Но Пакман, не останавливаясь, бежал, петляя меж деревьями. Янгину казалось, что тот не слышит его, и кричал еще сильнее:
— Остановись! К кому ты бежишь? К врагам нашим бежишь!
Скоро густые заросли кончились, впереди показалось ровное
место, заросшее высокой травой и редкими деревьями; Пакман выбежал на раввину и большими прыжками стал удаляться.
353
— А, трус, ты боишься! Тогда схвачу тебя за твои длинные уши и приволоку к Аказу,—крикнул Янгин и пришпорил коня. Жеребец взвился на дыбы и сделал большой скачок в траву. Заросли осоки распахнулись — и конь грудью ударился в жидкую тину болота. Еще один прыжок вперед — и оба, конь и всадник, оказались по шею в застойной густой жиже. Янгин схватился руками за кочку, но она сразу погрузилась в воду, расплылась, будто растаяла. Самое страшное было то, что правая нога Янгина застряла в стремени и он не мог высвободить ее, а коня засасывало все глубже и глубже. Скоро над водой были видны только его ноздри и кончики ушей. Янгин рывкам бросился к ближнему чахлому деревцу, уцепился за него руками. Дерево пригнулось
23 Марш Акпарса
к самой воде, но все же поддерживало Янгина. Коня уже не было видно, он уходил в бездонную глубь заросшего озера и тянул за собой всадника.
— Ну что, русский прихвостень, теперь делу конец?
Совсем недалеко от Янгина на двух больших кочках стоял, расставив ноги, Пакман. Он со злорадством глядел на Янгина через плечо и не думал спасать его.
— Подержи меня за левую руку, я правой сниму сапог! — крикнул Янгин.— Ты видишь, я тону!
— Туда тебе и дорога! Днем раньше, днем позже — все равно русским под Казанью конец придет, и тебя, и всех вас татары посадят на колья.
— Врешь! Все равно наша возьмет, все равно наш край под Кучаком страдать нэ будет. А ты... Ты моему народу врагом стал... ты татарской кобылы хвост!
— Скоро я хозяном всего края буду!
Янгин вытянул шею, плюнул в сторону Пакмана, крикнул:
— Будь проклят ты, кусок змеиного мяса!
— Ах, так. Подыхай тогда!—И Пакман ударил носком сапога под корень склоненного дерева. Оно обломилось — и вода сомкнулась над Янгином. Скоро деревцо всплыло и медленно закружилось вокруг того места, где нашел свою смерть горячий и беспокойный, любящий свой народ патыр Янгин, сын Тугаев. Арск пал через три дня. Запасы еды у Евуша кончились, и пришлось ему сдаться. Воинов в крепости хоронилось множество, что с ними делать? Послали гонца к царю. А тот, узнавши, что под Арском легло три тысячи ратников, приказал:
— Евуша и его воинов — на колья!
МАРШ АКПАРСА
Шигонька, Иванка Выродков и Андрюшка Булаев живут в одном шатре и все длинные осенние вечера проводят в беседах, спорах и всяческих разговорах. Шигоньке без своих друзей писать книгу о деяниях царских под Казанью было бы трудненько. А тут каждый день приносят друзья ворох новостей, он все услышанное заносит в тетрадку, а потом — в летописную книгу.
Сегодня как раз приспел такой срок, и Шигонька вылавливает из тетрадки наспех записанные мыслишки.
«И зело плохо стало во Казани после отнятия воды и много розни в городе сотворилось. Одни хотели за изнеможение бить челом Государю, иные изменники начата воду копати — искали и не нашли. Токмо малого потока докопались, и был он смраден, от тоя воды люди пухли и умираху с нея...
...Царь же всея дни и всея нощи ездит по полкам и всех жалует и утверждает и труд их похвадяет и жаловати воинов обещается.
И по граду из пушек беспрестанно бьюще, и Арская ворота до основания сбита и обломки сбили и множество людей побиваху и верхнего боя огненными ядры и каменными все ночи стреляли...
...Повелел царь диаку Выродкову башню поставити противу Царевых ворот, та башня шести сажен вверх, и вознесли на нея много пушек и полуторные пищали и затинныя. И стрельцы с пищалями многия стали и стреляли с высоты в город по улицам и по стенам градным и побивая многая же люди. И из-за Тарасов били во все дни и из нор, яко же змеи вылазя бились беспрестанно день и ночь...»
Погасла догоревшая свеча. Шигонька хотел зажечь другую, ан глядь — на дворе утро.
Готовясь к решительному штурму, воины Василия Серебряного рыли подкоп под Ногайские ворота, а ратники Алексея Адашева подкапывались под стену между Аталыковыми и Тюменскими. Особенно трудно доставалось последним. От начала подкопа до стены более ста саженей — пробиться под стену в такую даль не шутка. Но не это беспокоило Алексея Адашева. Он не знал точной меры до стены, и узнать эту меру никак было нельзя. От речонки Верхней Ички шла наискось к Аталыковой башне высокая бровка—она скрывала пространство до стены, и потому даже самые лучшие глазомеры не могли сказать, сколько до крепости саженей. А в минном деле это потребно знать точно: не доведешь подкоп на одну сажень—вся работа прахом пойдет. Прокопать лишнюю сажень еще хуже — вынесет зелье дыру в город, устроят через нее же татары вылазку в наш стан — не оберешься бед. А стена так и останется нетронутой. Уж сколько людей извели, посылая на тайную промерку: разят их со стены стрелами — ни один обратно не возвратился.
Из подкопа по голосам тоже не определишь, где стена. Проход бьют на глубине девяти сажен, выше нельзя — болотистая земля, поплывет все.
Пришел Адашев к Акпарсу, поделился с ним своей заботой, сказал:
— Поговорил бы ты, князь, со своими. У тебя народишко з полку продумный. Может, хитрость какую придумают. Многие люди по-татарски хорошо калякают, может, перебежчиками прикинутся, либо што.
...На Казань спускалось утро. Угасали одна за другой мерцавшие в ночи звезды, восток одевался в по-осеннему бледноватую попону зари. В уходящей ночи защитники стен не сомкнули глаз. До самого рассвета били пушки русских, стены содрогались
от ударов каменных и огненных ядер. Перед утром удачным попаданием снесло вершину Аталыковой башни. В каменных обломках погибло много стрелков.
Несколько суток проводят защитники города без сна. Людей осталось мало, смену делать некому. Те люди, которые на стене сидят, они же, спустившись вниз, запасные укрепы строят. Всю ночь пели над головами казанцев стрелы, выли ядра, свистели пули. В грохоте и дыму тонула ночь. Наутро вдруг все утихло. Русские успокоились, залезли в норы.
На северной стороне, между крепостной стеной и речушкой Ичкой, раскинулось небольшое озерцо Прилуцкое. На сухом песчаном берегу под косогором разместился стан, который с легкой руки Ешки назвали Бабьим. Место тут безопасное: от вражеских стрел спасает косогор, от внезапных набегов — войско князя Микулииского. С тыла тоже опасности нет: там, за Ичикой, царский стан и запасные полки.
Палата, еще будучи в Свияжске, надумала собрать баб, чтобы в бою помогать раненым. Взяла с собой Ирину, Пампалче и других свияжских жёнок и привела под Казань. Запаслись полотном, корнями, травами и снадобьями и расположились у озера.
В эту ночь, как и в прошлые, дел у женщин много. Раненых везут, ведут без конца, каждого надо обмыть, перевязать. Палата привычно перетягивает воину изувеченную саблей руку, Ирина рубит корни, под самым откосом Пампалче развела костерок и вываривает травы, делает мази. Чуть в стороне — вход в подкоп, оттуда ратники выносят мешками землю. К подкопу подошел Акпарс, сел на горку камней, вынутых из подкопа, положил на колени гусли, но играть не стал. Руки — на струнах, а сам ушел в думы. Ирина прошла мимо него, вроде бы по делу, он ее и не заметил. Возвратившись, Ирина села около Палати, заплакала.
— Слезы льешь в три ручья, а отчего?—сказала Палата, продолжая перевязывать раненого.— Ты думаешь, слезами горю поможешь? Нынче с мужиками надо обходиться по-иному. Да если их, прохвостов, ждать, они... У-у, ироды, лихое семя! Они ноне либо в походах шляются, либо воюют, либо пьянствуют, разрази их господи! Ты только погляди: вот братец твой Санька, до собачьей старости дожил, а не женат. А на Ешку посмотри: ведь грива вся седая, а все холостяк! Ужо погоди—возьмем Казань, их, балбесов, надо за загривок брать, да так к венцу и вести. А князюшко новоиспеченный, пока женатым был, кружился около тебя, как петух, а овдовел—крылья сложил...
— Аказа не вини,— сказала Ирина, вытирая кончиком платка слезы.— В том, что его супруга руки наложила на себя,— моя вина. Она его любила.
— А он ее?
— И он. Ты посмотри, как мучается.
— Что случилось, не поправишь. Из гроба человека не воротишь. Живому надо думать о живом. Ну-ка, сердешный, попробуй, встань. — Раненый поднялся, но пойти не смог — нога словно одеревенела.— Пойдем к повозке. Ириша, помоги.
Ирина подставила воину плечо, все трое скрылись в темноте.
Из подкопа вышел Ешка. Увидев Акпарса, подошел к нему, сказал с упреком:
— Сидишь?
— Сижу.
— Наутро штурм, а у нас подкоп не готов. Минный мастер по-своему бранился, теперь уж по-русски матюкается. Не дай бог, государю пожалуется. Он говорит: длину подкопа поручено узнать тебе.
— Да, да. Я Топейку послал, скоро придет.
— Пошли еще кого-нибудь. Смотри — рассветает.
— Я все думаю: почему Эрви отраву приняла?
— Нашел время. Вот-вот появится воевода Микулинский, а то и государь. С ними шутки плохи.
— Сейчас пошлю...
Пригибаясь, Акпарс поднялся на косогор. Ешка двинулся за ним. Миновав гряду невысоких холмов, они вышли на площадку, где стояли пушки. Перед ними возведен высокий бруствер из мешков с землей, из корзин с камнем. За бруствером в редком подвижном тумане до самой крепостной башни белела ровная долина. С той стороны через бруствер перемахнул Топейка —весь в грязи. Отрывая с рукавов репейники, подошел к Акпарсу.
— Что делать будем, Аказ? До башни не могли дойти. На стенах жгут костры, лощина перед стеной, как ладонь. Семь человек ходили мерять — все убиты. Быть может, на глазок?
— Ха, на глазок! — сказал Ешка и плюнул.— Ты что, к лаптям веревку вьешь? Нам надо знать, сколь саженей до башни. Инако мину мы установим не там, где надо. Под землей-то ничего не видно. Не доходя, заложим зелье—весь взрыв коту под хвост. А если дальше башни...
— Возьми еще людей и меряй,— приказал Топейке Акпарс.— Придумай что-нибудь. Спеши.
Топейка снова перелез через бруствер, побежал, пригибаясь вправо, где стояла его сотня.
Ешка снял с пояса баклажку, вытащил из глубокого кармана рясы оловянную кружку:
— Давай пропустим по единой? Как говорят неверные, давай один кружка два раза пьем.
— До этого ли нам? Иди в подкоп, следи.
— Ты не беспокойся — там Мамлейка. Я на него, как на родного брата... Да и подкоп где-то около башни. Смотри, мои Орлы... как муравьи таскают землю. Все будет слава богу. Держи!— Ешка протянул Акпарсу кружку с вином, тот выпил. Ешка налил еще, выпил сам. Сели в сторонке. Туман поднимался ввысь, редел, рассеивался по лощине. Было видно, как несколько человек, склонившись, побежали к башне...
С полночи по приказу главного воеводы Старицкого полки начали менять позиции. Войско с осадного распорядка перестраивалось для штурма. С севера зажал крепость железной подковой полк правой руки во главе с князем Курбским, с юга — сразу четыре крепостные башни поставил под огонь пушек князь Микулинский. С запада вперед выдвинулся штурмовой отряд хана Шигалея, за ним — полк Воротынского. С востока подтянулся полк Мстиславского. Сторожевой и царский полки — в запасе. Остальные рати — во втором штурмовом кольце.
В шестом часу утра около южного бруствера появились царь Иван, воевода Старицкий, князь Микулинский, князь Дмитрий Плещеев и минный мастер Розумсен.
Царь выглядел усталым и встревоженным. Ему шел двадцать второй год. Обычно был он не по-юношески нетороплив и задумчив, строгое царское одеяние подчеркивало его величавость. И вдруг на молодом его лице старые воеводы увидели испуг и растерянность. Только один Адашев знал, что царь всю ночь провел в своей шатровой церкви, молился богу, а на рассвете позвал своего духовника, долго беседовал с ним. Адашев понимал состояние царя. Даже бывалые воины волнуются перед штурмом, а для Ивана этот день был решающим. Если город устоит, то сил для повторного штурма уже не хватит, ратям придется снова, не солоно хлебавши, возвращаться в Москву с позором. И донесения воевод не радовали: приказ о том, чтобы забросать рвы бревнами выполнен не везде, не все полки второго кольца вышли на свои места. Бреши в крепости, пробитые пушками накануне, казанцы успели заставить срубами и засыпать землею.
— Князь Володимир,—обратился царь к Старицкому,— пушечный наряд готов? Кто за него в ответе?
— Его ты поручил, великий государь, ну как его... холопу Саньке.
— Где он?
— Я тут, Иван Василии. Все пушки на местах, у каждой зелья и ядер в достатке.
Увидев Ешку, царь спросил:
— Где воевода горного полка?
— Здесь, великий государь.— Акпарс вышел вперед.
-—Где воины твои?
— Две сотни роют землю. Остальные — на берегу Ички.
— Всех приведешь сюда. С моим полком поставишь рядом.
— Исполню, государь.
— Кто сей подкоп ведет?— Иван обратился к Розумсену.
— Поручил Юхиму. — Минный мастер кивнул головой в сторону Ешки.
— Подойди поближе...— Ешка сделал два шага вперед, царь подошел к нему, сморщил нос — почуял винный запах.— Подкоп готов?
— Не узнана длина подкопа. Где ставить мину, не знаем.
— Адашев! Куда смотрел?!
— Мне воевода горного полка обещал...
— И здесь проруха!
— Лазутчиков к стене не подпускают, великий государь! Я трижды посылал,—сказал Акпарс, и в это время через бруствер перевалился Топейка.
— Аказ! Я ничего не мог поделать. Еще двенадцать человек убито, а смерять не смогли.
— Ты что ж, воевода горного полка?! Тебе доверили большое дело, а у тебя — ни коня ни возу. А минный мастер только что проснулся! Да я вам головы снесу! — Царь подбежал к Ешке, толкнул кулаком в плечо.— Здесь поле брани, а не кабак! Немедля к стене. Сам меряй, сам! Пес долгогривый!
— Иду!— Ешка, кряхтя, полез на бруствер.— Я смеряю...
— Постой! — крикнул Акпарс Ешке.— Я сам пойду. Топейка, гусли!
Пока Топейка бегал за гуслями, Акпарс сбросил кольчугу, шлем, остался в одной рубахе. Никто не заметил, как около бруствера появилась Ирина, подбежала к Старицкому.
— Он — воевода. Ему нельзя. Позвольте мне. Я баба — меня не тронут. Я смеряю.
— Ты с ума сошла! — Санька оттащил Ирину от воеводы. — Сейчас же уходи отсюда!
— Не надо, милый! — Ирина ухватилась за руку Акпарса, но тот отстранил девушку и, повесив гусли на шею, перелез через бруствер.
— Что он задумал? — спросил царь тревожно, а Ирина бросилась к Топейке, крикнула:
— Топейка! Что ты смотришь? Иди, останови его, ведь он на смерть пошел!
Топейка перемахнул через вал, скрылся. Санька вскочил на бруствер и, прячась за высокой корзиной с камнями, стал смотреть на лощину.
— Его видишь? — спросил царь.
— Идет... Идет. Рубаха — будто лебедя крыло. Сейчас ему конец!
— Пустите! Я к нему пойду! — крикнула Ирина и полезла на вал. Ее стащили, увели. Старицкий развел руками, сказал ехидно:
— Теперь ищите ветра в поле. Сбежит к врагу.
— Не надо, князь,— заметил Микулинский.— К врагу бегут трусы. Акпарс не из таких.
— Вот он упал!—крикнул Санька.— Нет, встал. Идет... Играет...
— Зачем же он с гуслями?— спросил Плещеев.
— Младенцу ясно: знак дает, чтоб не стреляли...
— Заранее сговорились. Что черемиса, что татаре — все одно.
— Иван Василии! Вели убить. Он много знает.
— Успеем. Быть может...
...Казанцы сразу насторожились: почему вдруг стало тихо? Напряженно смотрят на осадные ряды, прислушиваются.
Если бы в этой утренней тиши раздался взрыв или выстрел из пушки, никто не удивился бы. Но под стенами города неожиданно зазвучала музыка. Кто-то играл на гуслях и играл искусно. Казанцы чувствовали, что гусли в руках нерусского, и никак не могли понять, откуда эти удивительные звуки. После грохота боя музыка льется в души людей, как прохладная вода в тело изнуренного жаждой путника. За сорок дней осады только звуки выстрелов да стоны раненых терзали слух казанцев.
— Смотрите, вот он!— крикнул один улан, и осажденные увидели человека, который шел от русских рядов. Несмотря на прохладу, человек был одет в белую вышитую рубаху, шел без шапки. Большие гусли поддерживались ремешком, перекинутым через шею.
Гусляр прекратил на мгновение игру, крикнул по-татарски:
— Не стреляйте, люди, я к вам иду.
Видят люди: идет человек по ничьей, опаленной огнем земле, высоко подняв голову, ровным широким шагом. И под стать шагам звенят гусельные струны, и далеко по утренней заре разносится эта песня-марш...
Все больше и больше становится воинов на стене, и вот уже сам мурза Чапкун прискакал сюда, забрался на башню, приник к узкому окну.
Встрепенулись воины, опомнились от очарования музыки, дрожат перед жестоким военачальником.
— Может, убить?— спрашивают.
— Не надо. Я знаю его. Это Акубей — черемисский князь. Что- то важное несет он нам. Скажи всем, чтобы не стреляли.
А музыка все ближе и ближе, все громче и громче рокочут струны — и вот Акпарс встал около самой стены. Снял гусли, повесил на ремешок за спину, поднял голову и крикнул:
— Привет вам, доблестные казанцы!
— Мы слушаем тебя, Акубей,— ответил Чапкун.— Зачем пришел сюда?
— Я пришел сказать, что русские согласны отступить от Казани, если вы дадите откуп семьсот двадцать шесть шапок золота. Вы слышите. Семьсот двадцать шесть! Всего семьсот двадцать шесть — и ни шапки больше. Вы поняли меня?
Акпарс повернулся и тем же ровным шагом пошел обратно. В отполированных планках гуслей, повешенных за спину, отражались лучи восходящего солнца.
— Почему именно семьсот двадцать шесть шапок и не больше и не меньше?— тихо произнес Чапкун.— Какую-то тайную весть хотел сказать он этим, но какую?
И вдруг мурзу осенило! Он ожег плетью первого попавшегося под руку стрелка и крикнул:
— Какой я безмозглый ишак! Он считал шаги, этот презренный волкодав, а мы, развесив ослиные уши, слушали его »пру.
— Его надо убить,— предложил кто-то.
— Убить! Убить! Он так орал, что было слышно в Свияжске. Русские уже знают, что до стены семьсот двадцать шесть шагов. Убейте его!
Дрогнули, зазвенев, струны от первой стрелы, вонзившейся в гусли. И тогда Акпарс побежал, низко наклонив голову. Тучи стрел летели вслед ему. С печальным звоном лопались струны, в гуслях торчали десятка два стрел. Но хозяин их был невредим. Широкие двойные стенки инструмента надежно защищали его спину и голову...
...За бруствером сначала тоже не поняли слов Акпарса.
— Какие шапки? Какое золото?— спросил царь, глянув на Старицкого.
— Я думаю, условный разговор...
— Пищальников сюда!
Около бруствера появились трое с пищалями.
— Убить!
Стрелки положили оружие на мешки с землей, прицелились. И тогда Ешка подбежал к царю, крикнул:
— Стойте! Погодите! Я понял! Шаги! Не шапки! Семьсот двадцать шесть до стены шагов. Вели, Иван Василич, готовить мину. Мамлейка! Иди сюда.
— Смотрите, он бежит назад!— закричал Санька.— О господи! Упал и не встает!
Снова появилась Ирина. Она перелезла через вал, бросилась в лощину, Санька побежал за ней.
— Чья эта жёнка?— спросил царь.
— Сестра ему,— сказал Микулинский.
— А воеводе — кто?
— И ему — сестра,—сказал Ешка.
— Как? Он черемсин.
— Теперь, Иван Василич, мы все родные. Едину чашу крови пьем. Все братья мы и сестры.
Через несколько минут Санька и Топейка перетащили через вал Акпарса, положили на траву.
— Убит?—-спросил царь.
— Ранен.
— Семьсот двадцать...
— Знаем. Спасибо, князь,— Царь склонился над Акпарсом.— Да ты совсем седой.
— Вот гусли жалко,—промолвил Акпарс, приподнимаясь...
Наступило время решительного штурма города. Штольня была увеличена на двадцать шесть шагов, расширено горно, в которое внесли двести пудов пороха. Акпарс лично сам по совету минного мастера разместил бочки. Помня неудачу при подрыве водяного тайника, взрывать зелье решили не пороховой дорожкой, а оставленными в горне свечами. За определенное время до взрыва надумали внести в горно свечу, зажечь ее и поставить на порох. Когда свеча догорит, огонь коснется зелья—и стена взлетит на воздух.
Через два часа полк встал на новое место—недалеко от начала подкопа к Аталыковой башне. Туда же вскоре перенесли царские шатры. Сигналом к началу штурма должен был служить взрыв Ногайских ворот.
Все было готово к решительному штурму, и на рассвете второго октября 1552 года Василий Серебряный и Алексей Адашев подожгли запал первого порохового погреба. Взрыв огромной силы раздался над Казанью. Взлетели обломки крепостных стен, через широкие проломы русские ворвались в город. Казанцы защищались храбро и отчаянно, и настал такой момент, когда они стали теснить наступающих. Ратники хлынули вон из города, и вспыхнула у татар надежда на победу. Думали: нет больше у русских сил, не взять им город.
Царь в походной церкви закрылся, богу молится. То один воевода подскочит к шатру, то другой.
— Силы, государь, на исходе!—кричит.—Пускай в дело царский полк. Люди в крови захлебываются.
— Иван Васильевич, пора!—зовет подскакавший Воротынский.
Иван стоит перед лампадой, молится, а сам про себя думает:
«Слава богу, что в церкви спрятался. Не то давно уговорили бы воеводы запасный полк в бой пустить. Вот побегут наши ратнички, татары за город выскочат, вот тогда...»
Вбежал главный воевода Старицкий:
— Государь, позволь твой полк на подмогу бросить. Беда!
— Ты не видишь, воевода, я богу молюсь за победу. Мешать мне грех. Выйди!
Главный воевода прыгнул на коня и крикнул подъехавшему Курбскому:
— Туда нельзя! Братец мой с перепугу в молельню спрятался.
«Ну, я тебе это припомню»,—думает царь и крестится.
И второй раз осадил коня у царского шатра воевода Воротынский:
— Гибнем, государь! Бегут из града. Сеча уж на воле идет!
— Воеводу Акпарса ко мне!
— Я тут, великий государь.—Акпарс с двумя сальными свечами в руках подбежал к царю.
— Подкоп готов? Заноси свечи. Зажигай!
Акпарс передал одну свечу Мамлею, а сам с другой свечой спустился в штольню. Под землей было темно, однако Акпарс бежал по подкопу быстро—сколько раз тут хожено, каждый выступ знаком. Не доходя шагов десяти до горна с порохом, высек на трут искру, приставил к труту палочку из смолья, подул. Смола вспыхнула жирным язычком пламени, зажгла фитиль свечи. Штольня осветилась бледным светом, слева на стене, выгибаясь, заплясала тень. Акпарс шагнул в горно, подошел к бочке, открыл крышку. На черном, поблескивавшем от пламени свечи зелье лежал заранее приготовленный крестец. Акпарс взял его, накапал на середину сала, установил свечу. Подождав, пока сало остынет и укрепит свечу, осторожно поставил крестец на порох и выскочил из горна. В пяти шагах от зелья выбил подпорки, и штольня рухнула, плотно закупорив горно.
Царь уже ждал его. Акпарс вышел наружу и увидел, что Мамлей зажег свечу.
— Все сделано, великий государь. На порохе такая же свеча. Как догорит, и там огонь коснется зелья. И будет взрыв.
Из-за шатра выбежал Микеня, упал перед царем на колени.
— Государь, спаси! Гибнем, государь! Воевода Шереметьев просил уж ежели не царский, то Акпарсов полк в дело пустить. Подлогу надо!
Встань, сотник!—спокойно сказал Иван.—Беги к воеводе,
скажи: всему свое время. Пусть без меня обходится.
Микеня вытер с лица пот, пыль и копоть и бросился обратно. Не успел Микеня скрыться из виду, как с другой стороны выбежал воевода Микулинский.
— Иван Васильевич! Сил больше нет, и полчаса не минет, как ратники назад побегут! Пусти запасные полки, пусти, послушай меня, старого!
Иван глядел на язычок пламени догоравшей свечи и, не поворачиваясь к Микулинскому, проговорил:
— Время не приспело, воевода. Еще немного...—и махнул рукой в сторону битвы. Микулинский вскочил на коня, хлестнул его плеткой и скрылся за кустами. К царю подошел Сильвестр, их окружили воины из царской охраны, некоторые тысяцкие из запасных полков. Акпарс и Мамлей стояли сбоку. Все неотрывно глядели на свечу. Она оплыла, и фитиль, согнувшись, горел, широко пуская темную струю дыма по легкому ветерку. До конца оставалось полвершка, не более.
И снова около царя осадил коня посланный воеводы Курбского.
— Великий государь! Князь Курбский просит помощи! Татары вышибли нас из города! Ратники бегут. Брат князя, Семен Михайлович, тяжко ранен. Что воеводе передать повелишь?
Иван глянул на посланного, потом перевел взгляд на свечу.
— Мгновение дорого, великий государь!
— Замолкни, воин! Скачи, скажи воеводе, что царь с полками запасными немедля будет там. Скачи!
Умчался воин, расплылась свеча, и фитиль горел теперь на днище бочки, плавая в сале. Царь вскочил на пригорок и устремил взгляд в сторону крепости. Все в напряжении ждут взрыва. Но взрыва нет. Проходит минута, другая, третья... Вот прошло около десяти минут. Но нет взрыва!
Царь бледнеет, поворачивается к Акпарсу—и все видят бешенство в его глазах.
— Почему нет взрыва?!—истошным голосом кричит царь и подбегает к Акпарсу.—Изменник!
— Позволь сказать...
— Ты погубил меня, ирод! Без взрыва башни полки спускать нет смысла! Все замыслы мои прахом пошли! Уж воины мои, наверное, рассеяны и гибнут. И меня трусом чтут!
— Великий царь;—Мамлей шагнул к Ивану,—свеча под землей горит...
— Свеча! Свеча! Ты тоже татарчук, и вместе вы измену готовили. Вы двое погубили меня. Эй, кто там?
К царю подскочили трое с саблями наголо.
— Берите этих двух, и головы долой! Там, за шатром!
Воины подскочили к Акпарсу и Мамлею и обезоружили их.
— Ведите поскорей. Пусть все знают, что измену я терпеть не буду. Как я обманут! — Царь подошел к Акпарсу и с ненавистью оглядел его.— Другом преданным прикинулся, чтобы в решительный час подлую измену сделать? О, как я наказан богом, что язычников пригрел около сердца! Ведите!
— Прощай, мой брат,—спокойно произнес Акпарс,— я смерти
не боюсь, она ходит здесь кругом. Не ты, а я обманутым оказался. Я в ум твой верил, в сердце, а ты...
— Ну, что вы рты разинули? Ведите!
Акпарс оттолкнул охранников, обнял Мамлея за плечи и шагнул навстречу смерти.
— Алешенька, что делать?—Царь поглядел на Адашева, растерянно развел руками.— Неужто отступить, Казань врагу оставить?
— Такого не дай бог,— ответил Адашев.
— Мужайся, государь! — воскликнул Сильвестр.— Полк царский подними, сам воинству покажись, влей в души ратников отвагу. Да будет один пастырь...
И в этот момент над Аталыковой башней взвился столб черного дыма, страшным грохотом разнесся взрыв, которого перестали ждать
— Вернуть! — закричал царь, как только утих грохот взрыва. — Вернуть немедля! Быть может, еще не поздно! — И все поняли, кого надо вернуть. Первым бросился за шатер Алексей Адашев.
А к царю подскочил воин и крикнул:
— Твой полк готов, великий государь!
— Коня мне! —Иван оправил пояс с саблей, боевой дух снова вернулся к нему.— Теперь посмотрим, басурманы, кто кого!..
Акпарса и Мамлея шестеро стражников вывели к берегу ручья. Один из них знал Акпарса и первый заговорил:
— Ты, верно, недосмотрел чего-нибудь? В измену я не верю. Я знаю, ты не такой.
— Спасибо, друг.
— Ежели ты в измену нашу не веришь,—сказал Мамлей,— так спаси нас!
— Ослушаться царя? Да ты в своем уме? За это и своя голова с плеч слетит. Вы сами сделали бы то, что царь повелел.
— Царь молод и горяч,— промолвил другой стражник.
— Да мы не просим, чтобы вы нас отпустили,— настаивал Мамлей.— Богу помолиться перед смертью дайте.
— Богу — это можно. Умереть без молитвы — грех.
— Я и раньше никогда и никого не обманывал,—сказал Акпарс,— а теперь перед смертью зачем мне обман? Нам молитвы не надобно, нам время переждать надо. Свечка под землей совсем тихо горит, я верю, что взрыв будет. Прошу тебя, дождись взрыва, а потом выполняй приказ царя.
— А ведь он дело говорит, — сказал кто-то из стражников. — Мы спешить не будем.
— Охо-хо. А ежели государь узнает?
Взрыв раздался, эхом прогремел над землей.
Стражники сунули сабли в ножны.
— Теперь можете царское повеление исполнять. Мы готовы,— в голосе Акпарса звучала обида.
С пригорка бежал Адашев и размахивал руками.
Стражники начали развязывать Акпарсу руки...
Могучим ударом свежих сил противник был смят, и Казань пала.
Мурзу Чапкуна разорвали сами казанцы, хана Эддин-Гирея отдали в плен, а крымцев выгнали вон. Даже тех немногих, которым удалось убежать, ратники Андрея Курбского перебили за Казанью.
Шигонька о взятии Казани написал:
«Божиею помощью православные одолели басурманов, и бысть сеча велика в граде Казани. Христиан-пленных множество тысяч душ освобождено, а побитых в граде столь множество лежаще, аки негде ступить, чтобы не попасть на убиенных, а за ханским двором костры мертвых лежали со стенами городскими наравне. Вот сколь зла сеча была.
И приехал ко Государю хан Шигалей и поздравил его от души, и повелел Государь одну улицу очистить от мертвых, и по ней Государь въехал в град, и тут у наряду стояло множество народу христианского освобождашеся от плена. Все они пали со слезами на колени, глаголя: «Избавитель наш, Государь, из ада ты нас вывел, для нас, сирых, своей головы не пощадил». Государь повелел их в стан свой отвести и напитати и отсылати по домам их тысячи по три и по пять.
Приказал Государь воеводам огни гасить, а сам поехал во двор за город, где прежде стоял.
Потом Государь послал по всем казанским улусам жалованные грамоты и ясачные, чтобы люди шли ко Государю, не бояся ничего. Кто лихо нам чинил, тому бог отомстил, а Государь их пожалует.
Тогда прислали арские люди бить челом, а с Луговой стороны также черемиса приехали бити челом, и Государь их пожаловал».
С самого утра на Царском лугу идет пир. Иван Васильевич на радостях все винные запасы повелел выкатить на луг и угощать ратников.
Сам царь с ближними воеводами пирует в шатре, а те воины, что помельче, примостились, где придется.
Акпарсов полк пирует несколько поодаль от всех — на берегу реки Казанки. Князь Акпарс, хан Шигалей и Топейка сидят около наскоро сколоченного стола.
— Ты чего не ешь, не пьешь? — спрашивает Шигалей Акпарса.— Забудь обиду.
— Кусок в горло не лезет. Где Янгин пропал? Об этом все время думаю. Сначала казалось—в плену. Теперь весь татарский плен перещупали, нигде не нашли.
— Может, как и Пакман, к луговым подался? — замечает То- пейка.
— Язык тебе вырву! Как ты про Янгина можешь такое думать?
— А помнишь, Аказ,— говорит Шигалей, наливая вино в ковш,— как ты ко мне в плен попал?
— Забудешь разве!
— Клятву, данную тогда, сдержал ли? Кучаку-мурзе отомстил, я думаю?
— Наверно, в Крым удрал, кривоногий верблюд! Но придет пора — поймаю, однако.
— Зачем ловить? Я его давно поймал. На моей сеунчевой цепи сидит вместе с другими.
Акпарс поставил кружку на стол, поднялся:
— Покажи!
— Пойдем.
И еше раз испытал страх мурза Кучак, когда увидел Акпарса. И снова бледностью покрылось его лицо, задрожали губы. Акпарс молча отомкнул мурзу от цепи, сел на первого стоявшего у коновязи жеребца, пустил Кучака впереди себя.
Там, где речонка Ичка делает крутой поворот, Акпарс остановился, привязал коня к дереву, подошел к мурзе.
— Ну, вот мы и встретились, мурза Кучак. Третий раз скрестились наши дороги, и теперь я выполню клятву.
— Убить пленного не велика отвага,— угрюмо ответил мурза.— Давай, кончай
— Видишь у дерева конь? Это наш конь. На него тот сядет, кто останется живой. Ты видишь этот нож? Кроме ножа у меня нет ничего. И смотри! — Акпарс отбросил в сторону нож.— Теперь мы равны. Защищайся! — и пошел на Кучака.
Вобрав голову в плечи, мурза приготовился к прыжку. Он хотел сбить Акпарса с ног, но не зря барсом прозвали Аказа. Он первым налетел на Кучака схватил его за грудь и могучим рывком поднял над головой.
Мурза попытался вывернуться из крепких рук, но не успел: Акпарс с силой ударил его о землю.
Раскинув руки, мурза лежит на тропе. Изо рта, пенясь, течет темно-красная струйка.
— Добей,— прохрипел он, когда увидел подошедшего Акпарса.
— Подохнешь сам,— ответил тот и, ополоснув руки в реке, сел на коня.
Месть, о которой он думал целых двадцать пять лет, свершилась.
Но отчего душа воина не ощутила счастья?
После взятия Казани царь оставался в своем стане ровно неделю. Награждал воевод, князей, воинов. Кроме вотчин, поместий, кормлений, было роздано 48 тысяч рублей деньгами, платьем, сосудами, доспехами и конями. Иван разослал по всем улусам жалованные грамоты, писал, чтобы шли к нему без страха.
Наместником Казани царь оставил боярина князя Александра Борисовича Горбатого, а в Свияжске воеводой стал князь Петр Шуйский. Князь Акпарс был поставлен под его начало. Впоследствии князь Курбский напишет:
«А боярам царь приказал без себя о казанском деле промышлять; они же, от великого такого подвига и труда утомившись, и малого подвига и труда не смогли докончить, и возжелали богатства, начали о кормлениях заботиться; а Казанское строение поотложили...»
И потому еще восемь лет крымцы, ногайцы и турки терзали казанские и черемисские земли и бед русскому воинству принесли немало.
МИРНЫЕ ПЕСНИ
Первый снег упал на Свияжск нежданно. Сначала шел затяжной осенний дождь, потом дохнул на город студеный ветер, и в воздухе замелькали сырые белые хлопья. Снег летел торопясь, будто боялся растаять, не достигнув земли.
В городе стало намного тише. Ушли последние сотни московских ратников, уехали воеводы и князья. Остались только крепостные стражники да мастера и плотники, коим царь велел достроить заложенную в минулом году церковь.
Ешка-поп сидит, облокотившись на подоконник, и грустно смотрит на заснеженную улицу. Большие перемены произошли в жизни Ешки.
Раньше редко задумывался он о жизни. День прожил—слава богу. Завтра—бог даст. А ныне появилось превеликое множество забот. Наипервейшая — язычники.
Перед отъездом царя в Москву Сильвестр от имени митрополита строго и внушительно указал:
— Отныне дело всей жизни твоей окрестных язычников осиять светом православной веры, число прихожан святой церкви непременно ширить. Горный край весь приведи ко кресту, а потом и за Луговую сторону берись. Утверждай веру нашу ныне и во веки веков. Государь повелел тебе о сем помнить всегда.
Ешка молчал. Сильвестр испытующе смотрел на него.
369
24 Марш Акпарса
— Не по плечу ношу кладешь,—сказал тогда Ешка.—Язычников—легион, а я один, как перст божий.
— Повелел государь оставить тебе в помощь две сотни ратников. С помощью меча праведность утверждают пусть.
— А Шигоня говаривал, что веру внедрять можно токмо словом, а не мечом. Ратники народ озлобят...
— Время и деяния государя нашего доказали обратное. Мечом и только мечом. Западные государи в своих крестовых походах в утверждении веры вон сколь преуспели! И нам, грешным, поучиться у них не зазорно.
Ешка вспоминает этот разговор, и его одолевает сомнение. Перебирает в памяти все встречи в Чкаруэме и сердцем чует: неправ Сильвестр.
«Пойду-ка я к Саньке,—подумал Ешка,—да с ним посоветуюсь. Он в делах веры мудрейший мужик, а в смысле меча еще мудрее. Уж он-то знает».
— Ты куда это, батюшка?—пропела Палага, увидев, что отец Иохим надел шубейку.
— К Саньке Кубарю. Посоветоваться хочу по делам веры. Надо неотложно.
— Коли надо, то и пойдем,—И попадья взялась за шаль.
— Дело сие мужское. Чего тебе торчать там без надобности?
— У Саньки, я слышала, сестра есть. Ее навещу, и то слава богу.
Отец Иохим крякнул недовольно и стал дожидаться, пока Палага оденется.
Как разлучился Ешка с бродяжьей волей-волюшкой, так и оплошал. Как сел на одно место, так и пошли в голову мыслишки о семье, о теплой перине да о баньке. Не успел подойти к семейному хомуту и понюхать—глядь, тот хомут уже на шее.
Дело все началось с просвирни. В первое время просфирки в церковь доставляли из Разнежья. А они в дороге черствели, засыхали—не угрызешь. И стали православные роптать, дескать, о такие просфирки и зубы обломать недолго, неужели, дескать, во всем граде нельзя их печь. А того, ироды, не понимают, что для оного важного дела надо иметь просвирню—женщину чистую, целомудренную, которая чтобы до мужских подштанников не дотрагивалась. А попробуй найди в Свияжске такую!
Но однажды пришел к Ешке Микеня и брякнул:
— Нашел я тебе, отец Иохим, просвирню!
— Ну! Кто такая?
— Палага. Кашеварка из нашей ватаги.
— Чирей тебе на язык!—ругнулся Ешка.—Да-ить она разбойница.
— Поверь мне, Ефимушка, Палага—редкой души баба. Сколь она с нашей ватагой исходила, ни одному мужику до себя дотронуться не позволила. Мне, атаману, и то однажды по шее черпаком ерыкнула—до сих пор знатко. Имею подозрение, что сия Палага, не глядя на четвертый десяток лет,—дева. А касаемо ватажных дел, так не ты ли сам говаривал: господь бог один и для разбойников, и для попов.
Так Палата стала просвирней. Высокая, упитанная, властная, она сразу прибрала к рукам все церковное хозяйство, завладела всеми приношениями. А какие просфирки стала печь—боже мой! Ко всему этому у Палати было большое сердце — ей непременно надо было кото-то жалеть, кому-то помогать, делать добро.
Ешку в первые дни выпарила в бане, сожгла завшивленные исподники, пошила новое белье, заштопала рясу, неведомо откуда приволокла перину и, напоив Ешку чаем с малиной, уложила на перину спать. Такое Ешка почувствовал блаженство, какого не испытывал ни разу в жизни. Размягчилась душа у Ешки, бродяжья осторожность притупилась, и... мышеловка захлопнулась! Разнесся по городу слух, что стала Палата попадьей. Надела на отца Иохима хомут и стала потихоньку затягивать супонь.
Перво-наперво запретила Ешке непристойно браниться, потом повелела звать ее матушкой, а сама величала Ешку батюшкой, как и принято в поповском обиходе.
Однажды сказала:
— О душе твоей, батюшка, жалобею. Дал бы ты перед алтарем клятву: зельем хмельным душу свою не поганить. Ежели любишь меня—не пей.
— Совсем?
— Ради надобности али праздника и господь бог наш превращал воду в вино. А ты, батюшка, инда без просыпу пьешь.
Ведь уластила, вредная баба, умаслила. Пошел Ешка к алтарю и дал клятву всуе хмельное не употреблять.
Санька живет в новосрубленной избе около большой башни, от Ешкиного дома далеко. Поручено было Саньке три сотни ратников и сказано, что должен он помогать духовному пастырю свияжскому в делах веры, а также храм божий, ежели надо будет, от язычников оберегать. Велено было подчиняться князю Акпарсу, который тоже жил во Свияжске и должен был нести охрану крепости и города. Не поставил его царь свияжским воеводой, сказав, что, мол, хоть и князь он, да не над кем ему, Акпарсу, княжить, что отныне черемисская земля—его земля.
Живет Санька с Ириной. Сестра еду готовит, управляет по дому. Газейку, спасенную под Казанью татарочку, отдали в дом князя Акпарса—служанкой.
Прямо надо сказать, житье у всех неважное. И вроде бы война кончилась, Казань одолели, спокойные дни пошли, а вот поди ж ты—нет на душе покоя у всех четверых: у Саньки, у Ирины, у Акпарса, у Гази. Все чего-то ждут, ждут в страданиях, в муках душевных. Все надеются, что вот-вот придет то главное, ради чего столько перенесено и столько пережито.
Санька четвертый десяток лет доживает, а все не женат. Гази из головы не идет. Смиренная, чистая и пригожая. Мучительно ищет Санька путей к сердцу татарочки, а их нет. В иное время нашел бы, постарался понравиться, а в сорок лет попробуй приглянись, когда девке чуть поболе двадцати. Ну, допустим, по сердцу пришелся бы ей Санька, а как же с верой?
Думает все это Санька про себя и молчит. Ирине ничего не говорит. Видит—у нее у самой горе. Князь Акпарс и вдовым оказался и свободным, а прежняя любовь, видно, забыта. Теперь в дом к Саньке заходит редко, на Ирину старается не глядеть. И видит Санька по утрам красные от слез сестрины глаза. Вздохнет Санька, ничего не скажет— у самого та же заноза в сердце.
Сегодня Санька воротился со службы поздно, не успел сапоги снять, глядь—гости на дворе. Поп с попадьей чинно шествуют к крыльцу. Санька выбежал встречать, а Ешка, увидев его, раскинул руки, пропел:
Я утром, вечером иду
К соседу на беседу.
И если он меня не ждал —
Зачем иметь соседа.
— Милости просим!—воскликнул Санька и провел гостей в горницу.
Попадья, раздевшись, поклонилась хозяину и сразу прошла в светелку к Ирине. Приоткрыла тихонечко дверь, огляделась. Над божницей лампадка разливает желтый свет. Уронив голову на вытянутые по столу руки, разметав косы, мучается сердечной болью Ирина. Палата подошла к ней, погладила ласково голову. Ирина поднялась, хотела улыбнуться нежданной гостье—не смогла. И снова заплакала, закрыв лицо руками. Попадья села супротив, спросила:
— Слезы льешь в три ручья, а отчего?..
Санька и Ешка тоже беседу начали.
Сперва они малость помолчали. Сидели друг против друга на лайках, застланных багряным сукном. Первый начал Ешка:
— Предался я ныне воспоминаниям, жизнешку прошлую переворошил... Помнишь, были мы в Чкаруэме...
— Да-а, трудны были эти два годика,—как бы продолжая мысль Винки, сказал Санька.
— Так вот я и говорю, жили мы в Чкаруэме. И помнишь: весь народишко веру нашу принял и кресты на свои груди возложил. А были мечи в наших руках?
— Доброе слово да дело.
— То-то и одо. А помнишь, как смело с мурзой они разговаривали, хлеб свой отстаивали, нас в обиду не дали. Слышал я, после нас много Япанча старался, одначе сеют там ныне по многим руэмам. А ведь у мурзы в руках меч, и какой меч. Стало быть, волю народную сломить не мог.
— К чему разговор твой, не пойму?
— А к тому, пропади оно пропадом, что Сильвестр-поп от имени владыки повелел весь черемисский край за един год привести под православную церковь и оставил для сей цели воинов с мечами. А меня взяло сумление...
— В мечи не веришь?
— Сумлеваюсь зело. Коль будем мы с верой насильничать, народ черемисский от нас отшатнется. А ежели приобщать к христианству посредством слов да дел добрых, сие потребует преогромного времени, пропади оно пропадом. И тогда...
— Тогда нам с тобой, отец Ефим, несдобровать. Тебя сана лишат, а меня в Тайный приказ.
— Стало быть, повеление владыки сполнять? Черемисских друзей наших, кои в скитаниях прошлых последним куском с нами делились, мечом под крест подводить? Людей, что с нами испили общую чашу крови под Казанью, ради веры в темницы бросать?
— Да разве руки на то поднимутся!
— Ах, пропади все пропадом! Думай, как быть. Думай, Саня, думай—ты же мудрый. Сильвестр-поп наказал весной гонца слать, с коим известить, сколь душ языческих в нашу веру обращено. По весне с нас ответ спросят, Саня.
Санька долго молчал, думал. Потом сказал:
— В этом многотрудном деле без князя Акпарса нам не обойтись никак.
— Ой, верно, Саня. Аказушко—он нам поможет...
В светелке Ирины—свои, бабьи речи. Попадья стоит над Ириной, уперев руки в бока, будто наседка над цыпленком.
— Дура ты, девка, дура. Да разве слезами горю поможешь! Да ныне с мужиками обходиться надо по-иному. Ежели их, прохвостов, ждать, они сами никогда к бабе не подойдут. В Микени- ной ватаге поживши, я ихнего брата, мужиков, вот как распознала. Их, чертей, надо брать за загривок да так, не отпуская, к венцу и вести. Ну, я ужо за это дело возьмусь, ты не реви, не реви...
— ...а нам, отец Ефим, одно осталось—грех этот на свои души взять. Господь бог нас поймет, простит.
— Стало быть, Сильвестра-попа со владыкой омманем?
— Обманем, коль ничего другого не остается. С помощью Аказа всех людей окрестим, а там пусть живут, как хотят. Кюсоты ихние трогать не будем—какой бог по душе, тому пусть и молятся.
— И да простит нас бог и святой владыка,—сказал Ешка и перекрестился.—Спасибо тебе, Саня, снял ты с моей души груз великого сумления. По сему случаю не мешало бы... что-то к зимней погоде в горле заложило. Я, чаю, у тебя имеется?..
— А матушка?
— Мы тихохонько. Кувшинчиком-то только не греми.
— ...Робость девичью свою брось,—заплетая Ирине косу, уговаривала попадья.— Тебе не семнадцать лет, родимица... И не смей мне перечить! На той неделе будь готова— мы с отцом Ефимом твоего князя так прижмем, он и пикнуть не посмеет. Ишь, супостат, веру православную принял, а над девкой измывается, как язычник. С мужиками надо...—тут Палата остановилась, шмыгнула носом, насторожилась. Еще раз потянула воздух.
— Ах они, ироды! Уже стакнулись!—и бросилась к двери.
Ешка только поднял вторую кружку, а из светелки выскочила
попадья, накрыла кружку пухлой ладонью...
Из гостей Ешка возвращался хоть и трезвый, но довольный. Сзади шла и нудно бранилась матушка.
Смерть Эрви неожиданно больно отозвалась в сердце Акпарса. Раньше ему казалось, что жена в душе верна Казани, ходили слухи, что там она тайно приняла веру аллаха. И Акпарс этому верил и не верил.
И совсем поверил Акпарс измене жены, когда нашли около нее яд. Тем более что днем позже приходила к Акпарсу Шемкува и отдала грамоту, в которой Эрви клялась в верности и повиновении Сююмбике. Колдунья подтвердила, что Эрви приняла веру аллаха и была послана казанской царицей вредить Акпарсову делу...
И вот пришла к нему слава, почести и богатство: еще больше стало друзей. В минувшую осень впервые не рыскали по черемисской земле сборщики ясака, впервые за много лет не свистела нал головой бейская нагайка.
Казалось, чего бы желать еще Акпарсу? Но, окруженный множеством друзей, Акпарс порой чувствовал острое одиночество. Где бы он ни появлялся, народ выражал ему искреннюю любовь и преданность, но не хватало любви. Любви одного человека. Все чаще и чаще думал Акпарс об Ирине, но говорить с ней о женитьбе не решался. «Еще не остыла могила жены, а я приведу в дом другую. Что скажут люди?» Так думал Акпарс и умышленно оттягивал решительный час. Чтобы не расстраивать себя, старался реже видеть Ирину, избегал встреч с ней.
Прошло полгода, и когда одиночество стало невыносимым, он решил привести Ирину в свой дом. Но одно утро (он его запомнит на всю жизнь) перевернуло все его намерения. Татарка Гази, спасенная Санькой, была теперь служанкой в его доме и в это утро убирала Акпарсову постель. Акпарс сидел на лавке и, тихо подыгрывая на гуслях, пел:
9
Утренняя песня
Раздается звонко.
«То поет сестренка»,—
Догадался я.
Оказалось это —
Песня соловья.
Темной ночью песня
Пролетает мимо.
«Это песнь любимой»,—
Догадался я.
Оказалось это —
Грусть-тоска моя.
— Я давно хотела спросить тебя, господин...—Гази робко подошла к хозяину.
— Спрашивай, Гази, не бойся.
— Ты Аказа Тугаева не знаешь ли?
— Аказа? Тугаева?—Аказ сначала недоуменно рассмеялся, но потом понял, что татарочка не знает его первого имени, так как теперь все зовут его князем Акпарсом.
— А зачем тебе Аказ?
— У него жена Эрви есть. Мы вместе у Сююмбике жили. Я рано осиротела, она меня к себе взяла. Увидеть ее хочу.
На лицо Акпарса набежала тень. Он отложил гусли в сторону,
сказал:
— Аказ теперь без нее живет. Она плохой женой была. Веру чужую приняла, мужу вредить приехала.
Гази покачала головой.
— Нет, господин. Эрви больно шибко любила Аказа. Я знаю.
— Что ты знаешь, расскажи.
— Она часто плакала, просилась у царицы домой. Та говорила: «Прими нашу веру—поедешь. Клятву дай». Только Эрви не соглашалась. Потом ее силой заставили это сделать. Что с ней сеит делал, я не знаю—бил, наверно. Когда я пришла, она без памяти была. Ей плохо в Казани жилось. Ты скажи Аказу, пусть он ее обратно возьмет. Она не виновата.
— Продолжай!—волнуясь, крикнул Акпарс.—Говори!
— Потом, когда Эрви домой ушла, я часто про нее разговоры слышала. Я ведь у царицы служила. Сююмбике доносили, что Эрви выполнять клятву не хочет, а она велела пугать ее, грозить, что они расскажут всем о ее клятве. К царице Пакман приходил, Шемкува приходила, все они про Эрви говорили.
— Эй, кто там?—вне себя крикнул Акпарс и подбежал к двери. В комнате появился сотник Алтыш.
— Бери, Алтыш, людей, обыщи всю землю, найди Шемкуву. Тащи ее сюда!
Вечером старую колдунью привели к Акпарсу.
— Она была у царицы?
— Много раз,—ответила Гази.
— Ты всю жизнь жила ложью и изменой,—гневно сказал Акпарс, схватив старуху за плечи.— Но если сейчас скажешь хоть одно слово неправды, я снесу тебе голову. Говори, в чем виновата Эрви?!
— Разве я боюсь твоих угроз?—спокойно произнесла Шемкува и медленно убрала со своих плеч руки Акпарса.—Мне и так осталось жить немного. Я часто думала про твою жену в последнее время, я носила цветы на ее могилу.
— Это ты отравила ее, старая ведьма?
— Она сама приняла яд. Она, как и я, попала в руки злых и жестоких людей, но она оказалась сильнее меня, чище сердцем,— Шемкува закашлялась, одышка мучила ее.—Только сейчас я поняла, почему меня сломила Казань, а ее нет. Я поняла, поняла! Ей дала силу любовь. А у меня не было ее, не было!— Шемкува снова зашлась в неудержимом кашле.—Она любила тебя, неразумный, а ты... Ты виноват, что она умерла!
— Зачем же ты принесла мне бумагу с клятвой, зачем принесла ложь?
— Тебе не понять меня, неразумный. Я завидовала ей! Даже сейчас, когда дни мои сочтены, я не могу умереть достойно, как она. Отпусти меня.
— Иди, старуха. Спасибо за правду.
На следующий день Акпарс поехал на могилу Эрви. Шемкува ходила из илема в илем и рассказывала о чистом сердце Эрви, о последних часах ее жизни. Женщина с именем цветка утренней силы вошла в сердца людей, чтобы пролететь потом сказкой через, многие поколения.
Как после хмурой осени и студеной зимы приходит весна, так после горя и тоски приходит забвение и радость.
По ночам с крыш свияжских хором свешивались длинные ледяные сосульки. Утром поднималось весеннее солнце, и сосульки падали на землю с хрустальным звоном.
Оттаивало и сердце Акпарса. Стала забываться Эрви, все его существо просило чего-то иного, радостного. Проходя мимо Сань- киного дома, Акпарс поглядывал на оконца, надеясь увидеть Ирину. Однако в избу не заходил.
Однажды в сумерки он сидел у окна и услышал возле своего дома шаги. По хрустящему весеннему ледку ко двору шествовали друг за другом Ешка-поп с попадьей Палагой.
Пока Ешка топтался у порога да вытирал о половики грязные ноги, попадья вышла на средину избы, перекрестилась, глядя на скромное, не похожее на княжеское, тябло, поставила на стол что-то завернутое в шаль.
Ешка сыздавна не то чтобы уважал князей, а побаивался и потому ткнул попадью под бок:
— Куда прешь, кобыла. Поклонись сперва князюшке-батюшке.
Палата сурово глянула на Ешку, изрекла:
— Для иных-прочих он, может, и батюшка, а для нас с тобой овца во стаде православном, бо ты есть пастырь того стада. Чо рот-то разинул — благослови князя.— Ешка робко подошел к Акпарсу, помахал крест-накрест у него перед носом.
— Вот теперь, хозяюшко, принимай гостей. Мы уж по-свойски, прости,— пропела Палата.— Батюшка Ефим не соглашался к тебе идти, да я настояла.
— Почему не соглашался? — улыбаясь, спросил Акпарс.
— Соблазна боится. Теперь он хмельного в рот не берет. Зарекся.
— Сам зарекся?
— Вестимо, сам. Духу не выносит,— Палата незаметно для Ак- парса показала Ешке кулак.— Ну, что ты молчишь, батюшка?
— Истинно — не выношу,— жалобным голосом произнес Ешка и, глянув на бутыль, проглотил слюну.
— Садитесь. Я рад вашему приходу. Эй, Гази, собери на стол, у нас гости.
Пока Гази собирала на стол, попадья развернула шаль — и появилась преогромная бутыль. Внесенная в тепло, посудина снаружи подернулась мелкой отпотью, внутри колыхалась чуть мутноватая медовая брага. Ешка громко икнул от удовольствия. Щелкнула дверная щеколда, и в избу ввалился Топейка.
— Садись, друг,— больно кстати,— сказал повеселевший Акпарс, приглашая Топейку к столу.— Жалко, Ковяжа нет, к себе в илем уехал, был бы полный праздник!
И словно в сказке, на дворе появился Ковяж. Он привязал коня к крыльцу, вошел в дом и, раздевшись, подсел к столу.
— Вот теперича все в сборе,— сказала Палага и, налив три кружки, поставила их перед Топейкой, Акпарсом и Ковяжем.
— А отцу Ефиму?
— Да ты в своем ли уме, князь? Пятая неделя великого поста идет, да ему ни скоромного, ни хмельного, ни маковой росинки в рот. И нюхать нельзя. Это с вас спрос мал, вы хоть и крещены, а все одно постов не блюдете — жрете, что ни попади. Вы наполовину басурманы. А нам с батюшкой до христова дня поститься.
Все, с сожалением вздохнув, выпили. Ешка сидел, закрыв глаза, нижняя губа легонько вздрагивала.
— Эй, девка! — крикнула Палата, увидев на столе только одни скоромные яства.— Ты нам с отцом Ефимом постного притащи. Рыбки да лучку с хреном.
— Да разве она по-русски разумеет,— сказал хитрый Топей- ка.— Ты сама сходи, возьми, что тебе надо.
— Верно, верно,— добавил Ковяж.— Татарке верить нельзя. Еще нарочно жиру накапает. Вот будет грех.
— И то, — промолвила попадья и устремилась в варную половину.
Топейка быстро налил кружку, подвинул к Ешке. Тот единым махом плеснул ее в широко открытый рот, занюхал рукавом подрясника. Ковяж тем временем налил вторую. Когда Палага вошла с плошкой рыбы и луком, все сидели чинно, как будто ничего и не случилось. Только в глазах у каждого — смешинки. Попадья, заподозрив неладное, глянула на Ешку. У того замаслянились глаза, по лику разлилось блаженство.
— А ну-ка, дыхни!
Ешка, вместо того чтобы дохнуть ей под нос, хмыкнул в себя.
— Ах ты, ирод, бесово семя! Ах ты, пастырь, поганая глотка! Вот ляпну тебе по шее, греховоднику!
— Не бранись, квашня! — Ешка, выпивши, осмелел.— Не я ли тебя упреждал, что дело сие творить рано. Да мыслимо ли великим постом сватами ходить? Надобно было после пасхи.
— Тьфу ты, дурак, большая башка. Лезешь со своим языком, куда не просят. Да разве после пасхи этих басурманов вместе соберешь? Ныне и то сколь трудов стоило!—Попадья глянула на мужиков, махнула рукой.— Наливайте всем, раз такое дело. И мне наливай. Бог простит нам сей грех, бо во благо он сотворен.
Выпив налитую ей кружку, Палага вытерла губы кончиком платка, пососала рыбий хвост и, приосанившись, сказала:
Собрала я вас, мужички, по большому, угодному богу делу.
Доколе князь Аказ будет ходить един, как перст божий. Ему ли вдовцом быть, к его ли это стати? Удумали мы с отцом Ефимом князюшку оженить.
— А невеста? — спросил Ковяж.
— Про невесту вы его самого спросите.
— Меня? Я невесту не знаю.
— Ах, ты не знаешь? Сколько лет девке голову крутит, и он, седой котище, не знает! — Палага обежала вокруг стола, села рядом с князем.— Кто в Москве нежные песни ей пел? Не ты ли? Кто девке сердце высушил? Из-за кого она слезами изошла, того и гляди руки на себя наложит!
— Да не кричи ты,— сиповато упредил попадью Ешка.— Ведь перед тобой князь, а не Митька-плотник.
— Мне наплевать, что он князь. Он православный и...
— Подожди, подожди,— Акпарс положил руку Палате на плечо.— Разве я отказываюсь? Верно, Ирину я люблю давно. И Топейка про то знает, и Ковяж тоже знает. Однако по обычаям нашим я жениться не мог. Все знают: я жену похоронил недавно. Может, я и виноват, что не был верен ей сердцем, но обычай память о ней хранить велит. Вот тут сидит мой брат, а это мой друг. Пусть они скажут, как мне быть.
— Про твою любовь к русской весь народ теперь знает,— сказал Ковяж.— Однако тебя не осуждает никто. Все знают твою жизнь: было время, когда Эрви считали погибшей, было время, когда жену твою считали предавшей нашу веру. Много лет ты жил один, и ни ты, ни Эрви не виноваты в том. Я тоже тебя не виню. Делай, как велит сердце.
— Ты обычай выдержал, Аказ,— сказал Топейка.— Полгода уже давно прошло. Приводи в дом, кого хочешь. Вот наше слово. Если тебе нужна Ирина — я первый пойду сватать ее. Ирину наш народ любит, давно своей считает. Многие забыли, что она русская.
— Какие вы хорошие люди, пропади вы пропадом! — крикнул Ешка.— Давайте выпьем да и начнем сватов наряжать. Говори, князь, кого в сваты ставишь.
— Пусть Топейка идет, пусть Ковяж... и ты иди.
— Мне по сану неможно, а Палата, моя сизокрылая голубица, она пойдет. Хоть завтра в путь.
— Это отчего же завтра? — проговорила попадья, завертывая в шаль недопитую бутыль.— Идем сейчас же. А после христова дня сразу и под венец...
После пасхи начали таять снега. С гор хлынули потоки вешней воды, Волга вспучилась, освободилась ото льда. Днем позднее тронулась Свияга.
В городе торжество. Гудят церковные колокола, на улицах полно народа. Князь Акпарс стоит нынче под венцом. Ешка постарался на славу. Запалил множество свечей, в церкви — нестерпимое сияние и духота. На обручение и свадьбу прибыл воевода князь Шуйский со свитой. Церковь набита до отказа. Впереди, прижимаясь к самому аналою, теснятся гости: в парчовых ферязях и шубах— русские, в кафтанах тонкого белого сукна — черемисы.
Ирина стоит рядом с Акпарсом, как во сне. В счастье, которое пришло так поздно, трудно поверить. Может, не она стоит под венцом? Торжественно звучит голос отца Иохима. Ирина прислушивается.
— Венчается раб божий князь Акпарс с княгиней Ириной!
«Княгиня? Какая княгиня? — Ирина вздрогнула, но потом успокоилась.— Княгиня это, видно, я».
Санька почему-то сумрачен. Стоит он рядом с сестрой и украдкой поглядывает на окно. За окнами множество любопытных и среди них — Гази. Она басурманка, ее в церковь не пустили.
Князь Шуйский стоит сзади жениха и невесты, довольно потирает сытый подбородок и думает: «Князек черемисский не промах. Какую красавицу отыскал! Теперь с русскими породнился — не оторвешь. Это хорошо».
Попадья — нареченная мать Ирины — оглядывает церковь, а в голове старая, проверенная жизнью, мысль: «Этим скотам спуску давать не надо. Брать за загривок и прямо к венцу. У-у, иродово семя, мужики!»
Отец Иохим под конец обряда стал заметно поторапливаться, забегать вперед хора. Да оно и понятно: из церкви сразу на свадьбу. «Отведу я ныне душеньку,— мыслит Ешка и, сунув руку под рясу, складывает здоровенный кукиш.— А тебе, старая квашня, нанося, выкуси».
И еще быстрее ведет обряд...
На свадьбе гуляли целую неделю. Много на своем роду видели свияжские жители свадеб, а такая была впервой. Вино лилось рекой, обычаи русские и черемисские так перемешались — никто ничего разобрать не мог. Русские пели свои песни, черемисы — свои. Потом все это надоело, давай меняться песнями, плясками.
Токмалай первый затянул русскую песню, которую слышал он в московском кабаке:
Пей: судьба — злодейка!
Там, на дне, копейка,
А как выпьешь все до дна...
дальше Токмалай забыл и .на ходу сочинил свой конец:
Там Топейка наш видна.
Топейке песня показалась неуважительной, и он, стукнув Ток- , малая по шее, велел замолчать. Тот хотел взъяриться, но, посмотрев на широченные Топейкины плечи, сказал уныло:
— Обидна, досадна, но ладна.
А Топейка взял гусли, решил свою песню спеть. Зазвенели гусли, сразу стихли гости. Многие знают: Топейка большой мастер песни петь.
Ветерок подул кружась —
Тучка-дымка поднялась,
Тучка-дымка поднялась,
Мелкий дождик льет на нас.
Взгляд у девушки несмел,
Сердце парня занялось,
Сердце парня занялось.
Как от браги, захмелел!
Ой, Аказ и Орина,
Мы желаем счастья вам,
Мы желаем счастья вам,
Долгой жизни и любви.
Потом кричали: «Горько!», и Акпарс целовал Ирину в теплые губы. Поп Ешка, задрав подрясник, отчебучивал трепака — в избе гнулись половицы.
Палата смотрела на расходившегося батюшку и тихо, но не злобно приговаривала: «Ах, супостат, ах, ирод».
После свадьбы Акпарс послал Топейку в Нуженал и велел ему жить там постоянно и заботиться о порядке в своих землях. Ковяж с пятью сотнями воинов поехал за Волгу к луговым черемисам. Пошли слухи, что появились там разбойничьи шайки и будто люди раскололись на две половины. Одни будто верны клятве русскому царю, другие от клятвы отшатнулись.
Не успел Ковяж уехать, появился в Свияжске Топкай из Чка- руэма и принес Акпарсу неприятную весть. Побывал в Чкаруэме татарский сотник со своей шайкой, весь илем разграбил и сжег, старого Чка утопил в реке. И зовут того сотника Мамич-Берды, а в его шайке много джигитов из разбитого войска, которые раньше служили Япанче.
— Чего хочет Мамич-Берды?—спросил Акпарс.
— Свое ханство поднимать хочет.
— Говорят, его шайка быстро растет?
— Это верно,—ответил Топкай.
— Неужели черемисы лживы? Ведь они клятву царю давали.
— Мамич приезжает и говорит: «Кто едет со мной, становись направо, кто не хочет—налево». Потом, уничтожив стоящих слева, едет дальше. Всем, кому дорога жизнь, приходится идти за ним. Вот мне с Ургашем и пришлось бежать.
— Иди, отдыхай. Завтра в Казань к воеводе поедем.
Если девушка, сорвав молодой листочек, засвистит, значит, девушка хочет выйти замуж.
Если парень пошел в лес и срезал иву для свирели, значит, хочет растревожить сердце девушки, значит, пришла пора жениться.
Если на берегах Юнги зацвела черемуха, значит, на Горную сторону снова пришло лето.
Пришло оно с радостями и заботами. Топейка живет в Нуже- налеи ждет не дождется, когда Акпарс приедет. По цареву указу отвели черемисскому народу много земли, посоветовали, разделив
ее, отдать лучшим воинам во владение. Думал Топейка, что это дело простое. Зачем, думал, землю делить, если она и так разделена. И до этого люди имели свои илемы да руэмы—пусть на старых местах живут.
Но когда дело дошло до дележа, начались споры. Несправедливо больно получалось: чем хозяин богаче, тем хуже под Казанью воевал. А земли у него больше. Беднякам, которые на войне прославились, надо земли больше дать, а где ее взять? У богатых? Попробуй, возьми.
И пришлось звать Акпарса.
Тот приехал и стал твердые порядки наводить; благо, сила в руках была крепкая. Сначала Акпарс хотел было горный полк распустить — война ведь кончилась. Но Санька рассоветовал: «Пока у тебя под рукой воины, землю раздели. Каждому грамоту дай, столбы поставь, укажи, где его земля, от какого до какого места. Да и для охраны власти нашей полк твой будет не лишним—врагов рыскает немало, а русские рати домой ушли».
Акпарс так и сделал. Стяг горного полка перенес в Сюрбиял— в середину горных земель, а воеводой того полка поставил Саньку. Князь Шуйский деяния эти вполне одобрил. Саньке верили все: и князья, и простые люди.
Сегодня приехал Акпарс в Атлашев илем, выбрал хорошее место, раскинул дорогой шатер—подарок воеводы Воротынского. Ирина от Акпарса ни на шаг не отходит. Куда он, туда и она. Гази тоже все время с ней. Полюбила Ирину, как родную сестру. Как подругу.
Позвал Акпарс в шатер двух соседей, Атлаша и Токмалая. Спросил:
— Землями своими довольны ли? Столбовать как было или новый раздел начать?
Атлаш и Токмалай крикнули враз:
— Довольны!
— Недовольны!
— Говори ты, Токмалай. Почему недоволен?
— Я под Казанью четыре раны получил, я до сотника поднялся, мне Иван-кугыжа два раза спасибо говорил. А сколько я земли имею? Кафтаном покрыть можно. Зажали меня соседи. С одной стороны—Сарвай, с другой—Атлаш: дышать нечем.
— Уж не мою ли землю забрать хочешь!—крикнул Атлаш.
— Я правды хочу! Ты все время делу Акпарса вредил, под Казанью не был вовсе, а если людей посылал, так только по нужде. Твой друг Пакман до сих пор где-то с недругами нашими шатается. А владения свои небось раскинул широко, земля самая богатая и лесом, и зверем, и рыбой. Ты, Акубей, если правду любишь, пиши половину его земель мне.
— Я тебе глотку порву, собака! — Атлаш наскочил на Токмалая с кулаками.
— Подождите, вы!—Аказ поднялся.—Токмалай правду говорит. Всю землю по эту сторону реки ему запишем.
— Сунься только—ноги перебью!—кричит Атлаш Токмалаю.
— Не перебьешь. Бери, Токмалай, сотню воинов, ставь на новой земле столбы со своей тамгой. А ты, Атлаш, по ту сторону реки столбы ставь—тебе и там земли хватит. Обидишь Токмалая— посажу в Свияжске в яму. А Пакману передай: петля его ждет, если с повинной ко мне не придет.
— Ладно,— угрожающе произнес Атлаш.— Жди. Он к тебе скоро придет!
В Кудаш-илеме еще интереснее новости. Япык-«мелкий товар» на войну не ходил вовсе, а почти вся округа под его рукой. При разделе люди сами отказались от его земли. Акпарс позвал к себе старого охотника Кудаша, спросил:
— Говорят, ты от надела отказался. У тебя земля лишняя, да?
— Какое—лишняя. Совсем земли мало. Охочусь я и то в чужом лесу.
— Зачем тогда надел не взял?
— Мне Япыкову землю не надо. Это будет несправедливо. Он добрый человек, я ему двести беличьих шкурок должен, он до сих пор не спрашивает. А если я землю его возьму, он спросит. А до сезона охоты далеко. Где я возьму двести белок?
— Ты, Кудаш, не прав. Япык не добрый. Он мошенник. Скажи, сколько шкурок отдал ты за этот нож?
Кудаш вытащил из-за пояса нож и с гордостью попробовал пальцем лезвие.
— Этот нож лучший в илеме. Он стоит сорок беличьих шкурок.
— А Япык в Казани отдал за него всего одну шкурку. Понял, отчего велики твои долги?
Кудаш плюнул себе под ноги, сунул нож за пояс.
— Скажи, Аказ, Топейке, что я беру надел.
Санька, став воеводой горного полка и оставшись без сестры, затосковал в Сюрбияле. Газейка—на сердце и на уме. «Видно, судьба»,—подумал Санька и поехал к Акпарсу в Свияжск. Но зятя своего там не застал, сказали, что уехал Акпарс делить землю под Нуженал. В Нуженале отослали Саньку в Кудаш-илем. Здесь на поляне около речки нашел Санька княжеский шатер, тихо подошел к шатру, остановился.
Вдруг из-за кустов вышел кто-то, юркнул в шатер, и на полотнище четким силуэтом легла черная тень. Санька сразу узнал: это Гази. Легкий ветерок колебал легкую ткань, и тень на ней шевелилась. Стан девушки вытягивался и делался необыкновенно гибким и красивым. Гази, видимо, ходила купаться и теперь переодевалась. Вот она легко сбросила халат, упала на пол рубашка. Вот она наклонилась—и на полотнище двумя тенями повисли длинные косы. Девушка поднялась, косы послушно легли на грудь, мягко облегая стройное тело.
Потом, одевшись, Гази вышла навстречу солнцу. Одета она в легкую кофточку, вместо юбки голубые татарские шаровары, перехваченные у щиколоток. Оглядевшись кругом, села на ковер густых трав у корней клена.
Санька тихо подошел к ней сзади, негромко сказал:
— Салям алейкум, Гази.
Девушка вскочила испуганно, бросилась к шатру, но, узнав Саньку, остановилась и сдавленным, не то от испуга, не то от радости, голосом ответила:
— Здравствай... Саня.
Санька не вытерпел, протянул к ней руки.
— Газейка... радость ты моя!
Девушка рывком бросилась к нему, Санька подхватил ее, поднял на руки и понес, как тогда, под Казанью, к реке. Глаза Гази приблизились к лицу Саньки, и словно увидел он в них отражение полыхающих городских стен и понял, что живет в памяти девушки это страшное время. И он не. ошибся. Гази тихо произнесла:
— Ты второй раз меня так несешь...
— Я тебя всю жизнь на руках рад нести!..
Целый день они провели вместе, ожидая Акпарса и Ирину, которые делили землю в дальнем илеме. Говорили по-черемисски, так как Санька совсем не знал по-татарски, а Гази еле-еле говорила по-русски. О женитьбе Санька не смел и заикнуться, хотя по глазам видел, что татарка любит его. Под вечер вернулись князь с княгинюшкой.
Ирина приезду брата обрадовалась, стала готовить гостю ужин. Гази помогала ей, часто забегала в шатер, бросая на Саньку горячие взоры.
— Я ведь к тебе не гостить приехал,—сказал Санька Акпарсу.—Я по делу. За советом.
— Говори.
— Недаром в народе говорится: седина в бороду — бес в ребро. Жить я без этой татарки не могу. Как быть-то мне, скажи?
— Ты мне Ирину сколько лет любить не давал?—Акпарс добродушно рассмеялся. — А теперь прибежал ко мне за советом? Ты сперва поживи в моей шкуре, помучься, потом я тебе скажу, как быть.
— Мне, друг, не до смеха.
-- Ну, а она тебя любит?
— Кто ее знает? Молчит все. Поговорить бы надо, спросить, да разве я осмелюсь?
— В этих делах без бабы не обойтись... Иринушка! Зайди-ка сюда!
— Тут я.—Ирина вошла в шатер.
— Саня жениться задумал. Газейку замуж хочет брать, а любит ли она его—не знает.
— Как же это ты, Саня? Да она ведь мухаметанка. Грех ведь.
Саньку взяло зло.
— Когда ты Аказу на шею вешалась, он кем был?!
— Так то же Аказ...
— То же, то же! Он язычник был. Что касаемо греха—не знай, кто из нас более грешен. Не ты ли в ските по вечерам в молитве говорила с богом, а ночью во сне с Аказом?
— Я те грехи замолила и венцом покрыла.
— А мне бобылем всю жизнь ходить?
Акпарс поднялся, открыл шатер, сказал:
— Идите в лес, там мало-мало поспорьте, а я с Газейкой сам поговорю. Идите.
Когда брат с сестрой вышли, Акпарс позвал татарку:
— Поговорить с тобой, Гази, надо.
— Я слушаю тебя, господин.
— Скоро полгода, как ты живешь в нашей семье, и все мы любим тебя, а кто ты для нас, до сих пор не знаем.
— Я вам верная слуга, господин.
— А Саня не хочет, чтобы ты слугой была.
— Он прогнать меня велел? За что?—В глазах девушки испуг.
— Он тебе волю дать хочет. Ты его пленница, а ему бог пленных держать не велит. Саня сказал: пусть она идет, куда душа скажет.
— Я бы лучше у вас осталась. Теперь у меня ничего нет: ни дома, ни родных. Мне у вас хорошо.
— Саня с сестрой русскому богу молятся. Я... я тоже крест ношу. А ты ведь аллаху поклоняешься. Как тут быть?
— Я аллаха забывать стала. В своих молитвах только вас благодарю. Саня спас меня от смерти, Ирина любовь мне свою отдала, ты в семью принял. Научите меня русскому богу молиться, и я забуду аллаха. Он мне всю жизнь только несчастья приносил.
— Если русский поп крест на шею тебе повесит?
— Пусть... повесит. Носить буду,—тихо ответила Гази.
— Иди. Я поговорю с Саней.
Когда Ирина с Санькой вернулись из леса, Акпарс сказал Саньке:
385
25 Марш Акпарса
— Поезжай в Свияжск, тащи попа Ешку. Гази нашу веру принять согласна.
Около полудня Санька привез отца Иохима. Ешка за зиму растолстел, тяжелый серебряный крест полулежит на округлом животе. Плотно пообедав у Акпарса в шатре, Ешка долго беседовал с Гази, наставляя ее на путь новой веры. Потом повел на берег речки крестить. В последнее время он к этому привык. Бывало, по целой сотне новокрещеных загонял в воду, читал привычные молитвы, кропил святой водой, получал определенную мзду, и у пастыря в пастве появлялась новая сотня православных.
Крестным отцом решили назвать Акпарса, крестной матерью— Ирину. Имя подобрали самое православное—Акулина.
На берегу Ешка равнодушно молвил:
— Разоблачайся.
Гази смущенно глядела то на Акпарса, то на Ирину.
— Не стыдись, я тебе не парень. Я тебе отец, и святой к тому же.—Видя, что Гази никак не может одолеть робость, крикнул:—Да раздевайся, пропади ты пропадом! Ты, крестный, отвернись!
Когда Гази, смущенная вконец, разделась, Ешка подошел к ней, отрезал прядку волос, вмял ее в комочек воска.
— Лезь в воду. Сказано—лезь.
Вода была холодная, и Гази осторожно вошла в реку по пояс. Окунулась.
Трижды окропив новокрещеную, Ешка начал творить положенную молитву.
— Теперь, раба божья Акулина, подойди ко мне. Целуй крест святой и будь верна ему отныне и во веки веков. Аминь!—И, достав из кармана медный нательный крестик, повесил его на шею Гази.
А вечером, напившись, Ешка укоризненно говорил:
— Ты скажи мне, раба божья Акулина, ведь имя новое забыла? Ну, скажи, как тебя зовут?
— Гази.
— Ах, пропади ты пропадом. Зовись, как знаешь. Только крест... Смотри у меня!—И Ешка погрозил пальцем...
Не успели отгулять свадьбу, вернулся в Сюрбиял Ковяж. Приехал злой и недовольный. В стычке с шайкой Мамич-Берды потерял тридцать воинов и сам первый бросился удирать.
— Ты не думай, я не струсил,—говорил он Акпарсу.—Еще раньше я понял, что воевать нам нельзя. Луговые люди глядели на нас недобрыми глазами, обзывали московскими блюдолизами. Там Мамич свои порядки завел, мне там нечего делать. Только людей зря губить.
— Значит, Луговую сторону Мамичу отдадим?
— А зачем мне Луговая сторона? — крикнул Ковяж,—Мне и на Горной стороне неплохо.
— Разве царю Ивану ты клятву не давал? Разве не обещал ему держать весь край в верности Москве? А теперь Мамича испугался?
— Ты знаешь, как я под Казанью дрался, и Мамича напрасно поминаешь. Я его не боюсь!
— Почему же убежал от него?
— Драться с ним не хотел. Весь народ говорит: Мамич че- ремисское ханство хочет делать, он народу друг. Он не как ты — царя Ивана не боится!
Акпарс вскочил, подбежал к брату, и все думали: сейчас что-то произойдет. Но Акпарс опустил руку, глянул в дерзкие глаза Ковяжа, сел к столу. Ковяж еще больше осмелел:
— Что ты привязался к Ивану? Мы ему Казань помогли взять, пусть скажет спасибо и не мешает нам своей землей править. Надо и нам вместе с Мамич-Берды вставать.
— Я знаю,— тихо сказал Акпарс,— о чем ты думаешь. Ты только о себе думаешь: вдруг Мамич-Берды ханство поднимет, всю власть себе возьмет, Ковяжу с Акпарсом ничего не оставит. Ты врешь! — Голос Акпарса стал суровым.— Мамич-Берды нашему народу не друг, а враг. Он, как и ты, только о себе думает, о власти. А такой человек никогда другом народу не будет. Ты меня русским царем упрекнул. Ты думаешь, у меня к нему сердце лежит? Мне другие люди дороги. Санька, Андрейка, Микеня, Ирина. Вот к кому я привязался. Я вперед гляжу и верю, что дети и внуки наши в дружбе с русскими будут жить. Если они хотят быть свободными и счастливыми, им с этим народом рядом идти надо. А такие, как Мамич, будут забыты народом и прокляты.
— Ну, мне домой пора,— хмуро сказал Ковяж и направился
к выходу.— Если я буду нужен, дай весть.
— Воинов оставь в полку,— резко бросил Акпарс.
— А кто защитит мой илем от разбойников?
— Над разбойниками Мамич-Берды главный. А он, ты сам говорил, народу друг. И твой — тоже. Не тронет твой илем.
Ковяж вышел, хлопнув дверью.
Спустя неделю отец Симеон отправил митрополиту донос на Ешку, где рассказал о греховодном привержении отца Ефима ко хмельному, о сквернословии. Но это было не самое главное, В конце доноса Симеон писал:
«...заботы о утверждении православной веры тот отец Иохим не ведает, язычникам дает великое послабление, и оные язычники вольно в своих кереметищах отдают языческим богам жертвы и жизнь свою ведут по греховодным обычаям, яко дики. Священник свияжский, коего в народе зовут поп Ешка, не токмо пресекает обычаям, а сам потворствует. Недавно на свадьбе князя Акпарса он сам в обрядах языческих скакал подобно скомороху. Те инородцы, кои отцом Иохимом вере приобщены, кресты свои попрятали и в церковь не ходят. Не токмо язычники, а наши русские люди творят тут невообразимое. Что против праздника Иоанна -Предтечи, против ночи и во весь день до ночи, мужи и жены и дети в домах и на улице и, ходя по водам, глумы творят со всякими играми и всякими скоморошествы и песнями сатанинскими, ночью в рощах омываются водою и, пожар запалив, перескаку по древнему некоему обычаю...»
После доноса лишен был отец Иохим духовного сана и, стало быть, бесславно закончил свой путь ревнителя православной веры.
Однако Ешка горевал недолго. Он завел винокурню, испросив на это позволения князя Акпарса.
Андрюшка Булаев и Магметка Бузубов недавно прислали Ак- парсу по поклону с подарками. Служат они в Москве, однако друга старого не забывают.
Про Шигоньку написали, что стал он теперь важным боярином Шигоней Пожогиным и сидит теперь в думе около царя по правую руку.
Только о судьбе Янгина Акпарс так и не узнал ничего. Все поле битвы под Казанью обыскали, нигде тела Янгина не нашли. Овати, его жена, все ждет и надеется на возвращение мужа.
Надеется на это и Акпарс.
Санька повелел стяг горного полка расшить с одной стороны вышивкой, с другой — русским крестом.
Отшумели пиры в честь взятия Казани, отгремели пушечные залпы в честь ее победителей — и понемногу о земле Казанской стали забывать.
А царь год от года становится все тщеславнее. От возмущенного духа хилеет тело. И пришла пора— занедужил царь и лег на смертный одр. Большинство бояр отказались присягать его сыну, а целовали крест Владимиру Старицкому—началась смута.
Тут уже совсем не до Казани стало Москве. На Горной земле пошли неурядицы, воеводы, оставленные в Казани, почуяв слабину, стали творить беззакония, ясак стали брать не хуже татар. Монахи и попы начали насильничать — веру православную стали насаждать неволей да страхом.
Но случилось то, чего бояре не ожидали. Государь поправился, выжил — и ужаснулись бояре его гневу. Старицкие были уничтожены, на всех, кто от присяги отказался, легла великая опала. И что страшнее всего — государь после болезни словно переродился. Куда девался юноша-царь? С постели встал жестокий, постаревший до времени человек. В душе, кроме гнева и недоверия,— ничего. В глазах одна злость. Никого он теперь не любит. И не верит никому. Каждое письмо, любую челобитную велит нести к нему.
Вот и сейчас сидит он в палате, а перед ним — ворох свитков, писем, жалоб. На царе — кафтан голубого сукна с алмазными пуговицами. Рукава широки, исшиты узорами, меж которых искусно вставлены драгоценные каменья. Посох с золотым крестом стоит меж колен.
Взял со стола бумагу. По желтоватому листу блеклыми чернилами (видно, давненько лежит жалоба) крупные строки: «...Царю государю бьет челом раба твоя бедная и беспомощная Васильева жёнка Наумыча Плещеева, горькая вдова Дарья со детишками своими с Бориской да Оленкою да с Андрюшкою...»
Иван хотел было бросить челобитную (лезут к царю со всякой мелочью), но вспомнил, что Плещеев погиб под Казанью, и принялся читать дальше: «...бью челом на ведомого вора и озорника Гришку сына Дмитриева Оболенского, что он позорил дочеришек моих, трех девок небылишными бранными словесами, а про Андрюшку сказал, што ты-де блядин сын оконницу у меня изломал, а про Бориску сказал, што мы-де из тебя, бражника, годовалые дрожжи выбьем, а Олешку назвал псаревичем, а нас, холопей верных твоих, лаял матерны и всякою неподобною лаею...»
Иван вспомнил, что Григорий Оболенский крест ему целовать не хотел и, взяв перо, внизу челобитной начертал: «Гришку Оболенского в яму». Потом принялся читать другую бумагу.
«Брату моему, государю великому Ивану царицы Сююмбике поклон. Третий год живу в Москве я и терплю лихо, кормлюсь худо, а ты, из Казани меня взявши, обещал держать меня не как пленницу, а как царицу. Однако все меня забыли, кроме стражи, и никого ко мне не допускают и меня взаперти держат. Где твое царское слово, где твоя милость и жалование?..»
Дальше Иван читать не стал. «Какая она царица,—подумал он,— и Москве теперь безопасна. Однако слово было дано, и его следует держать». И, обмакнув перо в чернила, написал: «Царицу Сумбеку из града отпустить, дать ей в удел село Раменское со дворами, а сына ее Утямыша отдать в ученье».
Князь Микулинский, владевший Раменским селом, был сослан на Белозеро за измену царю. В летний княжеский дом поселилась теперь Сююмбике и стала хозяйкой раменских земель. Стражи теперь около нее не было, и скоро около царицы появилось много татар.
Поглядывая на них, раменские мужики скребли в затылках: ведь всю царицыну родню надо было кормить, одевать и денег давать. Родню кормить еще полбеды. А вот стали наезжать со стороны всякие. Вчера вечером прискакал один, говорят, с Волги.
Сююмбике сбросила с себя атласное одеяло и легко спрыгнула на ковер. На носках подошла к окну, открыла набранную из разноцветных стекол створку. Сладко потянулась, подставляя свое тело свежему утреннему ветру.
Несмотря на свои тридцать семь лет, Сююмбике красоты своей не утратила. Она присела к зеркалу. Из овала глянули на нее большие черные глаза. При взгляде вниз глаза закрывались густыми длинными ресницами, при прямом взгляде ресницы доставали до бровей. В зрачках—яркие, ласковые искорки. Чуть-чуть припухлые губы полуоткрыты, будто ждут поцелуя. Морщинок на лице немного, старость еще не коснулась царицы.
«Нет, я все еще хороша»,— подумала Сююмбике и принялась расчесывать черные, словно смоль, волосы. За дверью, будто мышь, заскребла служанка. Царица встала и приоткрыла дверь.
— Госпожа,—зашептала девушка,—вчерашний гость.
— Пусть подождет немного, я только оденусь.
В ту ночь Сююмбике спала мало. Очень много думала. Да и было о чем думать. Приехал из черемисских лесов отважный воин Мамич-Берды, сын мурзы Япанчи. Назвал себя татарином, но разве Сююмбике проведешь. Сказал, что приехал великую царицу навестить, поклон ей отдать. Так и нужно поступать умному человеку—сразу свое дело выкладывать не надо. Говорил о волнении В Луговой стороне, О ТОМ, ЧТО КОПИТСЯ у людей на русских гнев. Сююмбике больно приглянулся нежданный гость. Высок, строен, лицо загорелое, мужественное. Глаза серые, холодные. Даже улыбаясь, не допускает он блеска своих глаз—нельзя ничего прочитать в них. Сююмбике знала: такие дольше всего у трона держались. Такие власть не только могут взять, но и держать могут. А в том, что Мамич приехал о властвовании говорить, Сююмбике не сомневалась. Хоть и хитро вел разговор дальний гость, но к чему клонилось дело, сразу было видно.
Давно не было около царицы настоящих мужчин, и ей захотелось приблизить Мамича к себе. Это сулило и наслаждение, и выгоду. Если он власть взять задумал—пусть с ней поделится. Может быть, снова взойдет звезда Сююмбике на казанском небосклоне?
Надев самые лучшие одежды, хозяйка вышла к гостю. После взаимных приветствий и поклонов начался деловой разговор. Сю- юмбнке начала издалека:
— Я помню, Мамич, твоего отца, помню. Могучий человек был мурза Япанча. Вся Луговая сторона под его рукой была, все черемисы его, как огня, боялись. Да-а, хорошее было время—прошло. Разорвали наши владения на куски, растащили ханство по сторонам. Я все время молю аллаха, чтобы послал он человека, могущего снова поднять ханство. Видно, нет такого человека.— Сююмбике глубоко вздохнула.—Было среди моих подданных много батыров, иные погибли, иные покорно шею под русский сапог подставили.
— Не все, великолепная!—воскликнул Мамич.—Есть и такие кто не склонил головы.
— Есть?—Царица усмехнулась.—Много ли их? Прячутся по лесам, как волки. Без силы, без воинов высоко голову не поднимешь.
— А если бы такой человек нашелся? Если бы сила нашлась? Ты помогла бы ему, блистательная?
— Я? У меня ничего нет, милый Берды. Но если бы такой человек пришел ко мне и сказал: «Можно поднять ханство, но для этого надо разделить тело бедной Сююмбике на куски», я бы без слова легла под нож.
— Этот человек перед тобой, царица.
— Говори, я слушаю.
— Казанское ханство не поднять. Надо ставить другое ханство—черемисское. И я мог бы поставить его сам. Но как укрепить его? Тысячи казанских воинов разбрелись по улусам, притаились и предались презренному занятию—копаются в земле, растят хлеб. Только твое имя может собрать и поднять их в помощь мне. Если ты будешь со мной, вся ногайская орда придет к нам на выручку в трудную минуту. Меня не знают в Крыму, но если ты будешь рядом, Гиреи не дадут царю Ивану захватить нас.
— Ты хорошо сказал. Правильно сказал. Однако я не пойму, как я встану рядом с тобой. Кем?
— Женой.
— Но тебе надо только мое имя, а у меня еще есть душа. Может, в ней живет другой?
— Вырви его из сердца. Разве сидящие на троне любят кого- нибудь? Разве ты любила хоть одного из трех своих мужей?
— Ты смел!
— Я прям. Нам с тобой поздно играть в жениха и невесту. Надо ханство поднимать. Если поделим с тобой трон, то постель как-нибудь разделим.
— Я вижу—ты создан для власти. Где думаешь трон ставить?
— Там, где Кокшага впадает в Волгу.
— Сколько людей можешь поднять против русских и когда?
— Если станешь моей женой, то к будущей весне в нашем
войске станет пятьдесят тысяч. Как просохнут дороги, сразу и начнем. Говори: согласна ли?
— Позволь подумать. Вечером приходи—скажу. А сейчас пойдем, нас ждет завтрак.
Обеда в этот день не было. Вечером гостя позвали на ужин. Собралась вся челядь Сююмбике. На столе было много бузы и пива, пить которое, как известно, кораном не запрещено. Хозяйка была с гостем очень ласкова, сама подносила ему напитки, говорила приятные слова. А когда ужин кончился, все, как по знаку, исчезли, оставив Сююмбике наедине с гостем.
— Я жду твоего слова, мудрая Сююм.
— Вот мое слово.—Хозяйка подала Мамичу письмо.—Отдашь это Уссейн-сеиту. Здесь я прошу его сделать для нас с тобой все, что ты скажешь. Он соберет всех, кто помнит меня, и вместе с ним начинайте поднимать новое ханство. А это письмо пошли с верными людьми в астраханские степи, брату моему Али-Акраму. К весне он тоже соберет немалое войско и будет наготове. А с крымскими Гиреями я снесусь сама.
— Да будет аллах над нами,—сказал Берды, принимая письма.—Завтра же еду и буду слать тебе вести, буду ждать твоих ответов.
Сююмбике позвала служанку, сказала властно:
— Хана в прошлую ночь беспокоили комары. Сегодня хан ляжет в мою постель — приготовь там полог.
Служанка ушла. Сююмбике взяла гостя за руку и, волнуясь, шепнула:
— Пойдем, милый. Сегодня ты мой хан.
— Рано еще. Какой я хан, если нет ханства? Я лягу во дворе. Прости меня—еще не время,—тихо освободив руку из ладони Сююмбике, Мамич-Берды поклонился и вышел.
— Это мужчина!—воскликнула восхищенная царица.—Не растаял, не раскис. Идет к своей цели, как стрела, не сворачивая. Такого можно и полюбить по-настоящему.
А утром на прощание Сююм посоветовала Мамичу:
— Пусть Пакман боярину Салтыкову много шкурок привезет, пусть скажет, что у людей накопилось столько шкур, что их некуда девать, и они пропадают зря. Пусть расскажет, у кого и где эти шкурки лежат, пусть зажжет в глазах боярина огонь жадности, и тогда он поможет нашему делу. Ты сам найди верных людей, вырубайте тайно священные рощи, обвиняйте в этом русских. Без дела не сидите. Когда все будет готово, дайте знать мне — и я приеду на место. Велик аллах!
— Велик аллах!
— Теперь в путь!
МАМИЧ-БЕРДЫ И АЛИ-АКРАМ
О
сень в этом году выдалась затяжной и ненастной. Над кокшайской стороной все время клубились низкие тучи, моросил нудный обложной дождь. С деревьев неудержимо стекала листва, леса оголялись быстро.
В семи верстах от Волги на берегу Кокшаги Мамич-Берды начал строить город—будущую столицу ханства. Со стороны приволжских лугов город окружали высоченной насыпной стеной, за которой можно было отсидеться в случае осады. С севера крепость прикрывалась рекой, за которой начинался густой лес— надежная защита.
Город назвали Кокшамары.
Когда казанский воевода узнал об этом, сказал:
— Больно не на месте вскочил сей чирышек. Не дай бог, разболится—пропадем,—и вызвал в Казань князя Акпарса.
И первый раз между князьями произошла размолвка. Воевода повелел Акпарсу поднять горный полк и Кокшамары разгромить. Акпарс прямо сказал воеводе, что воины горного полка убивать своих собратьев не пойдут, да и сам он тоже не хочет, чтобы лилась черемисская кровь.
— Скажи своим боярским детям, чтобы луговых они не обижали, не насильничали, и тогда воевать Кокшамары не надо будет. Луговые сами от Мамич-Берды разбегутся.
Воеводой в Свияжск был послан Борис Иванович Салтыков — человек жестокий, но не весьма мудрый и в ратных делах не столько быстр, сколь горяч. Тот, не разобравшись в делах, перво-наперво снарядил три сотни стрельцов и повел их на Луговую сторону. Первым большим илемом на пути Салтыкова оказался Помарский. Не разобравшись, кто прав, кто виноват, воевода схватил около семи десятков мужиков и тут же предал казни.
Не прошло и недели, как о помарском побоище узнала вся Луговая сторона. Люди валом повалили в войско Мамич-Берды и совсем перестали платить ясак, а главных ясатчиков Ивана Скуратова и Мисюру Лихарева утопили в реке.
Вместо того, чтобы поразмыслить над случившимся, Салтыков стал снаряжать новый тысячный отряд, в который вместе со стрельцами вошло пять сотен воинов горного полка. Узнав об этом, Мамич-Берды вывел навстречу Салтыкову своих конников и неожиданно налетел на карателей, когда те переправлялись через Илеть. В коротком и яростном бою было убито двести стрельцов да двести пятьдесят горномарийских воинов. Салтыков сам еле успел убежать на правую сторону Волги.
Около двухсот русских ратников воины Мамич-Берды увели в плен.
Наступила зима. По снегу воевать с повстанцами было немыслимо, и было решено по весне наказать клятвопреступников. Салтыков стал готовиться к новым боям, князю Акпарсу было приказано заняться обменом пленных.
По зимней дороге на поджарых конях мчатся всадники. На темно-голубом снегу, рядом с всадниками, мчатся длинные черные тени. Высоко в холодном небе сияет луна. Всадники едут только по ночам. Впереди—полтораста человек, столько же сзади. В середине шесть санных возков. В одном дремлет Али-Акрам, брат блистательной Сююмбике. Али-Акрам почти весь возок занял один, его огромное жирное тело, рыхлый живот колышутся, когда возок ныряет по ухабам. В уголке напротив, поджав ноги под себя, скорчившись, сидит посланец Сююмбике старый слуга Зейзет. Это он приехал в ногайскую степь и передал письмо царицы, в котором Сююмбике написала: «Пора ехать на новое ханство».
— Скоро ли приедем?—не открывая глаз, спрашивает Али- Акрам.
— Утром будем на месте,—отвечает слуга.
— Захочет ли Мамич сделать меня ханом? Он ведь сам хотел править.
— Там, где рука мудрой Сююм, править будет тот, кому она повелит.
— Но у меня только триста воинов, а у Мамича, говорят, несколько тысяч.
— Это верно. Только среди них чуть не половина—казанцы. А они слушаются Уссейн-сеита, а Уссейн-сеит слушает Сююмбике.
— Говорили, что сестра хочет стать женой Мамича?
— Она этого не хочет. Большую силу даровал ей аллах. Всякий мужчина в ее руках—воск. Ты знаешь, как она горда.
— После казанского золотого трона править на деревянном черемисском троне—не велика честь.
— Сююмбике знает, что делает. Это только пока ханство будет черемисским. Придет время—и Казань снова будет у ног Сююмбике. Все пойдет по-старому.
— Ты черемисских девок видал?
— Видал.
— Красивы?
— Всякие есть. Как и у нас, в ногайских степях.
— Это хорошо. А то я свой гарем дома оставил.
Скрипят полозья саней, молчит, мечтая о новом гареме, Али- Акрам, молчит и слуга Зейзет.
У каждого свои думы...
Али-Акрама встретили в Кокшамарах пышно. Он привез ответ астраханского хана Измаила, который сына своего на черемисский трон не отпустил, а послал достойного Али-Акрама. Измаил был мудр, он хорошо понял замысел Сююмбике.
В марте по всей черемисской земле помчались гонцы, извещая о рождении ханства. На новом троне сел доблестный Али-Акрам. Мамич-Берды стал главным нуратдином хана—все войско в его руках. Уссейн-сеит взял заботу о ханской казне. Черемисам было велено посылать старейшин к новому хану на совет. До конца месяца в Кокшамары прибывали убеленные сединами старцы. В ожидании совета их принимали как самых дорогих гостей.
Ханская палата вся в коврах: пол крыт персидскими, стены— в бухарских мелкоузорных, потолок—в легких ферганских. Трон устлан шелком, поверх положены подушки в голубом атласе.
На треножниках по бокам горят две плошки с жиром. Лицо Али-Акрама лоснится от сала, поблескивает в отсвете желтых огней. Голова у хана большая, глазенки узкие-узкие. Борода разбегается по скулам клочьями, острые тонкие усы свисают через губы к бороде.
Старейшины входят в палату по одному, падают перед троном на колени, целуют край малинового ханского халата. Потом садятся на указанное место.
Али-Акрам с подданными своими говорить не любит, да и не умеет. К тому же свежеиспеченный хан не знает ни одного слова по-черемисски. Правда, старейшины знают татарский язык, но аллах свидетель, Али-Акрам совсем плохо говорит на казанском наречии. Поэтому совет открыл Мамич. Он встал за трон и повел ласковую речь:
— Пусть живут по сто лет мудрейшие из мудрых, пришедшие сюда, чтобы дать светлейшему хану Али-Акраму совет, как править великим ханством, поставленным на вашей земле. Хан приветствует их.
Али-Акрам утвердительно качнул головой.
— Много зла претерпел ваш народ за последние два года. Много ваших братьев, сыновей и внуков погубили русские под стенами Казани. Жестоким и злым урусам этого показалось мало, и они совсем недавно умертвили невинных помарских жителей. Пусть кровь этих несчастных упадет нашим гневом на головы неправедных. Разве не русские отбирают ваше добро? Разве не они обрекают ваши семьи на голод? Сотни лет вы были под властью Казани, но разве посягали казанцы на вашу веру, разве разоряли ваши кюсоты? Вы спокойно жили под защитой Казани и спокойно молились своєму богу. Но Казань пала, развеялось по ветру великое ханство. И ваш народ остался без защиты. Это тяжелое время прошло. Я поднял оружие и встал на вашу защиту. Астраханский хан Измаил послал для того, чтобы защитить вас, войско с великим Али-Акрамом во главе. Высокий ревнитель веры священной Уссейн-сеит собрал под свою руку самых храбрых воинов Казани и тоже пришел к вам на помощь. И подняли мы ханство вашей земли, могучее, высокое и никому не подвластное. Отныне вы сами хозяева своих лесов, и пусть русские не показываются в нашем краю. Говорите, старейшие и мудрые, как вы хотите жить под рукой справедливого Али-Акрама. Говорите смело—хан слушает вас.
Старейшины долго молчали, потом поднялся один, сидевший справа от трона, спросил:
— Ясак бы уменьшить надо. Русские приходили—брали, ты приходил — тоже брал, в наших илемах голод ходит. Как быть?
— Теперь у нас свое ханство,—сказал Мамич-Берды,—Теперь ясак совсем отдавать не надо. Если и придется воинов кормить-одевать, так они же наши люди.
— Татары больно плохой закон нам дали—девок наших по гаремам таскать, невест на три ночи забирали,—сказал другой старейшина.—Будет ли теперь такой закон?
— Великий хан сказал, что он никому не позволит трогать ваших женщин,—ответил Мамич и посмотрел на Али-Акрама. Тот поморщился, но согласно кивнул головой.
— Я еще хочу спросить.— У двери поднялся третий старейшина.—В нашем илеме ни одного мужчины не осталось — всех Мамич-Берды с собой увел. Как мы без мужчин жить будем?
— Потерпи, отец,—ответил Мамич.—Вот ханство поставим, укрепим свою силу—всех домой отпущу.
Долго шел совет. Старики думали, что хан совета у них станет спрашивать. А вышло что? Они спрашивали, а им обещали. -
Когда сошел снег и чуть-чуть подсохли дороги, воевода Салтыков повел на Кокшамары две тысячи ратников. Из горного полка не взял ни одного воина: князь считал, что только черемисы, да и чуваши вместе с ними были виноваты в его прошлых поражениях.
Воевода надеялся застать Мамича врасплох, подступы к Кокшамарам не разведал, переправу через Волгу не обдумал. Не успели ратники выскочить на левый берег, как попали под стрелы и сабли воинов Мамич-Берды. Схватка была короткой и последней для худого русского воеводы. Князь Борис Салтыков был захвачен в плен и убит. Ратники частью разбежались, многие попали в плен. Убитых было немного.
Али-Акрам в честь победы устроил большой праздник. Хану
в Астрахань был послан подарок—панцирь и боевые доспехи убитого свияжского воеводы Салтыкова. Сююмбике была уверена, что астраханский хан поднимет всю ногайскую орду и приведет ее под Казань, чтобы не только поднять казанское ханство, но и расширить его по всей Волге до Астрахани. Теперь можно было обойтись и без черемисских воинов, а обещания, данные старейшинам, забыть. По лесным илемам снова были посланы ясатчики, хан Али-Акрам сам разъезжал всюду и выбирал красивых девушек в гарем. В Кокшамары потянулись гурты отобранного скота—огромный двор хана надо было кормить.
Снова, как некогда раньше, застонала Луговая сторона. Мамич-Берды алчно поглядывал на Чалым и к осени надеялся отвоевать под власть хана Горный край. Силу копил, новую войну обдумывал.
Люди, посланные с подарками в Астрахань, возвратились с плохими вестями. Хитрые расчеты Сююмбике разлетелись в прах.
Хан Измаил был свергнут, вместо него на астраханский трон сел Ямгурчей—недруг Али-Акрама. О посылке орды под Казань не могло быть и речи: Ямгурчей сам готовился к обороне. Из Москвы на Астрахань шла тридцатитысячная русская рать под рукой воеводы Пронского. Ямгурчей сам в письме Сююмбике намекал, что будет неплохо, если черемисское ханство пошлет ему на помощь свое войско.
Мамич-Берды стал было собираться в поход (лучше общими силами разбить русских под Астраханью, чем ждать их на своей земле), но вовремя узнал, что вятский воевода Вяземский ведет по Вятке и Каме другую рать, и не приведи аллах, если он ударит ему в спину.
Летом рати Пронского и Вяземского встретились там, где Дон близко подходит к Волге, и потом разбили передовые заслоны хана Ямгурчея.
Через месяц Астрахань пала, хан бежал в Азов.
Али-Акрам понял, что в Кокшамарах ему долго не усидеть, и стал усиленно грабить луговых, чтобы успеть до побега как можно больше разбогатеть.
Мамич-Берды подумывал о том, как бы помириться с Акпарсом и в случае чего перескочить на сторону русских.
Ко всему этому в Москве узнали про замыслы Сююмбике, и царь повелел мятежную царицу заточить в монастырь.
Тропинка вьется меж деревьев, как змейка, она хорошо протоптана, идти по ней легко и радостно. Ирина любит тропинки какой-то особой любовью, целыми днями бродит по лесу, веселая и счастливая.
Тропка выбегает на берег Нужи, где растут черемуховые кусты. За ними—прокаленные солнцем полянки, на которых спеет душистая земляника.
Набрав полный берестяной кузовок ягод, Ирина идет дальше. Тропка ведет ее по лесу, потом неожиданно выбегает на ржаное поле и скрывается в волнистой густоте хлебов.
Ирина срывает ржаной колосок, растирает меж ладонями и, сдунув колючие усики, кладет крупные зерна в рот. Рожь на зубах хрустит. Еще день-два—и можно будет собирать урожай.
А через неделю у черемисов будет праздник нового хлеба. Она с Акпарсом специально приехали сюда, чтобы с народом вместе провести этот праздник.
Вдруг Ирина песню вдалеке услышала.
Далеко Нужа бежит,
К Юнге бежит —и рада,
Юнга глядит на берега
И тоже больно рада.
Чему же рады берега?
Цветам красивым рады,
А наши матери-отцы
Глядят на нас — и рады.
Ирина перебежала через поле, видит: под дубом Акпарс, Ковяж, Топейка рядом сидят. Перед ними разостлан кафтан, а на кафтане вино и кой-какая еда.
— Не могли праздника подождать, греховодники,—сказала шутливо Ирина, подходя.— Вот я ужо старому Аптулату скажу, как вы обычай рушите. Разве во время жатвы песни петь можно? Подождать не могли?
— Не могли, Ирина,—сказал Акпарс.— Садись рядом, грешить вместе будем.
— Здравствуй, Ковяж,— Ирина присела рядом с Акпарсом.— Ты что-то плохо поправляешься.
— Грудь болит,—тихо отвечает Ковяж.
— А как же — у друга в гостях побывал,— смеется Топейка.
— Хватит тебе смеяться,—Акпарс глянул строго на Топейку.
— Я не смеюсь. Я правду говорю. Разве я его слов не помню: «Мамич—нашему народу друг».
— Не надо, Топейка,—тихо сказал Ковяж.—Я за эти слова дорого расплатился. Но зато правду узнал. Я уже Акпарсу говорил: посылай меня на кровососов в любое время, жизни не пощажу. Мне бы только поправиться.
— К осени выздоровеешь, гляди,—ласково сказала Ирина,— скоро хлеб свежий поспеет. Он лучше всякого лекаря.
— Я недавно в Казани был,—после некоторого молчания сказал Акпарс,—с князем Александром долго разговаривал. Сильно ругается воевода, и правильно ругается. Вы, говорит, больно не
любите, когда чужие люди на вашу землю приходят. Не любим, говорю. Тогда какого шайтана за порядком в своем крае не следите? Татары под вашим носом, на вашей земле ханство подняли, черемисским его назвали, а что в нем черемисского? Хан—ногаец, воевода—вашего извечного врага сын. Уссейн-сеиг из Крыма приблудный, и не поймешь кто. Если, говорит, не хотите, чтобы наши ратники вашу землю топтали—сами с Мамич-Берды разделывайтесь. Да и, честно говоря, ратников нам царь-государь не даст — они все Астрахань воевать ушли. Я обещал воеводе порядок в нашей земле навести. После уборки хлеба с Мамич-Берды, видно, воевать придется.
— Я Мамичу глотку бы перегрыз!—воскликнул Ковяж.—Но как подумаю, что луговых братьев убивать придется...
— Зачем убивать?—сказал Топейка.—Луговые черемисы сами теперь видят, что в Кокшамарах их враги сидят. Луговым только помочь надо, они сами на хана войной пойдут.
Хлеба уродились в этом году на редкость хорошие, и праздник Нового хлеба справляли вместе, а не в каждом дворе, как раньше.
Вся округа собралась на берегу Юнги. Ночью перед праздником выпал дождь, и утром лес, умытый и посвежевший, благоухал всеми запахами земли.
Люди приходили на берег и слушали песню, которую пело чудесное лето. Соткана эта песня из звона речных струй, из многоголосого щебетанья птиц, из шелеста листьев, из трелей жаворонков в небесах.
Каждый верил: песню лето поет для праздника жатвы. И каждому хотелось подпевать этой песне.
Праздник начался молением. На широком лугу стоит сноп сжатой ржи. Карт Аптулат надел широкую темную рубаху и вынес к снопу большую деревянную плошку—спутницу всех молений. На рубахе медные пластины с изображением змей и диковинных птиц. К карту подошли Акпарс, Топейка, Ковяж и еше несколько мужчин. Акпарс первым сорвал со снопа несколько колосков, растер их ладонями, зерна бросил в плошку. Это же проделали Ковяж и Топейка. Затем один за другим подходили люди, срывали колоски. Аптулат поднял наполненную зерном плошку, люди встали на колени. И понеслась в небеса молитва:
401
— Кугу юмо! Взрастил ты нам хлеб, и мы благодарны тебе! Теперь выйдем мы на поле и, взявши серпы, станем жать; дай нам прибыль в снопах. Потом, когда снопы кладем мы в копны, и в копнах, боже великий и добрый, дай нам прибыль. А когда на поле во всех краях мы будем класть клади, и тогда прибыль нам дай. Юмо великий, юмо добрый! Зерна из колосьев выбивши, мы будем бросать их на ветер, и в ворохе зерен дай нам прибыль. Подобно волжским пескам пусть сыплется в наши
Марлі А кпарса
лари зерно хлеба. А когда хлеб испечем мы, неистощимую прибыль в хлебе нам дай. Пусть мы этим хлебом голодных, приходящих накормивши отпустим, просить приходящих с хлебом отпустим, одну часть зерна вперед положим, две части в запас положим— в этом помоги нам. Когда с родственниками и с семьдесят семью друзьями есть и пить будем, да не истощатся наши запасы. Боже великий и добрый, прибылью хлеба обрадуй нас!
— Прибылью хлеба обрадуй нас!!! — повторили все.
— А теперь, богу помолившись, люди, омоем свои тела, чтобы чистыми к чистому хлебу подойти нам!
И все поднялись и направились к реке. Акпарс первым разделся и бросился в прохладную воду.
За излучиной слышится повизгивание—там начали омовение женщины.
В реке люди ведут себя чинно: моют сначала голову, потом руки, грудь. На берегу снова звучит молитва Аптулата, он просит бога, чтобы с новым хлебом дал тот людям здоровье, силу, красоту и отвагу.