Поглядели казанцы — ахнули. Царица — ослепительнее звезды.

И еще раз суждено было охать казанцам. Первый удивился мурза. Шла г. Почему-то после женитьбы хан Еналей советов у него пе­рестал спрашивать. А зачем Еналею советы, если все государствен­ные дела он передал молодой царице. За короткое время Сююм­бике вникла в ханские дела, узнала всех людей, нужных приблизила, пустых из двора выгнала, все взяла в свои руки. И все ей покорялись: иные не могли отказать ей ни в чем из-за ее красоты, н другие — из-за ума ее. Сунулся было Булат с советом, царица ласково заметила: «У хана своя голова на плечах есть». Булаг нахмурился, напустил на свое лицо злобу, думал испугать Сююм­бике. А она глянула на него ласково-ласково и сказала:

- Я всегда любовалась твоим лицом, благородный эмир, ныне же легла на лицо твое тень зла. Не сердись на Сююмбике — Она любит тебя.

И покорила Булата. Да что там Булат! Мурза Кучак, уж на что строптивый, и то Сююмбике покорился. Позвала царица Кучака, не стала спрашивать, как он служил Гиреям, сколько сторон­ников Москвы погубил, а просто сказала:

— Смотри, милый мурза, за Горный край ты перед ханом от­ветчик. Если что — с тебя спрашивать будем.

А мурза подумал: «От этой умной и хитрой бабы пользы взять можно больше, чем от Гиреев. Ей надо служить».

А в один из вечеров пришла в дом мурзы Шемкува. В другое время старуха ходила в Казань — долго добиралась, не по одному дню в доме мурзы бывала, дожидаясь, пока он заговорит с ней. За это время она досыта наедалась, отдыхала после долгой дороги. На этот раз, вызванная вторичным приказом, она мчалась в Ка­зань сломя голову, где верхом, где пешком, а где и на чужой лодке. На седьмом десятке лет легко ли? А в доме мурзы поесть, отдохнуть не дали — сразу к хозяину.

— Ты почему так долго не шла? Служить Казани надо честно.

— Тебе служу я,— так же зло ответила Шемкува.— А про тебя сказали, что ты ушел в Крым с Сафой.

— Ну ладно. Я слышал, что Аказ снова подбивает людей против Казани.

— Аказ исчез...

— Исчез?! Слава аллаху! Значит, первые вести были верны. Кто избран лужавуем?

— Пять дней шел спор. И Мырзанай добился своего.

— Как думаешь, куда девался Аказ?

— Ходят слухи, что он строил крепость на Суре.

— Как он попал туда?

— За тобой побежал...

— Погнался все-таки?

— Он вместо тебя встретил Шигалея. А тот с Тугой был в дружбе. И он его пленил, а может, так уговорил. Аказ водил урусов по лесам, указывал дубы для крепостных стен.

— А что этот жирный боров, Мырзанай, смотрел? Теперь он глава Горной стороны.

— Разъелся больно. Дал волю богачам, и оттого его не жалует простой народ. А Аказа он как огня боится.

— Где он сейчас?

— Мырзанай?

— Аказ!

— Ходят слухи...

— Ты, старая коряга, за сто верст слухи тащила?!

— Ты мне велел за Нуженалом следить. Про него все что хочешь спрашивай. А за Сурой я не бывала. Однако знала, что спросишь, и велела Мырзанаю туда Пакмана послать. Но не дождалась. Уж больно ты напугал меня вторым приказом. Если Акиз там—Пакман приедет.

— Скажи Мырзанаю: я ему за эту крепость на Суре голову оторву.

— Мы тебе доносили, могучий. Но тебя здесь не было — ты и Крым ездил, хана тоже не было.

- «Доносили, доносили»! Разве Мырзанай не мог людей, как раньше было, поднять, урусов развеять, леса им не давать?..

Передам твои слова.

Если Аказ жив — убить. Пусть в крепость людей подошлет, пусть наймет кого-нибудь, но голова Аказа должна быть у меня.

— Скажу. Эрви жива? Она тебе еще не надоела? Домой не думаешь прогнать?

— Ты считаешь, что пора?

— Ее суДьба будет схожа с моею. Натешатся — выгонят до­мой. А там ее не примут. И будет так же, как и я, до старости скитаться между своим илемом и Казанью.

— Сломать подкову можно,— сказал мурза.— Эрви живая...

— Неужто не смирилась?

- Такой упрямой я еще не видел.

Она тверда любовью,— сказала старуха после раздумья.— И ей вера помогает.

И хочу тебя просить — сумеешь сломить ее любовь и веру?

— Попробую. Этому меня учить не надо.

Тебя никто не видел в доме?

— Никто. Слуга прямо из повозки привел сюда.

Пойдем. Я тебе ее дверь покажу.

После приезда мурзы к Эрви стали относиться по-другому, служанка не ходила за ней по пятам, евнух разрешил ей одной бывать на дворе, подниматься на башню.

Сегодня Эрви долго стояла на башне, смотрела на Волгу, на прибрежные леса. Уходить в душную комнату не хотелось. Пришла Зульфи, принесла шаль.

Простудишься, госпожа. Все валидэ внизу, как бы тебя Не хватились.—Эрви молча спустилась по скрипучей лестнице, прошла в покои. Как тяжко было ей в этой мрачной, тесной комнате. Эрви попыталась отодвинуть створку окна, но она не под­нималась.

Вдруг в дверь кто-то тихо постучал. Эрви прислушалась. Стук омгорился. Она подошла вплотную к двери, спросила осторожно:

Кто?

I - Эрви, омсам поч[11].

Если бы за дверью раздался удар грома, Эрви так не испу­галась бы. Родная речь! За все месяцы, проведенные здесь, она впервые услышала слова на родном языке. И она узнала голос: это была старуха с Юнги. Дрожащими руками откинула крючок, приоткрыла дверь.

— Ты одна? К тебе никто не придет? А то мне — смерть.

Набросив крючок, Эрви осторожно прошла в темноту, ощупала

старуху.

— Не бойся. Я не пущу никого. Как ты сумела пройти?

— Подкупила стражу. Однажды я пыталась это сделать, но не смогла. В начале зимы...

— Я знаю. Иди сюда, под полог. Нас никто не услышит.

Эрви усадила старуху на лежанку, дернула за шнурок. Ши­рокие края полога упали, накрыв обеих.

— Я добиралась к тебе две недели. Послал отец.

— Он жив, здоров?

— Старик плох. Когда умер Туга...

— Туга умер?

— В ту же ночь, как тебя увезли в Казань. С той поры твой отец заболел...

— А муж мой, Аказ?

— Аказ? А разве в прошлый мой приход тебе не передали?

— Ни слова. Я случайно узнала, что ты была...

— Аказа нет. Погиб.

— Ты лжешь, старуха!—Эрви толкнула Шемкуву обеими рука­ми, старуха сползла с лежанки, потянула за собой полог. Он обор­вался, накрыл обеих. Шемкува поднялась, сбросила с плеч ткань, прошипела:

— Я столько верст плелась по бездорожью, пробиралась че­рез лесные чащи, чуть не утонула в болоте для того, чтобы ты назвала меня лгуньей. Я ухожу.

— Нет, не уходи. Не может быть... Аказ не умер!

— Так случилось. В тот день, когда тебя схватил Кучак, Аказ с друзьями кинулся за ним. В погоне он попал в плен к урусам. Наверно, ты не знаешь: на берегу Суры построена крепость. Ее назвали Васильсурск. Аказ работал там в цепях, он рыл потайной ход. Потом сбежал. Его поймали и... Русские измены не прощают.

— Не верю я тебе! Пойди прочь, колдунья!

— Спасибо и на этом. Прощай!

— Постой!

— Ни слова больше не скажу.

— Прости меня! Останься.

— Я ухожу. Я лгунья! Я...

— О юмо! Как мне поверить, что Аказа нет!—Эрви опустилась на колени около лежанки, уткнулась лицом в одеяло и заплакала. Шемкува склонилась над ней, как сова над пойманной мышью.

и ждала, когда Эрви поднимется. Она понимала, что достигла своего: в ее ложь поверили.

— Поплачь, поплачь. Слезы всегда приносят облегчение.

— Облегчение?—Эрви поднялась.— Нет я не буду лить слезы! Давай мне твое тряпье, я переоденусь и убегу. Сама все узнаю, но уж тогда — будь что будет. Снимай одежду!

— Это глупо и безрассудно. Дорогу в Нуженал пока забудь.

— Забыть?

— Пока. На время. Беда тебя ждет в родном илеме.

— Беда? Она и так рядом со мной.

— А об отце своем ты подумала, о людях наших подумала? Неужели я ради этой черной вести пришла к тебе? Мы считали, что ты о смерти Аказа знаешь давно. Я пришла передать тебе совет отца...

— Говори...

— Ты знаешь, кто сейчас Большой лужавуй?

— Откуда мне знать?

I Мырзанай. Пакман чалымским лужаем правит, а Мырынзай теперь всю власть над Горной стороной взял. Мурза у нас дивно не был, ты знаешь, он за Перекопом пропадает — Мырза­най что хочет, то и делает. И помешать ему некому. Аказ погиб, Туга умер, а Ковяж на его дочке женат. В округе все говорят, что ты сама к мурзе поехала. Пакман думает, что тебя сюда отец той послал, и они Боранчею дышать не дают. Лучшие земли твоего отца заняли, угодья для охоты отняли. И отец твой повелел сказать: уж если ты Аказу не досталась, если женой Пакмана быть не хочешь, а отдалась мурзе, то помоги отцу. Зачем то ты сама сладко ешь, мягко спишь, а об отце забыла?

— О чем ты говоришь? Я до сих пор верна Аказу!

— Забудь его, пригрей мурзу, затми его рассудок. Повиновеньем, нежностью его покори.

— Да ты в своем ли уме?

— Сперва дослушай. Настанет день, когда тебя мурза назовет женой...

— Пусть твой язык отсохнет. Седая, а ума не нажила!

— Пойми, весь Горный край тебе станет подвластным. И если ты захочешь, мурза сам к твоим ногам бросит Мырзаная. Его Никто не любит — все Большим лужавуем отца твоего назовут.

Тогда все простят, что ты сама пошла в постель мурзы. Другого пути теперь для тебя нет.

Нe зря говорят: нельзя до бесконечности натягивать тетиву. Нервы у Эрви все время как натянутая струна была. Но теперь вникла. Эрви села на скамью, опустила низко голову, задумалась, зачем ей жить, если Аказа нет? Куда стремиться, если дома ждет ее позор и смерть? Может, старуха права? Приехать домой сильной и властной, отомстить Мырзанаю, найти убийц Аказа. помочь отцу и народу.

— Что передать отцу? Говори скорее! Мне тут долго быть нельзя.

— Скажи — я сделаю, как он хочет. Мне теперь все равно.

— Давно бы так,— Шемкува погладила волосы Эрви, тихо вышла...

...Бикечи говорят: в гареме, в самых лучших комнатах живут самые худшие женщины. Это они о женах мурзы так говорят. Старшая жена мурзы Паху-бике давно на мужа махнула рукой — она стара. Ее взяли для мурзы из-за богатства. Он моложе ее был тогда на восемнадцать лет. Сейчас ей шестой десяток идет. Вторая валидэ, Джамиля, вся в молитвы ушла. Ходит из мечети в мечеть, аллаху предана. Ей все равно: есть у мурзы возлюбленная или нет. Четвертая жена, хоть и молода, но ленива и чревоугодница. Одна забота у нее: поесть сытно, поспать долго. Детей у нее нет, забот о муже — тоже.

Зато третья жена, Саида, сильно забеспокоилась, когда рядом с нею появилась Эрви. У Саиды четверо детей, все сыновья. Ей о наследстве надо думать. Саида следила за каждым шагом Эрви, и когда к той прошла Шемкува, сразу сообразила, что пос­лал ее туда мурза. Саида вслед за Шемкувой подошла к двери, приникла ухом к щели. Саида поняла, зачем послана старуха. Если дикарку уговорит, будет она женой мурзы.

Утром в доме стало известно, что прибежал с Горной стороны парень и принес мурзе весть: крепость на Суре построена, муж Эрви жив, русские собирают в той крепости большое войско и хо­тят на Казань идти. Обрадовалась Саида и, улучив удобную ми­нуту, постучалась в дверь Эрви.

— Что надо?—неласково спросила Эрви.

— Радостную весть хочу тебе сказать. Был с вашей стороны Пакманка и сказал, что муж твой Аказ живет в крепости на Суре...

— Он жив?

— И здоров. Русские дают ему сорок тысяч воинов, скоро тебя выручать придет.

— Русские воины на Казань придут — тебе какая радость? Не верю я твоим словам.

— Я не хочу, чтобы ты грела постель моего мужа. Потому и пришла к тебе. Ты мне верь, а старухе не верь. Ее мурза с ложью к тебе послал. Пойми: без его позволения ни один чужой человек в гарем проникнуть не может. Я все сказала.

У Эрви будто крылья за плечами выросли. Дали русские Аказу войско или не дали, не это главное. Главное — Аказ жив! Теперь она знала, как говорить с мурзой, знала, что делать. Весь день была радостной, а поздно вечером пришел в ее комнату Кучак.


— Пакман в Казань прибежал. Хочешь увидеть его?

— Хочу.

— Только он горестные вести принес...

— Все равно хочу.

Мурза хлопнул в ладоши, вошел, склонившись, евнух. Через малое время привел Пакмана.

— О, Эрви. Ты стала красива, как луна в зимнюю ночь,—ска­зал тот.

— А ты возмужал, Пакман. Здравствуй.

— Я привез тебе поклон от Боранчея.

— Спасибо. Здоров ли он?

— Постарел сильно. Велел тебе мурзу слушать, покорной быть.

— Муж мой, Аказ, здоров ли? Почему он поклон не послал?

— Разве ты не знаешь: Аказа нет в живых. Его убили русские.

— Когда?

— В ту ночь. Он побежал тебя догонять, наскочил на русских, его зарубили.

— Как ты узнал?

— Я сам похоронил его. У Волчьего оврага.

— В прошлую ночь ко мне мурза Шемкуву прислал — она го­ворила, что Аказа убили в крепости на Суре. Кто из вас лжет?

Пакман виновато глянул на мурзу, тот боднул головой в сто­рону двери, и Пакман исчез.

— Так кто же из вас говорит правду?—спросила Эрви.

— Пакман не поумнел. Захотел похвастаться. Ты одно знай: Аказа нет.

— Отпусти меня домой.

— Зачем? К кому? Сейчас там Мырзанай хозяин. Тебя он силой выдаст за Пакмана. И будешь ты жить в черном, дымном кудо. Терпеть упреки, сносить побои. А я тебя сделаю звездой гарема, женой сделаю. В шелка одену, Пакман твоим слугой будет. Хочешь?

— Могу ли я стать женой человека, который оплел меня мерз­кой ложью? Я знаю, что Аказ жив и русские идут на Казань войной. Ненавижу тебя. Убей меня или отпусти!

— Вот как! Терпенью моему пришел конец. Сейчас же соби­райся! Пойдешь в подвал, к моим рабыням. Нет, не к рабыням! Аскерам на потеху! Их много. Они тебе праздник устроят. Иди! Или боишься?

— Уж если я тебя не боюсь — твоих ли мне собак бояться?

— Ну, берегись! Сначала я тобой натешусь, потом—аскерам!— Мурза раскинул руки и пошел на Эрви. Она вскочила на лежанку, с нее забралась на подоконник. Ударила ногой в раму.

— Не ломай раму! Упадешь — разобьешься.

— Какой дурак назвал тебя могучим?—Эрви повернулась к мурзе, пытаясь спиной выбить окно.— Ты лжец и трус! Сюда идут войска, а ты воюешь с бабами!

Эрви ударила ногой по раме, на пол посыпались осколки цвет­ного, наборного стекла. Мурза в два прыжка оказался около окна, схватил Эрви, сдернул с подоконника. Стараясь вырваться, Эрви извивалась, как кошка, царапала лицо мурзы, била по спине кулаками. Мурза держал ее крепко. Понес к двери. И тогда Эрви увидела светильник, укрепленный на стене на высоте человеческого роста. Она вырвала из гнезда бронзовый подфакельник и изо всех сил ударила им мурзу по голове. Кучак пошатнулся, завыл, как зверь, бросил Эрви на пол. «Ты ранила меня, собачья кровь!» В неистовой злобе он начал наносить ей удары носком сапога в бока, в спину, в голову. Эрви потеряла сознание. И почти в тот же момент в дверях показался Хайрулла, крикнул:

— Внимание и повиновенье! Сююмбике — царица Казани!

Кучак зажал рану на голове ладонью, увидел царицу. Она

стояла в дверях, величественная, с легкой усмешкой глядела на мурзу.

— Поклон тебе, великолепная. Милостив аллах, тебя ко мне пославший. Царице слава!

— Здравым будь, мурза. Да ты ранен, я вижу.

— С оружием я был неосторожен...

Сююмбике вошла в комнату, остановилась около Эрви и, мет­нув на нее короткий взгляд, сказала:

— Тебя я поняла. С таким оружием шутить опасно.

— Повелевай, светлейшая. Прости великодушно. Я вздумал проучить мою служанку.

— Служанку? Давно ли жена Аказа стала твоей служанкой?

— Все подданные ханства — наши слуги.

— Но не все же наложницы.

— Пойдем в мои покои, светлейшая. Здесь не место... Здесь гарем.

— Я женщина, и мне аллах позволил входить в гарем.

— Обычаи неписаные есть...

— Я пришла сюда ради государственного дела. Ты, мурза, допускаешь ошибку за ошибкой. Ты должен делать все ханству на пользу, а чем занялся? Скажи, зачем ты притащил в Казань жену Аказа?

— Позволь, блистательная, спросить: с каких это пор влас­тители ханства стали считать девок в гаремах их подданных?

— Глупец! Ты нуратдин — опора царства. И ты обязан каждый свой поступок, каждое ничтожное решенье соизмерять с разум­ностью. Ты думаешь, мне жалко девок, что ты таскаешь в свой гарем? Тебе был отдан черемисский край, чтоб там был порядок. А ты ради одной бабенки устроил среди подданых своих драку, ты залил кровью свадебный костер, убил Тугу, озлобил его сына, сжег селенье. И в довершение всего поставил лужавуем никчем­ного и жадного ублюдка.

Эрви очнулась. Она села, прислонилась спиной к лежанке, с ужасом вслушивалась в слова Сююмбике. Сказала тихо:

— Великий юмо! Какие это люди... Подобие зверей... Народом« правят, а сами сеют всюду смерть и горе. Прокляты вы будьте.

— Эй, Хайрулла! Заткни ей глотку!—крикнул мурза, и старый слуга столкнул Эрви снова на пол, наступил ногой на спину.

— Не тронь ее! — движением руки Сююмбике выслала Хайруллу и, обратившись к мурзе, сказала:

— Ты слышишь: проклинает. И не она одна. Ее устами говорит народ. А между тем у нас над головой нависла беда. Великий князь Москвы идет на нас войной...

— Это мне известно. Ратников ведет князь Вельский... Не очень много. Тысяч пятьдесять. И у нас еще много времени.

— У нас нет времени! Они уже в крепости на Суре. Если бы ты не возмутил присурских черемис и чувашей —они бы крепость эту строить помешали.

— Не в том причина, великая...

— Там воев вдвое больше, чем ты думаешь. А крымский хан- подмогу нам шлет, на черемис теперь мало надежд, коренные ка­занцы нам враги, им хан Беналей уже не нужен, хотят просить на пристол Шигалея.

— О, этот Шигалей! Мерзкий лизоблюд! Выкормыш Москвы. Если он станет ханом, Казань пропала!

— Вот видишь! Теперь ты понимаешь, как велика опасность?-

— Что думает хан Беналей?

— Он так же, как и ты, сидит в гареме либо тешится охотой.

— Надо бы созвать эмиров...

— Что они сделают, если у нас мало войска? Я только что отослала гонца к отцу, в ногайские степи, а тебе надо снова ехать на Перекоп.

— Я только что вернулся. Хан войско не дает. Он сам...

— У хана и просить не надо. Ты поезжай к бею Ширину. Ведь ом твой дядя?

— Дядя, но он Казань защищать не будет.

— Ты его и не проси. Ты уговори его послать свой байрак на Москву. В нем, я знаю, двести тысяч войска.

— В набег он, пожалуй, пойдет. Успею ли я?

— Мы с месяц продержимся в осаде. Пусть в пути аллах ведет тебя. Иди, иди — собирайся. Я тут поговорю с Эрви.

Мурза пожал плечами, вышел. Появилась Зульфи, за ней евнух.

— Скажи мурзе, что я беру Эрви с собой,— сказала ему


Сююмбике,—Унеси ее в мою повозку.— Потом подумала: «Умеет все мурза: саблей махать, ясак собирать, говорят, обнимается крепко. Одному научиться не может — думать. И хан, аллах свидетель, головою слаб. Гарем, охота — вот его занятия. Все дела взвалили на меня. А я ведь только женщина — не больше».

Зульфи собирала из шкафа одежду Эрви. Сююмбике спросила:

— Зачем он бил ее?

— За глупость,— ответила служанка.— Любая была бы рада. А эта...

— Не покорилась?

— Мурза ей золото давал, велел сказать, что муж убит...

— Не поверила?

— Нет. Дикая совсем, не смыслит ничего. Мурзу светильником ударила.

— Иди. Поможешь ей переодеться.

— Твоя воля священная.

Служанка поклонилась и вышла.



Марш Акпарса


• Марийские национальные кушанья: сокта — колбаса из овечьего сала с а, , . и і у про —сухой сырок, коман мелна—трехслойные блины.

4 Маш Акпаэса



[1] Шорва (мар.) —хмельной напиток, приготовляемый из меда.

[2] .Топейка.пошел в Нуженал. Обул новые сапоги из сыромятной кожи, надел штаны из отбеленного конопляного полотна,

и тую но порогу п подолу рубашку, поверх ее — дубленую

КУртку безрукавку, взял плетку треххвостку и зашагал по берегу. У Топейки сегодня и горе, и радость. Сегодня Топейка на

[3] Шювыр (мар.)—народный инструмент из рода волынки.

[4] Тюмыр (мар.) — барабан.

[5] Здесь и далее стихи А. Ф. Смоликова.

[6] Пеш сай (мар.)— очень хорошая.

[7] Окмак (мар.)—дурак.

[8] Суас — так черемисы называли татар.

[9] Достархан (тат.)—скатерть для обеда в походах.

[10] Джаным (тат.)—душа моя

[11] Омсам поч (мар.)—открой дверь.

ЦАРСКАЯ ОХОТА

С

того дня, как Аказ попал в руки Шигалея, прошло ровно два года. Много изменилось с тех пор. Крепость на Суре превра­тилась в город, и нарекли город Васильсурском в честь т .нікого князя. Поход в Казань, на который Шигалей так надеялся и, не удался.

В ту пору Василий-князь до Казани не дошел, остался в Ниж­нем Новгороде, а далее послал воеводу Вельского, способного чинить брань в палатах боярских, а не на ратном поле.

Вместо того, чтобы, подойдя к городу, ударить сразу всей си­лой, воевода перво-наперво приказал построить себе баню-мыленку с паром, послал ратников в леса за березовыми вениками. А тех ратников черемисы побили. Боярин послал сызнова — да так до трех раз.

И пока пропарил воевода свое рыхлое брюхо, пока ратники вместо того, чтобы махать саблями, махали веником, прошло две недели, и на русскую рать, как снег на голову, свалились крымские конники, возвратившиеся с мурзой. Правда, в злой сече, которая шла три дня, конников тех почти всех побили, но и на­ших полегло немало.

Не успели воины передохнуть, как с полуночной стороны напал мурза Япанча. Отразив Япанчу, воевода, ожидая еще какую- нибудь нежданную каверзу от татар, натерпелся такого страху, что без ведома князя и при большом недовольстве воинов надумал вести рать обратно.

И увел бы, да на его счастье казанцы, радевшие Москве, при­нудили хана просить у русских мира. Мир был принят, Беналей был великому князю клятву жить с Москвой в дружбе и в пос­лушании.

Если бы воевода удосужился заехать в Казань, то узнал бы, что там от осады начался голод, а у хана лишь малая горстка джигитов. В то время Казань можно было взять голыми руками.

Но боярин в честь примирения снова залез в мыленку и, на­парившись до одурения, отправился с ратью восвояси.

Шигалей, узнав об этом, ругал боярина матерно по-русски, чему он научился еще в молодости.

Шигалея к Казани не допустили, держал его государь на стро- ительстве крепости и в ратные дела не вмешивал, быть может,считал стройку важнее войны.


Когда рати ушли под Москву, хан был оставлен на Суре до

полного окончания дела.

После прибытия на место, Аказа стали каждодневно посылать в лес выбирать деревья, годные для возведения крепости. Вместе с ним ходил Андрюшка Булаев да еще два ратника. Сначала все больше молчали, потом начали говорить, а через пару недель и подружились. И тогда сказал Аказ Андрюшке:

Отпустил бы ты меня, друг. Я в такое место убегу — никто не найдет меня!

— Да разве я тебя держу? Беги. Только поразмыслим давай, есть ли резон тебе бегать. Вот говорил ты: мурзе отомстить надо, жену отнять надо. Ну, хорошо, убежишь ты, мурзу убьешь, жену привезешь домой. А туда раньше тебя понаедут басурмане, да и не только тебя убьют, а всю твою деревеньку за этого вонючего мурзу выжгут и людей погубят. А ежели убежать да дома сидеть и ждать, когда мурза сам жену вернет,— ведь срам?

— А в плену жить хорошо ли?

— Ты погодь-погодь. Дай думку досказать, а потом уж и спра­шивай. Вот ты говорил, что твой батька лужавуем был. Это по- нашему князек вроде. Стало быть, ты княжич, и весь твой народ тебе послушен?

— Не весь. Только Горная сторона. Луговые люди меня слу­шать не будут.

— А разве они меньше вашего утеснения от татар терпят? Это я к тому говорю, что не мешало бы, при случае, твоих люди­шек поднять против басурманов да и выгнать их из твоих земель.

— Я тоже об этом все время думаю!—горячо произнес Аказ и стукнул кулаком в грудь.

— Думать-то мало — надо делать! А дело это не по тебе, хоть ты и княжич. Ну-ну, не обижайся, я намного старше тебя. Кто ты сейчас есть? Ты, как стрела неоперенная, далеко летишь, да без толку. Охотник ты хороший — это я знаю, а воин ты ни­какой. Одно бойкое дело задумал сотворить и сразу трижды обмишурился: мурзу потерял, наших ратников ни за што ни про што убил и сам попал в полон. Разве такому впереди народа идти можно? На охоту свое княжество водить годишься, а на войну — нет! А чтобы супротив мурзаков своих сородичей поднять, надо ой-ой каким воеводой быть.

— К чему все это говоришь мне?

— А к тому... Вижу я — ты хану по сердцу пришелся. Иди к нему и просись на службу к государю. Так и скажи: «Хочу ратному делу научиться и при походе на Казань при случае встать во главе горных людей на сторону Москвы». Хан с тебя звание полоняника снимет, сделает воином. У него есть чему научиться, он рати в большое дело водил. Ты только разувай глаза пошире да все на ус мотай. Пройдет пара лет — смело вставай в воеводы. Подумай о сем.

Нелегко было Аказу распрощаться с думой о воле, но другого выхода не было, пошел и он бить челом хану. Шигалей принял его на государеву службу с радостью.

Быть может, за смелость, за ум, а паче за прямоту и честность хин Шигалей полюбил Аказа и приблизил его к себе.

Аказ все время около хана, учится, как надо ратью управлять, как крепости брать. Или заспорят Ивашка с ханом, друг другу такие новости выкладывают — ввек не услышишь нигде такого.

От ратников научился отменно говорить по-русски, стал одо­левать и грамоту, хотя письменных людей в войске было мало.

Так прошло два года. Нынешним летом, построив крепость, хан ушел в Москву, а вместе с ним и Аказ. Он добился большой чести — стал стремянным хана. Топейка остался возле Аказа.

— Ты тут один с тоски умрешь,— сказал он.— А я тебе песни петь буду, веселить буду.

В кремлевских хоромах отошла всенощная. Лениво позванивали колокола, на крепостных стенах протяжно перекликались сто­рожевые.

В мягком синем небе по-летнему чуть-чуть затуманенная кра­суется луна. Около храмов в выбоинах каменных плит лужицы блестят, будто серебряные слитки.

Старые богомольцы, выходя из церковных дверей, с ворчанием обходят грязь, молодайки прыгают через лужи, легонько повиз­гивая.

От царского дворца на землю упала черная тень. На краях тени вырезались очертания шатровых крыш, гребней и ма­ковок. Караульный голова Терешка из тени полюбовался луной в ночной тиши, потом, вздохнув, пошел в душную будку, попле­вал на палец и развернул дневальную книгу. На чистом листе гусиным пером написал:

«Мая 26 день. В четверг после раннего кушанья ушел Государь на Коломенские поля тешиться охотою, а с собою был взят иноземный посол.

День был ветрен, ветер невеличек, со вечеры шел дощ с пе­ремоткой. К нощи ударил гром вельми велик, блистала молния, в шел дощ велик с полчаса. В нощи же стало тепло и месячно. И на государевом дворе и около дворца стоял на карауле голова Терентий Ендагуров со приказом».

Потом Терешка вышел из будки и, обойдя всех сторожей, направился в караульные сенцы в надежде вздремнуть часок-другой.

Но разве дадут поспать в беспокойном Кремле?

Дробно зацокали по каменным плитам копыта коней, кто-то подъехал ко дворцу. Ендагуров выскочил и, хоть всадников еще не было видно, догадался, что едет хан Шигалей.

— Ну, басурман лихой!—ворчал Терешка.— Иные к царскому жилью на цыпочках идут, а этот никакие уставы не чтит, гоняет по Кремлю верхом, будто по степи.

На сей раз Шигалей осадил коня далеко от дворца и подошел

к Терешкиной будке пешком.

— Скажи утром государю, что Шигалей в Москве!— прогово­рил хан и, круто повернув, зашагал обратно.

«Ишь ты,— не здорово, не прощай, а сразу приказ. Будто я ему служу,— обиженно подумал Терешка.— Не передам...»

«А вдруг хан по государеву делу неотложному? Вот тогда батогов попробуешь. Лучше сказать»,—и Терешка крикнул хану:

— А великого князя дома нетути! И седни и завтра!

— Где он?—хан остановился.

— В Коломенском охотой тешится. Завтра на зайчишек пойдут, потом на ведмедя облаву учинить хотели.

Шигалей с досады хлестнул плеткой по голенищу сапога. Про­пустить такую охоту! Подошел к Аказу, спросил:

— Еще сорок верст проскакать можешь?

— Могу и больше, а кони устали,— ответил Аказ.

— Лошадей сменим.

Село Коломенское вотчинным землям московских князей при­надлежало издревле.

В четверг, в канун приезда государя на охоту, в трех верстах от села на опушке леса служки дворцовые натянули царский ша­тер. Все другие шатры боярские разместились поодаль, только один, князя Михаила Глинского шатер, приткнулся прямо к ве­ликокняжескому. С недавних пор на удивление всему боярству Глинский снова попал в царску милость.

И было чему удивляться! Когда-то Михаил Глинский был ли­товским князем, самым богатым, самым умным и властным. На королевскую корону замахивался. После неудачи отошел от ли­товского короля Сигизмунда и стал служить Московскому князю. Лучше его Василий-князь военного советника не знал. Но сколько ума у князя Михайлы, столько же и коварства.

В горячем ратном деле предал он великого князя, перекинулся к Литве, но был в пути перехвачен, закован в цепи и брошен в темницу. Все думали — Глинскому конец. И вдруг князь Михайло на воле и снова советник и воевода. Все гадают: отчего такая пе­ремена? Только боярин Вельский понял, в чем дело, а приехал в пятницу с государем на охоту — еще более в своей догадке упрочился. Сына своего Ваську потихоньку в шатре поучал:

— Смотри, остолоп, и помни: баб остерегайся всю жизнь. Что есть баба? Сеть для уловления мужей: светлым лицом и ясными глазами она колдует. Был у нашего государя один враг — Мишка Глинский, заковали его с божьей помощью в цепи. И никто бы его не вызволил, даже сатана. А она приехала из Вильны...

— Кто она?—угрюмо спросил боярский сын.

— Кто, кто! Олёнка, Мишкина племянница, приехала из Вильны, околдовала великого князя, а он, старый пес, выпучил на нее глаза, будто окунь, оторваться не может. Ан смотрим, через седьмицу Мишка без цепей у государя в гостях. И с той поры пошло. Ты подумай, Васька, все мы не без греха,— боярин крупно пере­крестился.— А ты посмотри, что эта Олёнка выделавает! Веры придерживается римской, по городу ходит вольно, порядки чтет иноземные и перед кем подолом-то машет, ты подумай! Перед великим князем! Ежели она успела околдовать, то его погибель ждет. Такой грех никаким зипуном не прикроешь.

— Може, зря это, батя?

— Зря?! Загляни-ко в шатер Глинского, там ее увидишь. Видано ли дело, баба в портках да на охоте. Да кто бы на такое осмелился, если бы Василий Иванович не был опутан? Он ей позволил. Я ужо боярам донесу и митрополиту тоже. Трон ос­квернять не дадим.

— Зря ты на нее говоришь, батя. Я тоже видел ее: она кротка, смиренна, глаза добрые, будто у ангела...

— Я те дам у ангела!..

И не миновать бы Ваське взбучки, да позвали боярина к го­сударю, чтобы начинать охоту.

Подходя к царскому шатру, Вельский от злости прикусил губу. С другой стороны впритык поставлен еще один шатер. И чей? Хана Шигалея! Видно, принесла нелегкая басурмана, и, смотри ты: рядом с государем жить позволено. А его, боярина Вельского, по­томка Рюриковичей, затолкали к бесу на кулички. Боярину до слез обидно. Около большого шатра людей много: сам Василий Иванович на коне, рядом с ним Мишка Глинский, а за ним, сра­мота глядеть, его племянница Олёнка сидит в седле, на одну сторону ноги свесила и хоть бы глазом повела. По другую сторону государя Шигалей с каким-то новым поезжалым. Тоже вроде из басурманов. Боярин подъехал ближе, поздоровался, как за­ведено, и все поскакали в поле.

Хану Шигалею поговорить с князем о делах не пришлось: толь­ко прискакал и сразу снова на коня — охотой тешиться. Василий Иванович хану очень верил и любил его, потому приезду Шигалея был рад несказанно. Такую великую охоту на зайцев учинили — шум и гам стоял вокруг Коломенского целый день. Весь день тра­вили косых собаками, настигали стрелами, а то и прямо лупили


шестоперами. Зайчишки до того очумели, что, убегая от собак, прыгали на людей, и те били их нещадно. До вечера гоготали над смехотворным случаем: посол барон Сигизмунд Г'ерберштейн рас­потешил охотников изрядно. Дал ему государь трех борзых, колчан со стрелами и лук, за пояс нож, за спину шестопер—и пое­хал, бедный, со всей этой сбруей, хоть справиться с ней не мог. Держась иноземных правил, он при каждом появлении госу­даря снимал шляпу и широким взмахом руки отводил ее в сто­рону. Поскольку государь носился на коне по полю беспрестанно, то барону то и дело приходилось махать своей шляпой. А шляпа глубокая, с широкими полями, с прикрепленным пучком перьев. И надо же было случиться такой оказии—в тот миг, когда посол, увидев государя, отвел шляпу в сторону, из кустов вы­махнул заяц, удиравший от своры собак. Место было меж кустов узкое, с одной стороны государь, с другой — посол. А в проходе между ними шляпа, выкинутая в знак приветствия. Куда бедному зайчишке деться? Он и махнул в шляпу, пробил тонкое сукно и вместе с посольским головным убором помчался по лугу. Борзые в замешательстве остановились, сбились в кучу — вместо зайца вдруг перед ними цветной клубок летит. Пока собаки по­няли в чем дело, заяц выскочил из шляпы и был таков.

Барон Герберштейн всю эту охоту описал в своей голубой тетрадке, которую вторично привез в Москву. В первый раз Гер­берштейн был в Москве восемь лет назад, когда приезжал послом от императора Максимилиана. Ныне барон послан сыном Мак­симилиана Карлом Пятым. Барон еще в прошлый приезд надумал написать о Московии книгу и потому записывал все, что мог узнать и увидеть. Поручив все дела посольства вести Нураголю, барон то и дело отлучался из посольской избы, вступал в разговоры с приезжими людьми, выведывал, выпытывал о землях, кои лежат вокруг Москвы на все четыре стороны. И записывал, записывал, записывал.Барон очень неплохо рисовал, и многие его рисунки позднее попали в «Историю Государства Российского».

Воспользуемся записью Герберштейна и мы. Вот, что писал он об охоте, на которую так спешил хан Шигалей.

«Вблизи Москвы есть место, поросшее кустарником и очень удобное для зайцев: в нем великое множество этих зверюшек, причем под страхом величайшего наказания никто не смеет их ловить, а также рубить те кустарники. Всякий раз, когда государь пожелает насладиться забавой, он едет в это место и потом от­правляет за послами своих советников и велит приводить послов. Когда их приведут и они станут приближаться к государю, то принуждены бывают по внушению советников сойти с коней и сделать к государю несколько шагов пешком. Точно так провожали к нему и нас, и он ласково принял нас, сидел на разукрашенном коме, одет был в блестящее одеяние, без рукавиц, но с покрытою головою. Он протянул нам руку и стал говорить через толмача. «Мы выехали для своей забавы и позвали вас принять участие н нашей забаве и получить от этого какое-нибудь удовольствие. Садитесь на коней и следуйте за нами». Платье на нем было напо­добие терлика, расшито золотыми нитями. На поясе висели два продолговатых ножа и кинжал, на спине под поясом он имел особый вид оружия — булаву на ремне, украшенную золотом. С правого боку государя ехал изгнанный казанский хан Шигалей, а с левого—два молодых князя. Один из них держал секиру из слоновой кости, у другого же был шестопер. Шигалей был опоясан двойным колчаном, в одном были спрятаны стрелы, в другом заключен лук. В поле находилось более трехсот всадников. Нам поручили самим вести собак, как следует по ихнему обычаю. На краю поля в длинном ряду стояло почти сто человек, половина которых одета в черный цвет, половина—в желтый. Невдале­ке от них остановились другие всадники, препятствуя зайцам вы­бегать на дорогу и ускользать. Вначале никому не дозволялось спустить охотничью собаку, кроме Шигалея и нас.

После повеления государя начинают все кричать в один голос и спускают меделянских ищейных собак. У государя огромное количество отличных собак, и весьма приятно было слышать их разнообразный лай. Когда появляется выгнанный собаками заяц, и него летит дождь стрел. Если они не поразят зверя, выпускают других собак, и те отовсюду нападают на него. Чья собака поймает больше, тому охотники рукоплещут, будто он совершил воинский подвиг. Равным образом того приветствует и сам государь. Охота длилась весь день, и по окончанию ее снесли всех зайцев вместе, и их оказалось триста. С охоты государь отправился к одной деревянной башне, там разбито было несколько шатров, первый неликий и обширный, наподобие дома—для государя, второй—для хана Шигалея, а третий—для нас...»

Князь Василий вошел в шатер довольный — охота удалась на славу, сердце потешилось вволю. И еще радость: хан Шигалей приехал, наверно, про Казань целый ворох новостей привез. Постсльничий подал князю умыться, потом начал переодевать.

За шатром сгущалась темнота. Ветерок утих, издали доносится песня. Кто-то поет приятным, задушевным голосом. В голосе и ласковость, и радость, и шутейность. Слушать такую песню приятно. Князь прислушивается.

Песня напомнила о племяннице князя Глинского. Не только красота Елены смущала Василия. Мало ли красивых женщин в Москве? Но в Москве даже царевны живут «...яко пустынницы, мило зряху людей и люди их: но всегда в молитве и в посте пребываху и лица свои слезами омываху».

Елена же на порядки эти замахнулась, дом ее открыт для всех — будь он юноша, девица, старик или зрел муж — лишь бы высокого рода. С мужчинами говорит смело, над многими обычаями смеется. В иноземных городах она побывала, многое повидала, потому и смела. И больно по душе пришлась великому князю эта смелость. Где бы Елена ни появлялась — всюду будто свежая струя вливалась в затхлый воздух боярского уклада. Василий понимал, что влечение это к добру не приведет, но поделать с собой ничего не мог — его тянуло к Елене. Вот и сей­час он думает, как бы увидеть ее.

Одевшись, сказал стольнику:

— Ужин накрывать в моем шатре. Зело не торопись, ибо я у князя Михайлы в шатре посижу, послушаю хана Шигалея речи. К столу зови тех же, что и вчера,— и вышел.

Шатер Михайлы Глинского разделен легкой занавеской белого полотна на две половины. В одной — князь, в другой — княжна Елена.

— Позвал бы ты, Михайло, сюда хана Шигалея.

— Сейчас пошлю, великий князь,—ответил Глинский, приложив руку к груди.

— Сам бы мог послужить государю. Аль зазорно?

— Твое повеление свято для меня, государь, схожу сам,— и, взглянув в сторону Елениной половины, вышел. Надвигались су­мерки, и на женской половине шатра вспыхнула одна свеча, другая, третья. По тени, падавшей на полотно, Василий понял, что княжна одна, без служанок. Это его обрадовало и испугало. Властный и гордый с боярами, с княжной Еленой Василий те­рялся. От ее больших серых глаз исходила какая-то сила, а речи ее были так необычны для женщины, что великий князь, высоко стоявший над всеми, перед Еленой чувствовал себя неловко.

Вот и сейчас она подвластна ему, и любая женщина на ее месте, склонив голову, пришла бы на его зов. Он говорил бы с ней строго, и та трепетала бы в страхе перед ним. Сейчас у князя не хватило решимости позвать. Он ждал. Вдруг из-за занавеса раздался приятный, словно музыка, грудной и нежный голос:

— Дядя Миха, ты один?

— Он ушел по моему велению, княжна,— негромко ответил Василий.

— О, у нас гость, а я и не знала,— проговорила Елена.— Прости, великий государь мой, я сейчас принесу свечи.

Занавеска откинулась—перед Василием появилась княжна, освещенная двумя свечами, которые она несла в обеих руках. Все было поразительно в ней: и лицо, и стан, и походка, и одежда. Взглянув на князя, она чуть-чуть приподняла брови — и в глазах ее засверкали огоньки такие же яркие, как язычки горящих свечей. На свежих губах дрожала готовая вот-вот сорваться легкая улыбка. Одета княжна совсем по-иному, чем женщины, которых Насилий видел постоянно вокруг себя. Те вечно одеты в длинные широкие телогреи да летники, а то еще укутаны в шубу-платно, на голове повойники, каптуры, виден только кончик носа. Из-за длинных просторных одежд не узнать* толста ли, тонка ли женщина. А эта... На ней платье тонкого голубого сукна, шитое золотом и плотно облегающее весь ее стан. Спереди на груди ши­рокий вырез, с красивой обнаженной шеи спущено на грудь ян­тарное ожерелье, а к нему прикреплен темно-красный рубин в золотой оправе. Драгоценный камень на высоко поднятой груди княжны казался крупной каплей крови.

— Ой, княжна, до чего ты красива!—восторженно произнес князь.

— Государь мой изволит смеяться над бедной девушкой? — сказала Елена и, поставив свечи на стол, легким наклоном головы поприветствовала князя.

— Над бедной! Да ты и сама знаешь, сколь велико твое бо­гатство!

— Нет, я бедная,— упрямо повторила Елена.— Я настолько бедна, что нечем мне отблагодарить тебя, государь мой, за спасение моего дяди. Я все время думаю об этом и плачу.

— Твои слезы пусть будут мне благодарностью.

— Нет, я знаю, чем отблагодарить тебя, государь мой. Под­данные твои целуют тебе руку, я поцелую тебя в губы. Позволь?

Князь удивленно поднялся со скамьи и не успел сказать и слова, как Елена обвила шею руками и прильнула к губам. Выр­вавшись из крепких объятий князя, Елена закрыла пылающее лицо ладонями и убежала в свою половину.

У Василия бешено колотилось сердце. Никто и никогда не целовал его так.

— Подь сюда, княжна,— тихо позвал Василий.

— Вдруг придут?—ответила из-за занавески Елена.

— Ты боишься?

— Я ничего не боюсь. Я люблю тебя, государь мой, и мне нет греха в том, что я сделала. А боюсь я за тебя. Ты женат, и великий срам падет на твою голову, если откроется наша любовь.

— Я хочу еще раз видеть тебя!—твердо сказал князь.

— Позднее.

— Когда?

— Приду,— ответила Елена спокойным голосом, выходя к князю.—Приду, но только, как выполнишь мое желание.

— Я сделаю все!..

— Не так много. Сбрей бороду.

— Нет, я бороды не лишусь.


— А я умру, но не приду к тебе!—Елена повернулась и скры­лась за занавеской. Сколько ни звал ее князь, сколько слов ни говорил ей — не вышла, не откликнулась.

А за шатром все тот же голос, будто дразня государя, запел другую песню.

Василий хотел выскочить из шатра и выместить досаду на ве­селом певуне, но тут вошел Глинский и сказал:

— Зараз хан будет тут,—и, подойдя к великому князю, тихо проговорил:—Прошу тебя, не во всем ему доверяйся. Привез он с собой черемисского княжича, взял его на государеву службу без твоего ведома и, мыслю, не к добру. У хана своя орда, подвластная только ему, у черемисина народ тоже коварный. Может, с умыс­лом они стакнулись, чтобы при случае рать твою истребить.

Царь твердо сказал:

— Шигалей мне верен!

— Верен, пока на трон казанский метит. А ежели сядет да заручится такой поддержкой, как черемисы, жди беды.

— Про черемис ты верно сказал. Черемисы сильны. Сколь по­ходов Москва на Казань ни делывала, все они мешали. Сидят на дорогах, и миновать их нельзя.

— Вот-вот. Так отчего бы после всего этого княжичу черемис­скому к тебе на службу идти? И еще узнал я не от хана, а от иных людей, что он, тот княжич черемисский, налетел на наших воинов, троих убил и попал в плен. И вдруг ни с того ни с сего — служба государю.

— Спасибо за совет,— сказал Василий и поднялся навстречу входившему хану.

— Брат мой Шигалеюшко, здравствуй!

— Будь и ты здоров, великий государь.

— Ну, рассказывай про твои плотницкие дела,— присаживаясь по-простому с ханом, промолвил Василий.— Хорош ли город сру­бил? Ты, князь Михайло, тоже садись.

--Крепость вышла отменная. Стену добротную из дубовых бревен возвели, вокруг ров выкопали, воду пустили. Восемь малых башен поставили да одну великую на камне. Теперь Казань вое­вать будет легче. ...........

— Не только для войны замыслил я город сей, но и для мира. Пора твердой ногой вставать на Казанскую землю. Сколько раз мы брали Казань, а остаться там не могли, потому что опоры там нет. Народы там чужие, злобные. А коль будет свой городиш­ко, куда способнее. Людей наших, я чаю, там недохватка — мо­жет, послать? Ратников, может, немного собрать туда?

— Не надо, великий государь. Как только мы крепость возвели, бродячие и беглые люди слетелись, как мухи на мед. Сперва зем­лянки рыли, потом избушки, а теперь несколько слободок вокруг города выросло. И стал град на Суре не только для бродячего, но и для торгового люда защита. И еще, я думаю, из него с чере­мисами дружбу завести можно.

— В дружбу с черемисами не верю,— ответил государь,— племя лютое, коварное, безбожное! Зачем они лютуют против нас?

Они защищаются, а не лютуют!—ответил Шигалей.

- Да ведь знаешь ли ты, великий государь, что в минувший поход они нашей рати сделали больше зла, чем татары. Трижды посылал я ратников леса разведать, и трижды их черемисы посекли, -заговорил вошедший боярин Вельский.

- Скажи, боярин, если бы черемисы пришли в наш храм да все образа и хоругви поломали бы, что бы ты с ними делал?— спросил хан.

— Предал бы жестокой смерти!

— Подобное же сделали твои ратники. Они, великий государь, были посланы за вениками для боярина. Не ведая того, выломали «священную березовую рощу черемис. И оттого не только погибли сами, но и озлобили лесной народ противу нас. Из-за пустого дела — веников для боярской бани.

— То правда, боярин?—спросил Василий.

— Про осквернение рощи мне неведомо было...

— Пора чинить с народом этим дружбу, государь. Без твоей воли взял я на государеву службу черемисского княжича, а с ним несколько его сородичей. Велику пользу дать он нам может. Я ему верю.

Шигалей ждал от князя одобрения, но Василий нахмурился и сказал недовольно:

— Где тот княжич?

— Он здесь, у меня в свите.

— Зови сюда!

Хан вышел из шатра, потом вошел вместе с Аказом.

— Скажи ему, кто я, будь толмачом. Поговорить с ним хочу.

— Я сам знаю, кто ты. И мой народ о тебе наслышан,—сказал Аказ и поклонился.

— Ишь ты! Он по-нашему говорит не хуже тебя, хан.

— Два года крепость строить мне помогал, ратному делу учился. Воевода будет добрый.

— Зовут тебя как?

— Аказ.

Скажи, Аказ, что тебя заставило служить мне?

Мурза Кучак заставил...

Вот как?! Выходит, не своей ты доброй волей...

Не своей. Народу моему совсем тяжело под крымцами жи­вет а, поборами да грабежами совсем изнурили они людей. Мурза Кучак обиду мне нанес, а потом...

— Для того и служить к тебе пришел он, чтобы мурзе тому отомстить,— вмешался в разговор Шигалей.

— Ты, хан, погоди. Я не пойму, как он один, пусть даже у меня послуживши, того Кучака накажет? И какой прок от того его народу?

— Хан не совсем верно сказал,— ответил Аказ.— О мести од­ному мурзе я только сначала помышлял. Теперь я про всю Горную сторону думаю — насильников надо оттуда выгнать!

— Как?

— Послужу у тебя, к делам ратным попривыкну, а как при­спеет время—подниму своих сородичей, поведу их на врагов...

— Как по-твоему, когда такое время приспеет?

— Не раньше, чем твои рати пойдут на Казань.

— Такой мне ответ люб! Стало быть, твой народ заместо по­мех поможет нам. Уверен ли ты в том?

— За горный народ верное слово скажу — все за мной пойдут.

В шатер вошел стольник.

— Великий государь, столы готовы. Трапеза ждет...

— Сейчас идем. Ну, что ж, Аказ, послужи Москве! Ежели ду­ша к Казани лежит, лучше уходи. С огнем не играй.

Когда Аказ вышел, Василий сказал боярину:

— Шигалей прав: хоть ты и дважды на Казань ходил, а той земли не знаешь. Ведь если черемиса за нас поднимется, Казани не устоять.

— Не устоять, великий государь.

— Пошли к столу. Завтра с утра потешимся медведем, а в понедельник, хан, приводи ко мне этого княжича да митрополита с собой прихвати. О многом поговорить надо. За этим язычником сам глядеть буду — узнаю, что у него на душе.

Среди всех постельничих у государя Санька Кубарь был лю­бимым. Ему чаще других приходилось спать в одной комнате с великим князем, и на охоту Василий брал голько его. Санька красив, ласков, верен и ко всему прочему умен. Рода Санька невысокого, и в царские покои привела его не знатность, а судьба. Дед у Саньки простым дружинником был, потом водил ватагу разбойничью, и звали его Василько Сокол. Бабушка Саньки — сурожского купца дочь Ольга. Говорят, в молодости была кра­савица несравненная и будто Санька на нее очень схож. В пору властвования Ивана Васильевича Третьего помог Санькин дед го­сударю Руси ордынцев рассеять и иго татарское сбросить, и за то сделал Иван Сокола воеводой. Сокол погиб, а его единствен­ный сын Василий, женатый тоже на дочери купца, умер разом с женой во время мора. Оставили они двоих малышей: Саньку


семи лет да пятилетку Ирину. Отдали их в монастырь на воспи­тание. Санька пробыл там три года, потом приглянулся царице, и взяла она его теремным мальчиком к себе, где за ловкость и быстроту получил он прозвание Кубарь.

У царицы Санька прослужил семь лет, государыню свою очень любил, и она часто доверяла ему свои горести и тайны. Но семнадцатилетнего Саньку держать у царицы стало неудобно, и Ва­силий Иванович взял его в постельничии. Ныне Санька сестру свою Ирину из монастыря взял, и живет она у бабушки Ольги в дедовых хоромах. Санька кормит их и всячески им помогает. Дай государь, помня дедовы заслуги, бабушке и внучке благоволит.

Сегодня ужин у государя что-то затянулся. Причиной тому — послы из Рима. Велено постели готовить не в шатре, а в башне, и он, изготовив все, ждет.

Загремели ступеньки. Санька распахнул дверь, впустил госу­даря, поставил рындов у дверей и начал раздевать князя. Василий Иванович хмелен, но не сильно. Позволил снять только ферязь, остался в сорочке, расшитой по рукавам и ворогнику шелком. Воротник стоячий из бархата отстегнуть тоже не позволил. Сев на кровать, спросил:

— Саня, тебе брить кого-нибудь приходилось?

— Нет, великий государь. Но дело немудреное, видывал.

Василий потянул Саньку к себе и тихо сказал:

— Тайно сбегай к Шигалею, спроси у него бритву.

Санька, не задумываясь, выскочил из башни и скоро вернулся с бритвой и котелком теплой воды.

— Бороду долой!—тяжело дыша, рубанул князь

Санька в испуге схватился за свою бородку.

— Да не твою — мою!

У Саньки задрожали руки. Уж не с ума ли свихнулся великий князь? Санька, ничего не понимая, глядел на Василия Ивановича.

— Ты што глаза пялишь? Сказано: бороду долой! Делай!

Санька обмакнул пальцы в котелок и начал мочить княжью

бороду.

Через полчаса с великими мучениями и бранью дело было закончено. Государь хоть и стал похож на немчина, но казался моложе, красивее и добрее. Санька вынул из чехла зеркало и по­дал великому князю. Тот оглядел свое лицо и, перекрестившись, начал умываться из тазика, поданного Санькой. Умывшись, подо­звал Саньку ближе и тихо повелел:

— Бороду отсеченную собери и заверни в малый плат. Пойди и шатер князя Глинского и отдай княжне. Жди ее повелений. Ступай.

Княжна Елена, развернув плат, посветлела лицом и сказала:


— Жди меня тут.

Скоро она вышла в мужской ферязи—длиннополом кафтане с воротником выше головы и шапке.

Когда княжна вошла к государю, он сказал Саньке:

— Спать нынче не будем. Иди в сенцы к рындам, без моего зова не входи и ко мне никого не допускай.

И только туг Санька понял все. Он вышел в сенцы. До боли в сердце ему стало жаль царицу. Он понял, что над Соломонией на­чали сгущаться тучи черной измены и опасности.

Утром царь был хмур и сказал Саньке:

— Нехороший сон мы видели с тобой, Саня, минувшей ночью.

Санька сразу понял намек государя и ответил:

—Я уж и забыл его вовсе. Из головы вон.

— Легко сказать,— со вздохом произнес Василий.— Сон он, вроде бы и сон, а бороды-то всамделе нету.

— Бороды нет,— согласился постельничий.

— Что люди скажут, Саня?

— Воля государя от бога, и кому осуждать ее? Борода — грех невелик. Не было бы больше.

Государь испытующе поглядел на Саньку и ничего не сказал.

Завтракал государь в лесу на большой поляне, куда перенесли его шатер. После завтрака сразу началась охота. Окружив лес огромным кольцом, загонщики сутки сторожили зверя. Как только появился великий князь, они с улюлюканием стали сжимать круг, чтобы выгнать зверя прямо на охотников, которые шли поодаль. Первая попытка была неудачна. Зверю удалось проскользнуть меж загонщиков, и он ушел. По свежим следам началась погоня, а государь с ханом и князьями вернулись к шатру.

Рынды вынесли из шатра кресло, государь сел. Василий начал рассказывать, как римского посла чуть не до смерти перепугал заяц, другие прибавляли всякие подробности, и все раскатисто хохотали. Никто не заметил, как на край поляны выскочил огром­ный медведь. Он на мгновение остановился, но выбора не было, сзади шли загонщики, и зверь направился к шатрам. Первым медведя заметил стольник и крикнул:

— Глядите, зверь!

Все обернулись. Михайло Глинский выхватил саблю, бросил­ся через поляну наперерез зверю. Оттого, что медведь неожиданно поднялся на задние лапы, князь растерялся и ударил плохо. Сабля чуть рассекла зверю лапу, и он, разъяренный, ухватил Глинского за плечи и голову, стал пригибать его к земле. Князь не мог пустить в ход оружие. Сопротивляясь могучей силе зверя, оперся на саблю, которая под нажимом медленно уходила в землю.

— Ну, что стоите?—крикнул государь.— Спасайте Глинского!

Хан Шигалей схватил пищаль, но Василий крикнул:

— Не смей стрелять! Ты князя убьешь!

И верно: теперь человек и зверь упали на землю и боролись, каждый миг изменяя положение.

— В ножи его!—крикнул Василий, но было уже поздно. До зверя не менее ста шагов, пока добегут...

И тут вперед выскочил Аказ. Он мгновенно выхватил лук, на­ложил стрелу, прицелился и спустил тетиву. Медведь взревел, обмяк и выпустил князя из своих объятий. Когда к месту схватки подбежал хан, стражники и Аказ, зверь был уже мертв. Стрела вошла под левую лопатку и остановилась в сердце зверя. Глин­ский, окровавленный, стоял на коленях и все никак не мог под­няться.

— Ко мне в шатер его. Обмыть и перевязать,—приказал по­дошедший государь.

Он взглянул на медведя, потом вытащил стрелу.

— Подойди сюда, молодец,— сказал Василий Иванович Ака- зу.— Если бы не твоя стрела, князю бы несдобровать. Стрелок го­раздый ты! Таких еще не видывал я,— разглядывая рану, восхи­щенно говорил князь.— Где так стрелять научился?

— Охотник я,— скромно ответил Аказ.

— За то, что спас князя Михайлу, жалую тебя сотником к хану Шигалею в полк. Ивашку Булаева сменим. Ему, старому, нора на покой.

— Спасибо, великий государь.— Аказ поклонился.—Про плохое, что говорил вчера, не думай. Криводушных у нас в роду еще не было.

— Ну вот и слава богу. Служи. Отныне Стрелком гораздым буду называть тебя.

Возвращались в Москву с песнями. Ловчие ехали впереди и невсело пели:

Одари нас щедро, царь.

Православный государь.

Не рублем-полтнною.

А полушкой-гривною.

Аказ и хан ехали рядом. Аказ сказал хану тихо:

— Государь племянницу Глинского любит.

— Твои уста говорят глупость. Государь женат,— и хан искоса поглядел на Аказа.

— Я не лгу. Ночью, к лошадям ходил и видел, как она прошла и башню государя и обратно не вернулась.

— У тебя зоркие глаза. Сердце медведя увидел—это хорошо. А племянницу князя ты не мог видеть. Ведь ночь была. Темно. Уразумел?

8!

Аказ, хитро улыбнувшись, кивнул головой...

(I Марш Акпарса


Спустя неделю великий князь нашел в крестовой палате бу­мажный свиток. Развернул, увидел две картинки. На одной на­малеваны степные люди с бородами, на другой еретики с голыми скулами. Под картинками полууставом написано: «Вот правые одесную Христа стоят с бородами, а все басурманы и еретики обритые, словно коты али псы. Один козел и то сам себя лишил жизни, когда ему в поруганье отрезали бороду. Вот неразумное животное умеет волосы свои беречь лучше брадобрейцев». И внизу был изображен козел без бороды, который больно смахивал на государя.

Василий Иванович порвал свиток на мелкие кусочки, бросил в печку.

— Ну, погодите, я вам ужо дам козла!

ЦАРИЦА-ЧЕРНИЦА

Сушь великая и зной пришли в это лето на землю. Как выпал дождик в канун царской охоты, и с тех пор хоть бы капелька упала на жаждущие поля! На исходе второй месяц лета, а на небесах ни единого облачка. Посевы в полях выгорели и погибли, высохли речки, в деревенских колодцах пропала вода. Ко всем этим бедам в лесах начался страшнейший пал. На сотни верст разлилось море огня, в нестерпимом жару гибли звери, люди, разбросанные по лесным починкам. Дым наполнил всю страну, трудно было дышать, слезились глаза. В Москве тревожно, страх сковал сердца людей.

И днем и ночью мрак.

Аказ со своей сотней метался из конца в конец Московского княжества, прорубал просеки, ставил земляные заставы огню. Ни одна сотня из княжеского войска не сделала столь много для спасения леса, сколько сделала сотня Аказа. Все думали, Аказ хочет заслужить веру великого князя. И никто не подумал, что лес для Аказа — его жизнь, любовь, дыхание, родина. Ради этого он старался спасать родное и до боли близкое.

По Москве ползли тревожные слухи. Иные говорили, что Ва­силий тайно принял латинство, другие уверяли, что царицу Соломонию отравили и царь выписал иноземную девку в царицы, и будто девка та уже в пути. Народ еще не знал, а в Кремле для бояр да и для попов уж не было тайной, что девка та Глинская Оленка. Боярин Вельский в тайницком приказе по ночам пытал хулителей государя, а днем сам хулил то Глинского, то Шигалея, и эти похулы, обрастая страшными домыслами, превращались в вину великому князю.

Беспокойно и тревожно было и в душе самого князя. Надо было


что-то делать. Или выслать Глинскую из Москвы и забыть о ней, или единым ударом разрубить старый узел и завязать новый. А тут без согласия митрополита, попов да бояр не обой­тись. Только они могут позволить такое.

Надо было с глазу на глаз поговорить с митрополитом, а по­пробуй, поговори. В палаты его пойти нельзя—не принято, к себе позвать — мало толку. Сразу поналезут бояре вроде бы под бла­гословение, и выгнать нельзя. На охоту митрополит не ездит — не по сану.

И великий князь стал придумывать, как бы свидеться с мит­рополитом тайно.

Царица Соломония о мужниных волнениях ничего не знала. Она слышала разговоры о Елене Глинской, но не верила им. Все лето пробыла в своих хоромах в Измайловском. Душную Москву она не любила. Государь изредка наезжал в Измайлов­ское, был с ней ласков, и Соломония свято верила в его любовь.

После ильина дня к царице пожаловал постельничий Саня с сотней воинов. Соломония очень обрадовалась своему любим­цу, но, предчувствуя, что он приехал неспроста, спросила:

— Государь мой Василий Иваныч здоров ли?

— Слава богу, великая княгиня, он в добром здравии.

— На Москве все ладно ли? Ведь выгорело все, я чаю, глад будет?

— Мужичишкам к голоду не привыкать — переживут, а для Москвы хлебушка найдется. Земля-то вон сколь велика.

— Ко мне попостить или как? Государя за тобой не видно?

— Послан я, великая княгиня, к тебе с повелением государя: ехать в Суздаль, в Покровский монастырь на молитву.

— В такую даль? — воскликнула Соломония.

— Объявился там инок, молитвами бесплодным помогает зеле успешно. Государь об этом прознал и велел тебе к тому иноку съездить. Для охраны особы твоей светлой даны сто конных воев под рукой сотника Аказа.

Царица, не мешкая, сразу стала собираться в путь. Это по­веление обрадовало ее. «Если государь заботится о моем неду­ге,—думала она,—стало быть, все разговоры о Глинской — злая хула и ложь». Точно так же думал и Санька.

Путь был труден. На лесных дорогах пахло гарью, ветер метал черную золу в глаза воинам, отчего лица их были черны, обвет­рены, губы потресканы. Царица из возка почти не вылезала.

Дорога шла узкой просекой, от деревьев, стоявших плотной стеной по обе стороны дороги, исходила прохлада. Санька и Аказ ехали впереди полусотни. Вторая полусотня шла позади царицыного возка.

О*

83


У Саньки и Аказа шел живой разговор, Аказ про лес мог


рассказывать нескончаемо. Вдруг раздался подозрительный треск, я с обеих сторон на дорогу повалились две раскидистые ели. Они с шумом и треском упали прямо перед головами передних коней, загородили дорогу. Аказ с Санькой и за сабли схватиться не ус­пели, как были сбиты с седел будто с небес упавшими на них людьми. В короткое время всю сотню повязали, сабли и пищали отняли.

Суровый, бородатый мужичище подошел к Аказу, спросил:

— Кого везешь?

— Говорить не велено,— твердо сказал Аказ.

— Ну и дурак. Ить мы ж сейчас сами посмотрим,— ухмы­ляясь, проговорил бородатый.— Демка, заглянь в возок!

Демка скоро возвратился и, скаля зубы, сказал:

— Гы-ы, да там жёнки. Целых четыре.

— Молоды?

— Сойдут, атаман! —И Демка, шмыгнув носом, еще больше оскалил зубы.

— Тащи их сюда, поглядим!

— Не смейте! — закричал тут Санька.— В возке великая кня­гиня!

— Царица?! —с удивлением спросил бородатый.—Погодь, Демка, я сам.

Он подошел к возку, открыл дверцу и долго глядел на Соломонию. Потом покачал головой, сказал:

— Верно. Царица. Не раз в Москве видел. Скажи хоть слово, княгинюшка.

— Жалко мне тебя,—не глядя на атамана, произнесла Соло- мония.— Пропащий ты человек. Впереди у тебя плаха.

— Это ты, царица, напрасно. Впереди у меня воля, и жалеть меня не след. Ты себя пожалей.

— Не твоего ума дело! — Царица сдернула с пальцев перстни, быстро вынула серьги, сорвала ожерелье и протянула атаману.— На, бери и пропусти. Не до утра же нам тут стоять.

Атаман взял драгоценности, подкинул их на ладони и, опустив в широченный карман, крикнул:

— Эй, соколики, повозку пропустить! — Пока люди растаски­вали завал, бородач подошел к Аказу.— Ну, воевода, прости за задержку. Пищали мы твоим воям отдадим, бо у нас зелья для них нету, а лошадок да сабельки возьмем. Они нам во как нуж­ны,— и он провел ладонью по подбородку.

— Послушай, атаман,— заговорил Санька.— Как же мы без коней? До места еще далече, а матушке-царице к спеху.

— Пешком дойдете. Пусть княгиня косточки разомнет,— не­довольно ответил атаман.— Забирайте сабли, лошадей — и в лес! — крикнул он разбойникам.


Аказ молчал. Он понимал, что во всем виноват он сам. Хоро­шо, что царицу не тронули.

— Варнак ты! — крикнул в сердцах Санька и, указывая на Аказа, добавил: — Его пожалей. Он чужой в Москве человек, ему за сабли да за лошадей шкуру спустят. Ирод ты!

— Погодь, погодь...— Атаман, уже шагнувший было в чащу, остановился и сказал:—Что-то голос мне твой знакомый и обли­чьем... Где-то я встречался с тобой, парень.

Раньше атаман не обращал на Саньку внимания и потому подошел, чтобы рассмотреть ближе.

— Ну что ты будешь делать! Будто вчерась видел тебя, а где, не припомню.

— Уж не думаешь ли ты, что я на большую дорогу с тобой имеете выходил?

— И голос! Голос! На всю жизнь знакомый! Как тебя зовут?

— Ну Санька.

— А меня Микешка. В Москве давно ли?

— Всю жизнь.

— А я в Москве два раза только и был. Впервой с атаманом моим, царство ему небесное, Васей Соколом к князю на службу поступал, а второй раз в минулом году.

— Может, ты и жену атаманову знаешь? — спросил Санька.

— Ольгу-то Никитишну?.. Царство ей небесное, упокой ее душу...

— Она жива. В Москве.

— Да ты отколь знаешь?

— Внуком ей прихожусь.

— Вот, пес тебя задери, откуда голос и лик твой знакомы. Ты же, стервец, вылитый дед. Эй, соколики! Тащи сабли назад, коней веди. Смотрите на этого молодца. Кто старого атамана Ва­силька помнит, смотрите! Внука его встретить довелось. Как две капли воды!..

Целый час Санька и Микешка сидели осторонь и говорили. Санька подарил атаману тройку лошадей, десяток сабель. Сам пересел в возок к царице, два воина, оставшиеся без коней, вста­ли на запятки. На прощание Микешка прогудел над ухом Саньки:

— Жисть при царе не больно надежна. Ежли что — беги ко мне в леса. Не от хорошей жизни скрываемся мы в лесу, но друзей в беде не оставим.

В Суздале, к удивлению царицы, их никто не встретил. Даже в монастыре у ворот никого не было. А ведь монастыри к приез­ду царя и царицы хоругви за ворота выносят. Смутная тревога прокралась в душу Соломонии...

Церковь была полным-полна. Монашки тихо переговаривались между собой. На возвышении у алтаря стоял... митрополит Да­ниил, а рядом с ним его советник и летописец Шигоня. «И когда они успели?» — подумал Санька и тут же вздрогнул от внезапной догадки. Царицу привезли постригать! Вот зачем здесь владыка, вот почему Соломонию никто не встречал в Суздале! В волнении он прошел мимо монахинь и подошел к владыке под благосло­вение. Даниил осенил Саньку крестом и принял грамоту. Тут от­крылись двери левого притвора, и в церкви наступила мертвая тишина. В сопровождении монахинь вошла переодетая Соломо- ния. Она так же, как и Санька, видимо, догадалась о пострижении, была бледна, а глаза полны беспокойства. Митрополит молча, не удостоив поклоном царицу, благословил ее. В этот момент от­крылась дверь правого притвора. Из него вышла игуменья Мар­фа, она несла на вытянутых руках куколь[1], за ней несли темные одежды и ножницы.

— Что вы задумали?! — закричала царица.— Побойтесь бога!

Вверху, на хорах певчие тихо затянули какую-то неведомую

Соломонии песнь, монахини упали на колени, а митрополит, раз­вернув грамоту, стал читать ее.

Царица не слушала слов владыки, в ее голове, словно пойман­ная птаха в клетке, билась одна единственная мысль: «За что? За что?» От заунывного пения, от гула произносимых монахинями молитв, от испуга у Соломонии закружилась голова, и она еле успела опереться на плечо подскочившему Саньке. Сколько про­шло времени, она не помнила, очнулась, когда около уха лязгнули ножницы. Царица встряхнула головой, раскрыла глаза и ужаснулась—ее левая коса, отрезанная на уровне шеи, лежала в руке игуменьи, а ножницы тянулись к правой косе. Соломония хотела убрать косу, но не успела. Ножницы лязгнули еще раз; Судорожно закинув руки за шею, царица собрала пряди оставших­ся волос и зажала их в ладони. Марфа, подавая ей куколь, тор­жественно заговорила:

— Великая княгиня Соломония, ты ушла из мира и умерла, чтобы родиться вновь под святой звездой нашей обители. И бу­дешь наречена именем Софья, и будешь служить богу отныне и во веки веков! Аминь! Возлагаю на голову твою венец иноческий, и да будет...

— Не будет этого! — воскликнула Соломония и, сорвав с головы куколь, бросила под ноги.— Вы не смеете! Государь мой Василий Иваныч покарает вас за это! Я великая княгиня!

— Инокиня Софья,— строго произнес Даниил,— подними куколь и возложи на голову свою. Не поддавайся прегрешению.

— Я не Софья! Я Соломония! Царица!

И тут случилось такое, чего Соломония никогда не ждала!




Шигонька подошел к ней, взмахнул плеткой — и страшной болью ожгло нежное тело царицы.

— Как ты смеешь, холоп! — в гневе закричала Соломония.

— Не греховодничай,— спокойно произнес Шигонька,— госу­дарево повеление сполняй.

— Ты по его приказу бьешь меня? — надрывно спросила Со­ломония.

— Неужто сам бы я осмелился на такое?

— Это правда, Саня? — Царица подошла к Саньке, положила руки на его плечи и еще раз спросила: — Это правда?

Санька со слезами на глазах махнул головой.

Плечи Соломонии опустились, она вся как-то сникла, привстав на одно колено, подняла куколь с монашеским одеянием и, воло­ча все это по каменным плитам церкви, медленно направилась в левый притвор, как в могилу.

Вечером Саньке позволили проститься с царицей. Соломония сидела в черном одеянии на жесткой лежанке. Она стала совсем другой. Угловатое лицо, во взгляде зло, смешанное со смертель­ной обидой. Увидев Саньку, улыбнулась, взгляд стал мягче.

— Садись, Саня, рядом. Теперь передо мной стоять не надо, теперь я не великая княгиня.— Она взяла его за руку и усади­ла рядом с собой.— Скажи мне, Саня, за что они меня так, а?

— В грамоте думной боярской сказано — за бесплодность. Го­сударству нужен наследник, а ты...

— Злодей он, Саня, с Оленкой Глинской спутался, а меня за это постригают. Почему со мной не поговорил никто.

— На ком-то большой грех будет, великая княгиня,— сказал Санька тихо.— Страшно.

— И на тебе грех. Не ты ли обманом привез меня и промол­чал дорогой?

— Богом клянусь — не знал!

— Коль в другом поклянешься — поверю.

— В чем?

— Поклянись, что тайну, которую я тебе выскажу, донесешь игумену Досифею.

— Тому, что в монастыре у Покрова? Клянусь!

— Дай руку,— Соломония взяла Санькину руку, распахнула рясу, оголила горку рыхлого живота и положила ладонь на теп­лое тело. Саньку бросило в жар. Он по молодости ни разу не прикасался к сокровенным местам женского тела, а тут...

— Слышишь, стучит?

— Слышу,—Саньке и впрямь показалось, что в животе раз­даются какие-то толчки.

— Это сынок, ножками... Тяжелая я, рожать скоро буду, а меня в монастырь.


Санька резко отдернул руку, сказал:

— Игумену... расскажу.

— Ну теперь ступай. Прости меня, грешную, более, видно, не свидимся,— и заплакала. У Саньки тоже градом катились сле­зы. Шагая в отведенную ему келыо, думал: «Без владыки на сие дума боярская не решилась бы. Когда государь успел с влады­кой спеться? Когда?»

В субботу под ильин день для государя истопили баню-мыленку. Находилась она прямо во дворце почти рядом с опочиваль­ней. В мойных сенях государь с помощью Саньки разделся и вошел в мыленку. Изразцовая печь, стоявшая в углу, с камен­кой из полевого серого камня, раскалена чуть не докрасна. На нижней лавке четыре липовых ушата, в двух вода горячая, в двух — щелок. На верхней лавке в огромных берестяных туе­сах— хлебный квас да ячневое пиво. Пол мыленки устлан мелко изрубленным можжевельником, на лавках и полках пучки душис­тых трав, все это для того, чтобы в мыленке стоял приятный за­пах. На полках — толстый слой свежего душистого сена, в перед­нем углу — две дюжины березовых веников.

Привычки государевы Санька усвоил хорошо. Сперва дал малый пар — плеснул на каменку три кувшина пива. Остро пах­нущие клубы пара мягко обволокли князя, лежащего на верхней полке. Тело начало распариваться, по нему разливалось приятное блаженство. «Боже мой, как хорошо,— думал Василий.— Тихо, спокойно, никто не мешает...» И вдруг князя осенило. Он позвал постельничего.

— Саня, сходи-ка к митрополиту. Тихо, чтобы никто не знал, позови его ко мне, сюда. Скажи: «Просит сосед Василий соседа Даниила в баньке попариться. Без титлов и без санов, по-сосед­ски». Иди.

Когда митрополит занес в мыленку свои тучные и рыхлые телеса, государь сказал Саньке:

— Иди в опочивальню. Теперь твоя услуга не понадобится, мы с владыкой веничками друг друга сами похлещем.

— Сказано было без сана, а тут — владыка.

— Прости, Данилушка, запамятовал. Забирайся на полок, а я еще кувшинчик пивка на камни плесну.

Разогревшись, Василий и Даниил вылили друг на друга по целому туесу теплого квасу и, нагнав полную мыленку пивного пара, стали париться вениками. Сперва на правах хозяина Ва­силий хлестал Даниила. Трудился старательно, отбрасывал голи­ки в сторону, брал свежие веники и прохаживался по широкой митрополитской спине, ногам и пяткам. Исхлестав полдюжины веников, снова поддал пару, забрался на полок. Теперь Даниил, пыхтя и отдуваясь, платил Василию тем же.

Усталые и довольные, с листьями, прилипшими к телу, они спустились вниз и разлеглись на мовные постели. Долго и бла­женно молчали. Наконец, Даниил сказал:

— Мыслю я, соседушка,— не даром ты постельничего отослал. Поговорить, верно, хотел без помех?

— Хотел, Данилушка,— князь подложил руки под голову и начал издалека: — Ехал я намедни по лесу, узрел пташкино гнез­до. Четыре птенчика малые-малые пищат, жизни радуются. За­плакал я тогда и сказал: «Горе мне! На кого я похож? На птиц небесных не похож, потому как и они плодовиты. На зверей зем­ных не похож — приносят они зверят малых. На землю не похож, потому что земля приносит плоды свои во всякое время, и бла­гословляют они тебя, господи. Даже на воду я не похож — волны воду утешают, а рыбы веселят. Горе мне!»

— Все от бога. На то воля его,— тихо ответил Даниил.

— С богом я в крестовой палате да в храмах денно и нощно разговариваю, а тут с тобой поговорить хочу. Стар я становлюсь, царство-то на кого оставить, кому впредь властвовать на русской земле и во всех моих городах и пределах?

— Братья твои...

— Братьям отдать? Да они и своих мелких уделов устроить не умеют. Симеон в Литву бежать хотел, а Юрий уж бегал, да я воротил. Андрейка, младшой, ты сам знаешь... Была у меня надея на Митрия, вроде бы спервоначалу мудрость выказывал, а как послал я его воеводой на Казань, и вышло: ни ума, ни сноровки.

— Сама правда глаголет устами твоими. Наследника тебе надобно. Токмо кто виной бесплодию?

— Она. И дед мой, и отец, и братья детьми не обижены, а у Соломен — две сестры, и обе бесплодны. Посоветуй, что мне делать?

— Знаю, какого совета ждешь,— тряхнув гривой, сказал Да­ниил.— И я дам тебе на то согласие, только что скажут святые отцы, что Боярская Дума скажет?

— Для меня только твое слово важно. Святые отцы, да им ли тебя ослушаться?! Дума! Бояре сами не менее моего о наслед­нике престола помышляют.

— Тому и быть. Созову завтра иереев, бога вместе испросим, а ты назначай сидение в думе, да и меня позови.

— Вот спасибо, Данилушка, утешил меня.

Даниил помолчал, потом попросту, по-мужицки спросил:

— А новая-то царица, видно, больно люба?

— Люба.

— И никак из сердца выкинуть не можешь?

— Не могу, владыка.

— Верю. По себе знаю.

— Неуж и тебя какая присушила? Слуху вроде не было.

— Едино сердце про то знает — мое.

— А ее сердце ведает?

— Открылся бы, да тебя, государь, опасаюсь.

— Меня? Да кто она?

Даниил кивнул на дверь:

— Твоего постельничего сестра.

— Ириница? Опомнись, владыка! Ей же пятнадцать годков.

— Я боярышень по тринадцати венчаю...

— Так тебе ж по сану не можно!

— Я не токмо владыка, я еще и человек.

— Не о том речь. Как приблизишь ее к себе?

— Только ты позволь. Юница росла в монастыре, в монастырь же снова и пошлем ее. А оттоль ко мне в палаты за бельем сле­дить. Не будешь перечить?

Василий взял горячую ладонь Даниила и пожал ее.

В понедельник на Боярской Думе решалась судьба Соломонии. Великий князь с боярами был кроток и ласков, в речи о престо­лонаследии пустил слезу и до того разжалобил бояр, что кто-то крикнул:

— В монастырь! Постричь!

— Батюшки! Царицу-то в монастырь?

Спорили долго. Дума раскололась на две части. Бояре во главе с Вельским за развод, а те, что с Семеном Курбским,— против.

Конец спору положил митрополит.

Он встал рядом с государем, сказал:

— Славные князья, бояре именитые. Спор ваш правдив и богу угоден. Истинно говорите вы все: и те, кто супротив развода, и те, кто глаголят за пострижение. Жалко великую княгиню — она мать государства русского. Но о другой великой матери подумай­те, о земле нашей родной. Великими усилиями собрали ее воедино, и сильны мы стали своей крепостью, единовластием. И не дай бог, ежели сие самодержие порушится. Государь наш велик, но не вечен. И разорвут державу нашу люди алчные и властолю­бивые, пойдет на земле смута и неустроение. Прогневят люди бога, грех великий падет на землю, и мы утонем в грехе том. Не лучше ли пойти на малый грех—разорвать союз, венцом скреп­ленный. Я сам приму на себя сей грех, бояре, и сам отмолю его перед господом богом моим!..

Вот как было это, Санька. А ты по простоте своей и не за­метил, хотя и проводил рядом с государем много времени.


ИРИНИЦА

Зима в этом году пришла рано и неожиданно. Только вчера сковало первым морозцем жидкую осеннюю грязь, а сегодня ут­ром на улице белым-бело.

Ирина взглянула в окно на кремлевский двор — там боярские ребятишки вместе с девчонками соорудили горку и катались на ней. И громко смеялись.

Ирине грустно. Она таких забав в детстве не знала. Жили с Санькой при монастыре, знали хорошо только посты и молитвы, а самой веселой забавой было кормить монастырских голубей. Подруг тоже не было. Один друг — брат Саня. А как стал пос­тельничим княжеским, взял Ирину из монастыря и поместил вме­сте с бабушкой Ольгой в кремлевских дворовых хоромах. Хоро­мы те велики, народу в них живет много, однако и тут Ирина подруг не завела — по искони заведенному обычаю люди жен своих и дочерей держат за семью замками.

Для нее, правда, запретов больших класть было некому: брат дни н ночи во дворце, бабушка воспитывалась в приморском го­роде Суроже и московских обычаев не признавала. Но на что воля, если сходить некуда.

Вот и сейчас до смерти хочется изведать радость катания с горки, а попробуй, выйди — опозорят. Да и то верно: Ирина на девку похожа. Ростом, правда, невысока. Русая коса ниже пояса, глаза серые с поволокой, губы яркие, словно вишенки.

На улице перемена. Боярчат няньки да мамки увели в дома, около горки появились девушки-подростки. Иринины ровесницы. Она подскочила к бабушке, указала на окна, умоляюще спросила:

— Бабушка, я на часок?

Бабушка махнула рукой: иди. Девушка схватила шубку, пла­ток и только хотела набросить все это на себя, увидела на дворе возок. Из него вылезла дородная игуменья Новодевичьего монас­тыря Секлетея и направилась к ним в сени.

Ирина испуганно бросилась за печку, но было поздно. Секле­тея, постукивая посохом, вошла в придел. Она осенила крестом прижавшуюся к стене Ирину, сказала властно:

— Собирайся, юница, поедешь со мной.

— Нет, нет. Не поеду! — крикнула Ирина.

— Государева повеления ослушаться? Знамо ли?

Между игуменьей встала бабушка и, отведя посох Секлетеи в сторону, сказала:

— Палкой напрасно не стучи. Девка не пострижена. Она без­грешна, ей замаливать в монастыре нечего.

— Прочь, старуха!—насупив брови, крикнула игуменья.— Здесь Москва — царев град. В иных местах можно и с разбойниками знаться, и честь свою потерять до времени, а у нас не так. Ириница детство провела в стенах нашей обители, мы перед богом за нее в ответе,— и, обратившись к Ирине, добавила:—Твоего блага ради, дочь моя, государь повелел тебя взять в нашу оби­тель. Брат твой на государевой службе, бабка стара —одна ты безнадзорная. Долго ли до греха?

— Но почему в монастырь? — рыдая спросила Ирина.

— Только у нас уберечь можно душу свою. Взрастешь — от­пустим с богом, ибо постригать тебя не велено.

— Все равно без Сани не пойду!

— Пойдешь! — Секлетея позвала со двора монашек, и те мол­ча, сверкая злыми глазищами, ухватили девушку за руки и уво­локли в возок. Бабушка тихо плакала, вытирая глаза концом платка.

Дорога к монастырю недалекая. Через полчаса Ирина вышла из возка за монастырской стеной.

В обители порядок: дорожки всюду расчищены от снега, у вхо­да веники, чтобы отряхнуть ноги, стены густо вымазаны известкой.

Ирину провели по знакомым коридорам, переодели в грубые монашеские одежды и втолкнули в келью. Своды над кельей тя­желые, оконце света пропускает мало, дух спертый, затхлый. Ирина упала на жесткую лежанку и безутешно залилась слезами.

Идет время. Зима чем дальше, тем жесточее. Особенно люто­вала стужа от рождества до крещения. Мороз был настолько’ велик, что гонцы замерзали в своих кибитках, на дорогах к Мос­кве погибло много отар скота вместе с погонщиками. Плохо при­ходилось деревьям: уж на что рябина и калина стойки к холо­дам, и то вымерзли начисто, а о плодовых и говорить нечего.

В стольном граде на уличных заставах каждую ночь находи­ли мертвых сторожей.

Весь полк хана Шигалея ушел в Коломенские леса рубить бревна для нового дворца государю. Вместе с полком ушла и Аказова сотня. Самого Аказа с десятком Шигалеевых татар, государь оставил при себе для особых поручений. Поручения были нехитры и легки. Вечером к Аказу приходил Санька. Пока Аказ и его воинство садились на коней, подъезжали крытые санцы запряженные тройкой сивых лошадей, которые Аказ должен был охранять. Санька садился в кибитку — и тройка не спеша ехала по берегу Москвы-реки, потом, миновав мост, въезжала в какой- то двор. Ждать Аказу приходилось недолго — тройка выезжала со двора и мчалась к Кремлю. Проводив санки до места, Аказ: целые сутки, а то и более, был свободен. Днем от нечего делать он ходил по московским улицам, статный, нарядный. Молодайки, глядя на пригожего сотника, вздыхали и прятали лица в пуховые шали.

Аказ не замечал этих знаков внимания. С наступлением зимы тоска по родным местам усилилась еще более.

Потом подружился с Санькой, и они вдвоем развеивали грусть в беседах. Но настала зима, и в дни безделья тоска совсем одо­лела сердце. К тому же, Санька совсем изменился: стал угрюм, мрачен. Однажды шел Аказ по улице, случайно встретил друга. Санька был пьян и весел. Увидев Аказа, запел:

Во хоромах княжьих плач и вопль велик,

А инок Санька питием, веселием и всякими потехами Прохлаждаху-с-са-а!

— Зачем такое?—спросил Аказ.—Пьют только дома, в празд­ник. А на улице... Мне стыдно за тебя.

— А мне, думаешь, не стыдно было? Стыдно. Но я выпил, и все прошло. Все! Ты по своим марьяшкам тоскуешь, я знаю,— выпей и тоже все пройдет. Не пробовал?

— Пить нехорошо,— ответил Аказ, но про себя подумал: за­глушить боль в сердце неплохо бы.

Санька хоть пьян-пьян, а думку эту в голосе почуял и рва­нул Аказа за рукав.

— Пойдем в Наливайкову слободу. Там питухам раздолье.

И они пошли.

В длинном полутемном погребке — теплынь. Санька двинул локтем облокотившегося на стол мужика и сел. Аказ устроился напротив. Черноглазая крутобедрая бабенка без слов поставила перед ними две кружки романеи. Аказ захмелел. Сразу ушли все заботы, тревоги и тоска. После второй кружки Санька и Аказ забыли, что они в погребке, и говорили между собой так, как буд­то вокруг никого не было.

—Почему ты ни разу не спросишь меня, зачем мы ездим за Москву-реку? — раздельно говорил Санька, поводя перед лицом Аказа указательным пальцем.—Почему?

— Зачем я буду спрашивать? Я и так знаю.

— Врешь — не знаешь! Ну, скажи, кого я вожу в Кремль? Ну? Говори же!..

—Ты, Санька, думаешь, Аказ дурак. Ты забыл, что Аказ охотник! Помнишь царскую охоту? Кого тогда водил ты к го­сударю ночью, ту и сейчас возишь.

— Неужто ты видел?!—у Саньки похмелье из головы вон.

— Видел.

— Тяжело мне, Аказ, поверь. А эту ненавижу!

— Кого?

— Глинскую Оленку! Это она погубила царицу. Подвинься


поближе, что я тебе скажу. Царицу постригли в монастырь! На царицыно место метит! Но не бывать этому! А государь-то наш... срам, с нею спутался. Я все государю расскажу. Я клятву матушке-царице дал.

Сосед Саньки приподнял голову, открыл один глаз, взглянул на говоривших и снова уронил голову. Аказ заметил это и потя­нул Саньку к выходу. Когда они ушли, мужик поднялся и трезво- произнес:

— Ну и дела. Пойти рассказать, кому следоват.

Через два дня Санька снова вез Глинскую к великому князю. Как всегда, сидели друг против друга: княжна на большом месте, Санька спиной к лошади. В возке было темно, и они не видел» лиц друг друга. Ехали молча. Елене давно понравился красавец постельничий, и она все время обдумывала, как бы покорить его сердце. Сегодня появился повод для разговора. Елена тихо спро­сила:

— Скажи, Саня, это правда, что Соломония в монастыре го­ворила с тобой?

— О чем?

— Будто она жаловалась. А ты потом ругал государя.

— Правда. Но откуда, княжна, тебе это ведомо?

— Не рассказывал бы об этом в каждом кабаке, не было бы ведомо?

— Боже Христе, неуж во хмелю проболтался? — с дрожью в голосе произнес Санька.—Государь узнает... И не сносить мне головы.

— Государь не узнает. Человека, который сей разговор слы­шал, нет в живых. Ради твоего спасения я приказала умертвить его... Ну, что же ты молчишь, Саня? Отчего не благодаришь?

— Я не знаю, как отблагодарить...

— Садись рядом, на ушко шепну.

Не успел Санька приблизиться к Елене, как попал в ее объя­тия. Поцелуй был настолько неожиданным, что Санька забыл о ненависти к княжне и ответил на него. И только тогда, когда губы их разомкнулись, Санька понял, что случилось страшное.

— Бог тебе судья, княжна, лучше бы ты меня умертвила, чем в грех вводить.

— Ты мне люб, Саня.

— А ты мне нет. И боле я в твой возок не сяду.

— Твоя воля, Саня. Силой милому не быть,— холодно ответи­ла княжна и замолчала. В Кремле, выходя из возка, сказала: — Уста держи на замке — голову свою береги.

На следующий день Саньку позвали к дворцовому боярину, от которого Санька узнал, что отныне он уже не постельничий, и велено ему из дворца перебраться в город, и государю он слу­жить не будет по причине худородства. А заместо его постельни­чим поставлен князя Глинского сын Стефанко.

— Отныне ждем мы еще больших перемен,— сказал боярин,— объявлено, что государь берет в жены Елену Васильевну Глин­скую. Через месяц свадьба.

Санька немедля бросился искать Аказа, а когда нашел, рас­сказал ему о своей беде:

— Ежели эта станет царицей, мне плахи не миновать. Уж больно много я знаю ..

— Надо бежать из Москвы! — посоветовал Аказ.

— В такую-то зиму? Да и сестренку в монастыре оставить я не могу.

— Разве она там?

— С осени. По повелению государя.

— Как же быть?

— Я уж придумал. Ты только помоги мне.

— Говори, что делать?

— Найду я на окраине Москвы домишко, куплю его тайно И поселюсь там под другим именем. До весны деньжонок хватит. А как потеплеет, выручу Ирину из монастыря, да и подадимся из Москвы вон. Добришко перевезти туда днем нельзя — заметят, ночью стража по улице не пропустит. Надумал я тем возком, который ты охраняешь, воспользоваться. Понял?

— Сегодня, как привезу княжну в Кремль, сразу — к тебе.

А Ирина в Новодевичьем монастыре муку терпела. Сколь­ко слез пролила — один бог знает.

Верно, к пострижению ее не принудили, и жила она чуть сво­боднее, чем послушница. Звалась по-монастырски Ириницей.

В обитель часто наезжал митрополит Даниил. Он сам вел церковные службы, часто беседовал с Ириницей, наставляя ее на путь праведный.

А недавно он снова позвал ее к себе и сказал:

— Приготовься, дочь моя, выслушать скорбную весть. Брат твой Александр свершил тяжкий грех: он ругал государя нашего и, опасаясь кары тяжкой, из Москвы убег неведомо куда. Тебя же государь повелел постричь в послушницы и отвезти как можно скорее в Суздаль.

— Лучше убейте,— тихо сказала она.— Покарайте меня смер­тью за вину Сани. А постригаться не буду. Силой постригать — грех!

— Гнев и милость от бога, и потому несть в том греха.

— Я руки на себя наложу! И этот великий мой грех падет на государя.

— Опомнись! Не позвал бы я тебя, если бы не надеялся на милость великого князя. Просить ли у него за тебя?

— Проси, владыка, умоляю тебя! Пусть отпустят меня отсю­да, я задыхаюсь здесь.

Однажды вечером Ириницу позвала игуменья.

— В путь собирайся,— хмуро произнесла она.

— Куда?

— Не знаю. Возок уже прибыл, торопись.

«В Суздаль! — подумала Ириница.— Здесь постригать — мол­вы боятся, а там никто не узнает. Остается одно: бежать».

Монастырские сборы недолги. Через полчаса игуменья про­водила Ириницу до возка, перекрестила на дорогу и, не взглянув на тронувшийся возок, зашагала в покои.

Возок был дорогой, широченный, обитый кожей. На облуч­ке— монах, на запятках — монахи. В возке тоже кто-то был, но из-за темноты Ириница не могла понять — кто.

-— Куда мы едем?—спросила Ириница.

— Куда велено,— ответил грубый мужской голос.

Скрипел под полозьями снег, слышались удары бича, топот копыт. Возок подпрыгивал на ухабах.

Вдруг резкий и сильный удар сотряс возок, снаружи послыша­лась громкая брань. Сидевший в возке человек открыл дверку, выскочил на дорогу.

Дверка осталась чуть приоткрытой, и в щель Ириница уви­дела, что остановились они на мосту из-за того, что сцепились с встречным возком.

Вокруг сновали всадники и что есть силы лупили монахов нагайками.

Улучив момент, когда все монахи принялись оттаскивать в сторону более легкий встречный возок, Ириница открыла дверку и выскользнула на снег. Она быстро перебежала мост и сразу свернула вправо на узкую тропинку, протоптанную в снегу.

Когда монахи заметили беглянку, та была уже далеко. За­драв рясы, они бросились догонять ее.

Аказ тоже заметил девушку. «Не Ирина ли это?» — сразу мелькнула у него мысль. Он быстро подскочил к татарину, кото­рый уже встал впереди возка Глинской.

— Ахметка, провожай возок, я останусь! — крикнул он и, ки­нув поводья своего коня Ахметке, спрыгнул на мост.

Когда Аказ подбежал к проруби, монашка, уцепившись за тонкую льдину, всеми силами старалась остаться на поверхности.

Аказ скинул пояс с саблей, бросился в воду. Он схватил мо­нашку за волосы, быстро подтянул ее к краю проруби и сильным толчком левой руки выбросил на лед. Выскочил из проруби — уви­дел монахов. Они тоже бежали сюда. Не мешкая, он схватил ле

97

^ Марш Акпарса

жавшую без сознания девушку, оглянулся кругом, увидел в сто­роне что-то темное и понес ее туда.

Когда монахи подбежали, Аказ снова стоял у проруби и за­стегивал на обледенелом кафтане пояс с саблей

— Черница... где? — задыхаясь спросил передний.

Аказ молча указал в прорубь.

— Царство ей небесное, успокой господи ее душу.— Монахи перекрестились, пошли обратно. Аказ схватил одного за рясу, сказал:

— У тебя есть возок, у меня нету. Снимай кафтан!

Монах было заерепенился, но второй сказал дрожа:

— Л-любя б-ближнего... отдай.

Зябко кутаясь в подрясник, раздетый монах побежал к возку.

Аказ подошел к девушке, она уже пришла в себя, но была очень слаба. Одежда ее обледенела. Девушка, видимо, слышала разговор с монахами и поняла, что человек этот не враг ей.

Она молча подала руку, поднялась, оперлась на его плечо. Аказ довел ее до береговой будки, сунул в руки снятый с монаха кафтан, сказал:

— Зайди переоденься.

Улица была пустынна, и Аказ вошел в будку. В полутьме лица не видно, но Аказ чувствовал, что девушка смотрит на него с тревогой.

— Ты почему не спрашиваешь, куда я тебя веду?

— А мне все одно. Вижу, не лихой ты человек и зла мне не сделаешь. Пойду, куда скажешь.

— Где твой дом? Я домой тебя проведу.

— В Москве дома у меня нет.

— Нет? И родных нет?

— Сирота я круглая.

— Как тебя зовут?

— Настей.

У Аказа опустились руки. А он был так уверен, что это Ирина. Что же теперь делать?

— Я в тягость тебе не буду, добрый человек,— заговорила де­вушка,— я одна уйду.

— Поймают тебя одну-то.— Аказ поправил упавшую на лоб девушки прядь волос и ласково добавил:—Эх, ты, беглянка. К другу моему пойдешь?

— А он не выдаст?

— Сам от злых людей хоронится. Заодно уж... пока. Ну?

— Мне более некуда. Веди.

До Санькиного нового жилья путь был долгий. По опустев­шим улицам они бежали, чтобы согреться, а мимо застав и сто­рожей проходили степенно. Улицу, где живет Санька, чуть нашли,


долго стучались в калитку. Наконец, окошко засветилось, и сон­ный голос спросил:

— Кто там в полночь глухую?..

— Это я, Аказ. Впусти.

Санька открыл дверь, выглянул и быстро захлопнул.

— Ты не один?

Не успел Аказ и слова сказать, как к двери подбежала девуш­ка и радостно крикнула:

— Саня!

Саня шагнул через порог, веря и не веря.

— Неужели ты, Ириша?

— Я, брат мой, я!—и бросилась Саньке на шею.

В избе сразу начались хлопоты. Бабушка увела Ирину пере­одеваться, Санька стаскивал с Аказа насквозь промерзший зипун, обледенелые сапоги и бросал ему сухую одежонку. Аказ коротко рассказал, что с ними случилось. Потом Санька уложил Аказа на теплую перину, напоил крутым малиновым взваром, наглухо укрыл тулупами и одеялом, чтобы пропотел.

За дверью бабушка отогревала Ирину...

Проснулся Аказ поздно.

В расписанные морозом окна пробивались яркие солнечные лучи. В избе было тепло, и печь с лежанкой, и стол, и сводчатый потолок выглядели как-то приветливо. Около постели лежала вы­сохшая одежда. Аказ тихо поднялся, оделся, подошел к окну. На улице потеплело, снеговые шапки на столбах, на коньках крыш сверкали на солнце миллионом искр. Санька на дворе колол дро­ва. Стукнула дверь. Аказ обернулся и увидел Ирину. Она тихо вышла из горенки, поклонилась Аказу, спросила:

— Хорошо ли спалось, здоров ли?

На Ирине домашнее платье из тонкого сукна, сапожки из сафьяна. На голове легкая меховая шапка, из-под которой через плечо на грудь струится русая коса. Глаза ласковые, лучистые.

— Спасибо, я здоров... Настенька.— Аказ, хитро прищурив глаз, улыбнулся.

— Прости меня ради христа за обман,— покраснев, ответила Ирина.— Могла ли я цареву слуге сказать правду? Да я и впрямь думала, что Сани в Москве нету. А тут такое счастье. Скажи мне твое имя, чтобы я знала, за кого мне бога вечно молить.

— У вас, у русских, слышал я, новорожденных окунают в реку, когда имя дают и к богову кресту подводят. Мы с тобой тоже в реке купались. Зови меня братом, а я тебя буду сестрой звать.

— Пусть будет так. Плохо ли двух таких братьев иметь.— Ирина, глядя на Аказа, спросила: — Вот ты сказал: «У вас, у рус­ских». А разве ты не русский?

— Народ мой на Москве зовется черемисой, а мы себя зовем мари, живем в лесах, на Волге.

— На Москве давно ли?

— Скоро полгода, а на царевой службе третий год.

— Чай, истосковался по родным местам? Домой, я чаю, охота?

— Охота. Только не знаю, когда попаду.

Аказ вышел в сени, где вчера видел висевшие на стене гусли.

Настроил их и заиграл. Струны звенели жалобно и певуче, они всколыхнули в душе Ирины какую-то приятную грусть. Чем силь­нее звучали гусли, тем больше отзвуков рождалось в сердце де­вушки. Вот дрожит струна, выпевая тоску, вот слышится стон одинокого человека, а это грустит о чем-то милом, родном и бесконечно близком. Аказ запел. Он пел совсем тихо.

— Какая душевная песня,— медленно произнесла Ирина.— Скажи, о чем ты пел?

— Я пел, о чем думал. У этой песни мои слова. Они простые «В думах поднялся я выше — увидел родные горы, потом спустил­ся — увидел зеленые луга. Я в думах зашагал по берегу реки и вспомнил ту, которая сегодня мне приснилась. И я подумал — ее нет со мной». Вот и все.

— Спой что-нибудь еще.

— В песне я расскажу тебе про мою родину. Хорошо?

Ирина, закрыв глаза, слушала.

— О, если бы я поняла твою песню! Всю, от слова до слова. Научи меня твоему языку.

Москва притихла.

Спервоначалу шуму было много. Бранили княжну Глинскую, немало всяческой хулы перепало и государю. Поговаривали, что Соломонию упекли в монастырь безвинно, ради прелюбодейства царского. Кто-то пустил по городу слух: как только царь обвен­чается с Оленкой — сразу примет латынство: не зря ж бороду оскоблил. Да мало ли чего болтали в Москве.

Вдруг по городу весть: дьяку Федьке Жареному, первому советнику царя, вырвали на площади язык за то, что положил хулу на Глинскую. Спальник любимый царский Санька Кубарь избежал плахи тем, что убежал из Москвы. И уж совсем неслы­ханное дело: Митьку Мосла, юродивого, блаженного в яме зада­вили. Вот тут язычок Москва и прикусила. Свадьбу царскую ждала молча.

А в Кремле — суета.

К сытному двору катят бочки с пивом, кадки с медовщиной, тянут кувшины, в коих заморские вина. В стряпущих хоромах пекут перепечи со всякою начинкой: с мясом, рыбой, с рубленой морковью, с горохом и луком. Варят, жарят, парят. Рядом в мас­терских хоромах шьют жениху и невесте свадебные одежды.

А в приказной палате молодой дьяк старательно переписывал Наряд, по коему свадьбе царской быть. Дьяк шмыгал носом, гнал по листу мелкую строку: «Лета 7034 января в 21 день, в воскресенье великий князь повелел быти большому наряду для своей, великого князя, свадьбы в Брусяной избе. А как великий князь, нарядясь, пойдет в Брусяную избу за стол, а брату его, князю Ондрею Ивановичу, быть тысяцким, а поезд готовить из бояр, кому великий князь укажет. Среднюю палату нарядить по старому обычаю, а место оболочи бархатом с камками. А столовья на месте положить шитые, а на них положить по сороку соболей, а третий сорок держать и чем бы опахивати великого князя и великую княгиню. А в средней палате у того места пос­тавити стол и скатерть постлати, на столе соль, калачи поставити на блюде деда князева Василия Васильевича...»

Дьяк писал, старался целый день, накатал двенадцать листов. В день свадьбы каждое слово Наряда выполнялось неукосни­тельно...

Под венец поехали в Успенский собор. Ехали в больших са­нях. Василий Иванович впереди, за ним — Елена с женой тысяц­кого и большими свахами, перед санями несли караваи и полу­пудовые свечи.

Венчал сам митрополит Даниил. Обряд проходил торжествен­но и долго, в конце его владыка подал великому князю венчаль­ное вино в дорогой хрустальной склянице. Василий принял вино, дал пригубить невесте, потом единым глотком выпил его и, как обычаем велено, бросил скляницу на каменный пол собора. Тут же набежали пономари, собрали осколки и, как прежде велось, кинули их в реку.

После поздравления великий князь объехал московские мо­настыри, вернулся в свои палаты, где было приготовлено все для пира. Пока шло веселье, приготовили для молодых опочи­вальню: в сеннике на тридевяти снопах постлали постель, по углам воткнули четыре стрелы, на которые повесили соболей, в головах — кадь с пшеницей. Вечером, когда молодые пошли в опочивальню, по Наряду следовало за ними идти жене тысяцкого и осыпать молодых из золотой мисы хмелем.

Василий, радостный и возбужденный, привел Елену в опочи­вальню. Сбылось то, чего так долго добивались оба. Они сели на постель, и вдруг государь увидел на подушке бумажный свиток.

— Что там, голубь мой?—томно спросила Елена.

— Какая-то грамота.

— Опять лжа какая-нибудь,—догадалась царица —Дай-ка я прочту.


— «Великий государь!—начала читать Елена.— Твой бывший постельный Санька тебе челом бьет. Исполняю клятву, данную законной царице Соломонии перед богом. В кои дни, как был я с нею в монастыре в Суздале, она сказала мне, что напрасно в монастырь заточил. Твоя новая царица суть...

— Хватит!—воскликнул Василий и выхватил из рук Елены свиток.

— Читай далее,— попросила царица.

— А твоя новая царица суть блу...

— Читай, государь мой, читай. Я к хуле привыкла.

— ...суть блудница. Как возил я ее к тебе для греховодства, то она соблазняла своим телом и меня, грешного...

— Веришь ли?—чуть побледнев, спросила Елена.

— Смердящий пес! Эй, кто там!

Дверь сенника открылась, в ней показалась жена тысяцкого. Василий оттолкнул ее в сторону:

— Князь Михайлу ко мне, бегом!

— Откуда это?—гневно спросил он вбежавшего Глинского.

Глинский пожал плечами и протянул руку за свитком.

Елена отбросила руку князя, взяла свиток от государя и властно произнесла:

— Князь Михайло Львович! Повелеваем тебе хоть под землей сыскать постельничего Саньку и немедля доставить к нам.

— Слушаюсь, царица,— Глинский поклонился и вышел.

А на следующее утро к великому князю, как и прежде, был послан голяр для бритья бороды. Василий уже уселся в кресло, но вошла Елена Васильевна и, не глядя на царя, сказала голяру:

— Иди вниз и скажи, чтобы тебя сюда больше не посылали.

— За что же, Оленушка? Он бороду голит неплохо.

— Скажи, чтобы и другого не посылали. Женатому государю без бороды ходить недостойно.— И, обратившись к царю, добави­ла:— Отныне я твоя царица. Обычаи русские блюсти буду.

Спустя неделю к великому князю зашел митрополит. Даниил о делах церкви поговорил самую малость, потом сказал:

— Князь Глинский послал во все стороны гонцов, дабы Саньку изловить. Сие обречено на неуспех.

— Отчего же?

— Ищут не там. Санька, я мыслю, в Москве. По твоему по­велению сестру того Саньки я хотел перевезти в мои палаты, но в пути ей помогли бежать. Мои служки бросились за ней, но их обскакал какой-то молодец с намерением задержать. Беглянка, сама того не ведая, понеслась к Неглинному пруду, и тот мо­лодец хотел уберечь ее. Но не успел. Беглянка утонула. Я бы сему сразу поверил, если бы не случай: один служка явился без рясы. «Где, глаголю, ряса?» Тот: «Ратник отнял».—«Зачем ему твоя ряса?» — «Ратник был весь мокрый!» Трусы и глупцы! Ежели рат­ник был мокр, то вестимо, он прыгал в воду и беглянку вытянул. Утром я послал туда людей умнее, и помыслы мои оказались верными. В шалаше около проруби нашли одеяние монашеское, которое игумения Секлетея признала. А многие улошные сторо­жа говорили моим людям, что в ту ночь один человек, ведомый им как твой слуга, проходил мимо застав со спутником, закутан­ным в рясу. И теперь я вопрошаю тебя, государь: кто, кроме Саньки, мог пойти на помощь Иринице? Он тут.

— Князя Глинского ко мне,— бросил слова Василий в сторону стольника, стоявшего невдалеке.

Для Ирины настали счастливые дни.

На улице попахивало весной, весна пришла и в душу Ирины. Почти всю свою недолгую жизнь провела она в монастыре среди послушниц злых, бездушных, обиженных жизнью. Ласки не ви­дела никакой. В свободные от молитв часы монашки много го­ворили про любовь и про мужчин; из разговоров этих Ирина поняла, что от племени мужского надо бежать, как от сатаны, что все они искусители: опозорят и бросят. А тут столкнула ее судьба с первым в ее жизни мужчиной — и он оказался и добрым, и смелым, и ласковым, и нежным. И родилась в юном сердце любовь к этому человеку. Об этом она и сама еще не догадыва­лась: просто ей хотелось чаще видеть Аказа, быть с ним рядом. Весь этот месяц прошел в приятных тревогах. Пока нет Аказа, она тревожится, ждет.

Аказ бывал у них часто. Он приносил из города новости, делал покупки, помогал по дому, а когда оставался вдвоем с Ириной, играл ей на гуслях, пел песни, обучал девушку говорить по-своему. Ирина быстро научилась понимать Аказовы песни. Иногда в общей беседе понадобится проказнице тайну какую-то Аказу сказать, она и скажет ему. Санька в такие минуты хмурился, глядел на Ирину грозно и уходил в горенку. Бабушка тоже шла за внуком и успокаивала его.

— Хороший он человек, Саня. А девке взаперти-то одной ка­ково? Пусть хоть с ним сердце отводит. Спаситель ведь.

— Аказ —он молодец,— соглашался Санька,— только языч­ник. А сердце девичье, знаешь,— воск. Вот я о чем думаю.

— Я, внучек мой, деда твоего полюбила, он разбойником был. Сколько горя от той любви приняла, а все одно была счастлива.

Санька с бабушкой соглашался, но на душе все равно было тревожно.

Любил ли Аказ Ирину? Он точно не мог себе на это ответить. Если бы полюбил, то Эрви должна уйти из сердца. Но она не ухо­дила. Хоть и мало было надежды на то, что она вернется к нему, но вера эта не пропадала. Иногда он задавал себе вопрос: а что если Эрви нет в живых, если она добровольно осталась в Казани и нет ей возврата назад? Стоит ли ждать ее, тратить в тоске молодые годы. А если она верна ему? Ждет с ним встречи?

Ирина была совсем не похожа на Эрви, и все же его к ней тянуло. В домик Сани Аказ ходил, как на праздник. Однако на­дежды большой на ответную любовь не было. Санька на разго­воры сестры и друга смотрел неласково, Ирина хоть и была с Аказом нежна и душевна, но называла его братом и спасителем, а это говорило о том, что к нему девушка относится по-хорошему от благодарности и гостеприимства, может быть, скуки ради, но не от любви. От таких дум по ночам у Аказа ныло сердце, и он часто задумывался над своей судьбой. А судьба-злодейка не су­лила Аказу ничего хорошего. Если даже и полюбит его девушка, что с того? Остаться служить Москве постоянно и жениться на ней было нельзя: беглая она монашка, от пострига убежала. Везти в Нуженал тоже нельзя — отец и сородичи не примут. Эрви мо­жет вернуться. Да и пойдет ли Ирина в глухие леса на Волгу. От этих дум раскалывалась голова, болела грудь.

Потом настало Великое воскресенье. Вся Москва праздновала Христов день.

Гуляли все.

Ходили из дома в дом—христосовались. По улицам, заплетаясь, бродили хмельные ратники, на площадях открыто целовались совсем незнакомые люди—на пасху это можно, не грех. Даже монахи и те осмелели: вино пьют, мясо едят прямо на глазах у православных, а иные, задрав рясы, бегают за молодайками. В эту пору Аказ решил рискнуть и пробраться к Ирине днем, потому что она просила навестить ее в светлый праздник.

К дому Ирины он прошел незаметно, здесь его встретили, как всегда, приветливо и радостно.

— Ты хоть и не православный,— сказала Аказу бабушка Оль­га,—одначе и для тебя сей день праздник. У татар и тех в эту пору своему богу молятся.

— И у нас тоже сегодня праздник,— ответил Аказ,— наши люди всем илемом сегодня утром, наверно, ходили под священ­ное дерево и просили у бога большого урожая, здоровья семье и скотине.

— Ну вот, видишь, Саня, а ты говорил... Садись, Аказушко, с нами, попразднуй.

Чинно сели за стол, разрезали кулич. Сначала всех перецело­вала бабушка Ольга. Она не спеша подходила сначала к Сане, потом к Ирине и Аказу и трижды целовала в губы. Потом Саня христосовался с Ириной и Аказом. Подошла очередь Ирине цело­вать Аказа. Все глядели на нее, думали, девушка смутится. А она спокойненько взяла из миски крашеное яйцо, стукнула о край стола, сказала Аказу: «Христос воокресе», а поцеловать не по­целовала. У Аказа сразу на сердце тень. Не показывая огорчения, он ответил Ирине и принялся за кулич. Потом разговлялись мясом, скоро на столе появилось пиво и медовщина.

Под вечер, когда утомленная бабушка отправилась на печку, а Санька, напившись пива, уснул прямо за столом, Аказ и Ирина перешли в горенку. То ли от медка, то ли от волнения глаза у Ирины в сумерках горели, как угольки. Она долго смотрела на Аказа, и тот, чувствуя ее зов, решился первым сделать шаг.

— Пасха сегодня, братец!—произнесла Ирина.

Аказ шагнул ей навстречу, рывком прижал к груди, почувс­твовал пылающие Иринины губы. И в этот момент в сенцах раз­дался громкий стук. Аказ сразу понял, что большая беда пришла, и бросился в комнату, чтобы предупредить Саньку, но было уже поздно. Загремела сорванная с петель сенная дверь, и два дюжих стражника с оголенными саблями вломились в избу. Санька стоял за столом протрезвевший. Стражник подбежал к нему, вы­волок его из-за стола, крикнул:

— Вот ты-то нам и нужен!

Второй стражник, связывая Саньке руки, бранился:

— Насилу разыскали пса болтливого. Ишь што удумал, на светлую царицу напраслину возводить. Пойдем!

— Шубу дозвольте надеть,— Санька почему-то был спокоен и не сопротивлялся.

Загрузка...