Рене-Пелажи знала только то, что Сад является пленником лабиринтов тюремной системы, и думала, его содержат в Бастилии. Возможности поддерживать связь друг с другом ни у нее, ни у него не существовало. Когда она отправилась к министру, упрятавшему мужа в тюрьму, ей велели «молчать». Она будет «удовлетворена», когда узнает, что было сделано. Еще ее попросили не устраивать скандала и не распространяться на данную тему. Мадам де Монтрей уверяла, что никакого отношения ко всему происшедшему не имеет: «На такое предательство я не способна». На юге в окружении садов и фонтанов аббат де Сад получил от нее известие об аресте своего племянника. «Теперь меня ничто не беспокоит, — ответил он, — и я полагаю, все удовлетворены».
Письма мадам де Монтрей ко всем заинтересованным в аресте лицам свидетельствуют о лживости ее заверений. «Все прошло наилучшим образом, — писала она 4 марта. — И очень своевременно! Не думаю, чтобы господин аббат осудил меня». После того как Сад провел в Венсенне почти год, она, к своему удовольствию, заметила, что дочь стала намного спокойнее, хотя по-прежнему проявляла к мужу неуместную преданность, требуя освободить его. К этому времени перед семьей стояла цель смыть позорное пятно и добиться отмены приговора, вынесенного по делу о «марсельском отравлении», но в то же время королевским lettre de cachet оставить его в заключении. «Я от всей души одобряю эту новую манеру судебного разбирательства, — писал в то лето хворающий аббат де Сад. — Думаю, она будет иметь успех, потому что находит поддержку у министра, а с магистратами все улажено».
Мадам де Монтрей первым делом принялась заметать следы, опасаясь, как бы в Ла-Косте не обнаружили какие-либо «компрометирующие» предметы или записи. Любые дискредитирующие предметы должны быть «зарыты на глубину в сто футов». Но самую большую опасность она видела в том, что существовали люди, которые могли бы скомпрометировать семью. Нанон наконец выпустили из заключения и сделали это, по всей видимости, в обмен на ее молчание. Причем, освободить пришлось срочно, поскольку отец громко протестовал против произвольного удержания в тюрьме своей дочери. В декабре 1777 года Лион, представлявший интересы Сада в поместье Ма-де-Кабан, сообщил о принятии Нанон условий своего освобождения: ей не разрешалось жить в Арле, Лионе, а также Оверне и запрещалось говорить о вещах, ставших теперь «прошлой историей».
Сторожевая башня Венсенна была построена в четырнадцатом, веке во время правления Карла V. За это время в ней побывало не так уж много узников, но всех их она скрывала надежно. Даже по стандартам тюремного заключения восемнадцатого века от этого бастиона, расположенного на поросшей лесом восточной окраине Парижа, веяло безнадежностью. Для людей, замурованных за чудовищной толщиной его стен в полумраке скудно освещенных камер, единственными товарищами оставались крысы, мыши и болезни. Самым худшим в ситуации Сада являлось его незнание, когда он снова увидит свободу и увидит ли ее вообще. Мысль о том, что всю оставшуюся жизнь придется провести в таких условиях, причем без права подачи жалобы в суд или трибунал, ломала дух самых решительных.
К моменту прибытия маркиза в Венсенн, в замке содержался еще один узник, дурная слава которого и литературная известность была под стать его собственной — Оноре-Габриель-Рикети, граф де Мирабо, автор «Эротической библии», бывший на девять лет моложе Сада. При встрече они не испытали друг к другу чувства симпатии. Эти люди постоянно ссорились и дразнились. Тем не менее оба являлись жертвами произвола и находились в заключении согласно lettre de cachet. Позже Мирабо в письменной форме обличит эту систему, согласно которой члены влиятельных семейств, заручившись поддержкой короля, могли заточать своих беспокойных родственников, не обращаясь к суду и следствию. Когда он оказался в стенах Венсенна, до него из темноты сторожевой башни долетало эхо отчаянных криков других заключенных, которые боялись, что «погребены заживо». «Ты обрек меня умирать медленной смертью, — писал Мирабо отцу, — на жизнь, более страшную, чем любой смертный приговор». В последующие двенадцать лет Сад в многочисленных вариациях сделает аналогичное заявление. Теперь ему исполнилось тридцать шесть лет. Дальнейшую свою жизнь, вплоть до пятидесяти лет, за исключением шести недель, когда он станет беглецом, Сад проведет в крупнейших тюрьмах Франции.
Его поместят в камеру номер шесть сторожевой башни Венсенна. Согласно тюремной традиции, стражники обязаны не упоминать его имени. С тех пор он станет «господином номер шесть».
Он понимал, что lettre de cachet, согласно которому содержался в заключении, — дело рук мадам де Монтрей. Не прошло и несколько дней после его ареста, как он написал ей весьма грубое по содержанию письмо, в котором обвинил ее в коварстве и жестокости мести. Еще он написал Рене-Пелажи, умоляя ее использовать все свое влияние, дабы спасти его от ужаса быть забытым, который сулило его заточение. Де Сад просил позволить ему предстать перед судом, чтобы получить возможность защищать себя и в случае, если будет признан виновным, понести положенное наказание с указанием конкретного срока тюремного заключения.
Маркиза содержали в одиночной камере с двумя крошечными окнами, забранными толстыми решетками. От внешнего мира его отделяло девятнадцать железных дверей. Иногда де Сада выводили на прогулку во двор, окруженный высокими стенами, величиной в двенадцать квадратных ярдов. Ему казалось, его вообще могли бы не трогать, если бы не необходимость обыскивать камеру в поисках обличительных писем или признаков готовящегося побега. Начальник Венсеннской тюрьмы не забыл, что Сад когда-то сбежал из крепости Миолана. В большой сторожевой башне тщательно соблюдались правила. Здесь почти не разговаривали и запрещали все посторонние разговоры. Начальник Венсенна гордился тем, что его тюрьма «прославилась» под именем «Дом молчания».
Одиночное заключение Сада в течение дня не нарушалось, если не считать коротких периодов времени, когда разносили еду. Все остальное время он сидел в одиночестве и глотал слезы жалости к самому себе. Вскоре им на смену пришли взрывы истеричного гнева и безысходного отчаяния. Маркиз продолжал писать жене и мадам де Монтрей. В них обвинения перемежались с беспросветностью. Наконец Рене-Пелажи позволили ответить ему, хотя ее послания должны были просматриваться тюремщиками. Позже пара нашла простые способы кодировать содержание своих писем, а также пользоваться невидимыми чернилами.
Семья Монтрей пыталась умиротворить его, проявляя при этом странную смесь двуличия и заботы. Они вместе с Рене-Пелажи прикладывали все возможности, чтобы добиться разрешения судебного пересмотра дела и аннулирования смертного приговора 1772 года. В случае удаче арест по марсельскому делу ему уже не грозил бы. Но для этого мадам де Монтрей предложила крайне опасный вариант. Основанием для отмены смертного приговора мог бы стать тот факт, что суд не учел психическое состояние Сада. Следовало доказать, что он находился не в своем уме. Удивительно, но Сад, по непонятной причине, принял ее предложение. Он с готовностью согласился обсудить план его апелляции. Маркиз продолжал настаивать на том, что девушки в Марселе не могли быть невинными жертвами. Все они являлись опытными проститутками, хорошо были осведомлены о шпанских мушках и добровольно брали предложенную Садом карамель. Заниматься содомией он не предлагал ни одной, к тому же, никто из них его в этом не обвинял. В конце концов, маркиз брался доказать, что недомогание Маргариты Кост скорее связано с употреблением снадобий уличных знахарок и не имеет никакого отношения к конфетам, предложенным им.
Представленных Садом фактов оказалось более чем достаточно для доказательства его невиновности в болезни девушки. Кроме того, это полностью согласовывалось с данными химического анализа. Но маркиз не мог реабилитировать себя в отношении содомии с Марианной Лаверн и, возможно, Латуром. Несмотря на его энтузиазм, ни одно из «новых» доказательств не возымело такого действия, как меры, принятые мадам де Монтрей накануне слушания апелляции. Она позаботилась о том, чтобы Гофриди проинструктировал девиц, дабы к моменту рассмотрения апелляции никаких показаний против ее зятя не существовало. Итак, согласно их свидетельствам, никакого скандала в Марселе в июне 1772 года не было.
Как заметила мадам де Монтрей в апреле 1778 года, не так-то просто отделаться от обвинений в содомии и отравлении. «То, что следует принять в отношении замешанных в дело девиц, имеет весьма деликатный характер и должно проводиться согласованно с теми, кто в переговорах является главными действующими лицами — или в согласии с советом, тайно данным присяжными с тем, чтобы в целости и невредимости доставить судно в гавань. Во главе полиции Экса стоят два человека, которые могут оказать большую услугу, когда в них возникнет потребность». Независимо от законности своих действий, Монтрей не жалели теперь ни денег, ни времени и делали все возможное, чтобы показания работали на них. Как мадам де Монтрей правдиво писала 14 апреля 1778 года: «Дело может иметь слишком серьезные последствия, дабы рисковать в нем».
Даже старший дядюшка Сада, приор тулузский и глава Ордена святого Иоанна Иерусалимского, внес свою лепту, высказав суду свое мнение. «Семья, как только смогла, наказала распутника, — сказал он им 28 июня. — Он больше не побеспокоит общество. Король и правительство приняли участие в делах, необходимых для сохранения чести семейства, которая никогда не давала повода для упрека. Надеюсь, и вы сполна порадеете за это». Скорее всего, Сад не видел копии этого письма, поскольку обещание, что он больше не побеспокоит общество, едва ли ободрило бы его.
Маркизу, томившемуся в нетерпеливом ожидании в Венсенне, вся эта процедура подготовки апелляции казалась немыслимо растянутой. После шести месяцев тюремного заключения он все еще тешил себя мыслью о разборе жалобы в его пользу, за чем последует его освобождение. Наконец 27 мая 1778 года, несмотря на пятилетний срок, прошедший с момента суда, король позволил Саду подать апелляцию.
В июне, когда маркиза в компании уже знакомого ему инспектора Луи Марэ препроводили в Экс-ан-Прованс, он все еще оставался узником. Заключенный в сопровождении охраны прибыл в Экс золотым прованским вечером, 20 июня. Свет свободы, забрезживший Саду в таком месте после полутора лет заточения во мраке Венсенна, вселял в душу надежду.
Во время слушания дела он содержался в тюрьме Экса, получив при этом доступ к заключенным женского пола. 22 июня высокий суд Экса провозгласил начало рассмотрение дела де Сада. Через восемь дней адвокат защиты, Жозеф-Жером-Симеон, от его имени зачитал прошение о помиловании. Суд постановил, что приговор 1772 года должен быть аннулирован, а свидетели заслушаны заново. На другой день, 7 июля, маркиз и свидетели предстали перед судом, где давали показания и подвергались допросу. 14 июля было вынесено решение признать Сада виновным в причинении оскорбления физическим действием и совершении развратных действий. Приговором суда за недостойное поведение на него налагалось взыскание и на три года запрещался въезд в Марсель. Кроме того, маркиза оштрафовали на пятьдесят ливров для оплаты издержек судебно-исправительных учреждений. Человеку, который шестнадцать месяцев провел в мрачной башне Венсенна, это, должно быть, показалось избавлением от смерти. До завершения формальностей Сада доставили в тюрьму Экса.
Когда к нему снова явился инспектор Марэ, маркиз уже приготовился выйти из тюрьмы свободным человеком. Ему сообщили, что, согласно решению суда, прежний приказ о его аресте отменен. А потом, к величайшей досаде Сада, Марэ сказал ему о карете, которая должна доставить узника и его сопровождение в Венсенн. Приказ 1772 года был отменен, и честь семьи восстановлена, но lettre de cachet, послуживший причиной заточения Сада в тюрьму, все еще действовал и никакого отношения к судебному разбирательству в Эксе не имел. Монтрей и Сады, возможно, и вернули себе доброе имя, но сам Сад должен был вернуться в тюрьму, где предстояло томиться неопределенно долго.
Маркиз слишком поздно разглядел ловушку, в которую попался. Его интересы мадам де Монтрей никогда не волновали. Она пеклась о собственной репутации. Теперь, когда скандальное дело 1772 года оказалось улажено, ее вполне устраивало, чтобы зять оставался в таком месте, откуда он уже не причинит ей зла. В Саде, с одной стороны, боролось негодование по поводу сыгранной над ним «шутки», с другой стороны — страх и отчаяние перед перспективой провести в Венсенне неопределенно долгий срок. Речь шла не о пребывании под заключением до момента завершения по делу всех необходимых формальностей. Они уже полностью завершены. Перед ним открывалась перспектива десять или двадцать лет провести в заточении мрака серого бастиона на восточной окраине Парижа. Пытка эта обещала продлиться до самой глубокой старости или смерти.
В сопровождении Марэ и четырех охранников Сада в тот же день повезли на север от Экса. Мимо проплывали виноградники и ущелья, горные замки и вишневые сады Прованса, которые он, вероятно, видел в последний раз. Инспектор пытался приободрить его. Марэ, возможно, полагал, возвращение в Венсенн — пустая формальность, но Сад думал иначе и не ошибся. И тогда в порыве чувств инспектор сказал, что полиция, по правде говоря, вовсе не заинтересована в том, чтобы держать Сада за решеткой. Lettre de cachet, строго говоря, имеет отношение к делам гражданским, скорее даже семейным, но полицейский эскорт, естественно, не может освободить узника по своему собственному усмотрению. Они выполняют свою работу и должны думать о своей репутации. Правда, если бы Сад убежал, как это часто делают заключенные, это было бы совсем другое дело.
Вскоре после этой странной беседы подошел к концу второй день их путешествия. Экипаж с маркизом в сопровождении охраны пересек Рону и оказался на окраине Валенса, где группа остановилась, чтобы пообедать и переночевать в «Ложи дю Лувр». Больше о побеге никто не сказал ни слова, но Сад пожаловался на отсутствие аппетита и удалился в комнату, где ему предстояло оставаться до утра. Для наблюдения за ним приставили охранника. С наступлением темноты он попросил, чтобы его проводили в отхожее место. Сопровождал его помощник командира отряда охраны, брат Марэ. Выйдя из уборной, Сад пошел назад в комнату, мимо охранника, стоявшего наверху лестницы. Поравнявшись со стражником, маркиз как будто споткнулся, и тот инстинктивно протянул руку, чтобы поддержать заключенного. Сад нырнул под руку и опрометью бросился вниз по лестнице и в несколько огромных прыжков преодолел ее. Он мог бежать либо теперь, либо никогда. Иного выхода ему не оставалось.
Неожиданность и дерзость его поступка дали ему некоторое преимущество во времени. Офицер крикнул своим коллегам, призывая их на помощь, и, сбежав по ступенькам, они вчетвером начали преследование беглеца. У Сада все шло даже лучше, чем он смел надеяться. Преодолев лестницу в считанные секунды, он выскочил из дверей во двор гостиницы, откуда существовал выход непосредственно на главную дорогу. Не успели его преследователи и глазом моргнуть, как маркиз уже был там. Постоялый двор находился на окраине Валенса, и в это время ночи улица снаружи не освещалась. В мгновение ока Сад исчез в темноте.
Из-за темноты Марэ и его товарищи ограничились лишь тем, что обшарили окрестности в непосредственной близости от гостиницы. Вероятно, им просто не хотелось перенапрягаться и делать большее. Маркиз, знавший этот район лучше, чем они, дошел до Роны и побрел берегом реки вниз по течению до наступления дня. Вскоре после рассвета он наткнулся на рыбаков. Последовали переговоры, во время которых Сад, обещая щедрое вознаграждение за оказанную услугу, пытался уговорить их отвезти его до Авиньона, стоявшему ниже по течению реки. В конце концов, владелец лодки согласился, и маркиз вернулся в город своих предков, где его никто не мог обнаружить. В шесть часов вечера 17 июля он ступил на берег Авиньона и нашел приют у одного из друзей.
Во время его заточения в Венсенне семью постигла еще одна утрата. В Сомане 3 января 1778 года скончался аббат де Сад, где на другой день и был похоронен, так что родовой дом опустел. Несмотря на то, что священник умер, оставив долги и, как выяснилось, продав большую часть собственности своей испанской любовнице, тем не менее место это могло стать для беглеца надежным укрытием. Соман в административном плане подчинялся Мазану, а Сад, как известно, считался хозяином Мазана. К несчастью, наместником Мазана стал один из родственников Сада, Жан-Батист-Жозеф-Давид, граф Де Сад д'Эйгиер, указав королю, что маркиз забросил эту должность более пяти лет назад. Но у семьи пока еще не нашлось времени, чтобы отобрать у Сада Соман. Следовательно, не исключалась возможность, что временно беглец сможет там пристроиться. В отличие от Ла-Коста с его легкими подходами, добраться до Сомана было трудно, так как он стоял на вершине скалистого утеса, с долинами по обе стороны. Стены, окружавшие замок, не очень отличались от фортификационных сооружений. Более труднодоступный, чем Ла-Кост, замок Соман, кроме того, вряд ли был тем местом, за которым станут вести наблюдение охотившиеся за Садом люди.
Но сначала ему нужно было добраться до Ла-Коста и обеспечить себя всем необходимым для осуществления задуманного плана. Друг, предоставивший ему убежище, снабдил его съестными припасами. Тогда Сад сел в карету и ночью в темноте тронулся по дороге, знакомой ему с детства. На другое утро он благополучно достиг Ла-Коста. Там проживала Готон, горничная Рене-Пелажи, принимавшая участие в «скандале маленьких девочек». Там же находилась и экономка, мадемуазель де Руссе, которая шестнадцатилетней девушкой приветствовала его приезд в Ла-Кост в 1763 году. Сад наполовину верил, что побег удался благодаря сговору мадам де Монтрей с инспектором Марэ. Однако, когда его ушей достигли слухи о предпринимаемых поисках, расточать благодарности теще перестал.
Он написал письмо Гофриди, в котором описал побег, и получил послание от Рене-Пелажи, приготовленное ею для него на тот случай, если ему удастся провести свою охрану. «Теперь ты веришь, что я люблю тебя?» — спрашивала она своего обожаемого «bon petit ami»[18]. Она советовала ему соблюдать осторожность, и письма, адресованные ей, должны были быть написаны чужой рукой. Свое сообщение ему надлежало писать между строк чужого письма, по всей вероятности, невидимыми чернилами.
Прошло несколько недель, прежде чем она проведала о его побеге. Этому известию предшествовала, по ее выражению, «ужасная сцена» с матерью. Рене-Пелажи узнала, что Сад остается в заточении, причем этой новостью мадам де Монтрей поделилась с дочерью «высокомерным и возмутительно деспотичным» тоном. Тем временем маркиз настоятельно просил Гофриди походатайствовать о его деле перед тещей. Мадам де Монтрей от прямого ответа увильнула. «Судьба Сада, — пояснила она, — зависит от того, как он распорядится своей свободой. Он должен поплатиться за свой образ жизни, и дочь не должна предпринимать попыток воссоединиться с ним». Рене-Пелажи получила информацию, что ее встреча с мужем закончится его арестом. Она тотчас направила Саду письменное предупреждение, передать которое обязался Гофриди.
В первый месяц своего побега Сад во всю наслаждался жизнью, словно пытался наверстать упущенное за полтора года тюремного заключения. Он вел себя так, словно ему все сошло с рук. В его намерения входило завоевать расположение мадам де Монтрей и жить с Рене-Пелажи в Провансе. Он больше не считался преступником, и закон не имел оснований тревожить его. Неужели его опять арестуют? «Со своей стороны, — писал он, — я этому не верю». Рассказ о том, что инспектор Марэ плакал от досады, упустив его, маркиз считал нелепым: «Поверьте мне, слезы такому типу людей неведомы. Выражение ими ярости — скорее профанация, чем рыдания». Он даже полагал, что может безбоязненно отправиться в Экс. Возможно, вернувшись с пустыми руками в Париж, Марэ и его офицеры вызвали там панику, но Экса, «где никто палец о палец не ударит, а только будут смеяться над ними», это не касалось. Относительно опасений о целом отряде солдат для его ареста он сказал, что «это фарс, достаточно хороший, чтобы надорвать от смеха животики».
Однако оставаться все время в Ла-Косте представлялось неблагоразумным. В Сомане было бы безопаснее, к тому же Саду не терпелось снова посетить эти места. В годы заточения в большей степени, чем в Ла-Косте, его влекло на одинокую каменистую улочку с домами из бледного провансальского камня, расположенную высоко над мертвой тишиной поросших лесом долин, лежащим по обе ее стороны. Аббат де Сад теперь покоился в могиле в маленькой церквушке на самой окраине деревни, откуда открывался вид на туманные дали Прованса, убегающие в противоположную от моря сторону. Крутая тропа на другом конце вела к замку и его парку. Стоящий несколько в стороне от деревни, замок с любой стороны являлся для наблюдателя главной достопримечательностью ландшафта.
Во время его пребывания в Ла-Косте между Садом и Мари-Доротеей де Руссе возникли близкие отношения. Нет свидетельств того, что она разделяла вкусы маркиза, навязываемые им зимой 1774—1975 года. Их чувства друг к другу выглядели более глубокими, хотя вместе они оставались недолго. До самой своей смерти, последовавшей в 1784 году, она вела с ним обширную переписку. В тюрьме у Сада к «святой Руссе» развилось чувство, похожее на восхищение, которое Петрарка проявлял к самой прославленной представительнице рода.
В августе маркиз получил письмо Гофриди с предупреждением о намерении властей обыскать Ла-Кост. Но зачем им могло это понадобиться, если они позволили ему сбежать и спокойно жить? Все же, вернувшись в замок, Сад решил, что должен оставить его, и переночевал в сарае, чтобы ночью не быть застигнутым врасплох, а затем принял предложение друга укрыться в Оппеде, соседней деревне. Поскольку за предостережением ничего не последовало, Сад решил в целях безопасности ночевать в самом замке. В четыре часа утра 26 августа в его спальню ворвалась Готон и закричала, чтобы он, если ему дорога жизнь, спасался бегством…
Маркиз проснулся от звуков возни на первом этаже и криков смятения наверху. Внизу солдаты проводили обыск. Вскочив с постели в ночной рубашке, он нырнул в глухую комнату и попробовал запереться изнутри. Но почти сразу же запертую дверь взломали, и его окружили люди, вооруженные шпагами и пистолетами. Марэ на все протесты Сада отвечал усмешкой: «Говори, что хочешь, малыш, теперь за твои делишки в черной комнате наверху, где нашли тела, тебя заточат на всю оставшуюся жизнь…» В следующий момент Сада, похоже, выволокли к карете, и очевидцы больше ничего не слышали.
Мадам де Монтрей не простила Марэ так же, как не простила своего зятя. Она заверила мадемуазель де Руссе, что Марэ уволен и лишен содержания, во-первых, за то, что упустил своего арестованного, и, во-вторых, за повторный арест без проявления должного уважения к его социальному положению. Несчастный полицейский, брошенный и забытый всеми, действительно оказался уволен и через два года скончался.
Связанного, как преступника, Сада провезли перед толпами людей в Кавайоне, потом в Авиньоне и других городах на пути их следования. Мужчинам и женщинам было интересно взглянуть, что это за человек, высекший Роз Келлер и Мариэтту Борелли, или занимавшийся содомией с Марианной Лаверн и причинивший такое же или еще большее зло «маленьким девочкам» из Прованса. Все же по дороге у него нашлось время для распорядительного письма Гофриди: следовало увеличить жалование Готон; составить опись всех вещей замка; здание оставить на попечение мадемуазель де Руссе; его кабинет запереть, а ключи отдать Рене-Пелажи. Словом, маркиз писал, как человек, уезжающий навсегда.
7 сентября инспектор Марэ со своим пленником прибыл в Венсенн. О побеге инспектор больше не заикался. Сада поместили в одну из наиболее темных и тесных камер главной башни. Позже Мирабо напишет о ней, что там были стены толщиной в шестнадцать футов и крохотные оконца с толстыми решетками и матовыми стеклами, дабы и без того скудный свет сделать еще более скудным. С наступлением темноты подъемный мост крепости подняли и все двери заперли. Тишину внутреннего двора каждые полчаса нарушали только шаги ночного караула.
В тюремных стенах, которые олицетворяли собой закон и справедливость, Сад столкнулся со всем многообразием жестокости и коррупции. Эта система на протяжении последующих двенадцати лет должна была стать его домом. Ее цинизм не мог не найти отражения в его первых художественных очерках. Все это время, как и все заключенные, маркиз страдал от элементарных лишений. Во-первых, зимой не давали огня, а крыс развелось столько, что ночами он не мог спать. Когда де Сад спросил, нельзя ли завести кошку, чтобы бороться с этим наваждением, ему без тени юмора ответили: «Животные в тюрьму не допускаются».
Начальник Венсеннской тюрьмы, Шарль де Ружмон, являлся незаконным сыном маркиза д'Уаз и англичанки, миссис Хэтт. «Ублюдок Ружмон», «бездушный гребанный Джек», — называл его маркиз в своих письмах, явно радуясь при мысли, что эти замечания не останутся незамеченными подчиненными начальника, когда те будут просматривать его корреспонденцию. Ружмон, следуя традициям своего времени, купил занимаемую должность, вследствие чего надеялся получать дивиденды со сделанных вложений. Своей цели он добивался, выманивая деньги непосредственно у заключенных или, косвенно, у членов их семей.
Во французских, как и в английских, тюрьмах узники обязаны сами оплачивать расходы на свою еду и питье. Иногда им приходилось платить только за то, чтобы им подали воды. Еду заключенным начальник продавал по той цене, которую устанавливал сам, или мог продавать право на получение еды. Семья заключенного обычно сама снабжала узника едой и питьем, но в таком случае ему все равно приходилось платить за доставку. Содержание маркиза в Венсенне Монтреям обходилось в восемь сотен ливров в квартал. В истории английской тюрьмы известен случай, выходящий за рамки самой нелепой нравственной разнузданности, описанной в произведениях Сада. Речь идет о жестоком убийстве английских заключенных их тюремщиками в 1729 году, когда с семей потом взяли налог за аренду «Логова Льва», где измывались над людьми и избивали до смерти. До этого Сад не додумался даже в самых диких своих фантазиях.
Зима 1778—1779 годов стала переломной для психического развития Сада. Он не мог забыть слова арестовавшего его в Ла-Косте человека, пообещавшего, что беглец проведет в тюрьме всю оставшуюся жизнь. Письма Сада к Рене-Пелажи стали более драматическими. Вслед за первыми призывами о помощи последовала мольба вынести ему какой-то определенный приговор. Маркиз постоянно требовал сказать ему, как долго собираются продержать его в таких условиях, ему хотелось «знать худшее». Казалось, он не мог найти успокоения в тесной тюремной камере с высоким сводчатым потолком. Тюремщики приносили ему еду и навещали его четыре раза в день. На все это у них уходило всего семь минут, в течение которых нарушалось одиночество узника.
Сделать что-либо для заключенного осенью 1778 года не удалось. На смену писем, в которых он умолял Рене-Пелажи помочь ему, приходили другие, в которых, давая волю гневу, де Сад ругался на чем счет стоит. Потом наступали апатия и безысходность. Как маркиз писал Доротее де Руссе, он чувствовал себя жертвой деспотизма Тиберия, только все это происходило в стране, народ которой считал себя цивилизованным. О римском тиране говорили, что, приказав расправиться со своей любимой жертвой, он горевал, так как лишался возможности продолжать мучить человека.
Через три недели после начала периода его нового заключения Сад получил первое письмо от жены. Сначала ему позволили иметь одно письмо в неделю. Главными его корреспондентками стали Рене-Пелажи и мадемуазель де Руссе. Тон его писем к «святой Руссе» менялся от кокетливого до шутливо-наставнического, словно школьный учитель писал любимой ученице. Она, по ее собственному замечанию Гофриди, обладала «страстной натурой», и особая привязанность к Саду характеризовалась глубоким, хотя и платоническим чувством. В ноябре 1778 года в качестве компаньонки Рене-Пелажи она прибыла в Париж. Обе женщины жили в комнатах монастыря кармелиток. Но, когда у Руссе обострился туберкулезный процесс, от которого она страдала, ей пришлось вернуться в более теплый климат Ла-Коста. Оттуда она продолжала писать Саду, сообщая ему новости о замке и о людях, которых он знал. В следующем году маркиз попросил ее прекратить переписываться с ним, хотя позже их обмен письмами возобновился. Фактически, это Руссе сетовала, что его послания к ней стали оскорбительными, и боялась выдачи де Садом властям тайного совета, данного ею в трудную минуту. В июле 1780 года она предупредила маркиза, что отборная брань, которой в своих письмах он осыпает головы правителей, может лишить его последней надежды на освобождение.
После трех месяцев заточения Саду дважды в неделю позволили гулять. Прогулки, как правило, проходили во внутреннем дворике, окруженном со всех сторон высокими мрачными стенами. Заключенный молча вышагивал в сопровождении одного их охранников. Сад полагал, что гулять в саду Ружмона ему не позволяли из-за опасений возможного воровства яблок. 29 марта 1779 года для прогулок ему выделили дополнительный час в неделю. Постепенно «променаж» увеличился до пяти раз в неделю, хотя бывали периоды, когда за какой-то проступок его лишали этого удовольствия на месяц или два.
Более сильной властью, чем Ружмон, обладала полиция в лице своего представителя, генерал-лейтенанта Ле Нуара. Именно Ле Нуар рассматривал прошения Рене-Пелажи о встрече с мужем. Когда ее просьбу наконец удовлетворили, свидания порой приходилось ждать по несколько недель. Причиной задержки Сад считал чрезмерное увлечение генерал-лейтенанта задницей мадам Ле Нуар. Но первые три года встречаться с Садом Рене-Пелажи не пришлось. Несчастный узник даже не считал нужным скрывать презрение, которое испытывал к Ле Нуару и ему подобным. «Может быть, я и отшлепал несколько задниц, — писал маркиз, — зато он миллионы душ заставил трепетать от страха голодной смерти».
Сада больше не содержали как преступника. Это значит, ему отныне могли присылать книги, мебель, письменные принадлежности, одежду, а также пищу. Мир «господина под номером шесть» представлял странную комбинацию мрачной безысходности и праздности. В письмах он часто просил прислать ему горшочки конфитюра или нуги, или лимонных бисквитов, выпекаемых близ Пале-Рояля, или бутылочку того или иного вина. Неудивительно, что в результате всего этого он начал толстеть. К тому времени, когда ему снова довелось выйти на свободу, он, по его собственным словам, стал похож на дородного сельского священника. Рене-Пелажи продолжала проявлять горячую заботу о своем «cher ami» и участливо спрашивала, какую одежду прислать, чтобы спасти его от зимней стужи тюремной камеры. Помещение, в котором сидел маркиз, не имело печки, и в зимние месяцы он очень страдал от холодов.
«Положение мсье де Сада ужасно, — сказала Гофриди мадемуазель де Руссе в январе 1779 года. — Судить об этом вы можете, исходя из вашего знания его характера и жизнелюбия. Короткие моменты веселости, время от времени проявляемые им, на наших глазах сменяются бурями, от которых щемит сердце».
Натянутые отношения между Рене-Пелажи и мадам де Монтрей не способствовали укреплению надежды Сада на освобождение. Дочь считала ниже своего достоинства произносить имя мужа в присутствии матери. Хотя она испытывала недостаток в денежных средствах и не слишком хорошо распоряжалась той малостью, которую имела, на все вопросы на эту тему уклончиво отвечала, что Сад обеспечил ее. На пути к свободе маркиза стояла не только мадам де Монтрей. Уже после того, как он провел в заключении более трех лет и его дело подверглось «обсуждению», вот, что сообщала мадемуазель де Руссе о результатах его рассмотрения, правда, не Саду: «Мсье и мадам де Морепа, две принцессы и несколько других людей, видевших причины для заточения мужа, сказали: „Пусть лучше будет там, где находится. Его жена либо сумасшедшая, либо так же виновна, как и он сам, раз смеет хлопотать об освобождении маркиза. Мы не желаем видеть ее“.
В поведении Сада по отношению к Рене-Пелажи начало проявляться растущее раздражение, доходившее до бешенства. Сначала всю вину он возлагал на мадам де Монтрей. В письмах маркиз возмущался несправедливостью своего заключения, а потом настоятельно просил сообщить, в чем состоит его преступление, и определить конкретную меру наказанию. Подобно другим одержимым, он проявлял неравнодушие к цифрам и счету. Любимой его игрой, правда, принимаемой всерьез, стало путем манипуляций с числами месяцев и дней своего заточения определение даты предполагаемого освобождения.
В конце концов, он ополчился против Рене-Пелажи. На самом ли деле она боролась за его освобождение? Не случилось ли у нее романа с другим мужчиной? Он был готов поклясться, что жена увлекалась его другом, Лефевром, который достал ему кое-какие книги. Когда в 1781 году в разговоре Рене-Пелажи упомянула о своем решении жить вместе с мадам де Вилле, чтобы снова иметь свой дом, Сад обвинил ее в лесбиянстве. Увидеться в первый раз им позволили 13 июля 1781 года, по прошествии почти четырех с половиной лет после их последней встречи. Маркиза доставили в зал заседаний крепости, где под наблюдением полицейского офицера пара наконец получила возможность встретиться. В ноябре Ле Нуар сказал Рене-Пелажи, что, если она будет настаивать на регулярных свиданиях с мужем, он обязательно сообщит высшему начальству о скандале, учиненном Садом ввиду неустойчивости его психики. Вероятно, речь шла о слове «grosse»[19], которое Рене-Пелажи предположительно использовала для характеристики лишнего веса, который успела набрать, вложив в него самый невинный смысл. Услышав это, маркиз рассвирепел, сделав для себя вывод о беременности. Кстати, она и впрямь сказала о себе, что выглядит, как беременная свинья. Этого самоуничижительного замечания оказалось достаточно, чтобы разгорелась ссора.
Пока еще ни состояние ума, ни условия тюремного содержания Сада не позволяли ему заняться писательством. Но первый проблеск вдохновения дал о себе знать в ночь 16 февраля 1779 года, после шестимесячного пребывания в заточении. Он сообщил о ярком, словно явь, сне, в котором его посетила Лаура Петрарки, пришедшая, чтобы утешить его, поскольку никто из живых членов семьи этого не сделал. Видение призывало последовать за ней к радостям Рая.
Но проявления подобного рода не могли оказать на Сада сколько-нибудь значимого впечатления. Все же переживание наложило отпечаток, ставший причиной перемен, свидетелем которых было суждено стать миру в ближайшее время. Запертый в четырех стенах, маркиз начал создавать свое собственное царство. Ему предназначалось стать не жертвой, а скорее актером, к тому же непревзойденным в мыслях и воображении. Он все еще жаждал обрести свободу, но в письмах, в которых он добивался ее, начала угадываться и другая озабоченность. Поскольку выхода за пределы толстых стен Венсенна не предвиделось, возможно, у него оставался единственный вариант освобождения — уйти в себя. В письмах заключенного все более требовательно зазвучали просьбы присылать ему книги, письменные принадлежности и свечи, без которых книги и ручки во мраке камеры, находившейся почти на вершине средневековой башни, оказались бы бесполезны. Эти приготовления служили не просто противоядием, в медленной агонии одиночества. Они служили тем основанием, на котором Сад собирался построить новый мир. Казалось, в своих письмах маркиз изо дня в день переосмысливает личное представление о самом себе. Он не будет слезливым просителем, а станет героическим и несгибаемым борцом за собственное дело. Те, кто его упрятал сюда, полагали, что после многих лет заточения Сад, подобно другим узникам, сойдет с ума. Но он не оправдал их ожиданий, напротив, ему суждено потрясти умы буржуазных читателей ужасающей ясностью интеллекта. Это здравомыслие маркиз направит против своих врагов, превратив его в оружие тотальной войны. Даже еще в то время, когда Сад не начал искать спасения в написании романов, в письмах уже стали проявляться идеи, нашедшие впоследствии отражение в его литературном творчестве.
Несмотря на силу, которую он демонстрировал во многих своих письмах, маркиз не был неуязвимым. Слишком часто его самообладание таяло, как восковая маска, и Сад набрасывался на своих охранников с яростью, грозившей физической расправой. Как правило, гнев оказывался направленным против охранников или слуг, но в 1780 году маркиз обратил его против своего наиболее знаменитого товарища по заточению. Вспышки ярости со стороны де Сада заставили тюремщиков отказать ему в привилегии прогулок во внутреннем дворе тюрьмы. Кипя от возмущения по этому поводу у себя в камере, он пришел к выводу, что сделано это с таким расчетом, чтобы вместо него там мог гулять граф Мирабо. Вскоре после этого оба заключенных столкнулись лицом к лицу. У Сада случился один из его приступов бешенства, которые бывали с ним со времен, когда в детской дворца Конде он избил юного Бурбона, своего друга по играм. Он крикнул, что Мирабо служит шлюхой для начальника тюрьмы, Шарля де Ружмона, и поклялся отрезать негодяю уши, как только они окажутся на свободе.
«Мое имя, — холодно произнес граф, — принадлежит человеку чести, который никогда не резал и не травил женщин и который ударами трости напишет это честное имя на твоей спине, если до этого тебя не подвергнут колесованию. Единственное, чего он опасается, что придется надеть черное платье на твою казнь на Гревской площади». Как писал в письмах Мирабо, было ужасно сидеть в одной тюрьме с таким «чудовищем», как Сад, и быть не в силах переносить встречи такого рода. В работах маркиза имеются отдельные упоминания о графе, причем не иначе как о шпионе, подлеце, предателе или невежде. Оба заключенных так никогда и не помирились, хотя прогулки Сада в скором времени возобновились.
Кроме подобных встреч, контакт маркиза с внешним миром осуществлялся посредством посылаемых и получаемых им писем, которые в обязательном порядке подвергались в тюрьме перлюстрации. Жизнь за пределами тюремных стен продолжалась, и время и смерть не щадили тех, кто когда-то были дороги Саду, но теперь представлялись существами почти что вымышленными, далекими и нереальными, как персонажи романа. Шли месяцы, и свиданий с Рене-Пелажи не позволяли. Все это время он продолжал неутомимо строчить письма, все еще стремясь доказать собственную невиновность и требуя освобождения все еще обзывая мадам де Монтрей старой шлюхой и осыпая непристойными ругательствами начальника де Ружмона, а также «приспешников» парижской полиции. Рене-Пелажи отвечала ему, что сделать для него что-либо станет возможным только в том случае, если он наберется терпения и будет хорошо себя вести. Однако время шло, и это обещание звучало все реже и все с меньшей долей уверенности.
До Сада дошли слухи о его переводе в тюрьму на острове, и это не на шутку испугало маркиза. Но сырость и холод условий пребывания в Венсенне ослабили грудь узника. Он, как и мадемуазель де Руссе, начал харкать кровью и нуждался в более теплом климате. Поступило предложение перевести его в тюрьму в Монтелимар, чтобы он находился ближе к Ла-Косту. Находясь в том краю, маркиз даже сможет заниматься управлением собственных поместий, да и Гофриди получит возможность навещать его. Сад знал только одно: тюрьма в Монтелимаре славится антисанитарными условиями, и ему совсем не хочется оказаться там. Кроме свободы, он ничего не хотел. При необходимости, в знак расплаты за освобождение, маркиз мог бы согласиться отправиться в ссылку. На деле он даже начал вынашивать иллюзорную мечту, что король, вместо того чтобы сделать из него изгнанника, послав за границу, по примеру отца назначит дипломатом.
Обсуждение его перевода продолжалось весь 1781 год. Мадам де Монтрей твердила о своем безразличии к судьбе зятя. Монтелимар Сад считал для себя неприемлемым. Он предпочитал быть помещенным в крепостную башню Креста, возвышавшуюся над небольшим городком к востоку от Роны. А еще лучше попасть бы в Пьер-Ансиз, где командир гарнизона относился бы к нему как к собрату-офицеру. Но из этого ничего не вышло. Тогда маркиз снова заговорил о добровольном изгнании. Но его предложение служить королю за границей на какой-нибудь дипломатической должности осталось без внимания.
Судя по всему, какое-то время он не знал о несчастье, постигшем семью Монтреев 13 мая того года. В возрасте тридцати семи лет скончалась Анн-Проспер, «канонесса», привязанность которой к Саду вызвала такой скандал, причинив немалую боль мадам де Монтрей. Она так и не вышла замуж, но и не посвятила себя в полной мере религии. С того времени, как они с Садом были вместе, прошло лет шесть-семь. Подобно многим другим лицам, с которыми его сталкивала жизнь, Анн-Проспер шагнула немного дальше за черту воспоминаний. Если Гофриди правдиво описал симптомы ее болезни, она, вероятно, умерла от аппендицита, перешедшего в перитонит.
Печаль по этому поводу стала прерогативой мадам де Монтрей. Смерть одной из дочерей и отступничество второй, в совокупности с моральным предательством зятя, почти уничтожили молодое поколение ее семьи. Младшая дочь находилась замужем, но вся любовь мадам де Монтрей теперь сосредоточилась на внуках, двух сыновьях Сада. По отношению к самому маркизу она оставалась непримирима, но уже без страстности, присутствовавшей прежде в ее комментариях. Четыре года спустя она заметит устало: «Он должен оставаться в тюрьме уже потому, что выпущенный на свободу будет только безобразничать».
Другой год, 1782, принес известие о разрушениях в Ла-Косте. Буря с ураганным ветром, скорость которого возрастала каждые пятнадцать минут и достигла устрашающей силы, вызвала обвал штукатурки, обнажив трещины по углам стен. В сентябре местное население обобрало виноградник и истребило молодых куропаток. Мадемуазель де Руссе, ослабленная болезнью, выехала из здания и остальным его обитателям порекомендовала сделать то же самое.
Из-за невоздержанности во время встречи с Мирабо Сад на восемь месяцев лишился права на прогулки, которые возобновились только весной 1781 года. Маркиз сидел в камере и в форме писем Рене-Пелажи строчил полные злобы протесты. Его здоровье пошатнулось: он уже некоторое время харкал кровью и страдал от геморроя, когда, наконец, врачу позволили осмотреть узника. У него возникли проблемы со зрением, и в сумраке камеры Сад плохо видел. Маркиз потребовал осмотра окулиста, но нужный специалист все не шел. К началу 1783 года он, похоже, ослеп на один глаз. Генерал-лейтенант Ле Нуар считал все жалобы де Сада симуляцией. Но как бы то ни было, его осмотрел окулист Гранжан, и аптекарь выписал лекарства. Врачи вынесли заключение, что причиной недомогания явились чрезмерные занятия чтением и письмом в полутемном помещении.
Но, несмотря на состояние органов зрения, поток посланий из камеры становился более плотным и объемным. Свою невиновность он выразил кратко и без обиняков. «Я — либертен, — объявил он, — но я не преступник и не убийца!» Словно для подтверждения своей правоты, он принялся подробно описывать свои сексуальные желания и философские рассуждения. Когда Рене-Пелажи и мадемуазель де Руссе в один голос предупредили его, что такое состояние ума и темы, которыми он одержим, не могут способствовать его освобождению, он, едва сдерживая негодование, ответил: «Я уважаю любые вкусы и любые фантазии, какими бы абсурдными они не казались». Потом, рассуждая о красоте Рене-Пелажи, он пообещал, выйдя на свободу, первым делом расцеловать ее глаза, груди, попку, и лишь только после этого помчаться к своему книготорговцу, чтобы купить книги Бюффо, Монтеня, Дора, Вольтера и Руссо. Похоже, теперь секс и литература уравновешивали друг друга.
В своих письмах маркиз гордо заявлял о собственных пристрастиях. В одном из них он камня на камне не оставил от философии мадам де Монтрей о неприкосновенности дамского ануса, призывая Рене-Пелажи вспомнить горячую страсть ночей в Ла-Косте. Но настало время, когда она вспомнила, что является маркизой де Сад, женщиной благородного происхождения, матерью двух подрастающих сыновей, и не желала, чтобы ей напоминали о происходившем в прошлом, тем более не хотела обсуждать это в настоящем. Супруга ответила мужу, что, если он будет продолжать в прежнем духе, в то время как все письма прочитываются тюремной цензурой, она откажется от дальнейшей переписки с ним.
Но Сада, похоже, уже нельзя было остановить. Он пустился в радостные объяснения, что величайшим удовольствием в его тюремной жизни стала бы возможность отрезать яйца Альбаре, приспешнику семьи Монтреев, который сопровождал Рене-Пелажи во время ее поездки в Миолан, где Сад, как заключенный Савойя, томился в тюрьме; маркиз мечтал о красивой нагой женщине, лежащей в его камере в позе каллипигийской Венеры, стягивающей вуаль с бедер и оглядывающейся через плечо; страстно желал взорвать пороховой склад крепости и, наконец, открыть посылку и с жутким трепетом обнаружить в ней парочку присланных ему черепов. Что касалось мадам де Монтрей, теперь у него имелись доказательства того, что она являлась шлюхой и лицемеркой, а своего дурака-мужа наградила целым выводком ублюдков. «И найти тварь более жуткую, — писал он 3 июля 1780 года, — невозможно. Ад никогда не „изрыгал“ ничего ей подобного. Именно из такого материала древние проповедники вылепили своих фурий». Не обошел Сад вниманием и других своих преследовательниц. В январе 1783 года он снова пожалел о старых добрых временах, когда дворянин, безвинно пострадавший от руки шлюхи, имел право обратить против нее меч.
Потом, когда в нем снова проснулась жалость к себе, маркиз умолял Рене-Пелажи подумать, стали бы его родители так обращаться с ней, как ее родители обращались с ним. «Ради всего святого, приди ко мне!» — взывал он к ней. Прошла зима, но Сад так и не увиделся с женой. И он снова обозлился на своего главного врага. Было известно, что мадам де Монтрей выдавала себя за солдатскую проститутку и продавалась простым солдатам. Предваряя темы своих будущих романов, Сад не мог удержаться от ироничного замечания, как подобные ей преступники могут обладать властью судить и наказывать несчастных бедолаг, томящихся во мраке и грязи камер Венсенна и Бастилии. Какого бы наказания он ни заслуживал, Сад молил Бога только об одном: чтобы его больше не могла наказать семья, во главе которой стоял бы сводник, монополист и содомит.
Но каким бы горьким не стал тон писем, судя по стилю, их писал человек, навсегда утративший надежду обрести свободу. 28 апреля 1782 года маркиз окончательно понял безнадежность своего положения. Де Сад снова отправил письмо Рене-Пелажи. На сей раз он подписался: «заключенный Сад».
В его корреспонденции не чувствуется большого интереса к великим социальным событиям, из которых в те годы складывалась история Франции. Когда маркиз касался новостей, происходивших в собственном семействе, комментарии, как правило, сквозили недовольством. В начале 1784 года он разразился приступом гнева, узнав, что старший сын обесчестил семью, так как не пошел в кавалерию, а согласился служить в пехотном полку. После того как Рене-Пелажи снова позволили повидаться с мужем, его письма к ней стала пронизывать благоразумная подозрительность осторожного респектабельного буржуа. Он предупреждал ее, чтобы она не демонстрировала себя публике, как какая-нибудь шлюха, и не ходила по городу пешком, словно уличная женщина. Эти темы оказались для него настолько болезненными, что в том же тоне и о том же маркиз написал одной из подруг Рене-Пелажи и попросил присматривать за неосмотрительной маркизой де Сад.
Хотя его настроения часто менялись, а письма казались сумбурными, все же Сад к началу 1784 года еще не сошел с ума, сидя в сумрачной камере Венсенна. Закаляясь в горечи и иронии, оценивая свою силу в мире воображения, постепенно зрело его темное второе «я» и порой, выдвигаясь на первый план, руководило действиями маркиза. «Вот, что я тебе скажу, — писал он Рене-Пелажи, — тюрьма — это вместилище зла. Изолированность заключения открывает путь некоторым навязчивостям. Наступающее вследствие этого расстройство происходит быстро и неотвратимо». Столетие спустя из стен другой тюремной камеры Оскар Уайлд сделает аналогичное замечание. «Разум вынужден думать», — писал Уайлд в прошении министру внутренних дел и добавлял, что в тюремной камере «в случае тех, кто страдает от сексуальных мономаний, он становится естественной жертвой болезненных страстей и непристойных фантазий, и мыслей, текущих чредой, оскверняющих и разрушительных». Но с подобными ужасами Сад сговорился лучше, чем это удалось Уайлду. Вполне понятно, человек мог отрешиться от черных мыслей, осаждающих его разум, но также можно и упиваться тем, что другой узник, Жан Жене, назвал «пиром внутренней темницы».
Нельзя сказать точно, когда из корреспондента маркиз стал писателем. Его письма на протяжении нескольких лет заточения претерпевали изменения, озлобленность превращалась в моральный скептицизм, искавший широкой аудитории. В путевых журналах и переписке Сад уже давно стал страстным и чувственным стилистом. Известно, что он даже пробовал перо как драматург. Но пока в письмах продолжают звучать все те же сетования личного характера: начальник тюрьмы Ружмон, по приказу мадам де Монтрей, якобы пытается отравить его; здоровье его ухудшается; один глаз утратил способность видеть; вот уже четыре года, как он просит прислать ему врача, но доктор так и не появился. Неудивительно, что после восьми-девяти лет заключения маркиз, которому едва перевалило за сорок пять, выглядел, как старик: волосы поседели, и жизнь узника Венсенна придала жесткость чертам его лица.
«Господин де Сад пишет яростные письма, делая нападки на весь мир, — сообщила в октябре 1783 года Рене-Пелажи, — а не только на тех, кто держит его там, где он есть. Маркиз обещает отомстить за себя. Но так дело не продвинешь. Я написала ему об этом. Надеюсь, он подумает на сей счет и успокоится».
Все же лучшие из своих писем Сад написал «святой Руссе» в последние три года ее жизни. Страницы его переписки стали тренировочным полигоном для мощного интеллекта, особенно в его упражнениях философией. Верхом совершенства, превзойти которое удавалось ему не часто, стало письмо, написанное ей в январе 1782 года в ответ на известие о смерти Готон, швейцарской служанки, комната которой находилась в непосредственной близости от его спальни в замке Ла-Коста. Похоронить ее он приказал по церковному обряду как для новообращенной, хотя в последние годы, выйдя замуж, она стала протестанткой. Смерть Готон вдохновила маркиза на прощальную речь, ставшую превосходнейшим образцом садовского красноречия, в которой даже типичные для него обличения в адрес мадам де Монтрей приняли новое величие и риторический размах.
«Орел, мадемуазель, должен порой покидать заоблачные высоты неба и опускаться на землю, дабы усесться где-нибудь на горной вершине Олимпа, древних соснах Кавказа, холодной лиственнице Юры, белом хребте Таврии или даже иногда близ потоков Монмартра. Из истории (а история — вещь замечательная) мы знаем, что Катон, Великий Катон возделывал поле своими руками; Цицерон собственноручно сажал деревья на аллеях Форума — не знаю, спилил их кто или нет; Диоген укрылся в бочке; Авраам из глины лепил статуи… И сегодня, в наши дни, мадемуазель, в наши собственные августейшие дни разве не наблюдаем мы, как президентша де Монтрей бросает Эвклида и Барема, чтобы обсудить со своей кухаркой масло для салата?
Вот вам доказательство, мадемуазель, что человек преуспел и поднялся. Все же, несмотря на это, день имеет два роковых момента, которые напоминают ему о печальных состоянии грубого бытия… И эти два момента (если вы простите меня, мадемуазель, за выражения, которые, вероятно, не благородны, но достаточно правдивы), сии два ужасных момента — это когда он должен наполнять себя и когда должен опорожняться. Сюда нужно добавить момент, когда человек узнает, что его наследство погибло, или когда его заверяют в смерти преданных рабов. В таком положении я и нахожусь, моя прелестная святая, это и станет темой сего печального послания.
Я скорблю по Готон…»[20]
Де Сад действительно горевал. То, что он сказал дальше, прозвучало намного лучше его официальных панегириков в адрес Марата и Лепелетье, произнесенных им в годы Революции. Вряд ли кого-то могла устроить подобная надгробная речь, кроме «святой Руссе», хотя, возможно, она ее тоже не устраивала… «У Готон, говорят, была самая прелестная… Черт, как это называется? Словари не дают подходящего синонима этого слова, а приличие не позволяет написать мне это буквами… Что ж, сказать по правде, мадемуазель, у нее самая прелестная… спустившаяся с гор Швейцарии за последнее столетие, безупречная репутация».
Если эти слова выглядели оскорбительными для ее памяти, то, во всяком случае, никто, кроме Сада не мог придумать их. Это лишь искренний комплимент, сделать который мог один лишь маркиз.
Почти следом, 26 января, он разродился письмом о нелепости суда и наказания в мире, где не может быть абсолютного морального стандарта. Это была точка зрения чистого материализма, согласно которой человечество стало «несчастными тварями, брошенными на мгновение на эту небольшую навозную кучу, где безапелляционно заявлено: одна половина стада должна преследовать вторую… Вы, которые решают, что есть преступление, а что нет, в Париже вы вешаете людей за то, за что в Конго их увенчали бы коронами»… С точки зрения Сада учителями человечества надлежит стать скорее Ньютону, а не Декарту, Копернику, а не Тихо Браге. Но мадемуазель де Руссе отличалась здоровым практицизмом и приготовилась возразить ему. «В Париже не вешали людей за поступки, за которые в Конго можно получить корону, — уверяла она его. — В Париже их вешали за то, что они по своей глупости полагали, что находятся в Конго».
Сад прочитал Вольтера, к которому относился с некоторым неодобрением, ввиду амбивалентности взглядов философа на христианство. Многое прочел он и из Руссо. 18 января 1779 года мадемуазель де Руссе прислала ему в Венсенн заверения, что «Эмиль» спокойно стоит на своем обычном месте на полке в Ла-Косте. Но в заключение Сад попал до смерти Руссо и публикации «Исповеди». Когда в июле 1783 года он попросил Рене-Пелажи прислать ему экземпляр книги, тюремное начальство в Венсенне конфисковало ее. Он решил, что решение отказать ему в книге приняла Рене-Пелажи, и в том же месяце в одном из писем выразил по этому поводу негодование. С какой стати запрещать ему Руссо, если она позволила читать ему Вольтера? «Жан-Жак» для него был тем же, чем для нее и ее «друзей-фанатиков» был Фома Аквинский. Сад продолжал требовать книгу в июле, заверяя, что философия природы Руссо являлась для него образцом строгой морали и относилась к числу немногих, которые могли исправить его поведение.
В скором времени маркиз покажет Природу как силу, оказывающую гораздо более неблагоприятное влияние на человеческие деяния, чем мог вообразить Руссо. Все же Руссо, с его политикой, социальным договором и просвещенной республикой, довольно хорошо вписывался в политическую философию Сада, которую он позже сформулировал для себя. Но самым главным являлось то, что Жан-Жак повлиял на его собственные более благородные инстинкты, на которые Сад теперь ссылался. Во втором письме от июля 1783 года чувствовалось, что гнев маркиза несколько поостыл. Он писал Рене-Пелажи, что мысленно целует ее попку, как и обещал сделать, когда впервые попросил о книге. Поскольку его письмо, прежде чем отправить адресату, читали приспешники Ружмона, такая интимная подробность должна была скорее вызвать ее смущение и досаду, чем благодарность, и Сад наверняка знал это. Даже находясь в заточении, «господин номер шесть» не совсем утратил способность карать.
Маркиза также захватила работа философа Ламетри, автора «Человека-машины», опубликованная в 1748 году. Являясь довольно простыми по своей сути, взгляды Ламетри оказали существенное влияние на литературные персонажи Сада, если не на их создателя. Сущность человека, по мнению философа, следовало определять исключительно на основании научного наблюдения и эксперимента. Этот метод позволял сделать один-единственный вывод: человеческое существо является машиной, в такой же степени зависимой от внешнего побуждения, словно механизмы и инструменты новой научной эпохи семнадцатого и восемнадцатых веков.
В семнадцатом веке анатомия в такой же степени, как механика, являлась передовым разделом науки. Вывод был использован для поддержки материалистической философии и христианского оптимизма людей, подобных Сэмюэлю Кларку, который в таких открытиях порядка и гармонии видел основу для оправдания веры и систем верований. Ламетри, занимая определенное положение, не исключал возможности существования Бога и бессмертной души, хотя его система не давала научных доказательств этого. Однако это определение не спасло философа от преследования, и ему пришлось искать убежища в более терпимом и разумном обществе Лейдена.
До 1783 года Сад все еще представлял себя скорее в качестве абстрактного философа, нежели автора пьес и романов. «Шишковидная железа, — писал он лаконично Рене-Пелажи, — находится в том месте, которое мы, философы-атеисты, считаем вместилищем человеческого разума». Маркиз воспользовался системой Ламетри, хотя для его целей с одинаковым успехом подошли бы учения Эпикура и других материалистов-философов, с работами которых ему пришлось познакомился в процессе обучения. Философия, неважно какая, послужила материалом для творчества де Сада. Подобно Генри Филдингу, работавшему в Англии сорока годами раньше, маркиз стал одним из наиболее эрудированных и начитанных романистов того времени.
Более десяти лет Сад пробовал себя в написании пьес для публичных театров и даже преуспел в этом деле, когда в 1773 году в Бордо поставили одну из его пьес. Ее он, вероятно, написал в 1772 году, когда скрывался, а потом отправил Рене-Пелажи, чтобы она переписала ее. В конце 1780 года, просидев в заключении в Венсенне три года, маркиз снова увлекся работой драматурга. Его романам было суждено запечатлеть интимные сексуальные мелодрамы его одиночества, но в пьесах Сад предстает перед публикой как верноподданный, моралист и увлекательный рассказчик.
«Жанна де Ленэ, или Осада Бове» являлась попыткой создания патриотической трагедии. Написал он ее в 1783 году и 26 марта того же года переслал Рене-Пелажи. «Граф Окстиерн, или Последствия распутства» показывает маркиза в роли предупреждающего моралиста. Такие пьесы, как «Будуар, или Глупый муж» относились к числу откровенных комедий, так хорошо знакомых театральным подмосткам Парижа, которые не отличались особой оригинальностью. За небольшим исключением, его пьесы отвергались. В революционный период театры поинтересовались ими и опять отказались от постановок. Хотя в этом присутствовал элемент невезения, тем не менее пьесы Сада не блещут ни стилем, ни иными качествами, а скорее характеризуются их отсутствием.
В тюремной камере в 1781 году маркиз принялся писать для театра. В тот год он начал пьесу, в которой намеревался показать, чем должен заниматься «философ-атеист». Называлась она «Диалог между священником и умирающим». В некотором отношении выбранная им тема не считалась оригинальной: добродетельный безбожник на смертном одре, отвергающий утешение религии и «суеверие», стал уже своего рода клише в просветительской мысли эпохи. Не проявил Сад оригинальности и в том, что позаимствовал рассуждения Ламетри, дабы показать жизнь как механистический процесс. Достоинство заключается не в силе Сада-философа, а в мощи Сада-писателя. Предметом насмешек становится проповедник, а не его верования. Умирающий оборачивает против него его же собственное оружие. Чтобы сделать нанесенное оскорбление более чувствительным, что очень свойственно для концовок Сада, смерть добродетельного атеиста вызывает появление в комнате шести прекрасных женщин. Они берут проповедника под руки и продолжают его обучение, преподнося урок истинного «разложения натуры».
В своем «Диалоге» Сад снова смешивает Ламетри и добродетельных атеистов мифологии Просвещения. Умирающий человек говорит проповеднику, что преступление и добродетель — всего лишь процессы природы. Согласно этому аргументу, такие понятия, как порок и добродетель, преступление и мораль, не имеют смысла в механистической вселенной. Это утверждение вызывало у Ламетри и материалистов определенное чувство неловкости. Их всевозможные надежды основывались на вере в Бога, что в определенной степени совпадало с рациональным, лишенным предрассудков объяснением вселенной. Во всяком случае, если от религии следовало отказаться, ее можно заменить моральными инстинктами рассудочного человеколюбия. Но Сад задавался вопросом: «А что будет в противном случае?» Конечный вывод его «Диалога» озадачил как добродетельных атеистов, так и истинных христиан.
Сам Сад исследует главный вывод в качестве философа-атеиста и завзятого спорщика. Логическим заменителем так называемой Высшей Сущности, стала новая романтическая божественность Природы. Следовательно, мораль человеческого общества следовало перенимать у самой Природы, но любому наблюдателю ясно, что ей нет никакого дела до абсурдности человеческих условностей, как нет дела до того, насколько они влияют на преступления и наказания. В действительности, и само человечество не имеет единых, повсеместно принятых условностей. Он уже иллюстрировал этот пример Рене-Пелажи и Анн-Проспер, описывая страны, где наложницы в гаремах рассматривались в качестве животных для переноски груза, и убийство которых считалось столь же естественным, как убийство овцы или коровы. Никому и в голову не приходило, что это дурно. Если отбросить религию и заменить ее Природой, то на основании какой морали поведение одного народа ставить над поведением другого? В таком новом естественном порядке становится ясно: законы людей, принятые демократическим или диктаторским путем, являются не более чем сиюминутной модой, имеющей не больше моральных полномочий, чем та, что продиктована вкусом модельера или швеи.
В «Философии в будуаре» и в других более поздних произведениях Сад уже конкретно заявил — убийство и насилие являются естественными актами и довольно часто встречаются в царстве животных. Наказания за эти деяния в природе не существует. Более того, животное, совершающее их, имеет больше шансов на выживание, чем тварь, не делающая этого. В системе, где религия ставится выше природы, моральные приоритеты, естественно, будут иными. Но если определяющее место в морали отводится Природе, то, естественно, нелепо придерживаться социального кодекса, согласно которому убийство и насилие являются преступлениями.
Неудивительно, что под холодным градом подобных доводов защиты от них искали как атеисты, так и верующие. Но расслабиться своей аудитории Сад не позволяет и утверждает — Природа является высшей властью, и не имеет значения, совокупляется мужчина с женщиной для того, чтобы иметь от нее ребенка, или с иной целью. Если не будет происходить продолжения рода; то сообщество людей перестанет существовать, но конец человечества или жизни на земле в целом не имело бы особого значения для вселенной как таковой. Принимая во внимание сей довод, становится ясно, что, если бы Сад мучил Роз Келлер так, как это представлено в самом ярком описании скандала, или с помощью яда замедленного действия убил девиц в Марселе, Природа все равно не предъявила бы ему обвинений и не проявила бы печали. Действительно, человеческий род может вымереть, но продукты разложения трупов станут питательной средой для рождения иных форм жизни.
Сущность этой философии нелепа, абсурдна и в какой-то степени комична. Но опровергнуть утверждение, что Природа является главным моральным арбитром, после того, как оно прозвучало, было не так-то просто. Естественный мир маркиза, созданный в романе типа «Жюльетты», является довольно неприятным, что заставляет осторожного атеиста вернуться в лоно ортодоксальной религии, выбирая из двух зол меньшее. В такой же степени, как Джон Мильтон в «Потерянном рае», но только с еще большей долей амбивалентности, Сад-романист утверждает — его литературное творчество служит для оправдания путей Провидения к человечеству. Описываемые жестокости являются в таком случае грандиозной иронией в духе Свифта. Выражения, в которых его персонажи заявляют о наслаждении, получаемом от содомии или инцеста, радостях убийства, жестокости, с помощью которых они изобличают глупость добродетели или сострадания, вполне соответствуют этой интерпретации. Более того, создавая эти характеры, Сад рисовал мир таким, каким он должен быть, как ему казалось, исходя из собственного опыта, то есть это не является продуктом его фантазии.
В жизни, как и литературном творчестве, маркиз представляет собой такую же раздвоенность и амбивалентность. Без каких-либо признаков лицемерия он исповедовал религию, не отрекался от нее и в качестве автора своих произведений. Сад посещал богослужения, выступал против жестокости, присягал сначала королю, а потом пришедшей ему на смену республике, придерживался установленных правил. Но он вел жизнь, характеризуемую неприемлемыми в обществе сексуальными желаниями, которым предавался в действительности и фантазиях.
Рассматриваемые по существу, сочинения Сада лишены философской последовательности. Присутствующие в его произведениях ужасы явно несут на себе печать моральной иронии. Но даже в свете этих доказательств его работы не выражают продолжительной и неизменной веры. Неуравновешенный по характеру, испытывавший давление жизненных обстоятельств, Сад не годился для такой последовательности. Выступал ли он в роли беглеца, скрывающегося от правосудия, заключенного, ищущего милостей, или аристократа, вовлеченного в революционный террор, он чаще был вынужден реагировать на события, а не контролировать их. В этом отношении Революция стала для него событием огромной политической важности, принесшим куда больше разочарований, чем исполнения надежд, которые поначалу вселила.
Если в «Злоключениях добродетели» маркиз высмеивал нравственные установки роялистской Франции, то на страницах «Жюльетты, или Процветании порока», где Друзья Революции стали Друзьями Преступления, он насмехался над насилием и коррупцией нового порядка, его вероломством и бойней. И если читатель заканчивает чтение его последнего романа с чувством, что любая альтернатива лучше нарисованного там мира, это, вероятно, является выражением мысли самого Сада, для которого старый порядок с церковью и королем едва ли был хуже восьми лет тирании, голода, сумасбродства и кровавой бойни Террора, которым отмечены наиболее мрачные периоды смелого нового мира, существовавшего между 1789 и 1797 годами.
Но философская преданность Сада принималась во внимание в гораздо меньшей степени, чем форма ее выражения. На протяжении двух последующих столетий мало кого из его читателей интересовали механистические гипотезы Ламетри или свободная мысль эпохи Просвещения. Маркиза мало читали, но он выжил благодаря тому, что о нем много говорили как об авторе эротической жестокости и сардонической непристойности. Мало кто считал его философом-материалистом, выражавшим своим взгляды с помощью литературного приема порнографии, чаще его рассматривали как порнографа, искавшего себе оправдания в философских сентенциях. Философия Сада представляется изменчивой и амбивалентной: только в своей одержимости он оставался верен себе и своей репутации.
Время, проведенное маркизом в Венсенне, отыгрывалось на тех, кто мог бы оказать на него противоположное влияние. Среди знакомых ему женщин преждевременно ушли из жизни Анн-Проспер и Готон. Теперь, 28 января 1784 года, в Ла-Косте от туберкулеза скончалась мадемуазель де Руссе. Прошло две или три недели, прежде чем Сад узнал эту печальную новость. Возможно, ее еще дольше утаивали от него. К этому времени Рене-Пелажи уже утратила привязанность, которую испытывала к своей сопернице в любви Сада. Получив известие о смерти, она приказала, чтобы все предметы, являющиеся собственностью семьи Сад, которые могли затеряться среди вещей покойной, немедленно возвратили на место. Все выглядело так, словно де Руссе являлась сводницей Нанон, сбежавшей с фамильным серебром.
Какие бы чувства не вызвала в душе Сада эта потеря, мир за пределами тюремных стен, стал для него менее реальным, чем правда собственных литературных творений. В 1783 году он написал Рене-Пелажи, что темная сторона его натуры быстро и верно воцаряется в его мыслях. Но еще до того, как маркиз смог в полной мере выразить эти настроения на бумаге, в начале 1784 года он получил сообщение о своем переводе из крепости Венсенн. С момента заключения в тюрьму, в 1777 году, прошло почти шесть с половиной лет. Все это время, кроме шести недель, когда летом 1778 года он стал беглецом, внешнего мира Сад не видел. 1784 год был високосным, и его отъезд из крепости состоялся 29 февраля. Но дата отъезда не стала датой освобождения. Большую крепость маркиз покинул под наблюдением инспектора Сюрбуа и в девять часов вечера того же дня стал заключенным Бастилии.