Шарантон представлялся вполне гуманным решением вопроса. Хотя для Сада этот выбор носил зловещий оттенок, поскольку необратимо причислял его к разряду душевнобольных. Но даже в этом случае ему предстояло жить в условиях, которым позавидовали бы многие из его соотечественников. С другой стороны, общество надежно огораживало себя от его непристойных фантазий и мыслей. Кроме того, связанные с ним проблемы должны в скором времени разрешиться сами по себе: Сад и так уже значительно превзошел среднюю продолжительность жизни своих современников, поэтому ожидалось, что он не протянет слишком долго. Для медиков, специализирующихся на изучении преступников с расстройствами психики, более подходящего объекта для исследования было не найти. По мнению Шарля Нодье, бывшего свидетелем перевода маркиза в Бисетр, Сад к этому моменту стал невероятно грузным человеком, «неловким в движениях, что мешало ему проявлять обходительность и элегантность, следы которых до сих пор присутствовали в его манерах и речи. Усталые глаза все еще хранили признаки ума и проницательности, светившиеся в них угасающими искрами остывающих угольев… Он казался вежлив до подобострастия, любезен до елейности и уважительно говорил обо всем, что заслуживало хоть сколько-нибудь уважения».
Мнение Сада практически не имело значения для этого перевода, состоявшегося 27 апреля 1803 года, хотя, безусловно, условия содержания в Шарантоне были более благоприятными. Но он оставался узником, находившимся под наблюдением, и его комната продолжала подвергаться обыскам в целях выявления нежелательных рукописей и книг. Ему не позволялось свободно общаться с другими заключенными. Но в любом случае эти ограничения предоставляли во много раз больше свобод, чем в тюрьме. Кроме всех прочих людей, посещавших его в больнице, Констанц имела возможность беспрепятственно выходить в город и приносить ему книги, необходимые ему, или предметы личного пользования и быта, которые позволялись.
Естественно, маркиз не мог оставаться пассивным, и вскоре начал писать петиции Наполеону и людям, менее влиятельным, обращаясь к ним с просьбой об освобождении. Тон их, правда, являлся, скорее унылым, чем негодующим, хотя настоящей свободой для Сада, самого многоопытного узника восемнадцатого века, всегда была свобода мысли и свобода ее выражения. Ничто не угнетало его больше, чем посягательства на внутреннюю свободу. Вскоре маркиз понял, что является предметом разногласий между главой лечебницы и представителем закона. Шарантон находился под началом аббата де Кульмье, который придерживался таких же просвещенных и гуманистических взглядов на психические болезни, как и Пинель. Дюбуа же, чувствовал: перевод Сада означал значительное облегчение его участи и, следовательно, меры наказания. В связи с этим полиция сохранила за собой право на обыск комнаты маркиза в лечебнице с изъятием всех подозрительных, на ее взгляд, рукописей и книг. Это вызывало у Сада вспышки необузданной ярости.
В то же время аббат де Кульмье оказался не только человеком просвещенным, но и приятным собеседником. Он верил в успех лечения психических отклонений по методу Пинеля и даже полагал, что театр предлагает одну из возможностей такого лечения. Какие бы антиклерикальные взгляды не выражали герои художественной прозы Сада, их создатель пылко восхищался людьми типа Кульмье и отца Мессилона и с удовольствием читал их проповеди. Он считал этих людей замечательными проповедниками, гуманными и умными в отличие от фанатиков и изуверов. К удивлению многих и возмущению нескольких, маркиз вернулся в лоно святой Церкви. Дюбуа с ужасом узнал вопиющий факт — автору столь дурной репутации позволили в день Пасхи 1805 года принять причастие. Ввиду того, что в церковь пришли гости, событие приобрело полуофициальный характер. Такое зрелище, по мнению Дюбуа, должно было вызвать ужас в душах присутствующих и могло спровоцировать нарушение порядка.
Что касалось его книг, то Сад продолжал отрицать свою причастность к тем работам, в которых описывал самые мрачные свои фантазии. Отныне в литературном мире он представлял две ипостаси. В первой маркиз являлся автором «Алины и Валькура», «Преступлений из-за любви», «Окстиерна», многочисленных непоставленных пьес и политических эссе, включая прощальную речь на смерть Марата и Лепелетье. Большинство его политических опусов, правда, оказалось написано по указке секции Пик. Те, кто встречались с ним в Шарантоне, считали, что перед ними — настоящий Сад. Автор же «Жюстины», все равной какой из версий, а также «Жюльетты», так и не нашелся.
Собрав в доме для умалишенных хорошо подобранную библиотеку, маркиз обратился к написанию исторических произведений. Результат получился несколько пресноватым и без всяких признаков порнографии. К этому времени он, вероятно, понял, что его рукопись «120 дней Содома» либо безвозвратно погибла в Бастилии, в стене которой была спрятана, либо предана огню рукой Рене-Пелажи, непристойными. Находясь в Шарантоне, Сад принялся вынашивать план нового произведения подобного сорта. Но это не было повторением самого себя, а лишь попыткой восстановить утраченное.
Весной 1806 года маркиз снова приступил к художественному воплощению на бумаге наиболее темных творений своего ума. Во-первых, он признал «Жюстину» своим детищем и потом, словно, опасаясь утери своих ранних произведений, занялся спасением фрагментов из нее и персонажей. Все это Сад разбавил новым материалом, создав повествование чудовищного объема. Работа эта, по его собственному замечанию, заняла у него тринадцать месяцев. Когда произведение, занимавшее около сотни тетрадей, оказалось закончено, он назвал его «Дни Флорбель, или Разоблаченная Природа». В основную ткань повествования вписывались две повести, рассказанные главными действующими лицами, — «Мемуары аббата де Модоза» и «Приключения Эмилии де Вольнанж». Для главных приключения в замке Флорбель маркиз оживил персонажи, принимавшие участие в «Философии в будуаре». Мадам де Мистиваль он обрек на пытки и казнь (которую даже не посмел описать), в то время как ее дочь, пятнадцатилетняя Эжени, с удовольствием предавалась всем формам сексуальных отклонений. Появились эпизоды, окрашенные новой даже для пера Сада экстравагантностью. Речь идет об описании сражения нагих женщин с дикими животными, похожем на римские представления.
В июне 1807 года, вскоре после завершения работы над романом, полиция обыскала комнату маркиза в Шарантоне и изъяла ряд рукописей, включая «Дни Флорбель», на том основании, что они являются богохульными и непристойными. Исписанные тетради пополнили коллекцию собраний садовских манускриптов, хранившихся в полицейском участке, некоторые из которых находились там со времен обыска помещений конторы Массе в 1801 году. Свои конфискованные бумаги Сад больше не видел. После смерти его дела улаживал младший сын, Донатьен-Клод-Арман. Этот молодой человек, желая восстановить доброе имя семьи, отправился к министру юстиции и попросил, чтобы все рукописи типа «Дней Флорбель» подверглась сожжению. Власти с предложением согласились, и тетради в присутствии молодого, исполненного рвения аристократа оказались преданы огню. Та же судьбы постигла и некоторые другие рукописи Сада, обнаруженные Донатьеном-Клодом-Арманом в хранилище Королевской библиотеки, ставшей впоследствии Национальной.
Шестидесятисемилетний заключенный Шарантона, возмущенный таким вмешательством в жизнь литератора, мог, сколько угодно, рвать и метать, но в его положении противодействовать полиции не имелось возможности. Более того, он почти не сомневался, что обыски в его комнате осуществлялись с одобрения семьи. Ему так и не предоставится шанс завершить, не говоря уже опубликовать, произведение, подобное «Дням Флорбель». В полиции были убеждены, что сочинительством он занимается не ради собственного развлечения, а с дальним прицелом — тайно вынести роман из Шарантона. С помощью Констанц это не представляло труда. Потом его можно бы переправить в Германию и издать в Лейпциге. Если бы этот план удался, книги потом наводнили бы Францию и вместе с оставшимися немногочисленными экземплярами «Жюльетты» и «Жюстины», избежавшими конфискации, умножили бы количество непристойных томов Сада. Его семья в попытке предотвратить подобное литературное безобразие проявляла не меньше рвения, чем полиция.
С другой стороны, официально никто не запрещал писать безобидные романы и публиковать, если, конечно, найдется издатель, желающий напечатать их. Такая работа, во всяком случае, занимая мысли маркиза, обеспечивала ему активный образ жизни, что плодотворно сказывалось на психическом состоянии. Его семья не возражала, чтобы голодающий автор произведений вольного содержания девяностых годов восемнадцатого века превратился в писаку от литературы нового века. Конфискация и практическое уничтожение «Дней Флорбеля» знаменовали конец карьеры либертена. Однако случилось так, что последней тетради удалось избежать огня. Ее стащил один благодушный полицейский, желавший преподнести рукопись в качестве подарка другу, как сувенир от «чудовища» Шарантона. В ней содержались записи Сада по роману. Этого оказалось достаточно, чтобы получить представление о плане повествования, его персонажах и главных событиях.
Опекунам маркиза на какое-то время удалось утихомирить его. Он всегда ощущал в себе любопытство к старине, что проявилось еще после скандала с Роз Келлер, когда Сад отправился в Дижон и часть лета посвятил изучению бургундских архивов. С годами, особенно после семидесяти, его интерес к историческим события стал еще сильнее. Уже осенью 1807 года, после конфискации рукописей, маркиз приступил к составлению плана исторического произведения. Им стала «Маркиза де Ганж», увидевшая свет в 1813 году без каких-либо поправок. Роман основывался на истории, имевшей место в действительности в середине семнадцатого века, в молодые годы короля Людовика XIV. Героиней повествования является невинная, подвергшаяся гонениям девушка, по имени Эфрази, маркиза де Ганж. Действие разворачивается на фоне мрачных, чреватых зловещей опасностью событий. Это произведение имеет много общего с готическим романом восемнадцатого — начала девятнадцатого века. Не обошлось без влияния «Королевы ужасов» Анна Радклиф, столь обожаемой Садом. Терзаемая семьей мужа, героиня, маркиза де Ганж, попадает в тюрьму. Вволю поиздевавшись над ней, преследователи почти заставляют ее проглотить яд. Здесь, безусловно, слышны отзвуки «Злоключений добродетели», за исключением того, что небеса карают виновных. На протяжении всего произведения звучит голос рассказчика, самого Сада, выступающего в роли автора и моралиста.
Вслед за «Маркизой де Ганж» Сад в 1812 году написал «Аделаиду из Брунсвика, принцессу Саксонскую». В это время возраст маркиза приближался к семидесяти двум годам, и роман отчетливо показывает, что его интеллект начал сдавать. Не слишком удачным оказался и выбор темы. Характеристики лишены точности, а скитания героини по Европе одиннадцатого века вскоре навевают скуку. До 1954 года роман оставался неопубликованным. К этому времени он обрел ценность как садовский раритет. Естественно, в произведении нет ни намека на непристойность и неприличия. Мораль Сада сводится к тому, что человечество может найти спасение только с Божьей милостью.
Слабость повествования характерна также и для последнего художественного повествования маркиза — «Тайной истории Изабеллы Баварской, королевы Франции». Над созданием и правкой этого романа Сад трудился с весны 1813 по осень 1814 года. Королева живет в конце четырнадцатого — начале пятнадцатого века. Автор представляет ее похожей на Жюльетту, упивающуюся злом, но действующую в реальной жизни. В частной жизни она ищет усладу в борделях, на публике — участвует в ряде преступлений. Королева помогает свергнуть Ричарда II, монарха Англии, способствует смерти Жанны д'Арк. Франция тем временем страдает от разорительных междоусобиц и несчастий иностранной интервенции. После триумфальной победы Генриха V при Азинкуре, страна становится едва ли не пешкой английского монарха и его политики. Несмотря на сенсуализм тематики, не составляет труда понять, почему этому произведению также пришлось ждать пятидесятых годов двадцатого столетия, чтобы быть опубликованным.
Любимым занятием маркиза в Шарантоне стала постановка пьес. Этот род деятельности предоставлял ему больше возможностей для выхода эмоциональной энергии, чем написание исторических книг. Для последующего поколения Сад-постановщик спектаклей обладал романтическим ореолом и притягательностью, которых не доставало Саду-писателю, автору литературных произведений и оригинальных мыслей. Но факты не соответствуют легенде. Согласно Ипполиту де Коллену, офицеру-кавалеристу, бывавшему в Шарантоне, ложно звучит сама идея, что пьесы ставились и разыгрывались обитателями сумасшедшего дома. Постановкой пьес занимались профессионалы, да и играли тоже профессионалы. Лишь отдельным заключенным, вроде Сада, позволяли исполнять второстепенные роли. Для большинства пациентов смысл терапии заключался не в непосредственном участии, а в просмотре драмы. Сам Колен сомневался в целесообразности подобных мероприятий, считая, что возбуждение, вызываемое этими спектаклями, скорее волновало, а не успокаивало больных.
Вероятно, гостей, приезжавших в Шарантон для просмотра спектаклей, прогрессивные взгляды аббата де Кульмье восхищали больше, чем его подопечных. Маркиз, пользуясь возможностью, также приглашал в местный театр кое-кого из своих знакомых. Однажды его гостьей стала мадам де Кошеле, статс-дама голландской королевы. Но министры Наполеона, похоже, в скором времени начали разделять сомнения Колена относительно полезности влияния театра на психическое состояние душевнобольных. В 1813 году подобные представления в сумасшедшем доме были запрещены.
До конца жизни Сад оставался верен Констанц, и она — ему. Из всех членов своей семьи, действительную привязанность он испытывал лишь к старшему сыну, Луи-Мари, который увлекался не только искусством и музыкой, но также написал и опубликовал первый том «Истории французского народа». Молодой человек охотно навещал отца и мог бы, поддавшись на уговоры, попытаться выхлопотать ему свободу. Он мог бы сделать это, но, кроме всего прочего Луи-Мари был патриотом своей страны и солдатом. В период, когда Франция сражалась против государств всей Европы, он ушел в армию и участвовал в восточной кампании Наполеона, находился в рядах сражающихся при Йене в 1806 году. На другой год его имя упоминалось в донесениях. Похоже, ему было суждено реализовать все несбывшиеся военные амбиции отца, одолевавшие того в шестидесятые годы прошлого века. Но в 1809 году Луи-Мари оказался среди тех, кого направили в итальянские провинции новой империи Наполеона для усмирения политически неблагонадежных. 9 июля, нарвавшись на засаду близ Отрано в Апулиа, сын Сада погиб.
С ним умерли и надежды маркиза Сада. Его судьба всецело оказалась во власти младшего, придирчивого сына, Донатьена-Клода-Армана, который слышать не желал о возможном освобождении отца из Шарантона. Правда, у Сада оставалась еще дочь, Мадлен-Лаура, но в его жизни она не играла сколько-нибудь заметной роли. Замуж Мадлен-Лаура не вышла и в 1844 году скончалась в Эшоффуре, где ее похоронили рядом с матерью. Наследство отца должно было перейти Донатьену-Клоду-Арману. В 1808 году тот задумал жениться на кузине, Луизе-Габриеле-Лоре де Сад. Находясь в заточении Шарантона, Сад проклял сей брак и хотел добиться запрета официальной церемонии, но семья напомнила властям, что когда-то его имя значилось в списке эмигрантов. Конечно, было глупо ожидать, что теперь против маркиза могут быть приняты какие-либо меры, но это указывало на недоверие к нему. Таким образом, бракосочетание, несмотря на его несогласие, состоялось.
После этого в Эшоффуре скончалась жена Сада. В жизни маркиза она оказалась самой печальной фигурой — это стало еще заметнее на склоне лет. Видная в 1763 году невеста, Рене-Пелажи, утратив величавую статность, стала сначала тучной, а затем ее изуродовала водянка. Кроме того, она ослепла. Сад давно не видел супругу, но смерть его «chere ami» глубоко подействовала на него. К тому времени, когда ему исполнилось семьдесят, они прожили в разлуке двадцать лет. Жесткий романист, маркиз в среднем возрасте высмеивал глупость сострадания; став же стариком, у себя в комнате, в приюте Шарантона, теперь он рыдал. Сад легко расстраивался при мысли о людях, которые когда-то были ему близки. В своем дневнике он записал, что горько плакал в 1807 году, на сороковую годовщину смерти отца. Когда заболела Констанц, он снова обливался слезами, переживая за ее здоровье.
К счастью, подруга жизни все же поправилась.
К этому времени она сама стала матроной средних лет, мечущейся между Шарантоном и Парижем по собственным делам и по поручению старого господина, ее давнишнего компаньона. Порой возникали страхи, что Сада отправят назад в Бисетр, если его манеры не изменятся к лучшему, хотя хорошее поведение никогда не было свойственно ему. Вероятно, только мысль о разлуке с Констанц заставляла маркиза в таких случаях усмирять свой нрав и делать так, как велели его тюремщики. Правда, казалось маловероятным, чтобы угрозы делались всерьез. Семья Сада не могла согласиться с подобным перемещением. Донатьен-Клод-Арман, несомненный глава дома, питал отвращение к работам отца, однако существовала значительная разница между сыном человека, помещенного в больницу, и отпрыском осужденного.
Еще в 1809 году маркиз продолжал надеяться на выход из Шарантона. Он полуослеп и страдал от подагры. Эти два недуга в обязательном порядке давали о себе знать в преклонные годы тех, кому посчастливилось достичь их. Еще Сад мучился от ревматизма. Ссылаясь на плачевное состояние здоровья, он написал Наполеону и попросил освободить его. Просьбу рассмотрели и вынесли следующее решение: Сад должен оставаться в доме для душевнобольных до конца своей земной жизни. После появления официального принятого документа, надежды на удовлетворение ходатайства больше не оставалось. Возможно, Сад и Констанц продолжали строить планы относительно своей будущей жизни на свободе, но этим планам было суждено оставаться мечтой.
Главная достопримечательность последних лет маркиза в Шарантоне долго хранилась в тайне, пока в 1970 году не опубликовали его дневник, который он вел в приюте. В администрации больницы работала некая мадам Леклерк. У этой женщины имелась дочь, Мадлен. В 1808 году, когда она впервые попалась на глаза Сада, ей было двенадцать лет. Каких-либо фактов, указывающих на половую связь двенадцатилетней девочки и шестидесятивосьмилетнего старика в тот период, нет. Однако годом или двумя позже, если верить его записям, мать позволила ей стать любовницей Сада. В Шарантоне для обоюдного удобства Констанц имела собственную, отдельную, спальню, так что маркиз имел возможность принимать девочку у себя в комнате в любое время. Днем Мадлен работала белошвейкой, а старика навещала вечерами. Возможно, согласие мадам Леклерк на эту связь обусловлено связью Сада с театральными кругами, и она надеялась, что это поможет устроить будущую судьбу ее дочери. Однако этим дело не ограничивалось. Когда маркиз и Констанц обсуждали свою фантастические планы, связанные с его выходом из Шарантона, юная особа присоединялась к ним и мечтала никогда не оставлять их. К осени 1814 года Мадлен уже исполнилось семнадцать, а Саду — семьдесят четыре. По неизвестной причине она стала послушной ученицей в его утехах. Детали, доверенные им дневнику, касались состояния ума девушки, ее поведения и даже таких интимных подробностей, как бритье лобковых волос любовницы. Имея под рукой Констанц, исполнявшую его поручения и заботившуюся о нем, Мадлен, развлекавшую его вечерами, вдосталь еды и выпивки, личную библиотеку, гостей, Сад умудрился в только ему свойственной манере соединить воедино мученичество с потворством собственным желаниям. Приходивших в нему людей маркиз порой встречал, как архиепископа Парижа, словами официальной похвалы и приветствия. В других случаях Сад бывал менее натянутым, представляя собой этакого пожилого респектабельного господина, довольно грузного телосложения, который клялся и уверял: все — росказни, а разговоры об авторстве таких книг, как «Жюстина», — досужий вымысел. Доктор Л-Ж. Рамон, находившийся в Шарантоне в последние недели жизни маркиза, не мог поверить, что надменный, довольно угрюмого вида старик, мимо которого он проходил порой, и есть тот печально знаменитый автор последней четверти прошлого столетия.
27 ноября 1814 года его, как обычно, навестила Мадлен Леклерк. Вот уже неделю он чувствовал себя не самым лучшим образом, в связи с чем пожаловался ей на внутренний дискомфорт. Но его молодая подруга постаралась отвлечь Сада от мрачных мыслей. Когда она ушла, маркиз записал в личном дневнике, что провел с ней вечер совершенного «распутства». Мадлен обещала заглянуть к нему снова в воскресенье или понедельник, то есть 3 или 4 декабря. В четверг 30 ноября Сад попросил сделать ему повязку, вероятно, для облегчения подагры. В воскресенье, за день до предполагаемого визита Мадлен Леклерк, проведать отца зашел Донатьен-Клод-Арман и пробыл с ним некоторое время. Уходя, он попросил доктора Рамона провести ночь в комнате Сада. Молодой доктор с готовностью согласился выполнить просьбу такого влиятельного и важного посетителя.
Поздно вечером к пациенту наведался аббат Жофрей и нашел маркиза в дружеском расположении духа. Возможно, больной жил мечтами о грядущем визите Мадлен. Но доктор Рамон заметил, что у больного как будто заложена грудь. Доктор заставил его выпить горячий настой из трав. К полуночи дыхание Сада стало спокойнее. Рамон подошел к нему и увидел, что старик мертв.
Как и все остальное в его жизни, смерть стала своего рода антиклимаксом. Не было в его уходе ни типичного покаяния на смертном одре, ни спокойной рассудочности добродетельного атеиста, простившегося с жизнью без содрогания. Он умер спокойно внезапно, но без драматической скоропостижности. Действительно, на другой день ему предстояла встреча со священником, а также с семнадцатилетней возлюбленной. В свойственной ему манере он предоставил право потомкам судить и делать противоречивые заключения о нем.
Завещание Сад составил за восемь лет до даты смерти, включив подробные распоряжения относительно своих бренных останков. Его тело в течение сорока восьми часов должно было оставаться в комнате, где он скончался, и гроб до истечения этого срока маркиз просил не закрывать. В свете медицинских знаний того времени и во избежание преждевременного захоронения такая предосторожность казалась вполне разумной. После чего тело следовало отвезти в лес в его новых владениях в Мальмезоне, приобретенных после продажи Ла-Косты, и похоронить там. Сад не хотел никакой погребальной церемонии и тем более памятника. Место захоронения надлежало засадить, дубами, чтобы «следы его могилы затерялись, так как я надеюсь, что память обо мне выветрится из умов людей, за исключением тех немногих, которые оказались достаточно любезны, дабы любить меня до конца моих дней, и самую добрую память о них я унесу с собой в могилу». В материальном выражении, часть наследства маркиз оставил своей дорогой преданной Констанц, которая к этому времени являлась его спутницей жизни вот уже двадцать четыре года. Несмотря на годы нищеты, он в достаточной степени поправил свои дела, чтобы обеспечить ее будущее.
Как и большинство литературных работ Сада, его волеизъявление не было лишено разночтений. Маркиз желал похорон без церемонии; значило ли это — и без церковного отпевания? Чтобы не мучить себя разгадками, сын поступил проще — проигнорировал волю отца в целом. Сада похоронили на кладбище Шарантона по церковному обряду и над его могилой возвели каменный крест. И сегодня остается открытым вопрос, воспевал ли он порок с тем, чтобы оправдать Провидение, или являлся проповедником порока и преступления. Религиозная церемония и каменный крест могли быть данью должного моралисту или местью своему автору, тонко рассчитанной Жюстиной и ее сестрами по страданию. Как бы не звучал ответ на этот вопрос, останки Сада захоронили подобающим образом. Потомкам так и не суждено узнать, является ли каменный крест над могилой маркиза данью должного или символом мести, что вполне соответствует духу оставленных им литературных творений.
Но останки Сада не будут покоиться с миром. Через несколько лет возникла необходимость откопать тела, захороненные именно в этой части кладбища. Доктор Рамон присутствовал на эксгумации из чистого любопытства, узнав, что настал черед останков Сада. Ему удалось завладеть черепом покойного. Позже он представил его френологу Шпурцхайму для исследования. Исследовав череп, ученый дал заключение относительно характера человека, мозг которого в нем когда-то содержался. Ученый пришел к выводу, что признаков чрезмерной сексуальности не имеется, как нет и ярко выраженных признаков агрессивности и жестокости. Наоборот, заключение френолога отмечало доброжелательность и религиозность усопшего. Останки головы «во всех отношениях походили на череп священнослужителя».
Для будущего не уцелели ни могила, ни череп. Последний, как говорят, отвезли в Америку, где с него сняли слепки для изучения анатомии и френологии. Эти гипсовые копии выдавались за пример добросердечия и религиозности. Студентам было невдомек, что они фактически изучают черепную коробку пресловутого маркиза де Сада.
Исчезновение могилы Сада с лица земли стало в конечном итоге осуществлением его волеизъявления. Хотя, с другой стороны, желание маркиза не оставить о себе какой-либо памяти, представляется выражением ложной скромности. Самый причудливый могильный монумент в Нотр-Дам с именем Сада на плите не донес бы всей полноты его славы и одному проценту тех людей, кому он известен как автор «Жюстины», или благодаря общепринятому термину «садизм». Безымянный крест больше не возвышается на кладбище в Шарантоне, но маркиз задолго до этого сам сочинил себе эпитафию. Она раскрывает проницательность такого рода, которую он редко демонстрировал с такой неподдельностью, предвосхищая те черты своей репутации, что сделают его в глазах потомков объектом страха или восхищения, интереса или очарования:
Каждый, кто проходит мимо,
Здесь преклони колена и помолись
Близ самого несчастного из всех людей.
Родился он в прошлом столетии
И умер в нынешнем.
Тирания с самым безобразным лицом
Вела с ним непрестанную войну.
Подобно омерзительному зверю
Под охраной королевского закона,
Она едва не замучила его насмерть.
В эпоху Террора она вновь восстала,
Чтобы увлечь Сада в гибельную бездну.
И при Консуле она снова жила,
И Сад оставался ее вечной жертвой.
Маркиз, не без преувеличения, был склонен видеть себя центральной фигурой героической трагедии мученичества. В любом случае, это ни в коей мере не преуменьшает силу воздействия его жалобы. Противоположные группировки, которые станут обсуждать его героизм или бесславие, могут спорить целую вечность относительно того, кто гонитель, а кто жертва. Но если противоположные суждения имеют равное право на существование, то страдание остается за пределами спора.