в мою дверь».
Та́к ведь?
Ну, вот.
(И вот — откуда-то — строки:
В царство хвойное, мховое,
Мехово́е, пухово́е…
Это еще тот мех и пух во мне не успокоились[576])
Но нужно кончать
Итак —
Еще одна такая беседа (которая есть — противустояние) и я не смогу, потому что не могу жить на подозрении — в чем бы то ни было.
Попробуйте быть ко мне проще — и добрее — и доверчивее.
Бросим споры. Бросим меня. Говорите о себе.
Нам с вами дан краткий срок (о, я и без Вас скучала, весь мой правый бок не существовал, и весь белый дом со всеми белыми березами не существовал, и неужели Вы, странный человек, не почувствовали, как я Вам обрадовалась?)
Но довольно о «радостях». Может быть у Вас — свои беды, есть беда еще целый человек — Вы: вне меня, до меня, и после меня, — идите ко мне с ним. (Господи, какое счастье когда это делается само, и как страшно об этом просить! Но Вы меня — вынуждаете.)
Обнимаю Вас за плечо, коричневое
М.
Голицыно, 11-го января 1940 г.
Впервые — Песнь жизни. С. 415–421 (публ. Н.И. Лубянниковой). СС-7. С. 675–677. Печ. по СС-7.
Нынче, 22-го января 1940 г., день отъезда[577]
Мой родной! Непременно приезжайте — хотя Вашей комнаты у нас не будет — но мои стены (нестены!) будут — и я Вас не по ниточке, а — за́ руку! поведу по лабиринту книжки[578]: моей души за 1922 г. — 1925 г., моей души — тогда и всегда.
Приезжайте с утра, а может быть и удача пустой комнаты — и ночевки — будет, тогда всё договорим. Мне важно и нужно, чтобы Вы твердо знали некоторые вещи — и даже факты — касающиеся непосредственно Вас.
С Вами нужно было сразу по-другому — по страшно-дружному и нежному — теперь я это знаю — взять всё на себя! — (я предоставляла — Ва́м).
Одного не увозите с собой: привкуса прихоти, ее не было. Был живой родник.
Спасибо Вам за первую радость — здесь[579], первое доверие — здесь, и первое вверение — за многие годы. Не ломайте себе голову, почему именно Ва́м вся эта пустующая дача распахнулась всеми своими дверями, и окнами, и террасами, и слуховыми оконцами и почему именно на Вас — всеми своими дверями и окнами и террасами и слуховыми глазками — сомкнулась. Знайте одно: доверие давно не одушевленного предмета, благодарность вещи — вновь обретшей душу. («Дашь пить — будет говорить!») А сколько уже хочется сказать!
Помните Антея, силу бравшего от (легчайшего!) прикосновения к земле, в воздухе державшегося — землею[580]. И души Аида, только тогда говорившие, когда о́тпили жертвенной крови[581]. Всё это — и антеева земля и аидова кровь — одно, то, без чего я не живу, не я — живу! Это — единственное, что вне меня, чего я не властна создать и без чего меня нету…
Еще одно: когда его нет, я его забываю, живу без него, забываю та́к, как будто его никогда не было (везде, где «его», проставьте: ее, живой любви), даже отрекаюсь, что она вообще есть, и каждому докажу как дважды два, что это — вздор, но когда она есть, т. е. я вновь в ее живое русло попадаю — я знаю, что только она и есть, что я только тогда и есть, когда она есть, что вся моя иная жизнь — мнимая, жизнь аидовых теней, не отпивших крови: не-жизнь.
Та́к, может быть, следует толковать слово Ахилла[582]. — Я предпочел бы быть погонщиком мулов в мире животных, чем царем в царстве теней.
Но всё это: и Ахиллы и Аиды и Антеи исчезает перед живой достоверностью, что я нынче в последний раз сидела с Вами за столом, что мне уж не́куда будет — со всеми Ахиллами и Аидами и Антеями, что руки, в которые всё шло — шла — вся — отняты.
(У меня чувство, что мы с вами — и не начинали!)
Напишите первый. Дайте верный адрес. Захотите приехать — предупредите. Приезжайте один. Я себя к Вам ни с кем не делю. Один, на весь день — и на очень долгий вечер.
Спасибо за всё.
Обнимаю Вас, родной.
М.
Впервые — Таллинн. Таллинн. 1986. № 2. С. 99–100 (публ. Е.И. Лубянниковой и Л.А. Мнухина). СС-7. С. 677–678. Печ. по СС-7.
<23 или 24 января 1940 г.>
Приходите непременно по адресу Мерзляковский пер<еулок>, д<ом> 16, кв<артира> 27 (предпосл<едний> эт<аж>, дверь направо, звонить 1 раз)
26-го к 9½ ч<асам> веч<ера>, буду Вас ждать, не опаздывайте.
Пойдем в кафе (рядом) и будем беседовать.
(Я выеду поездом 7 ч<асов> 21 м<инута> и дома буду около 9 ч<а-сов>).
Это у Елиз<аветы> Яков<левны>.
Я сама Вам открою. Если не можете, позвоните мне в Д<ом> Отд<ыха>, но —
смогите.
26-го в 9½ ч<асов>, Мерзляк<овский> пер<еулок>, д<ом> 16, кв<артира> 27 (большой дом).
Печ. впервые. Письмо (записка) хранится в РГАЛИ (ф. 2887, оп. 1, ед. хр. 165, л. 6–6 об.).
<Не ранее 24 января 1940 г.>
Дорогой <Николай Иванович> Началось так: <зачеркнуто: совершенно чужой мне> <сверху: только что вошедший> человек — Вы — лица которого я даже не рассмотрела — вышел из-за стола с возгласом — <«>К телефону! Меня, который его ненавидит». — Как хорошо, если это правда — сказала я (сама себе вслух) — вслед. — Что хорошо? — Что этот человек не любит телефон. — Чего же тут хорошего? — Погодите, я еще должна проверить. Когда Вы вернулись<,> я спросила <сверху: немного переждав>: — Вы именно телефон не любите, или всё остальное такое? Катящуюся лестницу[583] например. — Терпеть не могу. — Когда Вы ушли, я сказала — Вот видите. <Зачеркнуто: Я оказалась> И лестницу не любит. — Ну и? — Значит, это природное, прирожденное, значит он <сверху: значит он сам рожденное, не сотворенное> — <зачеркнуто: цельная природа — и любит> <сверху: значит сам он — > природу. — А техника — это не природа? — Нет. — И начался спор. Позже, <сверху: в тот же вечер> человек, к которому я очень привязалась — Тагер — мне говорил с досадой: — Вы ничего не понимаете в людях! Как Вас легко обмануть. Самое легкое, ходячее, безответственное высказывание — и Вы уже в <зачеркнуто: восхищении> — и что́-то выводите — и строите — уже «цельная природа», <зачеркнуто: «чистое золото»> <сверху: и даже «сама природа»> и прочее. Только потому что<,> что человек не любит телефона <сверху: движущейся лестницы по которой> — которым пользуется. — Но не любить (чего-нибудь) страшно важно, не любить чего-нибудь — значит любить обратное. — А что обратное телефону? — Живая речь, не в трубку, а непосредственно в душу. — И Вы считаете, что Замошкин —? — Да. —
<Зачеркнуто: Первая радость> <Зачеркнуто: Первое впечатление — подтверждалось> Первая радость — подтверждалась. — А мой отец родился <> В Калязине <сверху: родился мой отец>[584]. Там могилы моих дедушки и бабушки[585]. (<Зачеркнуто: Культ предков — древнейший> <сверху: Первые боги — предки.>) И видение <зачеркнуто: колокольни> собора, — одного посреди вод — (<сверху: Я мысленно — Вам:> Хорошо из собора — маяк: <зачеркнуто: колокольня и есть> <сверху: церковь — сама> — маяк)[586]…
<Зачеркнуто: А нынче И как читали Сонечку[587] (не как критик)>
И как позвали любоваться котом — <зачеркнуто: одним> самоутвердившимся на Вашей кровати.
И как — именно та́к — читали Сонечку: читали — как писала.
А нынче — про Бориса Пастернака — знаете, кто лучше всего сыграл бы?? — Сам Пастернак[588].
И нынче же: — Человек, который так бы мог сказать («я Вас боюсь») — уже не мог бы бояться<.>
<Зачеркнуто: Тот «телефон»> Словом, всё, каждое высказывание, подтверждало первое<>
Тот «телефон» оказался — прав. Я, из одного высказывания выведшая всё, на нем одном построившая — целого человека — и всё свое доверие — оказалась права. Я ведь одного тогда боялась: что это — <зачеркнуто: поза, дешевый эффект,> случайность. Но тут я должна сказать о Вашем лице и о непосредственном впечатлении от всего Вас. Изумительная молодость. Что-то неистребимо-мальчишеское[589].
Большой мальчик, с 14 лет совсем — ни в чем не изменившийся. Полная свобода — существа<,> у которого всё впереди. Только еще не́ жито. Весь опыт — к черту, опыта — не́ было. Ненарушенность природы — вне досягаемости.
Простите, если та́к всё говорю. Но — времени мало, обстоятельства «стесненные» и может быть никогда не будет подходящей минуты. Кроме того, несправедливо, чтобы каждый кроме Вас, знал всё то хорошее, что я о Вас думаю. Все, а <вариант: но> не Вы.
Печ. впервые по черновому автографу (РГАЛИ, ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 34, л. 32–52 об.). Публ., подгот. текстам коммент. Е.И. Лубянниковой. Отсутствующие в тексте письма, дата написания и имя адресата впервые установлены в км.: Коркина Е.Б. Летопись. С. 22. О взаимоотношениях Цветаевой и Замошкина см. также публикации: Лубянникова Е. «Потому что прочесть скорее, чем выслушать…»: Неизвестное письмо Марины Цветаевой 1940 г. // Наше наследие. 2013. № 105. С. 80–89.
Голицыно, Дом Писателей,
26-го января 1940 г.
Милый Иван Алексеевич,
Сегодня я отправила заявление в Литфонд, с просьбой продлить мне с сыном голицынскую путевку еще на 2 месяца[590]. В Москве у меня ничего нет, и я совершенно не знаю, что я буду делать, если Литфонд мне откажет[591].
Я сейчас перевожу грузинскую поэму для Гослитиздата (договора еще нет, но обещают)[592], сын учится в Голицынской школе, жизнь идет, а если нас отсюда выкинут — всё опять разобьется, и начнется нежизнь[593].
Я знаю, что тов<арищ> Фадеев, в разговоре, сам предложил продлить мне Голицыно (я у него просила жилище в Москве, это был косвенный ответ), поэтому — если Литфонд запросит — он наверное поддержит[594].
Здесь ко мне чудное отношение, все необычайно-добры, живу со всеми в мире, работается хорошо.
О другом: если я не была на Вашем чествовании[595] — то — были ведь только по приглашению, и я вообще слитком поздно узнала.
Узнав же — молча — от всей души Вас поздравила — и пожелала.
До свидания! Если пишу, а не прихожу, то потому что прочесть скорее, чем выслушать, а мне — сказать — труднее, чем написать.
Спасибо за всё
М. Цветаева
P.S. Мы живем не в доме, а отдельно, и ничьего века не заживаем.
Впервые — Наше наследие. 2013. № 105. С. 81 (публ. Е.И. Лубянниковой). Печ. по тексту первой публикации.
Голицыно, 29-го января 1940 г.
Дорогая Людмила Васильевна,
Начну с просьбы — ибо чувствую себя любимой.
(«Сколько просьб у любимой всегда…»)[596] Но эта просьба, одновременно, упрек, и дело — конечно — в Т<агере>.
Я достала у Б<ориса> П<астернака> свою книгу «После России», и Т<агер> не хотел с ней расставаться (NB! с ней — не со мной, — passions{211} —) Когда он уезжал, я попросила его передать ее Вам — возможно скорее — но тут начинается просьба: я мечтала, чтобы Вы ее мне перепечатали в 4 экз<емплярах>, один себе, один — мне, один — Т<агеру>, и еще запасной. — «Нужно мне отдельно писать Л<юдмиле> В<асильевне>?» — «Нет, я тотчас ей ее доставлю».
По Вашему (вчера, 28-го полученному) письму вижу, что Т<агер> не только Вам ее не отнес, а Вам даже не позвонил.
Дело же, сейчас, отнюдь не только лирическое: один человек из Гослитиздата, этими делами ведающий, настойчиво предлагает мне издать книгу стихов[597], — с контрактом и авансом — и дело только за стихами. Все меня торопят. Я вижу, что это — важно. Давать же борисину книгу я не хочу и не могу: во-первых, там — надпись[598], во-вторых — ее по рукам затреплют, а он ее любит, в-третьих — она по старой орфографии («Живет в пещере, по старой вере» — это обо мне один дальний поэт, люблю эти строки…)[599] Словом, мне до зарезу нужен ее печатный оттиск, по новой орфографии.
Конечно, я бы могла отсюда позвонить Т<агеру>, но… я — и телефон, раз, я — и сам Т<агер>, два. Т<агер> очень небрежно поступил со мной — потому что я — с ним — слишком брежно, и даже больше (переписала ему от руки целую поэму (Горы́)[600] и ряд стихов, и вообще нянчилась, потому что привязалась, и провожала до станции, невзирая на Люсю[601] и ее выходки…) — я назначила ему встречу в городе, нарочно освободила вечер (единственный) — всё было условлено заранее, и, в последнюю минуту — телеграмма: — К сожалению, не могу освободиться — и (без всякого привета). После этого у меня руки — связаны, и никакие бытовые нужды не заставят меня его окликнуть, хотя бы я теряла на нем — миллиарды и биллиарды.
Он до странности скоро — зазнался. Но я всегда думала, что презрение ко мне есть презрение к себе, к лучшему в себе, к лучшему себе. Мне было больно, мне уже не больно, и что́ сейчас важно — раздобыть у него книгу (его — забыть).
Тот вечер (с ним) прошел — с Б<орисом> П<астернаком>, который, бросив последние строки Гамлета[602], пришел по первому зову — и мы ходили с ним под снегом и по снегу — до часу ночи — и всё отлегло — как когда-нибудь отляжет — сама жизнь.
О здесь. Здесь много новых и уже никого старого. Уехал Ной Григорьевич, рассказывавший мне такие чудные сказки. Есть один, которого я сердечно люблю — Замошкин[603], немолодой уже, с чудным мальчишеским и изможденным лицом. Он — родной. Но он очень занят, — и я уже обожглась на Т<агере>. — Старая дура.
— Годы твои — гора.
Время твое — царей.
Дура! любить — стара,
— Други! любовь — старей:
Так я всю жизнь — отыгрывалась. Та́к получались — книжки.
Ваши оба письма — дошли. Приветствую Ваше тепло, — когда в доме мороз все вещи мертвые: вздыхают на глазах, и несвойственно живому жить среди мертвецов, грея их последним теплом — сердечным. Молодец — Вы, этой удали у меня нет.
О себе (без Т<агера>) — перевожу своего «Гоготура»[605] — ползу — скука — стараюсь оживить — на каждое четверостишие — по пять вариантов — и кому это нужно? — а иначе не могу. Мур ходит в школу, привык сразу, но возненавидел учительницу русского языка — «паршивую старушонку, которая никогда не улыбается» — и желает ей быстрой и верной смерти.
Ну, вот и все мои новости. Хозяйка едет в город — тороплюсь.
Очень прошу: когда будете брать у Т<агера> книгу — ни слова о моей обиде: много чести.
Не знаю, как с бумагой, но лучше бы каждое стихотворение на отдельном листке, чтобы легче было потом составить книгу, без лишней резни. И — умоляю — если можно — 4 экз<емпляра>, п<отому> ч<то> целиком перепечатываться эта книга навряд ли будет.
Обнимаю Вас и люблю. Пишите.
МЦ.
Впервые — Грани. Франкфурт-на-Майне. 1990. № 155. С. 141–144 (публ. И. Шенфельда). СС-7. С. 669–670. Печ. по СС-7.
<1 февраля 1940 г.>
Голицыно
Милая Вера!
Очень большая просьба. Мне предлагают издать книгу избранных стихов. Предложение вполне серьезное, человек с весом[606]. Но — дело срочное, п<отому> ч<то> срок договоров на 1940 г. — ограниченный. Хочу составить одну книгу из двух — Ремесла и После России. Последняя у меня на днях будет, но Ремесла нет ни у кого. Ремесло, Берлин, Из<дательст>во Геликон, 1922 г.
Эта книга есть в Ленинской библиотеке, ее нужно было бы получить на́ руки[607], чтобы я могла ее переписать, т. е. ту́ часть ее, к<отор>ая мне понадобится. А м<ожет> б<ыть> у кого-нибудь из Ваших знакомых — есть?
Главное — что меня очень торопят.
Целую Вас, привет Коту[608].
МЦ.
Ремесло в Ленинской библиотеке — есть наверное, мне все говорят.
— Нынче (1-ое февраля) Муру 15 лет.
Впервые — НИСП. С. 392. Печ. по тексту первой публикации.
Голицыно, дом писателей,
2-го февраля 1940 г.
Милый Виктор Викторович,
Договор я получила, но подписать его в таком виде никак не могу[609].
Во-первых — срок: 25-ое февраля на обе вещи — боюсь, что не справлюсь, а если подпишу — от страху наверняка не справлюсь. Гоготура у меня пока сделано ¾, а Барс вовсе не начат, из остающихся же 23-х дней — несколько уж наверное выпадут — на поездки в город, приезды знакомых, домашние дела — и прочее. Считаясь с медленностью моей работы (не больше 20 строк[610], а когда и меньше, а на 330 сделанных строк — уже целая громадная черновая тетрадь, могу показать), я никак не могу поручиться за срок — тем более, что дней пять у меня еще уйдет на правку Гоготура.
Второе: в договоре неверное количество строк: в Гоготуре не 424 строки, а 442, в Барсе — не 140, а 169, — в общем на 47 строк больше, чем сказано в договоре. Давайте так: либо 25-ое февраля — на одного Гоготура, либо 10-е марта — на обе вещи, как хотите, но только не 25-ое февраля на обе. Я не хочу гнать через пень-колоду, подгоняемая страхом. Меня подгонять вообще не надо: я всегда даю свой максимум, не моя вина — что он так мал.
Вполне возможно, что я обе вещи закончу раньше 10-го марта — это уже дело удачи — тогда и представлю их раньше, но раньше, чем они будут совсем хороши — не сдам, поэтому и не хочу этого срока.
До Вашего ответа договор держу у себя — и работаю дальше. Если не хотите писать — позвоните мне в Голицыно, Дом Писателей, где я ежедневно бываю от 1 ч<аса> 30 м<инут> до 2 ч<асов> 30 м<инут> и от 6 ч<асов> до 7 ч<асов> и немножко позже (9-го вечером и 10-го днем меня не будет).
Шлю Вам сердечный привет и надеюсь, что Вы поймете серьезность моих доводов. Первый заинтересованный — Ваш (или: наш) автор.
МЦ.
Впервые — ВРХД. 1979. № 128. С. 189 (публ. В.Л. Швейцер). СС-7. С. 682–683. Печ. по СС-7 (текст сверен по копии с оригинала из РГАЛИ).
Голицыно, 3-го февраля 1940 г.
Дорогая Людмила Васильевна,
Вчера вечером, с помощью Ноя Григорьевича — моего доброго гения — звонила Т<агеру>. Говорила любезно и снисходительно, и выяснила следующее: он не знал, что это «так спешно» (хотя предупреждала его, что книга — чужая, дана мне на срок, и т. д.), с Вами у него вышло «какое-то недоразумение», как раз нынче собирался мне звонить, и даже как-нибудь мечтает приехать — словом, все очень мягко и неопределенно. (Я ни слова не сказала ему о тоне Вашего письма, — только, что Вы до сих пор от него книги не получили.) Когда же я стала настаивать, чтобы он немедленно (хорошее немедленно, когда он уехал 23-го!) Вам книгу свез, он стал петь, что его цель — получить оттиск, а Вы ему такового не дадите. — Да, но моя цель — возможно скорее иметь свой оттиск, п<отому> ч<то> это нужно для Гослитиздата! — но тут случился сюрприз; оказывается, у него на руках и другая моя книга, к<отор>ую я ищу по всей Москве, и тоже до зарезу мне нужная[611] (из двух будет (если будет) одна). Пришлось сдержать сердце — и даже просить — чтобы он меня выручил, т. е. одолжил на время.
Относительно же первой «сговорились» — та́к: так как он безумно хочет иметь свой оттиск, а Вы не дадите, он попытается устроить перепечатку сам — в течение 5-ти дней. Я, сначала, было, возмутилась (ибо книга — моя, всячески) но тут же поняла, что он этим Вас избавляет от большо́й работы, а что, если Вы бы когда-нибудь захотели иметь свой оттиск. Вы бы всегда смогли, не спеша, перепечатать для себя — с моего. Командовать же мне не пришлось, п<отому> ч<то> вторая книга — у него, и она мне необходима, и он мог бы озлобиться. — Уф! —
Но все-таки — такую вещь он услышал: — Торговаться со мной — чистое безумие, и даже невыгодно: я всегда даю больше, и Вы это — знаете.
Чем кончится история с его перепечаткой — не знаю. Диву даюсь, что он, держа книгу на руках целых десять дней — да ничего, просто продолжал держать…
Подала заявление в Литфонд, отдельно написала Новикову[612], отдельно ездила к Оськину[613], к<отор>ый сказал, что решение будет «коллегиальное»[614] (кстати, оно уже должно было быть — 1-го). Теперь — жду судьбы. Мур учится, я кончаю своего «Гоготура». А в общем — темна вода во облацех. При встрече расскажу Вам одну очень странную (здесь) встречу.
В общем, подо всем: работой, хождением в Дом Отдыха, поездками в город, беседами с людьми, жизнью дня и с нами ночи — тоска.
Обнимаю Вас и прошу простить за скуку этого письма, автор которой — не я.
МЦ.
Впервые — Грани. Франкфурт-на-Майне. 1990. № 155. С. 146–147 (публ. И. Шенфельда). СС-7. С. 670-671. Печ. по СС-7.
Голицыно, 5-го февраля 1940 г.
Дорогая Людмила Васильевна!
Первое письмо залежалось, п<отому> ч<то> не успела передать его надежному отъезжающему — уехал до утреннего завтрака. Но вот оно, все же — как доказательство (впрочем, не сомневаюсь, что Вы во мне — не сомневаетесь). А вчера вечером — Ваше, с двумя Т — Тютчевым[615] — и другим[616]. Первый восхитил и восхи́тил — от второго, второй — не удивил. Я, как и Вы, наверное, всегда начинаю с любви (т.е. всяческого кредита) и кончаю — знакомством. А от знакомиться недалеко и до раззнакомиться.
Я Т<агером>> не меньше обижена, чем Вы, а м<ожет> б<ыть> — больше, а скорей всего — одинаково: — Но мне порукой — Ваша честь, — И смело ей себя вверяю![617] — (Побольше бы чести — и поменьше бы смелости! Кстати, по мне, Татьяна — изумительное существо: героиня не верности, а достоинства: не женской верности, а человеческого достоинства, — Люблю ее[618].)
Сейчас, кстати, Т<агер> мною взят на испытание: одолжит ли мне мною просимую книгу, за которой я к нему направила одного милейшего здешнего человека. (Может, конечно, отвертеться, что книга — чужая, ему — доверена, и т. д.)
Дорогая Л<юдмила> В<асильевна> (простите за сокращение, но та́к — сердечнее), никакой Т<агер> нас с Вами никогда не рассорит, ибо знаю цену — Вашей душе и его (их) бездушию. Ведь это тот же «Юра» — из Повести[619], и та же я — 20 лет назад, но только оба были красивее, и все было — куда́ серьезнее. Безнадежная любовь? Неодушевленность любимого тобою предмета — если он человек. Ведь даже янтарь от твоей любви (сердечного жара!) — сверкает, как никогда не сверкает — от солнечного.
— Кончаю своего «Гоготура», и у Мура даже глагол — гоготуриться. Сплошное го-го — и туры (звери). Когда Гоготур (впрочем, не он, mais c’est tout comme{212}) раскаивается — он долго бьет себя по голове пестом (медным). Как такое передать в одной строке?? (Подстрочник: «Раскаявшись, он долго бил себя по голове пестом»…) Теперь он уже отбил себя и в виде хэвис-бэри (смесь муллы и священника) ниспрашивает благодать на Грузию. А по ночам раскаивается в раскаянии и воет по своем «мертвом молодечестве». Сур-ровая поэма! На очереди — Барс[620] (звериный Гоготур) — и — боюсь — отъезд, переезд — куда??? Мне нужно серьезно с Вами посоветоваться. Оськин спросил: — «А какие у Вас — дальнейшие планы?» И я ответила. — Никаких.
— С книгой. Будем ждать событий. В конце концов: я всегда смогу отобрать ее у Т<агера> — и переписать от руки.
Целую Вас, пишите. Я все еще (из трусости) не справилась в Литфонде, а срок мой — 12-го.
М.
(Приложение)
5-го вечером
Нынче Сер<афима> Ив<ановна>[621] звонила в Литфонд, справлялась о моей судьбе: решение отложено до 7-го. А 12-го — истекает срок.
Но в лучшем случае — если даже продлят — мы здесь только до 1-го апреля, п<отому> ч<то> с 1-го комната сдана детскому саду. Мне очень жаль Мура — придется бросать и эту школу, уже вторую за год.
Съезжать — куда??? На наше прежнее место я не поеду, потому что там — смерть[622]. Кроме того (хорошее — кроме!) эту несчастную последнюю уцелевшую комнату у меня оспаривают два учреждения.
Кроме того — дача летняя, и вода на полу — при полной топке — мерзнет. И полкилометра сосен, и каждая — соблазнительна!
Книгу (ту самую) нынче получила, но она — совершенно негодная, на всю ее — 5, 6 годных, т. е. терпимых — страниц. Уж-жасная книга! Я бы, на месте Т<агера>, и читать не стала. Прислал с записочкой — приветливой.
Ну, до свидания! Спасибо за всё. Буду знать о своей судьбе — извещу.
М.
P.S. Никогда не рассоримся: еще то дерево не выросло, из к<оторо>го колыбель будет для того Т<агера>, к<отор>ый пас рассорит!
Впервые — Грани. Франкфурт-на-Майне. 1990. № 155. С. 148–150 (публ. И. Шенфельда). СС-7. С. 671–673. Печ. по СС-7.
12-го февраля 1940 г.
Голицыно
Дорогой Виктор Викторович,
(Начала Барса)[623]
14-го, около 11 ч<асов> утра позвоню Вам, чтобы узнать, как мне быть с деньгами — будут ли у Вас к 14-му для меня деньги, чтобы заплатить за месяц нашего содержания с Муром (наша путевка кончается нынче, 12-го, заведующая обещала подождать до 14-го).
Мне нужно 800 руб<лей> за еду и — но тут у меня надежда: не оплатил бы Литфонд моей комнаты, п<отому> ч<то> 250 р<ублей> ужасно дорого. Этот совет мне дала заведующая, к<отор>ая пока с меня за комнату денег не просит, сама находя, что это очень дорого.
Если бы Вы могли — к 14-му достать мне тысячу рублей (у меня, вообще, ни копейки) под Гоготура и выяснить с комнатой — было бы чудно.
Итак, буду звонить Вам 14-го, около 11 ч<асов>.
Сердечный привет, спасибо за помощь, Барс — хороший.
МЦ.
Впервые — ВРХД. 1979. № 128. С. 189 (публ. В.А. Швейцер). СС-7. С. 683. Печ. по СС-7 (текст сверен по копии с оригинала из РГАЛИ).
<Февраль 1940 г.>[624]
Дорогой!
Меня хвалят и славят, но — ничто не лестно моему самолюбию, и всё — моему сердцу. (Ибо последнее у меня — есть, а первого нет). Звоните, зовите, приходите.
МЦ
P.S. Исправьте мой телефон!
(«Парубок! Найди мне мою мачеху!» Гоголь (Gogol)[625]
P.S. Обласкайте девочку, она — душенька, и даже — Душенька — Псиша — Психея — [626]
Печ. впервые. Письмо (записка) хранится в РГАЛИ (ф. 2887, оп. 1, ед. хр. 165, л. 7).
Голицыно, дом отдыха писателей
(Белорусск<ой> ж<елезной> д<ороги>)
20-го февраля 1940 г.
Дорогая Вера Меркурьева,
(Простите, не знаю отчества)
Я Вас помню — это было в 1918 г., весной, мы с вами ранним рассветом возвращались из поздних гостей. И стихи Ваши помню — не строками, а интонацией, — мне кажется, вроде заклинаний?
Э<ренбур>г мне говорил, что Вы — ведьма и что он, конечно, мог бы Вас любить[627].
…Мы все старые — потому что мы раньше родили́сь! — и все-таки мы, в беседе с молодыми, моложе их, — какой-то неистребимой молодостью! — потому что на нашей молодости кончился старый мир, на ней — оборвался.
— Я редко бываю в Москве, возможно реже: ледяной ад поездов, и катящиеся лестницы, и путаница трамваев, — и у меня здесь в голицынской школе учится сын, от которого я не уезжаю, а — отрываюсь, и я как вол впряглась в переводную работу, на которую уходит весь день. И первое желание, попав в Москву — выбраться из нее. (У меня нет твердого места, есть — нора, вернее — четверть норы — без окна и без стола, и где — главное — нельзя курить.)
Но я все-таки приду к Вам — из благодарности, что вспомнили и окликнули.
МЦ.
Впервые — НП. С. 608. СС-7. С. 685. Печ. по СС-7.
<Февраль-март 1940 г.>[628]
Милая Мариэтта Сергеевна, я не знаю, что мне делать. Хозяйка[629], беря от меня 250 р<ублей> за следующий месяц за комнату, объявила, что больше моей печи топить не может — п<отому> ч<то> у нее нет дров, а Сераф<има> Ив<ановна>[630] ей продавать не хочет.
Я не знаю, как с этими комнатами, где живут писатели, и кто поставляет дрова??? Я только знаю, что я плачу очень дорого (мне все говорят), что эту комнату нашла С<ерафима> И<вановна> и что Муру сейчас жить в нетопленой комнате — опасно. Как бы выяснить? Хозяйке нужен кубометр[631].
Впервые — Шагинян М. Человек и время. Новый мир. 1977. № 1. С. 87. СС-7. С. 680. Печ. по СС-7.
<Февраль-март 1940 г.>
Милая Мариэтта Сергеевна, сегодня Вы в моем сне мне упорно жаловались, что Вам все (каждая вещь) стоит 10 руб<лей>.
Проснувшись, я задумалась — дорого ли это или дешево.
2) Давайте мне Ваши темные места (Низами), я сейчас жду перевода и более или менее свободна. Давайте мне и текст и размер, но размер не нарисованный, а написанный — любыми, хотя бы бессмысленными русскими словами.
Впервые — Шагинян М. Человек и время. — Новый мир. 1977. № 1. С. 89. СС-7. С. 679–680. Печ. по СС-7.
<Февраль-март 1940 г.>
Я бы не решилась изменять ударение амбра, особенно в рифме. В общем — очень хорошо, есть чудные места, но ужасны (не сердитесь!) субстанция и акциденции. Конечно работа громадная: гора![632]
Впервые — Шагинян М. Человек и время. Новый мир. 1977. № 1. С. 88. СС-7. С. 680. Печ. по СС-7.
Голицыно,
26-го февраля 1940 г.
Дорогой Виктор Викторович,
Вот — Барс. Работала его до последней минуты — 40 мелких страниц черновика огромного формата — некоторые места нашла во сне.
Мечтала его Вам завтра сама вручить, — но серьезно заболел Мур: застудил в холодном вагоне начинающийся грипп, о котором и сам не знал, вернулся из города с t° 39,6 — местная докторша меня напугала: не слышит дыхания — поставила банки — теперь лежит — глубокий кашель — так что я завтра буду в городе только на самый короткий срок.
С Барсом вышло большое огорчение: я все била на его полосы, ибо в подстрочнике он определенно и постоянно полосат, а оказалось, что он не полосатый, — пятнистый, и пришлось убрать все полосатые (обольстительные!) места.
Теперь — просьба. Как мне быть с перепечаткой? Гоготура мне сделали по дружбе, но тот человек уехал, да и все равно, я бы не обратилась — вторично. Нет ли у Вас знакомой машинистки? Это бы ускорило дело, — я до Муриного полного выздоровления в Москве не буду, да все равно у меня машинистки — нет. Дружеская услуга — не выход из положения, мне бы нужно кого-нибудь, кто всегда бы мог для меня печатать. Как это делается? С удовольствием заплачу что нужно. Барс — маленький, его можно скоро сделать, так что Вы до отъезда смогли бы показать его кому следует. Хорошо бы — три экз<емпляра>.
Позвоните мне в Голицыно — либо к 1 ч<асу> 30 м<инутам> — 2 ч<асам>, либо к 6 ч<асам> 30 м<инутам> — 7 ч<асам>, мне очень интересно, как Вам понравился Барс[633].
До свидания! Спасибо за все.
МЦ.
Впервые — ВРХД. 1979. № 128. С. 189 (публ. В.А. Швейцер). СС-7. С. 683–684. Печ. по СС-7 (текст сверен по копии с оригинала из РГАЛИ).
Голицыно, Дом Писателей
1 марта 1940 г.
Милый Евгений Борисович,
Не отзывалась так долго, п<отому> ч<то> был болен (и еще болеет) Мур — застудил начинающийся грипп, не разобрав — поехал в город, вернулся — 39,6, вызвали местную докторшу, та поставила ему банки, сказала, что с легкими — плохо, что не слышит дыхания, высказала (всё это — при нем) ряд мрачных предположений — и ушла, и больше не вернулась, несмотря на вызов Серафимы Ивановны[634].
Очень добрый ко мне Москвин[635] нынче позвонил в Литфонд, и ему обещали Струкова[636].
Кроме (NB! Это я пробовала Мурину местную ручку[637]) Муриной болезни и своих основных бед я конечно ни о чем другом все эти дни пс думала.
Помните одно — Вы наверное будете жить дольше меня — что у меня было две страсти: семья и работа. Всё остальное было от избытка чувств — и сил.
Кончила своего Барса[638], теперь пишу Робин-Гуда[639]. Работаю целые дни. Никогда не гуляю. В городе бываю редко и на короткие часы. После болезни Мура — станут еще короче.
От здешних людей, с которыми ежедневно встречаюсь по 4 раза, я за много тысяч верст — и лет. Все они добиваются, домогаются, затевают, осведомляются — живут. Я — не живу. Всё, что нужно, чтобы жить — я делаю, но связать эти два слова (нужно и жить) — не могу. И другие не могут этого не чувствовать. Моей бесконечной дали.
Но мне милы (особенно М<ариэтта> С<ергеевна> Шагинян, и Москвин) но я возбуждаю — жалость.
О другом. Спасибо за оттиски, но дело с книгой, пока, заглохло[640]. Я должна гнать переводы, не пропуская ни дня. Так наработала Гоготуром[641] на прошлый месяц (400 р<ублей> 400 за стол и 250 р<ублей> за комнату.) Сейчас наскребаю на следующий. Очень прошу Вас, милый Евгений Борисович, вышлите мне в Голицыно те 150 р<ублей> от энциклопедии[642], — мне пришлось купить Муру матрас, п<отому> ч<то> спал он на ржавом железе, а в Доме отдыха отказали.
До свидания! Сердечный привет Вам и Елене Ефимовне; пишу поздно вечером, устала — и бумага гнусная. Если напишете — буду рада.
МЦ.
Печ. впервые. Письмо хранится в РГАЛИ (ф. 2887, оп. 1, ед. хр. 165, л. 8–8 об.).
Голицыно,
9-го / 22-го марта 1940 г., весна.
Дорогой Николай Яковлевич!
Приветствую Вас сегодня, в первый день весны[643]. У нас он — сияющий. К<орнелий> Зелинский[644], огромного роста, с утра расчищает в саду огромную, по росту — не дорожку, а дорогу — целую дорогу весны.
Я о Вас скучаю, по-настоящему, я к Вам очень привязалась.
Кончаю очередного Робин Гуда[645] — выручало — и тихо, но верно подхожу к подножию полуторатысячестрочной горы — Этери[646]. Эта Важа (она же — Пшавела) меня когда-нибудь — раздавит.
Народ — всё критики, из некритиков — Пяст[647], очень больной, тяжко и громко дышащий, и трогательно старающийся быть как все, и чем больше старается — тем безнадежней отличается.
Мур как будто выздоровел, целую пятидневку ходит в школу, но новая напасть: ему хотят привить тиф, а я боюсь, п<отому> ч<то> к 6 ч<асам> иногда еще повышается, и боюсь за сердце — ослабленное. Пока что — оттянула и написала Струкову[648] — что посоветует.
Из местных новостей — сильнейшая реакция М.С. Ш<агинян> на статью Асеева — два Ш[649]. Я, не входя в содержание спора, любовалась ее живостью.
— Ах, жаль. Вас нет, потому что —
Я сегодня в новой шкуре:
Вызолоченной — седьмой![650]
А шкура — самая настоящая: баррранья, только не вызолоченная, а высеребренная, седая, мне в масть, цвета талого снега, купила за 70 р<ублей> в местном Сельмаге, в мире реальном это воротник, огромный.
Бог наделил меня самой демократической физикой: я все люблю — самое простое, и своего барррана не променяла бы ни на какого бобра.
Эта шкура — Вам в честь.
До свидания — не знаю, когда, но всегда — с огромной радостью.
Поцелуйте Таню[651], Вас обнимаю. Мур шлет привет.
МЦ.
— Каждый раз — когда ели крабов — укол грусти, ибо никто их так весело не ест, как мы с Вами, теперь я их ем одна — и они стали простым продовольствием.
В последнюю минуту убедилась, что у меня нет Вашего другого адр<еса> — посылаю на Таню.
Впервые — ВРХД. 1979. № 128. С. 180–181 (публ. В.А. Швейцер). СС-7. С. 692–693. Печ. по СС-7 (с исправлением опечаток и неточностей, по копии е оригинала).
Голицыно, 9-го /22-го марта 1940 г., весна
Дорогая Лиля,
Все сделаю, чтобы заехать к Вам после Кузнецкого[652], т. е. во втором часу, чтобы самолично передать Вам чудный подарок. Поэтому — никуда не уходите (буду между часом и двумя) и твердо ждите — меня и подарка.
(Я знаю, что Вы будете терзаться любопытством, но — уверяю Вас — стоит!)
Мур (тьфу, тьфу) выздоровел, но все время дрожу за него: в школе выбиты окна, уборная — на улице, а пальто не выдается до конца уроков, — словом — на Божью милость.
Итак — до скорого свидания!
Поздравляю Вас с первым днем весны
МЦ.
Впервые — НИСП. С. 395. Печ. по тексту первой публикации.
Голицыно, Белорусской ж<елезной> д<ороги>
— возле Дома писателей —
28-го марта 1940 г.
Дорогая Мариэтта Сергеевна,
(Пишу Вам своим рукописным почерком, — так я, на бумаге, исходила тысячи и тысячи верст…)
Очень надеюсь, что мой привет Вас еще застанет[653] (если везущий не протаскает его в кармане…).
Без Вас в доме творчества — меньше дома и меньше творчества, и Ваше место за столом — явно пустует, хотя с виду — для виду — и занято.
Вы — очаг тепла и люди сами не знают, сколько они Вам должны — радости.
— А Муру опять не везет: опять грипп с t°, сильнейшим кашлем и насморком. Лежит, рисует, читает, учится. Лечу его уротропином и горчичниками. Надеюсь — обойдется, но все это очень выбивает из колеи и омрачает и без того уже нерадостную жизнь. Погода — поганая — мокрая метель, весна была и прошла.
Принимаюсь наконец за гору Этери[654] (полторы тысячи строк) — но что моя — перед Вашей!
Да! Мне, может быть, (очень надеюсь), дадут французский перевод Низами[655] — в половине июля, когда сброшу с себя вышеназванную гору Этери. — Вот мы с Вами и побратаемся!
Только что кончила Робин Гуда и Маленького Джона (разбойничий обряд крестин)[656] — очень весело — сама веселилась и правку большого чужого французского перевода <…>[657]
Là-bas, près de l’Altaï, ou le soleil se lève,
Est, dit-on, de Boumbá le vieux pays de rêve.
Un mont sempiternel s’élève en son milieu.
Et souverainement l’unit aux larges cieux,{213}
— так я вступаю в поэму, вообще очень многое пришлось сделать заново, но я обожаю такую работу: то же чувство, когда оттираешь медь (красную).
До свидания, хочу нынче же отправить, обнимаю Вас, спасибо за всё, очень люблю Вас, добрый путь! — откликнитесь по приезде.
МЦ.
Огромное спасибо за книгу Муру — он, читая, веселился вслух, сам с собою, теперь (поздней ночью) буду веселиться — я[658].
Сердечный привет Якову Самсоновичу[659], Мирэль[660] поцелуйте <…>
Впервые — Октябрь. 1986. № 3. С. 199 (публ. Е. Шагинян). СС-7. С. 680–681. Печ. по СС-7.
Голицыно, Белорусской ж<елезной>
д<ороги> — возле Дома писателей —
28-го марта 1940 г.
Дорогой Николай Яковлевич,
Нынче утром я шла в аптеку — за лекарством для Мура (у него очередной грипп, пролежал несколько дней с t°, нынче первый день встал, по, конечно, не выпускаю) — итак, бегу в аптеку, встречаю у станции С<ерафиму> И<вановну> и, радостно: — Ну, что — получили деньги? (Я вчера вечером, наконец, принесла ей остаток долга, но ее не было, оставила, для передачи Финку)[661] — Да. — Значит, мы в расчете? — Да, М<арина> И<вановна>, но когда же — остальное? — Т. е. какое остальное? Я же внесла все 830 р<ублей>! — Да, но это — одна путевка… — Т. е. как — одна? — Да, плата за одну путевку — 830 р<ублей>, а за две 1660 р<ублей>. — Вы хотите сказать — за два месяца? — Нет, за один. Последнее постановление Литфонда. Вы, очевидно, меня не поняли: пользующиеся Домом свыше 3-ех месяцев платят 830 р<ублей>. — Но мы же не в доме, мы в доме — часу не жили, мы же еще за комнату платим 250 р<ублей>. — Я им говорила, что Вы мало зарабатываете… — И еще скажите. Скажите, что я больше 850 р<ублей> за двоих платить не могу. — Тогда они сразу снимут одного из вас с питания.
Расходимся. Два часа спустя прихожу в Дом завтракать — в руках, как обычно, кошелка с Муриной посудой. У телефона — С<ерафима> И<вановна>.
— «…Она говорит, что столько платить не может»… — Пауза. — «Снять с питания? Хорошо. Сегодня же? Так и сделаю».
Иду в кухню, передаю свои котелки. Нюра: — Да разве Вы не завтракаете? — Я: — Нет. Дело в том — дело в том — что они за каждого просят 830 р<ублей> — а у меня столько нет — и я, вообще, честный человек — и — я желаю им всего худшего — и дайте мне, пожалуйста, на одного человека. —
Зашла С<ерафима> И<вановна>, предложила сегодня меня еще накормить, предложила мне воды, воду я выпила, от еды отказалась. — Сначала, сгоряча, я хотела написать Новикову — Шагинян — или даже поехать, — но потом — вдруг — поняла, что не надо, что это — моя судьба, что «одно к одному», т. е. данное — к многому. — Я, было, обратилась к Ермилову[662], члену правления Литфонда, выписала ему все цифры: весь доход за 5 месяцев (вплоть до 15-го июня) — и то, что уже выплачено в Литфонд, и за комнату, все очень точно, но — встретив его вторично, на улице (шла на почту), сказала, что главная моя цель — чтобы Мур смог здесь кончить школу, т. е. чтобы Литфонд — у нас путевка до 15-го апреля — дал нам путевку еще на 2 месяца. Продолжаю — Вам: если я буду просить сбавки (т. е. 830 р<ублей> — 850 р<ублей> за двоих), они нам не продлят и тогда вся эта мука с Муром, и его школой, и докторами, и банками, и ежемесячным учителем — была зря. Возможный случай: они нам дадут две путевки с условием, что я при первой возможности верну. Не хочу подписывать такой бумаги: 1) п<отому> ч<то> знаю, что не верну, 2) п<отому> ч<то> считаю такую цену —830 р<ублей> за одну только еду: мою еду — ну — для себя неловкой, я никогда так широко не жила, не теперь начинать.
Этим кончается целый период моей голицынcкой жизни: вся совместность. Жаль — для Мура, для себя — не очень, последнее время все было очень сухо, — не сравнить с нашими временами, просто: у меня не было ни одного человека, которому бы я радовалась, а без этого мне и все сорок не нужны. Приехала очень элегантная детская писательница[663] и сразу дала мне совет писать сначала всё начерно, а потом уже «отделывать», на что я скромно ответила, что у каждого — свой опыт, свои возможности — и невозможности… Я, вообще, с Вашего отъезда, перед всеми извиняюсь, что я так хорошо (т. е. медленно, тщательно, беспощадно) работаю — и так мало зарабатываю. На обороте, кстати, найдете мой заработок. Я убеждена, что, если бы я плохо работала и хорошо зарабатывала, люди бы меня бесконечно больше уважали, но — мне из людского уважения — не шубу шить: мне не из людского уважения шубу шить, а из своих рукописных страниц.
С 15-го февраля по 15-ое марта Литфонд за столование нас обоих взял 800 р<ублей>, т. е. 400 р<ублей> за человека.
С 15-го марта по 15-ое апреля Литфонд за столование нас обоих хочет 1660 р<ублей>, т.е. 830 р<ублей> за человека, т. е. больше чем вдвое. И мы еще платим 250 р<ублей> за комнату, т. е. вся жизнь нам обходится 1910 р<ублей>, т. е. 955 р<ублей> на человека. Живущие же в Доме отдыха платят 550 р<ублей> и пользуются всем (чем мы не).
Мои получки
60 % за Важу Пшавелу — Гоготур и Апшина — 1190 р<ублей>
100 % за Важу Пшавелу — Барс — 600 р<ублей>
60 % за Робин Гуда I — 200р<ублей>
25 % аванса за «Этери» — 1300 р<ублей>
_______________
Всего — 3290 р<ублей>
+ 60 % за редактирование французского перевода Джангара приблизительно 150 р<ублей> и 60 % за Р<обин> Гуда — 300 р<ублей>, к<отор>ые вскоре должна получить.
Итого, с 15-го января по 15-ое июня (ибо до сдачи Этери не заработаю больше ни копейки) — 3840 р<ублей> — за 5 месяцев. А с меня требуют 1910 р<ублей> в месяц.
Этери еще не начинала, теперь весь день придется мыть посуду, п<отому> ч<то> ее мало и не выношу грязной.
Звонить больше не придется, буду бывать в Доме 2 раза в день, — к 2 ч<асам> и к 7 ч<асам> — забирать по́ две еды, а то — неловко. Дружок, когда Вы говорили: занять у Литфонда — я уже тогда ощутила — безнадежность. Дают только богатым. — On ne prête qi' aux riches: старая французская поговорка[664]. Читаю сейчас Житие протопопа Аввакума[665]. Обнимаю Вас и Таню.
МЦ.
Впервые — ВРХД. 1979. № 128. С. 181–184 (публ. В.А. Швейцер). СС-7 С. 693–695. Печ. по СС-7 (с исправлением опечаток и неточностей по копии с оригинала).
<Конец марта 1940 г.>[666]
Вы это сводите к ежедневному, самостоятельному, напряженному — и я бы сказала — насильственному художественному труду, ибо сознание, что я должна выполнить 20 страниц, никогда не сопровождало самостоятельную мою работу (NB! столько и потребности не было) <зачеркнуто: меня> лишает моей головы всей ее свободы — ее <сверху: и моего> основного свойства. Вместо радости — страх, вместо счастья удачи — страх неудачи. И — будь бы это творческая самостоятельность, то есть вот тема <сверху: перевод>: он и она и еще старуха, вот — ландшафт — такие-то породы кустарников — вот — основная фабула — и — los!{214} Но в том-то и дело, что всё это уже испорчено nullité и néant{215} подстрочника (NB! дело не в нем), что я уже сбилась с моей правильной <зачеркнуто: дороги> — или хотя бы кружной — дороги — чужой осуществленной неудачей. Мои ноги даже <зачеркнуто: еще сами> Что нам дано в начале каждой работы и в течение каждой ее строки: только сознание — не то. <Зачеркнуто: А здесь> <Зачеркнуто: Это не то нам автором — внушается> то есть неузнавание настоящего, то есть узнавание ненастоящего: этого берегись <sic!> (звука, <сверху: слога> слова, образа) берегись: заведет! И каждое то сопутствует радости узнавания — Та строка — это из всех человеческих лиц — то самое, да что́ лица — в лицах ошибаешься, в строках — нет. А здесь (работая с неудачным подстрочником) Это не то нам автором внушается, нам автором — навязано: в ушах навязло, мы должны бороться с зафиксированной (в звуках и в образах) неудачей. Пример:
Этери[667]:
Ведь если бы меня не сбил с толку автор, одурив ни к чему не <пропуск> образами, а если бы мне дал только: девушка <сверху: падчерица> в 1 четверостишии жалуется на свою судьбу — я бы не убила на это 4-стишие — 4 часов не исписала бы, в поисках его, 4 страниц)<.> Вся основная моя забота и работа была: — Куда я дену Важу Пшавелу?! И так — в продолжение полутора тысяч строк — понимаете?
Еще одно: поэт — медиум. Проникаясь вещами у их источника — мы делаем прекрасные вещи. <Зачеркнуто до конца абзаца: Но здесь между вещью (падчерицей) и мною — третий, не услышавший, полу-услышавший и меня глушащий, хуже — внушающий мне <пропуск>. Здесь не вещь — <зачеркнуто: медиум> внушитель, а третье лицо, <зачеркнуто: глухарь> а второй (между мною и вещью — третий) но так как я поэт, то есть прежде всего слух: — здесь я под властью неудавшегося медиума: глухаря — но так как я поэт, то есть прежде всего слух>
Поэт — медиум. Слушая вещь у ее источника — мы делаем прекрасные вещи. Но (бездарный автор) здесь между мною и вещью — третий. Но здесь я не вещь слушаю, а ее незадавшегося, полу-услышавшего, глухаря-медиума, которому я, по медиумичности поэта, не могу не подчиниться, <зачеркнуто: и которому> Короче говоря: Важа Пшавела внушает мне свою бездарность, которой я, всеми силами сознания, сопротивляюсь — вот и вся моя работа.
— Дальше. Опыт 5 месяцев мне показал, что я биясь и тщась самым диабольским образом, разбивала себе голову обо все эти (картонные) утесы — после чего <снизу: взамен чего> они становились гранитными — не вырабатывала больше 1 тысячи рублей в месяц, что́ на меня и Мура — тоже доказано теми же месяцами — мало. Значит — мне нужна другая работа, а именно — проза. Я прозу переводила[668]<>
(Знаю — помню весь разговор на шоссе, но это тоже не выход. Нельзя, месяцами и годами — и так до конца жизни — ежедневно переводить, то есть писать стихи, зная, что от этого зависит жизнь двух людей <сверху: твоя и другого>) Мне нужна спокойная ежедневная работа, требующая если всей головы (всегда — всей) то не всей моей творческой возможности. Работа меня не обескровливающая. И стихи — да, но не только стихи. Мне нужна художественная проза, чем она будет лучше — тем лучше <сверху: (и легче) — будет моя работа. Я не с присутствием <сверху: поэта> борюсь, а с отсутствием, не с наличием — а безличностью.
Найдите мне на июнь — прозу, с французского или немецкого, лучше бы — рассказы (а не глыбы!) но — всё равно — даже глыбу: каждый день подымать теленка, в такой-то <сверху: последний> день подымать быка[669].
Я, правда, окажусь отличным прозаическим переводчиком, у меня своей прозы — (Вы ее не знаете) — тома́. Но предложите что-нибудь подходящее, или чтобы моей головы — не жаль было. (Ах, если бы Гипериона[670], или такое, если такое — есть. Une grande prose liryque!{216})
Это очень серьезная и продуманная просьба, кроме того — это вопль утопающего. Меня и так (весьма грубо, в ударном порядке дел) сократили на одну путевку за <сверху: откровенной моей> невозможностью платить <сверху: ежемесячно> дважды <пропуск> рублей то есть — <пропуск> — за только еду. Очень трогательное предложение И.А. Новикова[671] <зачеркнуто: я> раздобыть мне кредит на еще одну или половину я отвергла по той же невозможности — пока перевожу стихи — когда-нибудь выплатить. Стихи не кормят, ни там, ни здесь, нигде. Хорошие стихи. Пусть они будут моим отдохновением — и наградой — не хлебом насущным. Это — мое серьезное решение.
— Ваша статья о переводе[672] очень хороша, недавно прочла ее ночью<.> Очень убедительные примеры (со скалы на скалу, и так далее — Генрих) — к этим скалам, у меня тут же <сверху: ночью>, уже профессионально оказалось несколько вариантов — нет, я буду хорошим переводчиком<>
Печ. впервые по черновому автографу (РГАЛИ, ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 35, л. 39–39 об.). Публ., подгот. текста и коммент. Е.И. Лубянниковой.
Голицыно,
10-го мая 1940 г.
Дорогая Вера Меркурьева,
Не объясните равнодушием: всю зиму болел — и сейчас еще хворает сын, всю зиму — каждый день — переводила грузин — огромные глыбы неисповедимых подстрочников — а теперь прибавилось хозяйство (раньше мы столовались в Доме отдыха, теперь таскаю сюда и весь день перемываю свои две кастрюльки и переливаю — из пустого в порожнее; если бы — из пустого в порожнее!) — кроме того, не потеряла, а погребла Ваше письмо с адресом, только помнила: Арбат, а Арбат — велик.
0 Вашем знакомом[673]. Я поняла, что писатель, приехавший в писательский дом — жить, и рассчитывала встретиться с ним вечером (мы иногда заходим туда по вечерам), а когда мы пришли — его там не оказалось, т. е. оказалось, что он нарочно приезжал от Вас и тотчас же уехал. Вышло очень неловко: я даже не предложила ему чаю.
Буду у Вас (т. е. — надеюсь быть) 12-го, в выходной день, часам к 11-ти — 12-ти утра, простите за такой негостевой час, но я в городе бываю редко и всегда на мало, и всегда столько (маленьких!) дел.
10-го июня собираюсь перебраться поближе к Москве, тогда, авось, будем чаще встречаться — если Вам этого, после встречи со мной, захочется.
Итак, до послезавтра!
Сердечно обнимаю
МЦ.
Непременно передайте Вашему знакомому, что я очень жалею, что его тогда — та́к — отпустила, но мне было просто неловко задерживать его, думая, что он торопится раскладываться и устраиваться.
Объясните ему.
Впервые — НП. С. 609–610. СС-7. С. 685–686. Печ. по СС-7 (сверено по копии с оригинала).
17 мая 1940 г., <Голицыно>
Милая Лиля, сегодня я, наконец, выбралась в амбулаторию, — у меня оказалось воспаление евтихиевых труб, — прописали, пока что, капли. Живем — два инвалида. Погода холодная, нынче дождь, ни выздоровлению ни настроению не способствует. С Муриными экз<аменами> выяснится 19-го, после специальной поездки за́уча в Москву. Он — обнадеживает[674]. Я, с переездом и болезнями, совсем забросила свою «Этери», кошусь на нее с ужасом, — мне кажется, что я уже (с евтихиевыми трубами) строки не смогу, а срок — 15-го. В «Доме» все явно сходит на-нет: стали неохотно давать керосин, — вместо просимых 7 литр<ов> — 4, и то с оттяжкой. И вечерние чаи кончились. (Мурина свинка), так что живем совершенными отшельниками. Бедный Мур изводит меня с газетой, за к<отор>ой в очередь на станцию я его не пускаю, а в Доме ее не добьешься раньше 6 ч<асов>.
Повадился ходить вороватый уродливый кот, — неласковый и прожорливый, а тот старик — обещавший полки и забравший деньги — не идет, и я опять в дураках — как всегда.
До свидания — когда, не знаю. С Нюрой[675] сочтусь — она уехала до моего возвращения, вымыв полы, столы и — деревянного льва с Сельскохозяйств<енной> выставки. Купили ли Асе[676] юбку? Жаль, что ее не увижу. Целую Вас и З<инаиду> М<итрофановну>.
М.
<На полях:>
Завтра (5/18-го мая) — 29 лет как мы с вами познакомились[677].
Впервые — НИСП. С. 395–397. Печ. по тексту первой публикации.
Голицыно, Белорусской ж<елезной> д<ороги>
Дом Писателей.
29-го мая 1940 г.
Мне кажется — это было лето 1917 г. Достоверно — Борисоглебский переулок, старый дом, низкий верх, наши две молодости — с той, неувядающей. Помню слово Бальмонта после Вашего ухода: — Ты знаешь, Марина, я слышал бесчисленных начинающих поэтов и поэтесс: и в женских стихах — всегда что-то есть.
Не было ли у Вас стихов про овощи (морковь)? Или я путаю? Тогда — простите.
…А волк мне — и по сейчас нравится, и если бы Вы знали, как я именно сейчас по такому сытому волку (ску) — тоскую! Вот Вам выписка, с полей моей черновой тетради (перевожу третью за́ зиму — и неизбывную — грузинскую поэму)[678]:
«Голицыно, кажется 24-го мая 1940 г. — новый неприютный дом — по ночам опять не сплю — боюсь — слишком много стекла — одиночество — ночные звуки и страхи: то машина, черт ее знает что́ ищущая, то нечеловеческая кошка, то треск дерева — вскакиваю, укрываюсь на постель к Муру (не бужу), — и опять читаю (хорошо ему было — писать! лучше, чем мне — читать!) — и опять — треск, и опять — скачок, — и та́к до света. Днем — холод, просто — лед, ледяные руки и ноги и мозги, девчонка переехала ногу велосипедом, второй день не выхожу: нога — гора, на телеграмму, посланную 21-го — ни звука, в доме — ни масла, ни овощей, одна картошка, а писательской еды не хватает — голодновато, в лавках — ничего, только маргарин (брезгую — неодолимо!) и раз удалось достать клюквенного варенья. Голова — тупая, ледяная, уж не знаю что тупее (бездарнее) — подстрочник — или я??
У меня нет друзей, а без них — гибель».
(Мур — это мой 15-летний сын, всю зиму болевший: пять болезней, — только что отболел пятой. Остальные пояснения — при встрече.)
Спасибо за стихи[679]. Они мне напомнили — и на секунду вернули — меня — ту́. Но водопад — упал.
Мне очень, очень хочется Вас увидеть — у меня из тех времен почти никого не осталось: — иных уж нет, а те — далече… и у меня здесь нет ни одного женского друга.
Теперь — как осуществить встречу? Хотите — приезжайте ко мне в следующий выходной (т. е. через — следующий) — 6-го. Это наши с сыном последние здесь дни, 8-го начнутся сборы, а 10-го мы выезжаем, — куда, еще неизвестно во всяком случае встреча — затянется.
Ехать с Белорусского вокзала, касса пригородных поездов (впрочем, раз Фили — Вы эту дорогу знаете). Вот, на выбор, два поезда: 12 ч<асов> 55 м<инут> (т. е. без пяти час) — тогда Вы у меня будете в начале третьего, и 2 ч<аса> 41 м<инут> — тогда Вы у меня будете без чего-то четыре. Поезжайте лучше первым, — больше времени будет, пойдем в лес (мы на самой опушке), около 7 ч<асов> пообедаем (завтра еду в город и чего-нибудь куплю, — голодной не будете), а вечером — когда захотите — проводим Вас с сыном на вокзал, вечерних поездов — много.
Если же тотчас же по получении напишете мне по адр<есу> Ст<анция> Голицыне, Белорусской ж<елезной> д<ороги>, Дом творчества писателей, М.И. Ц<ветаевой> (последнее, конечно — полностью!) — каким поездом выедете — мы Вас встретим, а Вы нас — конечно узнаете: я, все-таки, немножко — похожа, а сын похож на меня — ту́, еще примета: он очень высокий. — Пишите час отхода поезда, час прихода я высчитаю.
Дальше: если бы мы почему-нибудь — разминулись — спрашивайте Коммунистический проспект. Дом Писателей (всякий знает), и, минуя Дом Писателей, идите по Коммунистическому проспекту дальше, до самого конца, последний дом справа: дача Лисицыной, № 24, открывайте калитку, проходите куриный дворик, открывайте вторую калитку — и левое крыльцо — наше.
Но если во́время известите — встретим, непременно.
До свидания! Еще раз спасибо за стихи и память.
МЦ.
Я живу — не в Доме, но письма идут — туда.
Впервые — НП (с неточностями). С. 614–617. СС-7. С. 696–697. Печ. по СС-7 (текст выверен по оригиналу А.А. Саакянц).
Москва, 31-го мая 1940 г.
Милая Ольга Алексеевна,
Вчера, 30-го, отправила Вам письмо с приглашением на 6-ое, и вчера же узнала, что мы должны выехать уже 7-го и что, кроме того, я должна галопом переписывать свой грузинский перевод. Поэтому — увы — наша встреча откладывается.
3-го должна смотреть комнату[680], сдающуюся на лето, как только устроюсь — напишу Вам, и увидимся уже в Москве.
Мне очень жаль, что так вышло, но кто из нас — хозяин своей судьбы?
Итак — до скорою свидания!
Я думаю — мы сможем увидеться около 12-го, когда хоть немножко устроюсь и сдам грузин.
МЦ.
Впервые — НП (с неточностями). С. 617. СС-7. С. 697 698. Печ. по СС-7 (текст выверен по оригиналу А. А. Саакянц).
<Начало июня 1940 г.>[681]
Милый Виктор Викторович,
Я вчера Вам звонила, нас разъединили и после этого я в течение всего дня и нынешнего утра не могла к Вам дозвониться.
Ответьте мне, пожалуйста, через Мура, или позвоните по телеф<ону> К-0-40-13, как обстоят дела с Этери. Мне крайне нужны деньги, я у всех заняла и больше не у кого, и дошла до последних 2 р<ублей>.
Мне бы хотелось знать:
I) одобрили ли Вы сделанное[682]
2) если да — когда и к кому мне идти за деньгами.
Сердечный привет.
МЦ.
Впервые — ВРХД. 1979. № 128. С. 190 (публ. В.А. Швейцер). СС-7. С. 684. Печ. по СС-7 (с уточнением по копии с оригинала из РГАЛИ).
Москва, 14-го июня 1940 г.
Народному комиссару Внутренних дел
тов. Л.П. Берия.
Уважаемый товарищ,
Обращаюсь к вам со следующей просьбой. С 27-го августа 1939 г. находится в заключении моя дочь, Ариадна Сергеевна Эфрон, и с 10-го октября того же года — мой муж, Сергей Яковлевич Эфрон (Андреев).
После ареста Сергей Эфрон находился сначала во Внутренней тюрьме, потом в Бутырской, потом в Лефортовской, и ныне опять переведен во Внутреннюю. Моя дочь, Ариадна Эфрон, все это время была во Внутренней.
Судя по тому, что мой муж, после долгого перерыва, вновь переведен во Внутреннюю тюрьму, и по длительности срока заключения обоих (Сергей Эфрон — 8 месяцев, Ариадна Эфрон — 10 месяцев), мне кажется, что следствие подходит — а может быть уже и подошло — к концу[683].
Все это время меня очень тревожила судьба моих близких, особенно мужа, который был арестован больным (до этого он два года тяжело хворал).
Последний раз, когда я хотела навести справку о состоянии следствия (5-го июня, на Кузнецком, 24), сотрудник НКВД мне обычной анкеты не дал, а посоветовал мне обратиться к вам с просьбой о разрешении мне свидания.
Подробно о моих близких и о себе я уже писала вам в декабре минувшего года. Напомню вам только, что я после двухлетней разлуки успела побыть со своими совсем мало: с дочерью — 2 месяца, с мужем — три с половиной, что он тяжело болен, что я прожила с ним 30 лет жизни и лучшего человека не встретила.
Сердечно прошу вас, уважаемый товарищ Берия, если есть малейшая возможность, разрешить мне просимое свидание[684].
Марина Цветаева
Сейчас я временно проживаю по следующему адр<есу>:
Москва
Улица Герцена, д<ом> 6, кв<артира> 20
(Телеф<он> К-0-40-13)
Марина Ивановна Цветаева
Впервые — Литературная газета. 1991. 2 сент. (публ. М. Фейнберг и Ю. Клюкина по материалам, хранящимся в архиве Министерства безопасности России). СС-7. С. 664. Печ. по СС-7.
1-го июля 1940 г.
Без человека я шагаю к нему гигантскими шагами, отсюда, при встрече, неузнавание: не <зачеркнуто: лица> его, а его — в пространстве, я его жду дальше, чем на точке встречи, я его встречаю — дальше, словом: я опять — одна.
Мой смех с человеком, которого я люблю, только моя вежливость: не ставить его в неловкое положение неравенства (превосходство всякого сильного чувства над — менее сильным, или — отсутствием его) <>
Мой смех с человеком, которого я люблю — мое счастье быть с ним. Любящей бы он меня увидел только без себя. Любящей, то есть несчастной без него, он меня не увидит.
— Ах, если бы, вместо болгар[685], я бы писала — то, что хотела <сверху: могла писать стихи — Вам!>
Люди, читающие мои стихи, думают, что я любила — богов. А я любила — их: вас.
«Чем я заслуживаю?<»> Тем, что родился, был маленьким, учил уроки… Всякий заслуживает — всего: <зачеркнуто: даже — враг. А ты — не враг> всякий заслуживает — меня. А ты — не всякий, и это ты должен знать — лучше <поверх слова: себя> меня. И еще: ты для себя — не всякий. Ну и для меня не всякий. Я тебя люблю — тобою.
Основа моей любви — родство. Когда его нет — я его создаю: иду вглубь твоего детства, младенчества, утробы, выискивая там место, где <зачеркнуто: ты> бы <сверху: ты> не мог не быть мне родным.
По утрам Вы бы писали свое, я — свое, два стола — по два локтя на каждом. Я (опускаю главное) еще страстно люблю уют: уют с человеком <сверху: в человеке>, то, чего — знаю! — у меня никогда бы не было с Борисом[686]. То, что Рильке так хорошо понял, <зачеркнуто: написав> <сверху: подсказав> мне в (последнем) письме[687]: Das Schlafnest. (Und der Traum wie ein Raubvogel. Да, но нельзя же — всегда Raubvogel, сразу — Raubvogel, только Raubvogel{217} <>
— Если бы я была — он, <сверху: это была — я́> <пропуск>, я бы еще раз простила, но так как это — не я… И села переводить болгар (которых люблю из-за Вас, вообще, Вы сейчас можете требовать у меня чего угодно: всё — будет, и, главное, всё буду любить.) И — звонок.
Это лето было бы Ваше, все вечера его. Когда Вы сказали — словами Б. А.[688] — «Это <поверх слова: день> лето для меня под знаком войны<»> и — теперь оцените мою правдивость, по ходу фразы и бурному ходу моей души было бы естественно, — и я могла ответить: — А для меня — только под Вашим. — Но нет. Я всё люблю исключительной, всё остальное исключающей любовью, и я, узнав, что Париж — сдан[689], вдруг почувствовала свои две руки (Arm{218}) обнимающими его — всего, его — каменного — всего. Я никогда не предаю друзей, особенно — городов (Прага — Вена — Париж —. Вы (человек) мне нужны (в любовь) для того, чтобы мои руки (Arm) не окончательно оторвались от плеч, обнимая (сданные) столицы и проваливающиеся <сверху: резистенции> <нрзб.>. Чтобы — разведенные — свести. И еще (ибо я честна: точна) чтобы кому-нибудь эти мои города (мои города) дать, подарить в любовь, в долгую память.
<Наконец> Страшное богатство (я). Поколения — разорились. И я — не при чем. Я — претерпевающий (самою собой — претерпеваемою <сверху: страдающий>) Я сама устрашена, поэтому, может быть, всю жизнь укрываюсь в хозяйство, в регламент, в размен, радуясь неблагодарности <снизу: неизбывности> мелочей в благодарность т<>
— Но даже Шехерезада[690] не всё рассказывала сразу.
— <Зачеркнуто: Чтобы рассказать> Но у меня — нет этой тысячи и одной ночи! Чтобы рассказать Вам все свои истории мне бы нужна была — тысяча и одна ночь. Или — одна ночь.
4-го <июля> — Вот, завтра подписываю договор на́ три года Сокольников, на́ три года одиннадцать метров пространства. — На три года текучих стен жуткого Колодезного переулка[691]. А Вас — нету[692], нет второго голоса — на чашу весов. Ведь всё равно: Колодезный — или вариант — Бехера[693] — тот же второй голос, которому веришь, почти-твой, твой — второй, но — extériorisé{219}, <снизу: не из твоей груди, <зачеркнуто: ушам> твой — но ушам слышный…> та нотка перевеса, на которой — <зачеркнуто: все наши беды и радости…> <снизу: вся наша судьба… >
(Слушая Прелюдии Шопэна) Всё о чем говорит Шопэн — правда, всё о чем он не говорит — ложь. <Сверху: Просто — нет.> <Зачеркнуто: О, он говорил не только о любви и смерти,>
Наука сейчас мстит… всей не-науке, наука и по-сейчас мстит всей не науке, за. Коперника, Галилея, и прочих.
Были ли и у науки — свои костры?
Печ. впервые по черновому автографу (РГАЛИ, ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 35, л. 127–127 об.). Публ., подгот. текста и коммент. Е.И. Лубянниковой.
<Август 1940 г.>
Приятель из Знамени[694] хранить книги (4 ящика, пятый — распродаем) отказался, п<отому> ч<то> живет у родителей жены. Есть слабая надежда — еще на одного приятеля, но речь не о его жилище, — и согласятся ли родные???[695]
Вообще, под ногами — ничего. А дни — идут. И те, кажется, возвращаются[696] уже 28-го.
Муля[697], со своей странной доверчивостью (или — беспечностью?) сыграл в нашей жизни — роковую роль.
Я больше не живу. Не пишу, не читаю. Всё время хочу что-н<и>б<удь> делать, но не знаю — что́? Нынче сделала список книг для продажи, но книги старинные, на любителя — возьмет ли магазин?[698]
Нс возьмет — выставлю ящик на улицу, выставила бы — только не сдвинуть: тяжеленные Мизерабли, Бюффоны, Наполеоны, Христофоры Колумбы, Диккенсы, Дюма, Андерсены и все это в пудовых, навечных переплетах…[699] И это только — пятый ящик! (Между прочим — Document d’Art Japonais Hira T’Shé — Le Livre de 10.000 Dissins){220}. -
Сказка проста: был — дом, была — жизнь, был — большой свой коридор, вмещавший — всё, а теперь — НИЧЕГО — и ВСЁ оказалось — лишнее.
За́-город я с таким багажом не поеду: убьют! — и за́город, вообще, гроб. Я боюсь загорода, его стеклянных террас, черных ночей, слепых домов, это — смерть, зачем умирать так долго?
Я за́городом жила и скажу, что это — не жизнь.
Звонила сегодня (без всякой надежды!) по телеф<ону> А<лсксею> Н<иколаевичу> Толстому (мулины поздние советы!) — «уехал». Когда и куда — не говорят. До него не доберешься. Я — не́[700].
Ну, вот. Я перестала убирать комнату и еле мо́ю посуду: тошнит — от всего и от сего! — кроме того, у меня в руках вспыхнула целая коробка спичек, — обгорели все головки — и на руке — язва, и обожжен подбородок. (Подбородок ни при чем, но я — к слову.)
Мур распродает все свои книги и возвращается веселый. В 167-ую школу его приняли, но — откуда он будет в нее ходить???
Мы пока еще «у себя». Жмемся. Ключи — у нас. До свидания! Издыхаю
М.
Впервые — НИСП. С. 398–399. Печ. по тексту первой публикации.
Начало письма утрачено. Адрес на конверте: «Ст<анция> Ново-Иерусалимская Калининской ж<елезной> д<ороги> Истринский район Московской области Дачное строительство НИЛ Дача Клинковштейн Елизавете Яковлевне Эфрон» (НИСП. С. 539).
Москва, ул<ица> Герцена,
д<ом> 6, кв<артира> 20 (Северцова)
27-го августа 1940 г.
Многоуважаемый товарищ Павленко,
Вам пишет человек в отчаянном положении.
Нынче 27-ое августа, а 1-го мы с сыном, со всеми нашими вещами и целой библиотекой — на улице, потому что в комнату, которую нам сдали временно, въезжают обратно ее владельцы.
Начну с начала.
18-го июня 1939 г., год с лишним назад, я вернулась в Советский Союз, с 14-летним сыном, и поселилась в Болшеве, в поселке Новый Быт, на даче, в той ее половине, где жила моя семья, приехавшая на 2 года раньше. 27-го августа (нынче годовщина) была на этой даче арестована моя дочь, а 10-го Октября — и муж. Мы с сыном остались совершенно одни, доживали, топили хворостом, который собирали в саду. Я обратилась к Фадееву за помощью. Он сказал, что у него нет ни метра[701]. На даче стало всячески нестерпимо, мы просто замерзали, и 10-го ноября, заперев дачу на ключ (NB! у нас нашей жилплощади никто не отнимал, и я была там прописана вместе с сыном на площади мужа) — итак, заперев дверь на ключ, мы с сыном уехали в Москву к родственнице, где месяц ночевали в передней без окна на сундуках, а днем бродили, потому что наша родственница давала уроки дикции и мы ей мешали.
Потом Лит фонд устроил нас в Голицынский Дом Отдыха, вернее мы жили возле Дома Отдыха, столовались — там. За комнату, кроме 2-х месяцев, мы платили сами — 250 р<ублей> в месяц, — маленькую, с фанерной перегородкой, не доходившей до верха. Мой сын, непривычный к такому климату, непрерывно болел, болела и я, к весне дойдя до кровохарканья. Жизнь была очень тяжелая и мрачная, с керосиновыми негорящими лампами, тасканьем воды с колодца и пробиваньем в нем льда, бесконечными черными ночами, вечными болезнями сына и вечными ночными страхами. Я всю зиму не спала, каждые полчаса вскакивая, думая (надеясь!), что уже утро. Слишком много было стекла (всё эти стеклянные террасы), черноты и тоски. В город я не ездила никогда, а когда ездила скорей кидалась обратно от страха не попасть на поезд. Эта зима осталась у меня в памяти как полярная ночь. Все писатели из Дома Отдыха меня жалели и обнадеживали…
Всю зиму я переводила. Перевела две английские баллады о Робин Гуде, три поэмы Важа Пшавела (больше 2000 строк), с русского на французский ряд стихотворений Лермонтова[702], и уже позже, этим летом, с немецкого на французский большую поэму Бехера[703] и ряд болгарских стихотворений[704]. Работала не покладая рук — ни дня роздыха.
В феврале месяце мы из Голицына дали объявление в Веч<ерней> Москве о желании снять в Москве комнату. Отозвалась одна гражданка, взяла у нас за 6 месяцев вперед 750 руб<лей> — и вот уже б месяцев как предлагает нам комнату за комнатой, не показывая ни одной и давая нам ложные адреса и имена. (Она за этот срок «предложила» нам 4 комнаты, а показала только одну, в которую так и не впустила, потому что там живут ее родные.) Она всё отговаривалась «броней», которую достает, но ясно, что это — мошенница.
— Дальше. —
Если не ошибаюсь, к концу марта, воспользовавшись первым теплом, я проехала к себе в Болшево (где у меня оставалось полное хозяйство, книги и мебель) — посмотреть — как там, и обнаружила, что дача взломана и в моих комнатах (двух, одной — 19 метров, другой -7-ми метров) поселился начальник местного поселкового совета. Тогда я обратилась в НКВД и совместно с сотрудниками вторично приехала на дачу, но когда мы приехали, оказалось, что один из взломщиков — а именно начальник милиции — удавился, и мы застали его гроб и его — в гробу. Вся моя утварь исчезла, уцелели только книги, а мебелью взломщики до сих пор пользуются, потому что мне некуда ее взять.
На возмещение отнятой у меня взломщиками жилплощади мне рассчитывать нечего: дача отошла к Экспортлесу, вообще она и в мою бытность была какая-то спорная, неизвестно — чья, теперь ее по суду получил Экспортлес.
Так кончилась моя болшевская жилплощадь.
— Дальше. —
В июне мой сын, несмотря на непрерывные болезни (воспаление легких, гриппы и всяческие заразные), очень хорошо окончил седьмой класс Голицынской школы. Мы переехали в Москву, в квартиру профессора Северцова[705] (университет) на́ 3 месяца, до 1-го сентября. 25-го июля я наконец получила по распоряжению НКВД весь свой багаж, очень большой, около года пролежавший на таможне под арестом, так как был адресован на имя моей дочери (когда я уезжала из Парижа, я не знала, где буду жить, и дала ее адрес и имя). Все носильное и хозяйственное и постельное, весь мой литературный архив и вся моя огромная библиотека. Все это сейчас у меня на руках, в одной комнате, из которой я 1-го сентября должна уйти со всеми вещами. Я очень много раздарила, разбросала, пыталась продавать книги, но одну берут, двадцать не берут, — хоть на улицу выноси! — книг 5 ящиков, и вообще — груз огромный, ибо мне в Советском Консульстве в Париже разрешили везти всё мое имущество, а жила я за границей — 17 лет. —
Итак, я буквально на улице, со всеми вещами и книгами. Здесь, где я живу, меня больше не прописывают (Университет), и я уже 2 недели живу без прописки.
1-го сентября мой сын пойдет в 167 школу — откуда?
Частная помощь друзей и все́ их усилия не привели ни к чему.
Положение безвыходное.
Загород я не поеду, п<отому> ч<то> там умру — от страха и черноты и полного одиночества. (Да с таким багажом — и зарежут.)
Я не истеричка, я совершенно здоровый, простой человек, спросите Бориса Леонидовича.
Но — меня жизнь за этот год — добила.
Исхода не вижу.
Взываю к помощи[706].
Марина Цветаева
Впервые — Соч.-88. Т. II. С. 545–548. СС-7. С. 699–700. Печ. по СС-7.
<27 августа 1940 г.>[707]
Помогите мне, я в отчаянном положении. Писательница Марина Цветаева.
Москва, 31-го августа 1940 г.
Дорогая Вера Александровна,
Книжка и письмо дошли, но меня к сожалению не было дома, так что я Вашей приятельницы[708] не видела. Жаль. Для меня нет чужих: я с каждым — с конца, как во сне, где нет времени на предварительность.
Моя жизнь очень плохая. Моя нежизнь. Вчера ушла с ул<ицы> Герцена[709], где нам было очень хорошо, во временно-пустующую крохотную комнатку в Мерзляковском пер<еулке>[710]. Весь груз (колоссальный, все еще непомерный, несмотря на полный месяц распродаж и раздач) оставили на ул<ице> Герцена — до 15-го сентября, в пустой комнате одного из профессоров. — А дальше??? —
Обратилась к заместителю Фадеева — Павленко — очаровательный человек, вполне сочувствует, но дать ничего не может, у писателей в Москве нет ни метра, и я ему верю. Предлагал за́город, я привела основной довод: собачьей тоски, и он понял и не настаивал. (Загородом можно жить большой дружной семьей, где один другого выручает, сменяет, и т. д. — а та́к — Мур в школе, а я с утра до утра — одна со своими мыслями (трезвыми, без иллюзий) — и чувствами (безумными: якобы-безумными, — вещими), — и переводами, — хватит с меня одной такой зимы.)
Обратилась в Литфонд, обещали помочь мне приискать комнату, но предупредили, что «писательнице с сыном» каждый сдающий предпочтет одинокого мужчину без готовки, стирки и т. д. — Где мне тягаться с одиноким мужчиной!
Словом, Москва меня не вмещает.
Мне некого винить. И себя не виню, п<отому> ч<то> это была моя судьба. Только — чем кончится??
Я свое написала. Могла бы, конечно, еще, но свободно могу не. Кстати, уже больше месяца не перевожу ничего, просто не притрагиваюсь к тетради: таможня, багаж, продажи, подарки (кому — что́), беганье по объявлениям[711] (дала четыре — и ничего не вышло) — сейчас — переезд… И — доколе?
Хорошо, не я одна… Да, но мой отец поставил Музей Изящных Искусств — один на всю страну — он основатель и собиратель, его труд — 14-ти лет, — о себе говорить не буду, нет, все-таки скажу — словом Шенье, его последним словом: — Et pourtant il у avait quelque chose là…{221} (указал на лоб)[712] — я не могу, не кривя душой, отождествить себя с любым колхозником — или одесситом — на к<оторо>го тоже не нашлось места в Москве.
Я не могу вытравить из себя чувства — права. Не говоря уже о том, что в бывшем Румянцевском Музее три наши библиотеки: деда: Александра Даниловича Мейна, матери: Марии Александровны Цветаевой, и отца: Ивана Владимировича Цветаева. Мы Москву — задарили. А она меня вышвыривает: извергает. И кто она такая, чтобы передо мной гордиться?
У меня есть друзья, но они бессильны. И меня начинают жалеть (что меня уже смущает, наводит на мысли) — совершенно чужие люди. Это — хуже всего, потому что я от малейшего доброго слова — интонации — заливаюсь слезами, как скала водой водопада. И Мур впадает в гнев. Он не понимает, что плачет не женщина, а скала.
…Единственная моя радость — Вы будете смеяться — восточный мусульманский янтарь, который я купила 2 года назад, на парижском «толчке» — совершенно мертвым, восковым, обогретым плесенью, и который с каждым днем на мне живеет: оживает, — играет и сияет изнутри. Ношу его на теле, невидимо. Похож на рябину.
Мур поступил в хорошую школу, нынче был уже на параде, а завтра первый день идет в класс.
…И если в сердечной пустыне,
Пустынной — до краю очей,
Чего-нибудь жалко — так сына:
Волчонка — еще поволчей…[713]
(Это — старые стихи. Впрочем, все старые. Новых — нет.)
С переменой мест я постепенно утрачиваю чувство реальности: меня — все меньше и меньше, вроде того стада, к<отор>ое на каждой изгороди оставляло по клоку пуха… Остается только мое основное нет.
Еще одно. Я от природы очень веселая. (М<ожет> б<ыть> это — другое, но другого слова нет.) Мне очень мало нужно было, чтобы быть счастливой. Свой стол. Здоровье своих. Любая погода. Вся свобода. — Всё. — И вот — чтобы это несчастное счастье — та́к добывать, — в этом не только жестокость, но глупость. Счастливому человеку жизнь должна — радоваться, поощрять его в этом редком даре. Потому что от счастливого — идет счастье. От меня — шло. Здо́рово шло. Я чужими тяжестями (взва́ленными) играла, как атлет гирями. От меня шла — свобода. Человек — вдруг — знал, что выбросившись из окна — упадет вверх. На мне люди оживали как янтарь. Сами начинали играть. Я не в своей роли — скалы под водопадом: скалы, вместе с водопадом падающей на (совесть) человека… Попытки моих друзей меня растрагивают и расстраивают. Мне — совестно: что я еще жива. Та́к себя должны чувствовать столетние (умные) старухи…
Если бы я была на десять лет моложе: нет — на́ пять! — часть этой тяжести была бы — с моей гордости — снята тем, что мы для скорости назовем — женской прелестью (говорю о своих мужских друзьях) — а та́к, с моей седой головой — у меня нет ни малейшей иллюзии: всё, что для меня делают — делают для меня — а, не для себя… И это — горько. Я так{222} привыкла — дарить![714]
(NB! Вот куда завела — «комната».)
Моя беда в том, что для меня нет ни одной внешней вещи, всё — сердце и судьба.
Привет Вашим чудным тихим местам. У меня лета не было, но я не жалею, единственное, что во мне есть русского, это — совесть, и она не дала бы мне радоваться воздуху, тишине, синеве, зная, что, ни на секунду не забывая, что — другой в эту же секунду задыхается в жаре и камне[715].
Это было бы — лишнее терзание.
Лето хорошо прошло: дружила с 84-летней няней, живущей в этой семье 60 лет. И был чудный кот, мышиный, египтянин, на высоких ногах, урод, но божество. Я бы — душу отдала — за такую няню и такого кота.
Завтра пойду в Литфонд («еще много-много раз») — справляться о комнате. Не верю. Пишите мне по адр<есу>: Москва, Мерзляковский пер<еулок>, д<ом> 16, кв<артира> 27
Елизавете Яковлевне Эфрон
(для М<арины> И<вановны> Ц<ветаевой>)
Я здесь не прописана и лучше на меня не писать.
Обнимаю Вас, сердечно благодарю за память, сердечный привет Инне Григорьевне[716].
МЦ.
Впервые — НП. С. 610–614. СС-7. С. 689–690. Печ. по СС-7 (сверено по копии с оригинала).
14 сент<ября> 1940 г.
Ответ на письмо поэтессе В.А. Меркурьевой[717]
(меня давно знавшей)
— «В одном Вы ошибаетесь — насчет предков»…
Ответ: отец и мать — не предки. (Так только хулиганистые дети называют своих родителей).
Отец и мать — исток: рукой подать. Даже дед — не предок. Предок ли прадед? Предки — давно и далёко, предки — череда, приведшая ко мне, …
Человек, не чувствующий себя отцом и матерью — подозрителен. «Мои предки» — понятие доисторическое, мгла (туман) веков, из к<отор>ой наконец проясняются: дед и бабка, отец и мать, — я.
Отец и мать — те, без к<отор>ых меня бы не было. Хорош — туман!
То́, что я, всё, что я — от них (через них), и то, что они всё, что они — я.
Даже Гёте усыновил своего маниакального отца[718]:
Von Vater hab ich die Statur,
Des Lebens ernstes Führen,
V
А Марк Аврелий — тот просто начинает: Отцу я обязан…[720] — и т. д.
Без этой обязанности отцу, без гордости им, без ответственности за него, без связанности с ним, человек — СКОТ.
— Да, но сколько недостойных сыновей. Отец — собирал, сын — мот…
— Да, но разве это мой случай?
Я ничем не посрамила линию своего отца. (Он поставил) Он 30 лет управлял Музеем, в библиотеке к<оторо>го — все мои книги.
Преемственность — налицо.
— «Отец, мать, дед»… «Мы Москву задарили»… «Да Вы-то сами — что дали Москве?»
Начнем с общего. Человек, раз он родился, имеет право на каждую точку земного шара, ибо он родился не только в стране, городе, селе, но — в мире. Таково мое убеждение. Если же допустить, — что я считаю смехотворной ересью — <пропуск в тексте>
Или: ибо родившись в данной стране, городе, селе, он родился по
распространению — в мире. <Зачеркнуто: Если же оспаривать — на
чем я настаиваю, что человек имеет право на каждую
точку земного шара>
Если же человек, родясь, не имеет права на каждую точку земного шара — то на какую же единств<енную> точку земного шара он имеет право? На ту, на к<отор>ой он родился. На свою родину.
Итак я, в порядке каждого уроженца Москвы, имею на нее право, п<отому> ч<то> я в ней родилась.
Что можно дать городу, кроме здания — и поэмы? (Канализацию, конечно, но никто меня не убедит, что канализация городу нужнее поэм. Обе нужны. По-иному — нужны.)
Перейдем к частному.
Что «я-то сама» дала Москве?
«Стихи о Москве» — «Москва, какой огромный странноприимный дом…» «У меня в Москве — купола горят»… «Купола — вокруг, облака — вокруг»… «Семь холмов — как семь колоколов»… — много еще! — не помню, и помнить — не мне.
Но даже — не напиши я Стихи о Москве <вариант: Но даже — не родись я в ней> — я имею право на нее в порядке русского поэта, в ней жившего и работавшего, книги к<оторо>го в ее лучшей библиотеке. (Книжки нужны? а поэт — нет?! Эх вы, лизатели сливок!)
Я ведь не на одноименную мне станцию метро и не на памятную доску (на доме, к<отор>ый снесен) претендую — на письменный стол белого дерева, под к<оторы>м пол, над к<отор>ым потолок и вокруг к<оторо>го 4 стены.
Итак, у меня два права на Москву: право Рождения и право избрания. И в глубоком двойном смысле —
Я дала Москве то, что я в ней родилась.
Родись я в селе Талицы Шуйского уезда Владим<ирской> губ<ернии>, никто бы моего права на Талицы Шуйского уезда Владим<ирской> губ<ернии> не оспаривал.
Значит, всё дело в Москве — миров<ом> городе.
А какая разница — Талицы и Москва?
Но «мировой город»-то она стала — потом, после меня, я — раньше нынешней, на целых 24 года, я родилась еще в «четвертом Риме»[721] и в той, где
(моего пруда, пруда моего младенчества).
Оспаривая мое право на Москву, Вы оспариваете право киргиза на Киргизию, тунгуса на Тунгусию, зулуса на Зулусию.
Вы лучше спросите, что здесь делают 3½ милл<иона> немосквичей и что они Москве дали.
— Право уроженца — право русского поэта — право вообще поэта, ибо если герм<анский> поэт Р<ильке>, сказавший:
Als mich der grosse Ivan ans Herz schlug{224} [723], на Москву не вправе… то у меня руки опускаются, как всегда — от всякой неправды — кроме случая, когда правая — в ударе — заносится.
Все права, милая В<ера> Ал<ександровна>, все права, а не одно.
Итак, тройное право, нет, четверное, нет, пятерное: право уроженца, право русского поэта, право поэта Стихов о Москве, право русского поэта и право вообще поэта:
И не только подлунный!
МЦ.
14 сент<ября> 1940 г. (NB! чуть было не написала <19>30 г. А — хорошо бы!)
Впервые — в кн.: Белкина М.И. С. 152–154 (по тексту черновой тетради). СС-7. С. 689–691. Печ. по СС-7 (с небольшими вставками по копии с оригинала, черновая тетрадь (РГАЛИ, ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 32, л. 88–90).
24-го сентября 1940 г., вторник
Милая Лиля!
Кажется (тьфу, тьфу!) — можно нас поздравить. Словом, мы завтра въезжаем (тьфу, тьфу!) на Покровский бульвар, на 6-ой этаж нового дома с лифтом (NB! Очень страшным: нынче уже подымалась пешком, п<отому> ч<то> он весь сквозной и ехать надо одной), итак: с (очень страшным) лифтом, электричеством, центр<альным> отоплением, газом, газовой ванной и… холодильником!!
Комната немножко меньше 14-ти метр<ов>, длинноватая, с огромным окном на всю Москву и, в частности, на деревья бульвара. Из мебели оставляю большой шкаф (как французы называют: cachemisèr{225}) и очень большой простой письменный стол — на обоих. С помощью Мули[725] надеюсь уместить сундуки, во всяком случае — два из них будут мне служить одром, а третий запихаем под стол. Хозяин — полярник, уезжает на 2 года, через месяц едет и жена с младшими детьми. В квартире будут жить: старшая девочка[726] (в 10 кл<ассе>), мы с Муром и еще пара: муж и жена (он — инженер). И — всё. Всего три комнаты. Нашла по объявлению Литфонда: «Писательница с сыном» — и т. д. Но сроку оставалось 2 дня, а денег было всего 500 р<ублей>, к<ото>рые немедленно внесла в виде задатка. Теперь — слушайте: внеся эти 500, немедленно отправилась в Литфонд, где мне немедленно была — в экcтр<енном> порядке — всеми членами Правления подписана годовая ссуда на 4000 руб<лей>, ибо полярник хотел за́ год вперед. Но так как таких денег в кассе не было, они перевели эту сумму через банк — полярнику на его текущий счет. (NB! Я ездила смотреть комнату с членом Литфонда, и он <узнал> у полярника № его текущего счета). Словом, — всё в порядке, чек на четыре полярниковых тысячи у меня в руках, тотчас должны с тем же членом Л<итфон>да ехать к нему, сижу с юристом, — пр<одлеваем договор> и — юриста отзывают: приехал Комитет Искусств. Я — ничего. Жду. <И в эту> самую минуту Литфонд отходит Комитету Искусств, и все сегодняшние распоряжения аннулируются, — в том числе и мои 4 тысячи. — «Если бы — на час раньше!» (все — мне) — т. е. тогда бумага бы уже пошла. Говорю с Фадеевым — ничего не может. Все страшно за меня (и за себя!) расстроены. — Товарищ Ц<ветае>ва, Вам действительно не везет! — Я: — «Это уже только цветики! Ягодки (прошлогодние) — позади!» (NB! тьфу, тьфу!) Словом — ухожу.
На другой день (воскресенье) еду с Нейгаузом[727] (которого — обожаю) к Борису[728] в Переделкино. Сюрприз: Б<орис> уехал в Москву. Знакомлюсь с Зинаидой Николаевной[729], к<отор>ая проявляет предельную энергию и полную доброту — обходим с ней всё имущее Переделкино: она рассказывает мою историю и скорее требует, нежели просит — ссуды — мне. Я выкладываю свои гарантии: через месяц 4 тыс<ячи> авансу за книгу стихов — и кое-что можно продать из вещей — но никто не слушает, п<отому> ч<то> все верят — что отдам. Первый — сразу — не дав раскрыть рта — дает Павленко[730]: чек на тысячу. (Мы виделись с ним раз — 5 мин<ут>, и я сразу сказала: человек). Словом, уезжаем с двумя тыс<ячами> — и с рядом обещаний на завтра. Не сдержал обещания только один (очень богатый драматург), сказавший, что сам завезет на машине. (NB! я и не ждала.) Весь вчерашний день, до 10 час<ов> веч<ера> добирала остальные 2 тыс<ячи>. Бесконечно-трогателен был Маршак[731]. Он принес в руках — правой и левой — две отдельные пачки по 500 р<ублей> (принес Нейгауз) с большой просьбой — если можно — взять только одну (сейчас ни у кого — ничего), если же не можно — увы — взять обе. (Взяла — одну, а другую (т. е. еще 500 р<ублей>) — почти насильно вырвала у одной отчаянно сопротивлявшейся писательской жены. Вообще, <было> много смешного). В 10½ ч<асов> веч<ера>, в сопровождении бесконечно-милого Нейгауза, внесла все деньги за́ год вперед и получила расписку, свезла паспорт, чтобы они сами меня прописали. Завтра раз<грузим> Моск<овский> Университет и очень вскоре Вашу комнату, за <которую> огромное спасибо и — непременно — не позже как через месяц. Нам здесь было очень хорошо и расстаемся в полной дружбе со всеми.
— Да! Комната — на́ 2 года, есть договор, но если почему-либо он вернется раньше, он имеет право выбросить нас, предупредив за месяц.
Сообщение: 15 мин<утах> езды на А, есть еще — в 10 мин<утах> — метро: Кировские Ворота, идти через Чистые Пруды. Мне каж<ется>, вы там жили — в Мыльниковом пер<еулке>?[732] Место очень хорошее, хотя — чужое. Может быть привыкну.
Целую Вас и 3<инаиду> М<итрофановну>.
МЦ.
Меня одолевает: звонками, письмами, объяснениями и выяснениями отношений жена Т<аге>ра[733]). Очень добра, но очень суетна.
Муру езды в школу не больше 15 мин<ут>. Но школа мне не очень нравится: он всё утро: с 9 ч<асов> до 1 ч<асу> готовит уроки, и почти сплошь «посредственно», напр<имер> — по истории. Начинают приставать с разными другими вещами, на к<отор>ые у него — абсолютно — ни минуты: уходит в 2 ч<аса>, возвращ<ается> в 8½ ч<асов>, а все утро — учится. Выглядит — плохо и очень нервен. Мне его бесконечно жаль. Один свет в очах Митька![734] Но — нельзя отнимать, кроме того, они ходят в <не дописано>.
Наш новый адр<ес>: Покровский бульвар, д<ом> 14, IV подъезд, кв<артира> 62.
(Не забудьте, что я — Ц<ветае>ва![735])
Впервые — НИСП. С. 399–401. Печ. по тексту первой публикации.
Левый нижний край письма оторван. Окончания утраченных слов восстановлены в угловых скобках. Адрес тот же, что в предыдущем письме.
Москва, Покровский бульвар, д<ом> 14, кв<артира> 62.
30 сентября 1940 г., понедельник
Милые Лиля и Зинаида Митрофановна,
Во-первых — безумно извиняюсь перед Зинаидой Митрофановной за свинскую, — свинарскую — комнату. Но мне свидетель бабушка Аванесова[736] (очаровательная): я вчера явилась с самыми добрыми комнатными намерениями и… оказалось: комната чиста и пуста (NB! Чистота и есть пустота, напр<имер> — чистота железнодорожной линии, бального зала, того света…). Я — от этого вида пришла в ужас, ибо сразу увидела — то, что, входя, увидела Зинаида Митрофановна.
Но, честное слово, я раньше не могла убрать: забегала и добирала.
О наших делах: нас (тьфу, тьфу!) прописали, и нынче (последний день месяца) иду — несу[737]. Как всегда — с утра, верней со вчерашнего вечера, и наверное еще раньше — умираю от страха. Стучишь — глухо.
Второе: вчера мне звонил Мурин воспитатель и имел со мною длительную и насильственную беседу относительно математики — наследственности — и материнского долга. Были такие перлы, как (дословно): — Тот кто не понимает математики в размере 10-ти годичного курса — идиот. Я: — Спасибо. Утверждал, что наследственности — нет. Все это из-за Муриного «плохо» по алгебре. («Он же давал соцобязательство!») Настаивал на необходимости материнского контроля. Я: — Он — взрослый человек. Кроме того, я не знаю алгебры… (отсюда и тема наследственности). Тон был весьма развязный.
Итог: Мур переходит в местную школу, что, кстати, мне все вокруг давно советовали. От сюда до школы было около часа ходьбы и езды — в сквозных трамваях, вися, и т. д. Но Мур не хотел переходить, и я не очень настаивала, хотя знала, что все это кончится простудой. Разговор с кл<ассным> руководителем решил дело. Мур ежедневно учится (дома) 9 ч<асов> до 1 ч<асу>, иногда и до половины второго, эту самую алгебру решает по два часа, не разгибая спины, я была возмущена несправедливостью. Нынче выяснится (в районе) — в какую школу он поступит, здесь их — полно. Будет выходить за четверть часа, по крайней мере будет спокойно завтракать, а то — давился.
Более или менее устроились. Я всю загруженную комнату разобрала одна, своими руками, работала с утра до половины девятого вечера, подымая на себя (колено, плечо, все острия) шкафы и сундуки.
Сплю на двух самых больших сундуках и корзине, поставив их не вдоль, а поперек, получилось полуторное ложе, только очень жёсткое — ничего. Поставила один на другой кухонные столики, получился — буфет. Необходимы — до зарезу — книжные полки, ибо все четыре книжн<ых> ящика, пока, друг на друге, и входящего (NB! никто еще не входил) охватывает… «тоска дорожная, железная» (блоковские строки, к<отор>ые чувствую своими)[738].
…Окно во всю стену, вид на весь город, небо, из окна можно на балкон, на балконе высокие зеленые цветы, внизу — деревья бульвара. Лавок много, но я еще не прижилась. Я бесконечно-больше люблю Никитскую, но знаю, что — объективно — такое устройство — лучше. Хозяйка (уедет через месяц) очень мила и проста, совсем не мелочна. У нее веселая деревенская домработница. Жилица (NB! какое грустное слово!) служит, почти совсем не готовит, пожилая, тихая. Муж (инженер) приходит совсем поздно.
Телеф<он> пока 1) не работает, т. е. сюда — звонит, отсюда — нет, 2) до 1-го находится в комнате квартирантов, потом будет перенесен в коридор.
Ну вот и все наши новости. После посещения напишу открытку.
Еще раз, всячески и очень сердечно извиняюсь перед 3<инаидой> М<итрофановной> за свинство (невольное, но достоверное). Забыла: все эти дни, кроме устройства, добывала справку из из<дательст>ва для прописки.
Да! наша воровка — под замком, но денег (750 р<ублей>) не вернула и навряд ли их вернет. На суде выяснилось, что мы — единственные, к<отор>ым она не вернула денег (кредиторов, т. е. обманутых был полный зал.) Этим мы обязаны Муле, его вялости, а м<ожет> б<ыть> — отчасти — и моему фатализму. Но Муля на ней сам потерял 250 р<ублей> (NB! наших)
(Оказыв<ается>, она была профессионалка: с 1930 г. «сдавала» всей Москве всё те же комнаты, но никто, кроме нас, не дал ей сразу столько.)
Ну, кончаю, иду за продовольствием. Сейчас все есть, даже рис. Не продаются ли у вас подешевле сушеные грибы? Здесь, т. е. на Арб<атском> рынке приличная связка — 12 р<ублей>, неприличная — 7 р<ублей>.
Когда — в Мерзляковский?
Целую обеих, ждите открытки. У меня опять ужасный кашель.
М.
Впервые — НИСП. С. 401–403. Печ. по тексту первой публикации.
Москва, Покровский бульвар,
д<ом> 15/5, 4-ый подъезд, кв<артира> 62
3-го октября 1940 г.
Милая Лиля,
Спешу Вас известить: С<ережа> на прежнем месте[739]. Я сегодня сидела в приемной полумертвая, п<отому> ч<то> 30-го мне в окне сказали, что он на передаче не числится (в прошлые разы говорили, что много денег, но этот раз — определенно: не числится). Я тогда же пошла в вопросы и ответы и запросила на обороте анкеты: состояние здоровья, местопребывание. Назначили на сегодня. Сотрудник меня узнал и сразу назвал, хотя не виделись мы месяца четыре, — и посильно успокоил: у нас хорошие врачи и в случае нужды будет оказана срочная помощь. У меня так стучали зубы, что я никак не могла попасть на «спасибо». («Вы напрасно так волнуетесь» — вообще, у меня впечатление, что С<ережу> — знают, а по нему — и меня. В приемной дивятся долгости его московского пребывания.)
Да, а 10-го — годовщина, и день рождения, и еще годовщина: трехлетие отъезда[740]. Але я на ее годовщину (27-го)[741], носила передачу, С<ереже>, наверное, не удастся…
Мур перешел в местную школу, по соседству, № 8 по Покров<скому> бульв<ару> (бывшую ж<енскую> гимн<азию> Виноградовой)[742]. Там — проще. И — та́к — проще, может выходить за четверть часа, а то давился едой, боясь опоздать. А — кошмарный трамвай: хожу пешком или езжу на метро (Кировские ворота в 10 мин<утах>). Немножко привыкла. Хорошие места, но — не мои. На лифте больше не езжу, в последний раз меня дико перепугал женский голос (лифтерша сидит где-то в подземелье и говорит в микрофон): — Как идет лифт? Я, дрожащим (как лифт) голосом: — Да ничего. Кажется — неважно. — Может, и не доедете: тяга совсем слабая, в пятом — остановился. Я: — «Да не пугайте, не пугайте, ради Бога, я и так умираю от страха!»
«И с той поры — к Демьяну ни ногой»[743]
Честное слово: так бояться для сердца куда хуже, чем все шесть этажей.
С деньгами — плоховато: все ушло на кв<артиру> и переезд, а в Интер<национальной> Лит<ературе>, где в ближайшей книге должны были пойти мои переводы немец<ких> песен — полная перемена программы, пойдет совсем другое, так что на скорый гонорар надеяться нечего[744]. Хоть бы Муля выручил те (воровкины) 750 руб<лей>.
Заказала книжную полку и кухонную (NB! Чем буду платить??). Столяр — друг Тагеров, чудный старик, мы с ним сразу подружились. Когда уберутся ящики, комната будет — посильно — приличная. Очень радуюсь Вашему и 3<инаиды> М<итрофановны> возвращению. Как наверное дико-тоскливо по вечерам и ночам в деревне! Я, никогда не любившая города, сейчас для себя не-города не мыслю. О черных ночах Голицына вспоминаю с содроганием. Все эти стеклянные террасы…
Замок повешу завтра — нынче не успела. Куплю новый, с двумя ключами: тот тоже есть, но куда-то завалился. Ничего — будет два.
Целую обеих, будьте здоровы.
М.
Впервые — НИСП. С. 403–404. Печ. по тексту первой публикации.
<7 октября 1940 г.>[745]
Покровский бульв<ар>, д<ом> 14/5, 4-й подъезд, кв<артира> 62 (6 эт<аж>).
Дорогой Николай Николаевич,
я выбрала стихи из Ремесла[746] (около 500 стр<ок>, но — ряд сомнений, самостоятельно неразрешимых. Хотелось бы поскорее Вам их показать (до переписки). Позвоните мне, пожалуйста 1) не могли бы Вы ко мне заехать днем, когда хотите, начиная с 3 час<ов> (к 7½ час<ам> я начинаю вечернюю возню с кухней) 2) если нет — когда мне можно заехать к Вам вечером, уже накормив Мура, т. е. между 9 ч<асами> и 10 ч<асами> (он приходит то в 8 ч<асов>, то в 9 ч<асов>). Мне было бы приятнее, чтобы днем — п<отому> ч<то> голова светлее <…>{226} и я к Вам, по, по-моему, Вы в эти часы дома не бываете.
Словом — как Вам удобнее.
Хотелось бы сдать книгу еще на этой неделе[747], будет — гора с плеч!
Не звоню, п<отому> ч<то> мне кажется, Вас дома неохотно вызывают, и я боюсь. («Я всего боюсь» мой вариант знаменитого речения Достоевского.)[748]
До свидания, милый. Жду звонка.
МЦ.
Мой тел. К-7-96-23
P.S. Кроме 9-го вечером (если я — к Вам).
Впервые — Белкина М.И. С. 166. СС-7. С. 701–702. Печ. по СС-7.
Москва, Покровский бульвар,
д<ом> 14, кв<артира> 62.
<(Октябрь 1940 г.>[749]
Милый тов<арищ> Т<арковский,>
Ваша книга — прелестна[750]. Как жаль, что Вы (то есть Кемине) не прервал стихов. Кажется на: У той душа поет — дыша. <Да кости — тоньше>{227} камыша…[751] (Я знаю, что так нельзя Вам, переводчику, но Кемине было можно — и должно). Во всяком случае, на этом нужно было кончить (хотя бы продлив четверостишие). Это восточнее — без острия, для <нрзб.> — все равноценно.
Ваш перевод — прелесть. Что́ Вы можете — сами? Потому что за другого Вы можете — всё. Найдите (полюбите) — слова у Вас будут.
Скоро я Вас позову в гости — вечерком — послушать стихи (мои), из будущей книги. Поэтому — дайте мне Ваш адрес, чтобы приглашение не блуждало — или не лежало — как это письмо.
Я бы очень просила Вас этого моего письмеца никому не показывать, я — человек уединенный, и я пишу — Вам — зачем Вам другие? (руки и глаза) и никому не говорить, что вот, на днях, усл<ышите> мои стихи — скоро у меня будет открытый вечер, тогда — все придут. А сейчас — я вас зову по-дружески.
Всякая рукопись — беззащитна. Я вся — рукопись.
МЦ.
Впервые — НП. С. 632; Белкина М.И. С. 169–170 (сверено по копии из черновой тетради). СС-7. С. 706. Печ. по СС-7.
Письмо предшествовало встрече Цветаевой с А. А. Тарковским. Историю их взаимоотношений см: Лубянникова Е. «Об одной черновой тетради Цветаевой» в сб. Марина Цветаева в XXI веке. 2011. С. 181–184.
Октябрь <1940 г.>[752]
Милая Вера,
Необходимо срочно встретиться. Приезжайте как только сможете.
Целую
Марина
Печ. впервые по копии с оригинала (частное собрание).
Москва, Покровский бульв<ар>, д<ом> 14/5, кв<артира> 62.
17-го ноября 1940 г., воскресенье.
Дорогая Таня,
нынче, проснувшись, я мысленно сказала Вам: — Если бы Вы жили рядом — если бы мы жили рядом — я была бы наполовину счастливее. Правда.
Вчера, до Вас, у меня была одна женщина, которую я видела раз — час — в 1918 г. — ее ко мне привел Бальмонт, это была начинающая поэтесса, и она писала стихи про морковь[753] (честное слово!) — и сама была румяная как морковь, — я даже удивилась. И вот, в прошлом году, в Голицыне, 21 год спустя, я получаю от нее письмо — со стихами (хорошие стихи, уже не про морковь, — начинались так: — Душа водопадная! Тобой я верю в страну…) — и потом еще несколько писем, и вчера мы, наконец, с ней свиделись, и — Я совсем не знала, кого я увижу, я так хотела — любить! и — я просидела с ней три часа, мы говорили с ней о бывших друзьях и временах, мы (как будто) — люди одного мира, она умная, мне очень преданная, пишет стихи, и — Таня! я ничего не почувствовала, ни малейшего волнения, ни притяжения, и у меня был ледяной, разумный, даже резонный, голос (Таня, в эту минуту Вам за нее больно. Нет, пусть Вам будет больно за меня, потому что она-то все равно — счастливая, потому что она меня любит, а дело в том, все дело в том, чтобы мы любили, чтобы у нас билось сердце — хотя бы разбивалось вдребезги! Я всегда разбивалась вдребезги, и все мои стихи — те самые серебряные сердечные дребезги).
Таня, у меня с той вчерашней гостьей общие корни, и мы одного возраста, и она тоже пишет стихи и — Таня, я к ней ничего не почувствовала, а к Вам — с первого раза — всё.
Но об этом у нас разговор еще впереди. А может быть, его никогда не будет — не удастся — не задастся — быть. Если бы у меня с Вами был какой-нибудь долгий час — на воле, в большом пустом саду (были у меня такие сады!) — этот разговор бы был — невольно, неизбежно, силой вещей, силой всех деревьев сада, — а та́к — в четырех стенах — на каких-то этажах (Таня! я Вас еще нежно люблю за то, что Вы боитесь лифта, это было мне вчера — как подарок, как дар в руки).
Здесь на такое нет ни времени, ни места.
…Да, еще одно. У меня есть одна приятельница. Ее зовут Наталья[754], а я всегда о ней говорю — Таня, и Мур злится: «Она не Таня!», а я каждый раз поясняю: «Да, Таня не она, она не Таня, была у меня Таня — да прошла».
Таня! Не бойтесь меня. Не думайте, что я умная, не знаю что еще, и т. д., и т. д., и т. д. (подставьте все свои страхи). Вы мне можете дать — бесконечно — много, ибо дать мне может только тот, от кого у меня бьется сердце. Это мое бьющееся сердце он мне и дает. Я, когда не люблю — не я. Я так давно — не я. С Вами я — я.
До свидания. Знайте и помните одно, что всегда, в любую минуту жизни и суток — бодрствую я или сплю, перевожу Франко[755] или стираю (например, как сегодня: в ведре — сельдерей). Вы, Ваш голос мне — радость.
Этого я, кажется, здесь не могу сказать никому.
— …«Если я Вам понадоблюсь»… — «Да, Вы мне можете очень понадобиться», — сказала я, почти с иронией (не над собой, не над Вами, над самим недоразумением жизни) — до того Ваше «понадоблюсь» расходилось с моей в Вас — на́добой…
Моя на́доба от человека[756], Таня, — любовь. Моя любовь и, если уж будет такое чудо, его любовь, но это — как чудо, в чудном, чудесном порядке чуда. Моя на́доба от другого, — Таня, — его на́доба во мне, моя нужность (и, если можно, необходимость) — ему, поймите меня раз навсегда и всю моя возможность любить в мою меру, т. е. без меры.
— Вы мне нужны как хлеб — лучшего слова от человека я не мыслю. Нет, мыслю: как воздух.
Но есть этому (всегда, во всех случаях, но особенно — в нашем) — помеха: время и место. И, как волной отнесенная к началу письма, к первым сонным словам моего пробуждения: «Если бы мы жили рядом». Так просто рядом, как я сейчас живу рядом с этой чужой парой[757], которой от этого — никакого проку и для которой я — или странная писательница (все время сушит овощи, и т. д.) — или странная домашняя хозяйка (которую все время вызывают по телефону редакции)… Так просто — рядом. Присутствие за стеной. Шаг в коридоре. Иногда — стук в дверь. Сознание близости, которое и есть — близость. Одушевленный воздух дома. Вот свободных два часа. Пойдем? (Ведь, в конце концов, все равно куда, ведь все равно, Елисейских полей (не парижских, а тех) — нет, но каждое поле ими может стать, каждый пустырь, каждое облако!)
Ведь ничего необычайного вокруг не нужно, раз внутри — необычайно. Но что-то, все-таки, нужно. И это что-то — время и место.
Так просто: вместе жить и шить.
Радость от присутствия, Таня, страшная редкость. Мне почти со всеми — сосуще-скучно, и, если «весело» — то parce que s’y mets les frais{228}, чтобы самой не сдохнуть. Но какое одиночество, когда, после такой совместности, вдруг оказываешься на улице, с звуком собственного голоса (и смеха) в ушах, не унося ни одного слова — кроме стольких собственных.
Ведь что́ со мной делают? Зовут читать стихи. Не понимая, что каждая моя строка — любовь, что если бы я всю жизнь вот так стояла и читала стихи — никаких стихов бы не было. «Какие хорошие стихи!» Ах, не стихи — хорошие.
Да, недавно одна такая любительница стихов, глядя мне в лицо широкими голубыми глазами, мне сказала: «Ах, почему Вы такая… равнодушная, такая — разумная… Как Вы можете писать такие стихи — и быть такой…»
— Я только с Вами такая, — ответила я мысленно, — потому что я Вас не люблю. (И что-то очень резонное — вслух.)
Это письмо идет издалека. Оно пишется уже целый год — с какой-то прогулки — с каким-то особенным деревом (круглой — сосною?) — по которому Вы узнавали den Weg zuruck{229} — «Такое особенное дерево»… Ну вот, Таня, если у Вас хватило — Ваших больших глаз — на его особенность — может быть, хватит — и на мою.
Что касается деревьев, я в полный серьез говорю Вам, что каждый раз, когда человек при мне отмечает: данный дуб — за прямость — или данный клен — за роскошь — или данную иву — за плач ее — я чувствую себя польщенной, точно меня любят и хвалят, и в молодости мой вывод был скор: «Этот человек не может не любить — меня».
(Сейчас, мимо моего лба, в самом небе, пролетела стая птиц. Хорошо!..)
До свидания, Таня, иначе это письмо никогда не кончится.
Так как оно по старой орфографии — не показывайте его чужим. Но такого письма я бы никогда не написала по новой. Вам ведь пишет — старая я: молодая я, — та, 20 лет назад, — точно этих 20-ти лет и не было!
Сонечкина[758] — я.
МЦ.
Впервые — ВРХД. 1979. № 128. С. 184–187 (публ. В.А. Швейцер). СС-7. С. 702–705. Печ. по СС-7 (с исправлением опечаток, сверено по копии с оригинала).
4 декабря 1940 г.
Моя дорогая и милая Таня. Мне мало — так. Но — скажу Вам это иначе. — У меня есть сказка: Мо́лодец. Барин едет по снегам и видит на перекрестке цветок. Он вырывает его, запахивает в шубу и увозит.
Так и я хотела бы. Глупо говорить женщине, что она — цветок, но какая это блаженная глупость. Умнее ведь и Гёте ничего не сказал.
Sah ein Knab ein Röslein stehn…{230} [760]
Если бы мы жили рядом[761], я бы Вас в два счета (в два стихотворных счета) научила по-немецки — по стихам: песенкам<>
<Между 4 и 7 декабря 1940 г.>
Таня, думая о Вас, первое и неизменное: что-то круглое, меховое: гнездо в которое сорока-воровка опустила бы — ну хотя бы<>
Какая жуть, что бриллианты — именны́е, что их — зовут. И что это делают не поэты, а — бриллиантщики. Вот когда проняла лирика!
…В Вас моя любимая (в женщине) смесь — смелость и робость. То, что я так бесконечно любила в Сонечке[762].
Впервые — Марина Цветаева в XXI веке. 2011. С. 181 (не полностью; публ. Е.И. Лубянниковой). Печ. полностью впервые по черновому автографу (РГАЛИ, ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 33, л. 15, 20). Публ., подгот. текста и коммент. Е.И. Лубянниковой.
Кажется, 6 дек<абря>, наверное пятница и 1940 г.
Моя дорогая Танечка!
Умоляю Вас возможно скорее узнать насчет шерстяного ватина (NB! не шерстяной есть — всюду, и это — гадость) и полушубка.
И тотчас же позвонить мне: К-7-96-23. Дело — спешное. Если меня, случайно, не будет — скажите Муру и настойте, чтобы он всё записал. Жалею, что вчера сразу не дала Вам денег — пока они есть, если шерст<яной> ватин или полушубок имеются, назначьте мне сразу место и время, чтобы я могла передать Вам деньги. Повторяю, дело — спешное, и я нынче не спала всю ночь. Танечка! Мы должны (помимо дел) увидеться раньше четверга. Найдите время! Я — для Вас — всегда свободна. Пишу Вам письмо — о совсем другом. («В просторах души моей», где нет — ватинов). Обнимаю Вас, жду звонка.
М.
P.S. Узнайте точные цены: 1 м<етра> ватина и полушубка (если есть).
Найдите время — раньше четверга! Я Вас нежно и спешно люблю.
Я недолго буду жить. Знаю.
Впервые — ВРХД. 1979. № 128. С. 187–188 (публ. В.А. Швейцер). СС-7. С. 705. Печ. по СС-7 (с исправлением опечаток, сверено по копии с оригинала).
Воскресенье, 8-го декабря 1940 г.
Милая Ольга Алексеевна,
Хотите — меняться? Мне до зарезу нужен полный Державин, — хотите взамен мое нефритовое кольцо (жука), оно — счастливое и в нем вся мудрость Китая. Или — на что́ бы Вы, вообще, обменялись?
Назовите породу вещи, а я соображу.
Я бы Вам не предлагала, если бы Вы очень его любили, а я его — очень люблю.
Есть у меня и чудное ожерелье богемского хрусталя, — вдвое или втрое крупнее Вашего. Раз Вы эти вещи — любите.
Думайте и звоните[763].
Всего лучшего! Привет Зосе[764]. Она обмен одобрит, ибо кольцо будет закатывать (под кровать), а ожерелье — объест: по ягодке.
МЦ.
Впервые — ВРХД. 1976. № 119. С. 232. СС-7. С. 698. Печ. по СС-7.
<Между 11 и 18 декабря 1940 г.>[765]
Милый Николай Николаевич. Еще бы год пожила — этого письма бы не написала. Но что-то во мне еще живо, и оно Вам говорит.
Мне не нравится. Всё последнее. Но пока дело касалось меня лично — я молчала. Je n’ai jamais pu être l’avocat de ma propre cause{231}. Ho сейчас — другое. Сейчас ведь дело, общее дело, Ваше и мое, и может быть — еще чье-то — Рильке[766]. Я Вам предлагаю собственноручно nachdichten{232} его стихи — мне и — его последние стихи[767] — и Вы не удостаиваете меня ответом.
<Зачеркнуто: Не скрою, что> Год назад — этого бы не было, ибо год назад я была для Вас в цене — как новое. Вы очевидно были тем ребенком, любящим только новые игрушки.
Вы со мной и мной-поэтом (для меня это — одно) поступили — как все — всегда — всю жизнь. «Раз ты ко мне та́к относишься: та́к — ко мне — значит ты сама не дорого стоишь<»>.
А Вы знаете, что́ это было? И с Вами и всю жизнь. Искус доверием. <Зачеркнуто: Выдержит ли кто-нибудь такое — мое доверие, такой мой прямой шаг, <сверху строки: всю меня в ее прямости, доверчивости, сочувственности, бесхитростности,> без оглядки, без расчета «И смело ей себя вверяю»[768].>
И — мало кто выдерживал. За всю жизнь — много — пятеро. Остальные <зачеркнуто: (очевидно себя, бессознательно, низко расценивавшие>, в конце концов, неизменно плевали на́ голову, не понимая, что этим, в первую голову, плюют на́ голову — себе (NB! Простите за неэлегантный, неправдоподобный, но чем-то убедительный образ <сверху: сравнение с>).
…Увидев как Вы мне милы и необходимы<>
В лучшем случае люди решали, что мне — любить только богов и ссылали меня к богам, забывая, что их — нет и <сверху: этим> обрекая меня на безнадежное одиночество.
…Так как Вы не отвечали, я набрала множество других срочных переводов.
(«Раньше» — когда что-нибудь случалось, я радовалась еще и потому, что смогу рассказать Вам. Теперь это прошло и то мое доверие: <зачеркнуто: бесхитростность> <сверху: уверенность> радости Вам <сверху и сбоку: — и уверенность Вашей радости мне> — правда не вернется. Потому что я не дура<>
Мне казалось, что у нас во многом cause commune{233}, я даже имела глупость каждое мое дело — считать Вашим. Вообще, если бы Вы знали, какой Вы мне были друг!)
Ну, ладно. «Dies ist mir schon einmal geschehn»[769]. Tausend und einmal{234}.
Всего бы этого я Вам не сказала если бы не это — с Рильке.
Тут, мне кажется, Вы — сторонне — неправы.
Кроме того — что́ это за отношение? «Фольклор». Я — бьюсь, ищу, выбираю и совершенно одна, а нужно — не одной мне? Как так работать — вслепую, не зная ни сколько строк, ни подойдет ли то, что я выбрала, без всякого сочувствия — как собака?
Не нравится[770].
<Зачеркнуто: А может быть — не судьба (последним рильковским стихам — остаться?>
Печ. впервые по черновому автографу (РГАЛИ, ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 33, л. 26–26 об.). Публ., подгот. текста и коммент. Е.И. Лубянниковой.