— Пошто тебе шуба? Когда башку снесут, тебе холод будет не страшен!—И захохотал. Было видно, что оба пьяны.
— Ну-ну, иди!— И ткнул Саньку в спину рукояткой сабли.
Санька был уже на пороге, когда из горницы вышел Аказ и
крикнул:
— Постойте, люди!
— Ты кто таков? Откуда взялся?—сурово спросил стражник.
— Я из свиты хана Шигалея. Сейчас служу при государе. Я давно за этим человеком слежу и нашел его раньше вас. Не видите, я обыск в доме делал! А кто вы?
— Мы исполняем повеление князя Глинского. Ты нам не мешай.
— Я именем царя здесь! Вершу его приказ.
— А ты не врешь?—спросил молодой стражник.
— Пожалуй, он правду говорит,— заметил тот, что постарше.— Я знаю хорошо: он у царя в чести. Он сотник, аль не видишь?
— Так спор о чем?—не сдавался молодой.— Поведем его трое. Уж тут ты, я чаю, противиться не будешь?
— Можно было бы, я и сам без вас давно увел,— ответил
Аказ, чуть-чуть помедлив.—А знаете ли вы, сколько у этого злодея сообщников. На улицах ночных враз отобьют его. До утра будем ждать. Не убежит никуда.
Стражники переглянулись между собой, молодой подскочил к Аказу.
— Да неужели мы втроем не справимся с злодеями?
— Я лучше с вами в схватке сгину, а не отдам его в пьяные ваши руки. Коль сможете, меня убейте, а там воля ваша,— Аказ снова обнажил саблю.
— Неужто до утра тут сидеть?— молвил старый, почесывая под шапкой.
— А пес с ним! Будем сидеть. Утром, и верно, безопаснее,— согласился молодой. Старый стражник, почесав бороду, сказал:
— Ты все обыскал? Пива-браги, поди нашел?
— И верно,— Аказ встал и вынес из горницы жбан.
Когда стражники захмелели до того, что у них стали заплетаться языки, пожилой оказал Аказу:
— Ты... царев слуга... ты не пей Ты сторожи злодея,— и, забрав кружку, стоявшую перед Аказом, опрокинул ее в рот.
Час спустя стражники, мертвецки пьяные и связанные для верности, лежали на полу под столом.
Споив стражников, Аказ подумал, что это ему даром не пройдет, утром они проспятся, донесут великому князю, и у всех четверых головушки полетят. Одна надежда была на хана Шигалея. Поэтому, спрятав Саньку, Ирину и бабушку Ольгу в надежном месте, Аказ сразу поехал к хану. Здесь его встретил Топейка и огорошил вестью: хана Шигалея еще днем схватили и в цепях увезли в ссылку, на Белозеро. Не поверив Топейке, Аказ бросился на подворье хана, но чуть сам не попал в руки стражи. Хорошо что его встретил знакомый сотник из татар и рассказал, как было дело.
Сторонники Москвы Сафу-Гирея из Казани выгнали, великий князь сразу решил туда послать Шигалея. Хан совсем было собрался на трон, вдруг от вельмож из Казани письмо. Шигалей-де человек коварный, мы его боимся и пришли нам младшего брата его Беналея. Василий Иванович согласился, чем страшно Шигалея обидел. «Я отцу твоему служил верно,—сказал хан,— тебе служу, Васильсурск под носом у Казани построил, а Беналей давно ли соску сосал, а ему ни за что ни про что—трон?!»
Василий Иванович упреков не терпел, отнял у хана Касимов и повелел ехать в новый удел — в Каширу.
— Сам в эту вшивую Каширу поезжай!— в гневе крикнул хан и очутился в цепях.
Выслушав рассказ сотника, Аказ снова вскочил в седло и бросился на конюшню...
Часовенка, словно сиротка, приткнулась у развилки дорог. Серая и ветхая, погнившая внизу, она склонилась, как старушка, готовая вот-вот упасть на колени. Еловый крест над ней потру- хлел, покрылся мелкими подушечками из сухого мха, крышка исщелялась, рассохлась. Лик богородицы потемнел, свечной огарок расплылся. Жестяная кружка для пожертвований пуста. Когда-то эта дорога была оживленной, теперь местность обезлюдела, и редко кто ездит и ходит мимо. Внизу — река, за нею начинается Горный черемисский край.
В это утро появились у развилки дорог четверо. Подошли к часовенке, остановились. Девушка перекрестилась, присела на ветхую скамью, сказала:
— Я больше, братцы, идти не могу. Ноги в кровь избила.
— Садись, сестренка, отдохни. Теперь мы дома!—ответил ей самый высокий из спутников, снимая котомку с плеч. Он радостно воскликнул:—Здравствуйте, леса! Земля родная, здравствуй! Прости, что покидал тебя надолго. Эгей! Родная сторона, ты слышишь, я вернулся!
— Ты больно-то не гогочи, Аказ. Погоня может быть,— заметил парень пониже, присаживаясь рядом с девушкой.
— К чертям, Санька, погоню! Надоело! Уж сколько дней в лесах хоронимся, без оглядки бежим от самой Москвы. И на конях, и на лодке, и пешком. Дням и ночам счет потеряли. Когда мы вышли, Ирина?
— От сретенья...
— Так это же январь. А нынче что?
— Масленица скоро,— ответил Санька.
— Стало быть марту начало.
— Да, хватили лиха,— заметил Топейка, помогая Ирине снять довольно потрепанные, грязные сапожки.
— Теперь, быть может, отдохнем,— сказала Ирина.
— Построим вам избу,— мечтательно сказал Аказ.— Вон лесу сколько. Срублю такую вот часовню... Молитесь своему богу. А с тобой, Саня, будем ходить на охоту. Сестренке найдем жениха. Ай, заживем!
— Ты что это больно радостен сегодня?—спросил Санька.
— Пойми, брат, под вечер будем дома. В котомке что-нибудь осталось?
— Есть хлеб,—ответила Ирина,—соль тоже есть. Водички бы...
— Я сбегаю,— Топейка схватил котелок, пошел на берег. Санька тоже поспешил за ним.
Ирина, раскладывая по скамейке сухари и узелок с солью, спросила Аказа:
— Ты говорил, что твоя жена в Казани. Может, вернулась? Вот будет радость.
На лицо Аказа набежала тень, он сказал тихо:
— Не думаю, чтобы вернулась. Не покорилась она... Замучили, наверно. Сколько лет прошло.
— Тоскуешь?
— Раньше тосковал...
— Придется другую жену искать, если так.
— Будь ты постарше — тебя бы засватал.
— Пока надумаешь жениться, глядишь — и постарею.
Подошли Санька с Топейкой, принесли воду и сели подкрепиться. Размачивали в кружках сухари, посыпали солью, неторопливо жевали. А разлука в виде худого, медленно бредущего человека с большой холщовой сумой приближалась к ним со стороны леса. Прохожий, грязный и оборванный, с черной всклокоченный бородой, сиплым, простуженным голосом сказал:
— Удачи желаю вам и мира.
— Добро пожаловать, прохожий,— ответил Санька, запивая сухари.
— Садись, раздели нашу трапезу,— предложила Ирина.
Путник присел на траву, рядом со скамьей, протянул грязную
руку. Ирина вложила в ладонь сухарь, подала кружку.
— Далеко ли путь держишь?—спросил Аказ.— Я вижу, жизнь тебя не балует.
— Надел суму на плечи — о жизни позабудь. И горе, и беда с тобой рядом пойдут.
— Откуда будешь? Мне что-то говор твой знаком.
— Татарин я. Из Кендарова улуса.
— Из Кендарова? Я там всех знаю. Соседний улус...
И тут вдруг нищий вскочил и бросился обнимать Аказа:
— Аказ! Родной мой! Друг!
— Мамлей! Да ты ли это? Подумать только... Не узнал я тебя.
— Пакман сказал, что тебя убили. А ты — вон он — живой и невредимый! Где был все это время?
— В Москве. Служил у русского царя.
— Я потому и не узнал тебя. В одежде сотника...
— А ты с сумой. Рассказывай.
— Ай, да что там говорить,— Мамлей махнул рукой.— Плохо у нас. Когда похоронили мы Тугу, пошел спор: кого Большим лужавуем поставить? Одни кричали — Ковяжа, другие — Мырзаная. Стал Ковяж главой Горной стороны. Потом Мырзанай женил его на своей дочке, оба лужавуя соединил в один. Пришло время, Ковяжа с его земель согнали, а Янгин еще раньше на Луговую сторону ушел.
— Куда же старейшины смотрели?!—воскликнул Аказ.
— Мырзанай старейшинам глаза золотом ослепил. Стал Большим лужавуем, и вот тогда они с Атлашем всех, кто был им неугоден, в бараний рог согнули. Мурза к ним не ездил, вместо него Алим Кучаков стал бывать, а он за меня принялся. Обложил наш улус большой данью, припомнил мулле день, когда тот тебя прятал. Я хотел на дочке Кендара жениться — не дали. Алим сказал мулле: пока Мамлей у вас, пощады вам не будет. Меня защищали татары, но силы были неравны. Улус Алим до нитки ограбил, мать с голоду умерла, а я суму надел...
— Боранчей жив? — спросил Аказ. И спросил, собственно, для того, чтобы узнать об Эрви.
— Он сильно болен. Когда Эрви ушла в Казань, он умом тронулся, теперь у Аптулата живет. Землю его Атлаш присвоил...
— Что об Эрви слышно? — спросил Топейка.
— Разное говорят. Сначала Пакман весть из Казани привез Говорил, что Эрви стала женой Кучака, сильно ругал ее, сказал, что веру и народ Эрви предала. Потом Шемкува проговорилась, сказала, что Эрви мурзе не покорилась, ее сильно били. Недавно Алим у нас был, Боранчей просил его вернуть Эрви, а Алим сказал, что ее в доме Кучака нет, а сам мурза живет в Крыму. Наверно, от побоев умерла.
— Но почему насилье терпите?— спросил Аказ.
— Мырзаная все ненавидят, но у народа нет вождя. Все тебя, Аказ, ждут.
— Куда идешь сейчас?
— На чувашскую сторону шел, но теперь, если возьмешь, с гобой пойду. Ты-то что думаешь делать?
— Пойдем в Нуженал!
— Рано, Аказ. Мырзанай сразу в Казань сообщит, и тебя схватят.
— Народ не даст! Да и я за себя постоять сумею.
— Люди напуганы... пока ты их соберешь...
— Верно Мамлей говорит,— вмешался в разговор Топейка.— Надо идти на чувашскую сторону и оттуда на Нуженал посмотреть. Пойдем в мою деревню, там у меня хороший друг есть—Магметка Бузубов. У него, как и у тебя, с Казанью свои счеты есть. Там Ковяжа разыщем, Янгина вызовем.
— Ты, пожалуй, прав,— сказал Аказ, подумав.— Пойдем к Бузубову. Веди, Топейка.
— Прости меня, Аказ,— Санька сложил котелок и кружки в котомку,— но мы с тобой не пойдем.
— Как это не пойдешь? Я вас не брошу.
— Мы в бегах, Аказ. Боимся...
— Ты меня обидеть хочешь? — возмутился Аказ.— Помнишь, когда пришли стрельцы, чтобы тебя бросить в темницу? Кто отбил тебя?
— Ты.
— А кто провез через заставы в царицыном возке?
— Ну, ты.
— И от погони не раз спасал. И все это было среди чужих и злобных людей. Так неужели на родной земле я не защищу тебя и Ирину?
— И верно, Саня, — сказала Ирина,—Сейчас Аказу каждый человек дорог. И ты бы мог...
— Ты сам еще не знаешь, что тебя ждет дома,— не слушая Ирину, продолжал Санька.— Тебе и так придется нелегко, а тут и мы, как гири на ногах.
— Верно говорит он,— согласился Топейка.— Мы были в Москве, если с русскими придем — нам совсем веры не будет. Мырзанай тебя станет называть продажным, предателем.
— Куда идти думаешь? — спросил Аказ.
— В лесные пустыни подамся,— сказал Санька.— Скит там выстрою. И лихолетье пересижу. А там видно будет.
Ирина хоть и понимала, что мужчины правы, а все равно погрустнела, на глаза навернулись слезы. Аказ заметил это и сказал:
— Я думаю, в разлуке нам быть недолго. Как остановитесь — весточку подай.
— Непременно. Как обживемся...
— Все будет хорошо. Я вас тогда найду. Не забывайте только: илем мой Нуженалом называется.
— Запомню, брат. Ты время не теряй, иди.
Аказ хотел обнять Ирину, слова какие-то нежные сказать, но встретил Санькин суровый взгляд и не решился. Вытащил из котомки купленные в Москве теплые варежки и молча надел их Ирине на руки. С Санькой прощанье вышло еще печальнее. У обоих мысль: а вдруг не свидятся больше, земля вон сколь велика, и один бог знает, куда занесет их беспокойная, беглая жизнь? Обнялись крепко, поцеловались по-братски. Аказ еще раз сказал:
— Не забудь — илем мой Нуженал.
Санька кивнул головой. Ирина шагнула навстречу Аказу, но Санька положил ей руку на плечо:
— Не надо. Я все понимаю, но лучше не надо.
Долго стояли брат и сестра, глядя вслед ушедшим.
СЮЮМБИКЕ — ЦАРИЦА КАЗАНСКАЯ
Говорят, в Москве время бежит быстро. В Казани время тоже не стоит. С тех пор, как Эрви приехала в этот город, многое изменилось. Раньше Эрви в лесу спокойно жила. В Казани ее, как осенний листок, закрутило в жизненном вихре—и совсем другой стала Эрви. Гордости былой нет. Во дворцах гордость — словно роса: высыхает скоро. Красоты прежней тоже мало осталось. И только любовь к родной земле, преданность вере отцов по-прежнему горит в душе Эрви.
Где-то в сердце сохранился образ Аказа: нет-нет да и кольнет воспоминанием, великой болью в груди.
Все перемены казанские непременно Эрви касались. Она теперь как книга: все, что в ханстве произошло, по ней прочитать можно. Привезла ее царица в свой дворец, приласкала, пригрела. И стала Эрви для Сююмбике не то служанкой, не то подругой.
Захочет царица от дел отдохнуть — зовет Эрви. Нужно куда-то письмо отнести, куда-то сходить, гостей позвать — снова Эрви нужна. Иногда и сердечные дела царица ей доверяет.
Просится домой Эрви — говорят: рано еще, время не приспело. Сначала сказали, что Аказ в Васильграде обитается, как придет в Нуженал, ее отпустят. Потом стало известно: Аказ в Москву ушел.
А время идет.
Мурза Кучак в Казани теперь живет мало. Только приедет — сразу обратно в Крым. Всеми делами управляет его сын Алим.
Терпеливо ждет своего часа Эрви и не знает, придет ли он, этот час...
Над ханским дворцом бездонная небесная голубизна. Красные кирпичные стены, облитые жгучими солнечными лучами, дышат зноем. Но внутри дворца — прохлада. Сегодня в обители хана тишина. Властитель правоверных уехал на охоту вместе со свитой и вернется через неделю. Царице Сююмбике донесли: в свите хана тайно поехали четыре наложницы.
Царица в своих покоях с утра занята государственными делами. Сидит в любимой комнате с лазурными сводами. Острые солнечные лучи прорываются сквозь оконные занавески, рассыпаются яркими золотистыми пятнышками по ковру, падают на драгоценные камни пояса царицы и дрожат, отражаясь на шелковом пологе.
Рдеет крупными маками тонкий, облегающий стройное тело царицы халат. Лицо Сююмбике — чуть утомленное и от этого кажется еще красивее. У ног царицы, на низкой скамеечке, сидит Яванча. Бывший русский поп ныне похож на евнуха. На бритой голове чаплашка с кистью, полосатый халат до пят, пояс широкий— во все брюхо. Раньше Яванча сам писал свои заметы. Смотрел их святой сеит, иногда сам хан Сафа давал советы. Но потом появился молодой хан. Беналея и Яванчу беспокоить перестали.
Но вот узнала о его писаниях царица и велела без ее ведома ни строчки не делать.
Сегодня царица позвала Яванчу, а чтобы люди ничего плохого не подумали, посадила рядом Эрви. Начала говорить, что надо в Книгу царства записи делать. Часа два, а то и три сидели. Царица на ум востра, Яванча еле успевает записывать.
— Пиши далее: «В этот проклятый аллахом день наскочили на наш город эти гяуры, русские, и встали у стен...» Ты о чем задумалась, Эрви?
— О, прости меня, богоподобная! Я вспомнила реку Юнгу и лес, где родилась. Прости меня...
— Я знаю — тяжело тебе вдали от родины,— с участием произнесла Сююмбике,— сердцем понимаю.— Вздохнув, добавила:— Ты думаешь, я не тоскую по родным ногайским степям, по великому приволью? Ой как тоскую, видит аллах! Мы обе молоды, нам хочется резвиться на лугу, а мы вместо этого сидим в духоте и пишем книгу ханства.
— На все воля аллаха,— покорно ответила Эрви.
— Неправда! О том, что происходит в ханстве, обязан писать сам хан с сеитами да имамами.
— Благословенный хан все время занят...
— Гаремом да охотой!—зло перебила царица.— Дел царских совсем делать не умеет, русскому попу книгу ханства отдал. Доверить писать книгу такому человеку можно ли? Напишет там не то, что надо, а что русский посол повелит. Все нужно делать самой. Устала очень.
— Отдохни тогда, изумительнейшая.
— И верно!—воскликнула Сююмбике.—Давай веселиться!
Она хлопнула трижды в ладоши, в комнату неслышно вошел
евнух, упал на ковер.
— Пошли нам музыкантов и танцовщиц. Сперва пусть ногайские плясуньи нас потешат, потом черемиски подойдут. Ты родину вспомнишь,— заметила она Эрви.
Евнух свое дело знает. Поставил в конце комнаты ширму, привел туда музыкантов. Ширма плотная, не приведи аллах, если трубачи увидят царицу — оскорбят ее своим взором. По комнате поплыла музыка однообразная, как ногайские степи. Открылись двери, и в комнату на носках вбежали девушки в тонких, почти прозрачных одеждах. Поклонившись царице, они начали танцевать. Ох, хорошо танцуют степнянки, воскрешают в памяти царицы картины ее прошлой жизни! В каждом движении танца узнается родное. Вот танцовщицы, подняв руки, покачиваются одновременно из стороны в сторону. Так в степи травы на ветру качаются. Вот они уже кружатся стремительно, взявшись за руки. Так на кочевье юрту ставят. Молитву аллаху, слова любимого, скачку на коне — все передают они в танце, и сердце Сююмбике тает от услады, будто воск.
После степнянок вбежали в белых кафтанах танцовщицы лесов. Но царица подняла руку, обращаясь к Эрви, сказала:
— Вечером пошлю их к тебе. Сейчас дело нас ждет.
Эрви кивнула головой, она поняла, что царице не хочется после родного ей танца смотреть чужой.
— Теперь пиши: «В этот проклятый аллахом день под Казань пришли гяуры, русские, вместе с послами, а изнутри города подняли копья недовольные Сафой мурзы и эмиры и прогнали его из Казани. И стал ханом подданный Москвы Бен-Али, который Шах-Алею младший брат. Бен-Али сейчас правит Казанью мудро и блистательно...»
— Ты только что иное говорила, великая царица? — робко вставила Эрви.
Сююмбике дала знак Яванче, чтобы тот вышел, потом ответила:
— У ногайцев пословица есть: «Кто говорит правду — того изгоняют из девяти государств». А если мы напишем правду, нас и с земли сгонят. Да и могу ли я про своего мужа писать плохое?
Тихо в комнате. Обе женщины молчат. Меж створками окон звенит ошалелая муха. Задумались женщины. Каждая о своем. Первой нарушает молчание царица:
— Скажи, Эрви, Кучак-оглана ты знала ли?
— Алима?
— Да.
— Ты хочешь знать, горячо ли он целует, крепко ли обнимает?
— На твои слова я могла бы разгневаться, потому что думала совсем о другом.
— О другом? И не надо гневаться на бедную Эрви, аллах тому свидетель. Я вижу, что у тебя на сердце.
— Мое сердце принадлежит хану.— В уголках губ царицы улыбка.
— Хан твоего сердца —Алим, и пусть покарает меня всевышний, если я говорю неправду.
— Садись рядом, Эрви, и слушай. Я вырвала тебя из рук мурзы, я успела научить тебя грамоте, я сделала тебя первой подругой моей. Поклянись мне, что все услышанное ты похоронишь в своем сердце навсегда.
— О, мудрая Сююм! Разве ты не видишь: я предана тебе душой и телом. Я вся твоя. Скажи: умри, Эрви, и я умру!
— Ты умница, Эрви. Ты увидела в моей душе то, чего не видел даже сам Алим. Я давно люблю его, и ты поможешь мне в моей любви. Сегодня ночью приведи его ко мне. Евнуха не бойся, он мой.
— Будет сделано, благословенная. Я каждую ночь буду...
— Только сегодня. Завтра тебя, быть может, не будет в Казани.
— Пощади, милосердная, не изгоняй! — Эрви упала на ковер.
113
8 Марш Акпарса
— Поднимись, Эрви. Кто ты сейчас?
— Я твоя раба, о царица.
— А я хочу поднять тебя. Ты будешь женой князя, Эрви.
— Женой князя? — в глазах Эрви испуг, удивление.
— Да. Завтра же поедешь домой к мужу. Он из Москвы бежал. Теперь, наверное, он снова в Нуженале. Пусть правит землями твоими и своими. Пусть берет в руки весь Горный черемисский край. Я ему во всем помогать хочу.
— Мой милый патыр!
— Слезинку на глазах твоих вижу. Любовь к нему не погасла?
Эрви низко склонила голову, плечи ее слегка вздрагивали.
— Не плачь. Он ждет тебя и любит.
Эрви неуверенно покачала головой.
— Узнала я: живет он один. Если бы забыл тебя — женился. Поезжай смело, подарки богатые повезешь ему. Скажешь, что милостью аллаха дарую я ему княжеский титул. А ты княгиней будешь.
— В лесу зачем мне княжеское имя?..
— Сделаешь все как надо — в Казани будете жить. Отсюда черемисами править будете. Поняла?
— Что надо сделать?
— Скажи Аказу: весь Горный край поднимает пусть и знает, что только одна буду его жаловать, и пусть мне одной будет послушен. Если рать московская на Казань пойдет — ее воюет пусть и до нас не допустит.
— А если он не согласится?
— На то и едешь ты. Сделай все, что можешь: пусть народ твой станет стражем на краю моего ханства, пусть Аказ будет тебе послушен. Наши дары тронут его сердце.
— Смогу ли я? — робко заметила Эрви.— У нас в лесах женщин не любят слушать.
— У нас тоже. Однако я заставляю слушать.
— Ты царица.
— А ты будешь княгиней. Отныне Кучак над землей Аказа будет не властен, он в Крым убежал. Силу свою чувствуй. Если что не так — моего совета спрашивай. Мой конник будет приезжать к тебе часто и передавать мои повеления.
— Я не смогу... не буду...
— Тогда забудь о муже, забудь о Нуженале! — сурово произнесла царица. — Аказу мы найдем другую жену. Любая девушка за него пойти будет рада.
— Пощади, великая! Отпусти меня... Я попытаюсь...
— Хорошо, завтра поедешь. Сейчас сходи в дворцовую мечеть и позови сеита.
Тот вошел в покой царицы, чуть заметно склоня голову в знак
приветствия. Жестокий ревнитель веры жил с Сююмбике в дружбе, но всегда сердился, когда видел около нее Эрви. Сеита бесило упрямство язычницы, которая жила рядом с царицей и не хотела поклоняться аллаху.
— Я позвала тебя, святой сеит, для того, чтобы ты принял клятву на Коране,— уважительно произнесла Сююмбике.
— От кого?
— От Эрви.
— Но на Коране клянется только правоверный.
— Твои слова правдивы, святой сеит. Эрви сейчас же примет веру Магомета.
— Нет! Нет! — воскликнула Эрви и прижалась спиной к стене.— Веру своих предков я не предам!
— Тогда вон из дворца! — крикнул сеит.
— Зачем вы мучаете меня? Все эти годы я жила надеждой на возвращение в родные края...
— Твоя надежда сбывается, — мягко произнесла Сююмбике.
— Я потеряю все, если... я потеряю любовь мужа, меня оттолкнет мой отец, меня, словно занозу из тела, вырвут мои сородичи, лучше убейте меня!
— В тебе снова проснулась дикая кровь, — сказал сеит как можно спокойнее. Он по тону Сююмбике понял, что с Эрви надо обходиться мягче и тогда скорее достигнешь цели. — Чем ты платишь за любовь и ласку царицы?
— Я была твоей рабой, великая, во всем повиновалась тебе. Разве я не заслужила твоего доверия? Зачем нужна клятва на Коране? Я и так сделаю все, что ты велишь. Но я должна поехать к Аказу только с чистым сердцем. Иначе — лучше смерть!
— Подай Коран, святой сеит,— строго сказала царица, и сеит развернул священную книгу.— Я тебе повелеваю, Эрви, иди сюда!
— Ну! — крикнул сеит и, ухватив Эрви за руку, потянул к царице.
— Никогда! Лучше умру! — Эрви вырвалась из рук сеита и подбежала к двери. Служитель аллаха бросился за ней.
— Остановись, святой отец, мы не будем насиловать ее — это противно воле аллаха. Прости, что я потревожила тебя зря. Если будешь в городе и увидишь мурзу Чапкуна, пошли его ко мне. Он давно просит Эрви в свой гарем. Скажи, что я дарю ее ему-
Эрви пала перед царицей на колени и, плача, протянула к ней руки:
— Убей меня, госпожа, но только не в гарем! Только не в гарем!— Эрви упала на ковер, содрогаясь от рыданий. Сююмбике подошла к ней, сказала властно:
— Ты поедешь в Нуженал?!
— Поеду.
— И сделаешь все, что я велю?
— Сделаю...
Царица села, кивнула сеиту. Тот подхватил Эрви под руки, подтащил к столику.
— Встань, Эрви!
Эрви поднялась, но тут же упала снова. Ноги не держали ее. Сеит взял со столика священную книгу, поднял руку Эрви, подложил под нее Коран.
— Повторяй за мной. Отныне и до смерти...
— Отныне и до смерти... — надрывно повторила Эрви.
— ...я буду следовать праведному ученью Магомета...
— ...праведному... Магомета...
— …и принимаю веру в аллаха единого и величайшего...
— ...единого и величайшего... — как эхо неслось с ковра.
— ...и клянусь на святой книге...— Сеит глянул на Эрви в ожидании слов, но она молчала.
— Она без чувств, — спокойно заметила Сююмбике.
Сеит перевернул Эрви вверх лицом, приложил Коран к ее губам, к груди, ко лбу и произнес тоном купца в лавке:
— Дело сделано-
— Оставим ее,— сказала царица, поднимаясь.— Теперь она будет покорна нам до смерти...
Ночь сошла на Казань. Вышки минаретов опустели, умолк гомонливый базар, шумевший весь день. Где-то тихо звучал рожок— мелодия лилась печальная, тоскливая. Но вот и она оборвалась, стыдливо замер ее последний звук. Погасли огни в домах, только кое-где мерцают глазки-окна кофеен, не успевших выпустить поздних гостей. Ночью не услышишь скрипа арбы — жители города ушли за высокие заборы своих домов. Даже собаки перестали лаять. Тишина. Изредка процокает по камням запоздалый всадник, иногда бесшумно проплывет чья-то тень по освещенному луной забору, и снова безмолвие.
Еще тише в ханском дворце. У малого входа со стороны Казани появились две фигуры. Страж, дремавший, воспрянул, услыша легкие шаги, насторожился. К нему подбежала женщина, открыла лицо. Страж сразу узнал ее — Эрви.
— Кто второй? — спросил шепотом.
— Евнух. Пусти.
Страж вложил саблю в ножны, шагнул вбок от входа.
Комната с темно-синими сводами — для сна царицы. Но Сююмбике не спит. Она полулежит на широком ложе, перед ней рассыпаны розы. Царица не спеша обрывает лепестки, бросает на ковер. Освещенные трепетным огнем светильников, лепестки на ковре похожи на пятна крови.
На Сююмбике ослепительно яркие одежды. Широкий пояс искрится множеством жемчугов и алмазов. Бирюзой светятся сафьяновые сапожки. Царица ждет возлюбленного. Всякому известны последние минуты перед свиданием. От волнения кипит кровь, бьется в груди сердце.
Но сердце царицы бьется ровно. Алим ей нужен не для любви
Тихо открылись дверцы — показался Алим. Он быстро подошел к краю ковра, опустился на колено.
— Селям-алейкум, великая.
— Живи сто лет, Алим, сын Кучаков.
— Ты звала меня, о вздох моего сердца?
— Звала. Встань и садись рядом со мной.
— Когда я шел сюда, мне сказали, что я любим. Это верно?
— Может быть. Но об этом не говорят сразу. Особенно во дворце хана.— Сююмбике одарила Алима лукавым взглядом.
— Я готов жизнь отдать, только бы узнать это!
— Узнаешь. Но ответь мне сначала, почему ты не покинул Казань вместе с отцом? Сначала, говорят, ты хорошо служил Сафе-Гирею, теперь также хорошо служишь его врагу — хану Бен-Али. Отчего это? Ведь ты крымец?
— Неправда, царица. Отец мой из Крыма, а я рожден в Казани. Я ханам не служу, а своему родному городу. Я так и сказал отцу, когда он уходил отсюда.
— Если на трон сядет какой-нибудь пастух, ты и у него будешь целовать пыль с ковра?
— Если пастух заслуживает трона...
— Ладно! А если ханством буду управлять я, одна?
— Более верного и преданного слуги, чем я, у тебя не будет! Я и мои джигиты будем рады умереть за тебя, джаным!
— Я верю тебе, Кучак-оглан.— Сююмбике долго молчала, потом добавила: — Верю, потому что люблю тебя.
Алим резко пододвинулся к царице, протянул к ней руки, чтобы обнять, но Сююмбике выпрямилась и строго взглянула на Алима.
— Сначала выслушай меня. Я больше не могу терпеть! Хан Бен-Али мне ненавистен, только ты один желанен моему сердцу. Но я царица, Алим, и мы не сможем быть вместе, пока рядом со мной Бен-Али.
— Скажи только слово —и я зарежу его, как ягненка!
— А потом?
— Никто не помешает нам любить друг друга!
— Это плохо. Ты говоришь не думая. Мне ты казался умнее. Я сама отвечу тебе, что будет потом. Ты убьешь хана, сторонники Москвы поймают тебя и снимут голову, а меня, опозоренную и нищую, выбросят за стены крепости.
— Говори, свет очей моих, я сделаю все!
— Завтра Эрви едет к горным черемисам. Она умна, и Аказ будет нам большой опорой. Луговых черемис Япанча в железной узде держит. Он тоже будет за меня. Но этого нам мало. Ты тоже завтра собирайся в дальнюю дорогу. Поедешь в ногайские степи, отцу моему поклон повезешь. Скажи ему: пора вершить задуманное. Пусть всадников своих под Казань ведет. Вот тогда московиты не страшны будут. Тогда с тобой мы вместе Казанью будем править. Готов ли ты в путь?
— Хоть сейчас, блистательная! — воскликнул Алим и снова протянул руки к Сююмбике.— Я вручаю мою судьбу тебе, я весь горю, желанная!
Царица подняла с ковра розу, оторвала от цветка самый большой лепесток и, приложив его к губам, слегка потянула воздух в себя и поманила Алима...
Очнулся Алим только тогда, когда оторвался от губ царицы. Глаза Сююмбике горели. Легким движением руки она смахнула с усов Алима розовые обрывки лепестка. Руки ее дрожали, лицо чуть побледнело.
Алим рывком поднял ее на руки, понес.
— Не смей! — голос царицы звучит властно.— Не время еще.
— О, прохлада глаз моих!
— Иди домой! Завтра в путь!
Спокойные, холодно повелительные слова отрезвили Алима. Он хотел в последний раз поцеловать царицу, но она подняла руку и указала на дверь.
— О, как слабы мы, женщины! — воскликнула она, когда Алим вышел.— Еще минута, и я покорилась бы ему. Еще миг, и я потеряла бы власть над этим мужчиной.— Сююмбике гордо подняла голову, взглянула на дверь и сказала: — А теперь он мой раб!
Среди коренных, знатных казанцев мурза Булат да мурза Чура самые -- влиятельные, сильные. Булат отличался мудростью. Чура — храбростью. И богаты оба... Простые казанцы слушают их обоих с большим почтением. Оба сыздавна Москве союзники. И не потому, что русских очень любят, а потому, что свою силу Казань давно утратила и приходится выбирать либо Москву, либо Крым. И те, и другие давят на Казань поочередно.
Булат и Чура выбрали Москву. Почему? Вроде бы к крымцам душа больше должна лежать: все-таки одному богу молятся, по одному шариату живут, кровь опять же одна. Но простой народ казанский крымцев больно невзлюбил. Вероломны, лживы, мелочны, жадны, чуть что — сразу нож в горло. А московиты хоть и чужие люди, однако если скажут — сделают, если одарят, то подарков назад-не отнимут, в каждом деле ищут справедливости.
Говорят, что Булат не чистый татарин. Говорят, будто отец его был бесплоден и двадцать лет детей у него не было, а на двадцать первом году семейной жизни появился Булат. Лицом бел, глаза серые— совсем как у молодого русского купца, который вел с отцом торговлю. Но мало ли что наговорят злые языки.
Сегодня у Булата радость. Вечером пришел евнух от царицы, велел после полуночи тайно прийти к ней. Давно замечал Булат, что красавица Сююмбике глядит на него ласковым глазом, как бы невзначай называет «милый мурза». Замечал, втайне мечтал о любви к царице, но сердце держал в кулаке. И вот время пришло! Зовет она к себе ночью, тайно и когда мужа нет. Булат знает: царица сразу об этом не скажет, дело, верно, придумала какое-нибудь.
В полночь вышел ко дворцу, евнух уж ждет. Мимо садика прошмыгнул в калитку, а там темными коридорами — к лазоревой комнате. Евнух у двери шепнул:
— Царица всю прошлую ночь грустила без сна. И сейчас грустит.
Мурза не успел войти — Сююмбике ему навстречу. Взяла его за руку, подвела к столику, велела сесть.
— Великая царица...
— Забудь, что я царица,— голос у Сююмбике жалобный, тихий.— Скажи лучше: бедная Сююмбике.
Мурза об осторожности забыл и сразу:
— Я лучше скажу: прекрасная Сююмбике!
— О, зачем мне похвалы, которых я не заслуживаю?—Царица взглянула на мурзу, отвела лицо в сторону и как бы про себя начала говорить:—Когда я молода была, глупа была, верила, когда люди говорили про мою красоту. А люди лгали, каждый царице приятное хотел сказать. И ты, мурза, тоже кривишь душой.
— Ты истинно прекрасна, царица!
— Не зови меня царицей! Я позвала тебя как друга, чтобы ты поговорил со мной, как с женщиной, а не как с царицей. У трона, может, и принято лгать, а в гостях...
— Когда аллах призовет меня к себе, я и перед ним скажу: красивее тебя не видел.
— Тогда скажи, почему муж мой не любит меня? Тогда скажи, почему он целыми месяцами не заходит в мои покои? Ты первый его советник и друг, ты должен это знать!
— Я знаю. Но смею ли я говорить все, что думаю? Не падет ли твой гнев на мою голову?
— Говори, друг мой, все. Если даже ты скажешь, что Сююмбике гадкая, как змея, и противная, как лягушка, я приму это, потому что я верю твоему чистому сердцу и мудрому уму. Говори.
— Хан Бен-Али сильно любил тебя в первый год. Но что он видел с твоей стороны? Холодные презрительные взгляды. Разве я не знаю, как часто ты не впускала его в свои покои, что по шариату считается позором. Ты сама оттолкнула его. Прости, Сююм- бике, но ты ненавидишь Бен-Али. Отчего это?
— Скажи, мой мурза, есть ли среди ногаев человек богаче моего отца? Я могла быть царицей Крыма, меня просили в сераль турецкого султана. Но я, послушная воле моего отца Юсуфа, пошла в паршивую Казань, чтобы союз ногаев, крымцев и казанцев укрепить. А что я вижу? Владыка наш — безмолвный раб Москвы, торговля моего отца с Казанью совсем захирела, и он беднеет с каждым днем. Русские пленники, драгоценности, которые привозились раньше из походов, где они? Наш хан ногой не смеет ступить в русские пределы. После этого как называться мне царицей? Я не только не царица, но и не жена. Ты знаешь, верно, что хан уехал на охоту и взял с собой наложниц. Бывало ли когда такое? Могу ли я не пылать ненавистью к этому человеку?
— Умерь свой гнев, прекраснейшая. Хана ты винишь напрасно. Он честный человек и дал русским клятву верности. Ты хочешь, чтобы он ее нарушил? Тогда снова война. А то, что наложницы взяты на охоту,— все ханы так делали и делать будут впредь. И ты найди себе утеху...
— На грех меня толкаешь еще больший? — Сююмбике сказала это голосом, полным укоризны, однако глаза ее лукаво блестели.— Среди кого искать утеху? Праздности я не люблю, мурза. Если я и возьму подобный грех на душу, так только ради человека, с которым я могла бы делить не только ложе, но и власть. Такой человек в Казани всего один, но он слишком предан хану,— царица взглянула на Булата исподлобья и добавила: — Ты знаешь этого человека... я милым назвала его однажды.
— Могу только догадываться... верить не смею,— голос у мурзы осекся, он изменился в лице, почувствовал в голове жар. Он ясно понял, что царица предлагает ему любовь и вместе с ней союз против хана.
— Верь, милый мой Булат,— Сююмбике взяла руку мурзы и приложила к своей груди,— верь!
Мурза медленно встал, свободной рукой отодвинул легкий столик, приподнял царицу со скамьи и сильно прижал ее к своей груди. Сююмбике обвила шею руками и нежно поцеловала в щеку.
— Теперь пусти меня,— Сююмбике отстранила от себя Булата и, тяжело дыша, сказала: — Давай теперь поговорим открыто.
— Говори, каждое слово твое будет здесь,— мурза указал на сердце,
— Задумала я Бен-Али прогнать обратно в Москву. На трон сядешь ты — ханством править будем в любви и согласии. Хорошо ли я задумала?
— На трон сесть легко,— задумчиво произнес мурза.— Удержаться трудно. Москва сильна...
— Про это тоже думала. Если Москва войско пошлет, на ее пути весь Горный черемисский край встанет. Мой посол скоро будет там. Если князь Аказ русских не удержит, ногайские конники есть. Мой посол тоже поскакал туда, и отец сделает все, что надо. Курчак-оглан с джигитами на нашей стороне, коренные казанцы, я думаю, под твоей рукой. И еще скажу — отец мой в союзе с крымским ханом. Если русский царь рать на Казань двинет, отец попросит крымцев сделать набег на Москву. Кто нас сможет тогда победить? Теперь Казань то перед Крымом, то перед Москвой голову клонит, а тогда мы будем никому не подвластны. Ты мой хан!..
Только поздно утром покинул Булат покой царицы.
На другой день в Казань приехал черемисин Япык за мелким товаром. Он каждый месяц брал у купцов бусы, ленты и разную мелочь, которую выгодно перепродавал по илемам. В последнее время Япык возгордился — сама Сююмбике одарила его вниманием. Звала каждый раз во дворец и спрашивала про черемисскую жизнь. На сей раз царица хотела знать про Аказа.
— Аказа нету дома,— моргая подслеповатыми глазами, сказал Япык-коробейник.—Он, говорят, в Москве, в плену.
— Убежал, говорят,— Сююмбике подозрительно посмотрела на Япыка.
— Домой прибежать не успел еще. Я неделю назад был в Нуженале — Аказа там нет.
Долго еще спрашивала Япыка царица о том, о сем, а потом сказала:
— Как только Аказ приедет, сразу же беги сюда, ко мне. Награду получишь.
А через два месяца возвратился Алим. Отец писал Сююмбике, что войско готово и по первому ее знаку будет под Казанью. Коренные казанцы во весь голос поговаривали о неподвластной никому Казани — Булат свое дело делал верно.
Все чувствовали, что в Казани что-то назревает, только один хан Беналей пребывал в безмятежности. Гнев и презрение правоверных вызывал хан: не было дня, чтобы он не напивался, а кому не известно, что Коран запрещает пить вино, ибо даже капля его оскверняет душу человека.
Легко сказать «Коран запрещает», а как отказаться от чудесного напитка, к которому Беналей еще в Касимове накрепко привык. И хан пил, по-своему истолковав слова Корана. Он наливал вино в кувшин, макал туда палец и ту каплю, которая оскверняет душу человека, извлекал на пальце из кувшина и с презрением стряхивал на пол. Остальное вино можно было пить.
В одну из осенних ночей хан выпил особенно много и, еле добравшись до постели, уснул не раздеваясь. После полуночи в покои вошли два человека — мужчина и женщина. Мужчина откинул полог — и лунный свет из окна осветил спящего. Он лежал вверх лицом, раскинув руки. Мужчина вопросительно взглянул на женщину. Та кивнула головой и отвернулась. В лунном луче сверкнуло лезвие ножа, раздался слабый стон, потом хрип.
И все замолкло.
...Хоронили хана с почестями, но наскоро. Посла московского с женой и детьми посадили на захудалых лошаденок и вытолкали за ворота Казани. Велели передать Москве, что Казань теперь никому не подвластна: ни Москве, ни Крыму.
Посол с превеликими трудностями добрался до Москвы только 3 декабря. Ждал кары за то, что проворонил Беналея и Казань, но отделался легко. Глинский, выслушав его, только плюнул в сторону с досады, махнул рукой: «Иди, мол, не до тебя, слышал, чай, государь во дворце помирает».
3 декабря ночью Василий Иванович умер. Елена Васильевна безутешно плакала; около гроба, насупившись, сидел трехлетний наследник Иван.
Когда Елене донесли про Казань, она тихо ответила: «Бог с ней, с Казанью».
Верный союзнической просьбе Юсуфа, крымский хан Саип-Гирей незадолго до смерти Василия пошел на Рязанские земли, но был отброшен русскими. Думали, что крымцы домой уйдут, но ошиблись. Саип-Гирей повернул войско на Казань. С ним ехали Сафа-Гирей да Кучак-мурза.
Не быть тебе, Казань, неподвластной.
Аказ с Топейкой и Мамлеем живут в русском селе у частного вотчинника Гришки Хлудова. Сунулись было в родные края, да пришлось податься обратно. Встретили земляков из Нуженала, а те рассказали им, что нижегородский воевода дважды посылал в илем своих стражников, которые допытывались про Аказа, Топейку и про какого-то русского парня.
Пришлось подаваться обратно. В вотчине Хлудова им сразу понравилось: кругом леса, глушь, царские слуги сюда и носа не кажут.
Весна в этом году с приходом что-то задержалась: уж русские святую Евдокию отпраздновали, а на улицах сугробы как были, так и остались.
Аказ с Топейкой промышляют Гришке зверя, стерегут его лес. Но обоих мучит тоска по родным местам, и уж с зимы решено: как только просохнут дороги, идти в Нуженал.
Ш
Однажды ушли они на охоту далеко от села, заблудились и вышли к реке Суре. За ней лежали земли чувашей, а там, дальше, их родные леса. Сели на берегу отдохнуть и вдруг на той стороне услышали песню. Ее пела, видимо, чувашка, но напев до боли в сердце был близким и знакомым. Песня лилась тоскливо и заунывно, мелодия ее местами пыталась подняться ввысь, но оттого, что она была тяжела и тягуча, ей не удавалось оторваться от земли, и печальные звуки гасли, поглощенные сырым снегом.
Аказ взглянул на Топейку и увидел в его глазах слезы. В душе всколыхнулась тоска, он понял, что больше ждать невмоготу. Молча кивнул в сторону другого берега, Топейка понял все без слов. Поднявшись, подал Аказу руку, помог ему встать, и оба осторожно ступили на мокрый лед Суры.
Начался долгий и тяжкий путь на родину. Днем идти было нельзя — в лесу снег был рыхлый и глубокий, друзья проваливались чуть не по пояс. Ночью морозцем схватывало верхний сырой слой, и они шли по насту, обходя болота и овраги. Днем жгли костры, сушили обувь и одежду, отдыхали. Кормились охотой. В середине апреля дошли до усадьбы чувашина Магмета Бузубова, с которым в молодые годы Аказ был в большой дружбе. От дома Магметки до Нуженала оставались сутки ходьбы.
Земли Магметки Бузубова бок о бок с Аказовыми. Почти половина чувашской стороны под Магметкиной рукой. Чуваши так же, как и черемисы, от казанцев лихо терпели, гнетом тяготились. Магмет Бузубов встретил друзей радостно. Чувашам такой сосед, как Мырзанай, тоже был не нужен. Раньше, при Туге, если казанцы появлялись на черемисской стороне, чуваши сразу об этом узнавали и, кого нужно, прятали. А теперь этот казанский блюдолиз, мало того, что тайно мурзаков встретит, так еще их же на чувашей науськивает.
Послали за Ковяжем, дали знать о приезде брата на Луговую сторону — Янгину. Решили собраться вместе, а потом уж и действовать.
Магмет съездил на Нужу и Юнгу, но вернулся с неутешными вестями. Мырзанай держит около себя сотню татар, сторонников Туги раскидал по дальним илемам, Аптулата из картов выставил.
Мамлея чувашин утешил: дочь муллы его ждет.
Спустя неделю появился Ковяж, через три дня приехал Янгин.
Посоветовавшись, решили ждать агавайрема — праздника сохи. В эту пору в Нуженале все старейшины соберутся, все люди округа молиться в кюсото придут.
Вот тогда можно смело в Нуженал идти.
[1] Куколь — монашеский головной убор.
В ВАТАГЕ
М
икеиииу ватагу нашли с превеликими трудностями. Санька помнил слова атамана: «Жисть при царе не больно надежна.
Ежели что — беги ко мне в леса». Легко сказать «беги в леса». Раскинулись они на тыщу, а может, и более верст, где тут разбой- нички хоронятся, найди попробуй. И, главное, спросить нельзя — блаженным сочтут, а то и того хуже: поймут, что беглый.
Долго ходили-бродилн, вконец измаялись и забрели в такую глушь, что не только дорог, тропинок не стало. Подумали-погоре- вали, видят, выход один: идти в какое-то село. Царские служки поймают или нет, а в лесу уж наверняка гибель.
И вот пришли они ночью в лесное село, постучались в первое светлое окно. Ворота открыл тощий мужичонка в наброшенном на плечи рваном-прерваном зипуне. А Санька, честно говоря, в деревнях до этого не бывал, жил все по хоромам, около царя да царицы, и тут совсем испугался. В широченной избе на земляном полу— солома. На соломе в духоте и грязи лежат вперемежку теленок, ягнята и полуголые пузатые ребятишки. Хозяйка зажгла лучину, поставила светец на стол. Глядела на пришлых испуганно.
— Хлебца бы нам кусочек да кипятку,— нерешительно попросил Санька.—Деньги у нас есть. Мы уплатим.
— Иззяблись мы совсем,— добавила Ирина,— трое суток маковой росинки во рту не было.
Мужик кивнул жене, и та начала разжигать таганок. Хозяин, скинув зипун, не глядя на вошедших, сказал окая:
— По одежде глядя, вы из благородных. Прося хлеба, вы, может, не знаете, что он у нас из лебеды. Иного нет с осени. Ежели не погнушаетесь — раздевайтесь.
Уже сидя за столом и запивая кипятком вязкие, как комья глины, горьковатые куски, Санька спросил:
— Земля не родит аль што?
— Родит, отчего ей не родить,— ответил хозяин и тут же спросил:— А вас каким ветром занесло в такую даль? Из Суздаля, поди?
— Из Суздаля,— ответил Санька, радуясь тому, что сам хозяин толкнул его на ложь.
— В такую стужу да в такую даль недаром, поди, притопали?
— Суздальский боярин послал... — Санька на миг задержался, придумывая, что бы соврать дальше,— места для охоты углядеть. Боярский ловчий я...
— А женка твоя тож охотой промышляет?
— Какая женка? Ах, эта...
— Сестрой я ему прихожусь,— Ирина понимала, что не умеющий лгать Санька скоро запутается совсем, и решила сказать правду.— Добрым людям, Саня, лгать негоже. Не из Суздаля мы, а из Москвы, и не боярский ловчий он.
— Вестимо, не ловчий,— заметил мужик, как-то по-доброму ухмыльнувшись,— да и откуда им быть, коли в Суздале никакого боярина нету и все земли вокруг монастырские. Я-ить сразу понял, что вы от кого-то хоронитесь. По делу идучи, в такую глушь кто бабу с собой возьмет. Одного не пойму—уж больно далеко от Москвы махнули. Как добрались в такую половодь да и пошто в наши края? Знакомые есть али как?
— Есть,— тихо утвердил Санька.— Микеней звать. Атаман он. Не слыхали?
— Мы с разбойниками не знаемся,— хозяин помрачнел, насторожился и боле не сказал ни слова. После ужина Саньку положили на лавку, а Ирину — на печку. Несмотря на тревожность, они уснули сразу. Утром проснулись от холода. В избе хозяйка щепала лучину, чтобы растопить печку.
— Не торопитесь из-под зипунов-то. Холодно у нас. Вот печку заведу.— Хозяйка говорила без злобы, и это несколько успокоило Саньку.— Мужик мой из избы выходить вам не велел. Вечером он придет.
Ирина слезла с печки, подошла к Саньке и шепнула что-то на ухо.
— Понапрасну боитесь,— успокоила женщина,— мужик мой не доносчик. Он вам помочь обещался.
И все-таки Санька и Ирина весь день провели в тревоге. В сумерках уснули, ожидаючи хозяина. А он вернулся не один. С ним пришел в избу Микеня. Атаман посмотрел на спящего Саньку, улыбнулся во всю бороду:
— Я как услышал, что из Москвы, сразу догадался — он. Санькой его зовут,— тихо промолвил Микеша.
— Разбудить?
— Не надо. Пусть живет пока у тебя. А летом приведешь ко мне. Присмотрись пока што.
Мужик согласно кивнул головой.
Так началась для Ирины и Саньки новая жизнь. Жизнь, полная мрачных открытий. Узнали они, что их хозяин Семка Охлопков считался в деревне состоятельным мужиком. У него была кой-какая скотинка, и в лебеду он подмешивал малость мучицы. Другие жили еще хуже. Лесная земля, богатая перегноем, рожала щедро, но людей мучили постоянными поборами. Первыми приходили монахи, ибо земли эти приписаны к монастырям, и требовали свою до-
І28
лю. После- монахов появлялись боярская челядь — их надо тоже кормить. Им тоже дай, и дай немало. Не успеют сойти со двора челядинцы, глядь, появились сотники — просят воеводскую дань. Попробуй не дай — шкуру спустят до пяток. И так целую осень шарят по мужицким ларям жадные руки, а когда настанет пора монастырскому попу ругу собирать, глядь, лари у мужиков уже пусты. А впереди зима голодная, холодная. Мрут ребятишки от недо- - і о кн и от болезней, как мухи. Сутулятся мужицкие спины, сохнут, и іпнопнтси впалыми груди молодых женок — к тридцати годам, глядишь, она и старуха. Стареют избы, сползают набекрень крыши, вымаливаются углы. Починить избу мужику некогда. До середины лета он день и ночь в поле, к тому ж чуть не каждый год царь удумывает ратные походы — отрывает мужиков от дома и от земли. Так и остаются избы худыми, дворы неустроенными. И скрыться мужику от этих бед можно только в одно место — к Микене, в ватагу. Или на все время, или на сезон. Взять того же Семку Охлопкова. Весной он землю пашет, летом хлеба жнет, с ильина дня уходит в лес, вроде бы на охоту. А в самом деле в ватагу к Микене. А там, глядишь, частицу своего же хлеба, забранного челядинцами, отнимет. Или на монастырские закрома с ватажниками налетит — опять кое-что мужичонке перепадет. А что же делать? Не подыхать же с голоду. Зимой Семка дома. Лапти плетет, лебеду толчет, ездит в лес за дровами. А в лесу землянки Микени миновать никак нельзя. То разбойничкам что-нибудь нужное подбросит, то у них чем попользуется. Вот так и живет Семенко Охлопков. И не один — полдеревни так живут.
Как только стаяли снега и схлынули полые воды, Семка ночью увел Саньку и Ирину в ватагу. Там их встретили хорошо, сразу отвели отдельную земляночку. Утром Санька с Микеней пошли знакомиться с ватагой, а к Ирине пришла повариха Палата.
— Наслышана я про тебя, девка, ой, как наслышана,— заговорила Палата воркующим голосом.— Как узнала, что ты здесь появилась, сразу и прибежала. Чтоб ты не пугалась: в ватаге и бабы живут. Вот, к слову, я — шестой год с этими иродами маюсь. Палатой меня зовут, чтоб ты знала.
— Ты-то хоть как сюда попала, тетя Палата?
— Как и ты, по одной тропке. Батюшка мой, царство ему небесное, смуту в Суздале учинил. Против утеснителен народ поднял, целое лето весь град в страхе пребывал. А потом людишки батюшку предали, и ему осталось одно: либо в разбойное стремя ногою, либо в боярскую петлю головою. Вот так я с ним здесь и очутилась. Вскоре в набеге батюшка погинул, а я... осталась тут, прижилась.
— Неужто уйти отсель не можно? — тревожно спросила Ирина.
129
— Здесь силой не держат. А я, чтоб ты знала, своей волей
9 Марш Акпарса
здесь живу. Из-за жалости. Уйди я из ватаги, они, нечестивцы, с голоду передохнут, кто им шти сварит, кто хлеба испечет. Да их, грязнорылых, вши без меня съедят. Кто им исподники выстирает, кто гасники пришьет.
— Часом, не обижают они тебя? Ну... по нашему... женскому...
— Пробовали,— простодушно ответила Палата.— Да ведь у меня в руках железный черпак. Одного благословила — до сих пор рубец во всю рожу. С тех пор чтут меня, как игуменью какую- нибудь. Тебя тоже в обиду не дам.
— Да как же ты не боишься их? Ведь разбойники?
— Кто разбойники?! Это мои-то обормоты разбойники? Тьфу! Да это самые что ни есть захудалые мужики. Может, они там, на дорогах, злодеи, а здесь ватажники—и вся недолга. И бояться их нечего...
Микеня и Санька вышли из землянки. Санька огляделся: лес кругом поредел, на пригорке вырыто сотни полторы землянок, разбросаны по берегу речки легкие шалаши, понастроены коновязи, навесы, клети.
— Ты посмотри,— говорил Микеня гордо,— как у князя в вотчине, все есть: и кузня, и шорня, и швальня, и кладовые. Мельницы пока нету, да она вроде и не нужна: местные мужичишки, было бы зерно, что хочешь, перемелют и доставят в целости.
— Что за люди у тебя, скажи? Откуда они?
— Разбойниками нас зовут. А ты погляди: какие мы разбойники? Свое кровное отнимать не успеваем, не токмо чужое брать. К примеру такой случай возьмем: пограбили мы прошлой осенью монастырские кладовые. Не скрою — еды взяли много. Зиму могли жить бы сыто. Но спустя неделю появились у нас мужики из того монастырского прихода, чуть не сотня человек. Их монахи начисто обобрали — нам же их всю зиму пришлось кормить. Кушаки подтянуть пришлось. Или опять же в минулом году случилось. Отбили мы у боярских челядинцев обоз. Триста подвод в лес увели. Челядинцы, вестимо, испугавшись, утекли. Но не к боярину. Они, сучьи дети, снова пошли по деревням, а отнятое нами снова наверстали, и пришлось нам мужиков тех деревень подкармливать. Вот и посуди теперь — разбойники мы али нет!
Оглядев Микенины владения, снова вернулись в землянку. Атаман спросил:
— Ко мне в гости аль на постоянное житье?
— Погляжу,— ответил Санька.— Думается мне, плохой из меня ватажник выйдет. Да и не один я.
— Приютите нас на время,— сказала Ирина.— Оставаться у вас насовсем нам не с руки. Какая бы ни была Санина вина перед государем — пройдет время, забудется. В Москве у нас бабушка старая осталась. О ней подумать надо.
— Н-да,—сказал атаман, подумав немного,— в ваших словах резон есть. Мне и самому надоело это бродяжье житье. Только не зря говорят: старую собаку не приучить ошейник носить. А что касаемо вас — поживите вы у меня недельку-другую, отогрейтесь на солнышке, да и ступайте в один монастырь, какой я укажу. Скрыть нас там не скроют, но место, где безвестно прожить можно, укажут.
На том и порешили. Как только просохли лесные дороги, Санька подался к заволжским старцам. Рассказал ему Микеня, что старцы те проповедуют новое монашеское бытие—скитскую жизнь. Будто принимают они к себе всякого, кто хочет замолить свои грехи, будь то убийца или любой беглый человек, властям не выдают и посылают по одному, по два в глухомань и велят строить там скит и жить в великой строгости, простоте да в молитвах.
Ирине с Санькой к монашеской жизни не привыкать. Все детство провели в монастыре. И они пошли к старцам. В самый далекий Разнежьевский монастырь добрались только осенью. Здесь их приняли хорошо, продержали зиму, а весной игумен вывел за ворота, указал перстом на север — и снова зашагали они вдаль. По пути попадались одинокие скиты, отшельники, живущие в них, уговаривали остаться и строить скит по-соседству, но Санька стремился все дальше.
Около трех небольших озер Санька остановился и начал рубить скит. Эти работы заняли все лето. Пока Санька строил жилье, Ирина делала запасы на зиму: сушила грибы, мочила клюкву, бруснику и прочие ягоды, собирала орехи. Зиму пережили неплохо: Санька ставил капканы, ловил в озерах рыбу просто так, руками. Прорубал лед, и рыба лезла к отдушинам — только успевай выбрасывать. А потом наступило второе скитское лето. Так и прошел еще один год...
ДЕНЬ АГАВАЙРЕМА
Мырзанай за последний год страху натерпелся немало. Стало известно, что новый хан молод, дела государства его жена в руки взяла. И будто порядки, которые Мырзанай в Горной стороне запел, ей не по душе. Будто хочет она передать весь край Аказу, чтобы он вместе с Эрви правил всем правобережьем. «Если так будет,— думал Мырзанай,— мне совсем жить станет трудно. Аказ приедет, земли свои отберет, дом, который он, Мырзанай, в Нуженале построил, отберет». А дом строить Мырзанай сгонял людей со всего лужая, поставил большую избу, да малую избу, два амбара, клети, хлевы, ограду из горбыльного частокола. Жалко из такого двора уходить. Эрви приедет, земли Боранчея отберет, за то что ее отца разорил — мстить будет.
Вдруг радостная весть: хан Беналей умер, вместо него теперь опять Сафа-Гирей на трон казанский сел. Сказали, что мурза Кунчак снова в Казань приехал. Мырзанай сразу послал в Казань сына Пакмана. Он теперь повзрослел, вроде бы поумнел, правит землями, которые спервоначалу у отца были. Пакман вернулся из Казани и снова огорчил Мырзаная. Хитрая Сююмбике сразу же сумела обольстить Сафу-Гирея, стала его четвертой женой, и слушается он ее во всем. И царица по-прежнему ждет возвращения Аказа, хочет отпустить к нему Эрви и отдать весь Горный край им. И будто бы у нее есть вести, что Аказ из Москвы убежал и скоро должен появиться тут. Все это Пакману мурза сказал и велел в Казань приезжать самому Мырзанаю.
— Ты знаешь, что Аказ из Москвы убежал? — спросил мурза у прибывшего к нему Мырзаная.
— Слышал.
— Что стражники царя его всюду ищут?
— Может, поймали? Убежал он еще зимой, а сейчас лета начало.
— Не о том думаешь. Царица мне сказала: «Аказ теперь Москве враг, ему путь туда отрезан. Лучше, чем он, Большого лужавуя не найти. Он смел, умен и нам будет верен». И как только появится— тебе каюк! Я тебя защитить не смогу — хан во всем не меня, а Сююмбике слушается.
— Что мне делать?
— Глядеть во все глаза! Спишь много, жрешь много! Людей озлобил, жадничаешь. Что под своим носом делается, не знаешь. Аказ давно у Магметки-чувашина живет, братьев около себя собрал, друзей. Это ты мне об этом должен рассказать, а не я тебе!
— Прости, могучий. Я все узнаю.
— Знать мало! Дело надо делать. И по-умному. У царицы рука маленькая, нежная, а возьмет за горло — и пикнуть не успеешь.
— Повелевай, могучий, я сделаю все.
— Ты знаешь, что сын мой Алим недалеко от тебя живет?
— И не слышал.
— О аллах! Он ничего не знает! Хан Сафа отослал его из Казани, теперь он у луговых черемис в Кокшамарах. Переплыви через Волгу — и ты у него. Пошли во все стороны верных людей, пусть Аказа выследят. Как только найдешь — зови Алима. Самому тебе с Аказом не справиться. Подкараульте, убейте, и пусти слух, что русские настигли Аказа.
— Братьев тоже надо убить!—крикнул Мырзанай.
— Глупец! Аказа убрать надо тайно. Если братьев убьешь — дураку будет ясно, что это твоя работа. Царицу не обманешь. С Алимом сам иди — на него я не очень надеюсь. Есть причина... Боранчею земли его верни. Помни: его дочь — подруга Сююмбике.
Аптулата снова Большим картом сделай — без Аказа он не страшен будет. Ковяжа зачем выгнал? Жадность свою умерь. Ведь он зять твой — дай ему хороший лужай. Пусть люди видят, что ты добрый, справедливый...
— Все сделаю, как велишь.
— Поживем — увидим. Когда я здесь укреплюсь, всех на свои места поставим. Время не теряй — сегодня же домой скачи.
Приехал Мырзанай в Нуженал, а там новость: Аказ с братьями и Мамлеем перебрался в Кендаров улус, и жувут гам тайно.
Пакман тотчас же был послан за Алимом, а сам Мырзанай поехал к мулле Кендару. Сразу начал разговор с дела:
— Был я, святой отец, в Казани. Там большие перемены волею царицы Сююмбике. Вина с тебя и Мамлея снята, мне велено передать, чтобы ты дочь свою, если она не раздумала, отдал Мамлею, а мурза Кучак ему денег послал. Вот они.— И Мырзанай положил на стол кошелек с серебром.
Мулла хитрость Мырзанаеву разгадал, сказал смиренно:
— Хвала аллаху, что сердце царицы смилостивилось, но Мамлей давно из улуса ушел, и говорить о свадьбе рано. Деньги пока возьми себе, как Мамлей вернется — отдашь.
Мырзанай тоже хитер. Он с муллой говорит, а сам на его дочь Асею поглядывает. А у девки глаза веселые, когда про свадьбу заговорили, вспыхнула, лицо румянцем покрылось. Если бы Мамлея не было в улусе, печальная бы сидела.
— О свадьбе ты как хочешь думай,— сказал Мырзанай,—Мое дело — волю царицы передать.
Уезжая из улуса, он тайно людей своих оставил.
Улус не город. Здесь одного человека прятать трудно, а пятерых тем более. Через день Мырзанаю донесли: Аказ с братьями в улусе. Еще через день приехал Алим с сотней джигитов, прихватил Мырзаная и Пакмана, и все поскакали в улус. С Алимом приехал старый слуга Кучака — Хайрулла. Он уже был здесь с мурзой когда-то, теперь к его сыну приставлен. С Кендаром начал говорить:
— Ты, святой отец, Аказа Тугаева знал ли?
— Сосед наш,— ответил мулла.— Но, говорят, он в Москве, в плену.
— Не в плену. Он там русскому царю служил, а теперь послан сюда народ мутить, подбивать людей против хана. Его велено нам изловить.
— Я тут при чем. У нас он не был.
— Ты, может, не знаешь. Говорят, Мамлей его сюда привел и все они здесь прячутся.
— Мырзанай сказал: Мамлею вина отпущена. Зачем ему прятаться!
— Мамлею, но не Аказу! Чтобы снова на тебя гнева не было, выдай Аказа.
— Я его не видел.
— Мы ведь искать будем.
— Ищите.
— Ай-ай, мулла, а Коран не чтит. В Несомненной книге сказано: «Сражайтесь за дело аллаха, он избрал вас, назвал мусульманами». А ты прячешь гяура, изменника.
— Ты неправ, почтенный. Мои люди следуют Корану, исправно молятся аллаху, постятся, ходят в Мекку и суд вершат по шариату. И если...
— Не ври, мулла!—крикнул Алим.— Я знаю: прошлый раз ты прятал Аказа в мечети. Сейчас мы пойдем туда. Искать!
— Не горячись, господин. Ни один мулла не пустит в обитель аллаха нечестивцев.
— А я верю: они и сейчас там! Давай ключи.
— Бери!—Кендар бросил ключи от мечети на стол.—Но помни, Алим, сын Кучаков, что в храм люди ходят молиться, а не шарить по углам. В мечети есть место, куда кроме муллы никто не может входить. Если ты нарушишь этот закон и осквернишь святое место, мечеть придется разрушить и строить на другом месте. Я донесу об этом святому сеиту, а он, ты знаешь, из колена пророка Мухаммеда, земная тень аллаха. И тебя не помилуют.
— Если найдем там этого черемисина, не мне, а тебе снесут голову!— Алим схватил ключи и вышел на улицу. Хайрулла—за ним.
На ступеньках у входа в мечеть Хайрулла остановил Алима:
— Прошу тебя, не поступай опрометчиво, господин мой. Я знаю почему Сафа-Гирей отослал тебя из Казани. И ты сам это знаешь. Теперь один твой неверный шаг—и хан уничтожит тебя.
— Но хан велел нам убить Аказа!
— Ты уверен, что это приказ хана? Не затем я вез сюда свою седую бороду, чтобы погубить себя и тебя. Твой отец тоже когда- то не послушал меня и навлек на себя гнев Сююмбике. Если и ты...
— Думаешь, что этот приказ не от хана?
— Уверен в этом. Сафа-Гирей, да продлится жизнь его в обоих мирах, во всем послушен Сююмбике. А она хочет поставить Аказа во главе горных черемис.
— Кто же хочет смерти Аказа?
— Твой отец.
— Почему?!
— Он любит Эрви и не хочет, чтобы она ушла из Казани.
— Он забыл о ней.
— Мурза упрям.Он как-то сказал недавно: «Еще не родилась та женщина, которая ушла бы от меня». Разве ты хочешь, чтобы и Эрви стала его женой?
— Об этом я не подумал. Но уйти отсюда ни с чем... Я тоже упрям!
— Зачем тебе лезть в мечеть? Если Аказ там—его не взять живым. Прольется кровь, и, мулла прав, сеит узнает об этом.
— Как же быть?
— Давай будем искать Аказа в лесу. Здесь оставим Мырзаная и его людей. Пусть они обложат мечеть кругом и караулят. Аказ все равно выйдет, не век же сидеть ему в мечети без хлеба и воды. И вот тогда...
— Этот глупый боров проспит Аказа!
— А ты отдай ему ключи. Пусть осквернение храма будет его виной.
— Ты, старик, поистине мудр. Эй, Мырзанай!
Мырзанай подскочил к Алиму.
— Я иду искать Аказа в лесу. Ты со своими людьми окружи храм, и чтобы ни одна мышь не ушла из него. Понял?
— Сделаю.
— Вот тебе ключ. Если узнаешь, что Аказ там, выпусти его, поймай и жди меня. В мечеть не входи — нельзя.
Весь день и вечер Мырзанай, Пакман и с ним двенадцать его приспешников охраняли мечеть, следили за домом муллы и домом Мамлея. Конники Алима рыскали по лесам и дорогам вокруг улуса. После полуночи у Мырзаная появился Хайрулла.
— Ну как?— спросил он, кивнув на мечеть.
— Все тихо,—шепотом ответил Мырзанай.
— Сердцем чую: они там. Кендар не подходил?
— Спит,—ответил Пакман.
— Вы знаете, почему Алим не пошел в мечеть?
-— Говорят, нельзя. Коран не велит.
— Плевал он на Коран. Алим не хочет смерти Аказа.
— Как это так?
— Все просто. Если Аказа не будет, Эрви останется в Казани. Мурза может взять ее в жены. Алиму это невыгодно... Ты сам понимаешь, почему.
— Понимаю. Что же делать?
— Если Кендар спит, если весь улус спит, надо войти в мечеть и все там обыскать. Ключи у тебя?
— У меня... Но если узнают?
— Ты войдешь туда со своими людьми, я закрою мечеть на замок и подожду вас. Если преступники там, вы задушите их, поднимете на балкон минарета и сбросите вниз. Тихо выйдете, и утром все узнают, что Аказа и его братьев наказал аллах, выбросив осквернителей из священного места. И никто, даже Кендар, не будет виноват в этом.
— Надо подумать.
— Что думать,—зашептал Пакман.— Упустим этот случай — нам конец.
— А вдруг их там нет?
— Ну и что же,—сказал Хайрулла.—Я выпущу вас, и мы снова закроем мечеть. Только не мешкайте там.
И Мырзанай решился. Хайрулла тихо открыл замок и впустил в мечеть Мырзаная, Пакмана и с ним еще двенадцать человек. Дверь закрылась, щелкнул ключ в замке, и Хайрулла стал ждать.
Внутренность мечети невелика, слабо освещена через единственное зарешеченное окно лунным светом. Мырзанай заглянул в нишу, где на подставке лежал раскрытый Коран, пошарил под кафедрой, с которой мулла проповеди произносил, Пакман осмотрел небольшой подвальчик. Остальные испуганно толпились около двери. Оставалось осмотреть минарет. Туда по узкому проходу вела винтовая лестница. Подниматься на балкон минарета можно было только по одному. Никто не решался встать на ступеньки лестницы первым. Мырзанай толкнул одного парня в плечо, строго сказал: «Иди». Парень испуганно замотал головой, прижался к двери. Кричать и спорить было некогда, и Мырзанай дрожащими руками начал вынимать из-за пояса нож. Если бы он точно знал, что на балконе Аказ, он не решился бы. Была надежда, что там пусто, и он ступил на первую ступеньку. Пакман двинулся за ним...
...Хайрулла стоял около входа и напряженно смотрел на минарет. Вдруг на балкончике послышалась какая-то возня, решетка, окружавшая его, заскрипела, что-то мелькнуло в бледном свете луны, и раздался истошный вопль Мырзаная. Тяжелое тело глухо стукнулось о черепичную крышу, внутри мечети послышался грохот сбегающих по лестнице людей. Хайрулла повернул ключ в замке, распахнул дверь и бросился бежать. Через минуту из мечети выскочили люди и разбежались по сторонам.
На рассвете жители улуса услышали, как обычно, распевный голос муллы, призывающего к утренней молитве:
Велик аллах! Велик аллах! Ля иллья, ахм иль алла1
Приходите молиться, на молитву вставайте.
Следуйте к счастью—молитва полезнее сна.
Пролом в черепичной крыше был заделан, и ничего не говорило о смерти человека около обители аллаха.
Тело Мырзаная нашли далеко от улуса, на лесной тропке около оврага.
Алим и Хайрулла уехали в Кокшамары, и мало кто знал, что они были в Горной стороне. Пакман о событиях страшной ночи
никому не сказал ни слова. Мырзаная провезли мимо Нуженала и похоронили в родном илеме.
Через день в усадьбе Туги загорелась изба. Пакман, похоронив отца, приехал за сестрой, забрал все имущество и поджег сам. Сгореть избе не дали, пожар быстро потушили. Вскоре на дворе появились Аказ, Ковяж, Янгин и Топейка. Весть об их приезде сразу разлетелась по илемам, до вечера у братьев перебывали все жители Нуженала, а утром приехали из своих лужаев Сарвай и Эшпай. Приезду Аказа рады были все. Даже и те, кто раньше упрекал парня за горячность.
Мырзанай до своей гибели успел выполнить все советы мурзы. Сделал картом Аптулата, вернул Боранчею его усадбу, земли и даже послал хорошего знахаря, чтобы тот полечил старика. Знахарь, правда, ничем не помог больному, Боранчей совсем одряхлел, с ним часто случались припадки безумия, после которых он долго лежал без движения.
Сарвай и Эшпай приехали к Аказу ненадолго. Рассиживаться было некогда: земля ждала пашни, нужно было готовить лошадей, сохи, бороны и семена. Нужно было по-настоящему провести агавайрем, избрать Большого лужавуя, договориться обо всем загодя...
— Говорят, Алим тебя ловить приезжал?—спросил Сарвай.
— Говорят,— уклончиво ответил Аказ.
— Скоро снова приедут?
— Наверно, приедут.
— Мы тебя на агавайреме Большим лужавуем хотим сделать. После этого тронуть тебя не посмеют. Согласен ли ты?
— Если все старейшины скажут, согласен. Только потом в разные стороны пусть не глядят. Пусть слушаются меня.
— Будут слушаться,— заверил Эшпай.— Если кто предавать будет, прижмем.
— На праздник сохи большое моленье надо сделать,—сказал Аптулат.— Со всей Горной стороны людей надо позвать. Тогда все будут знать, как мы жить хотим.
Все с Аптулатом согласились и, поговорив о жертвоприношениях на молении, о других неотложных делах, разъехались по домам.
До агавайрема всего одна неделя осталась.
Утро праздника сохи выдалось по-весеннему теплым и солнечным. Около священной рощи, как зимой, белым-бело. Разную одежду носит человек в будни, но на праздник обязательно наденет все белое. Если шовыр — то как снег, если рубашка — как лебяжье перо, а штаны — цвета инея. Даже кафтан — и тот из белого сукна. Потому и белым-бело около кюсото. Пришло сюда со всея краев множество народа. Сотни костров горят, сотни котлов кипят—жертвенное мясо варится.
По левую сторону рощи — широкое поле. Осторожно обходят это поле люди: здесь стоят лошади, запряженные в сохи, здесь первую борозду проводить будут. Сохи пылают: на каждом — свечи. Все, кто хочет получить урожай, жертвуют свечу восковую.
Лошади — в ярких цветных лоскутках.
Мало-помалу затухают костры. Мясо сварилось, принесены жертвы всем богам, пора начинать пиршество, пора первую борозду делить. Встали около сох карты, сзади них стоят толпой люди, ждут, когда Аптулат молитву скажет.
— Юмо великий и добрый!— восклицает Аптулат, и толпа вторит ему:
— Юмо великий и добрый!
— Когда наступит время весенних работ, о юмо великий и добрый, когда мы, вышедши в поле работать, распахавши, посеем по зернышку, юмо великий и добрый, корни их сделай широкими, стебли крепкими, колосья их, подобно серебряным пуговицам, сделай полными, о юмо великий и добрый!
— Великий и добрый!—эхом вторят вокруг.
— Посеянному хлебу дай теплые дожди, ночную тишину, от холода и града, от бурь и ветров сохрани. Засуху жаркую не пошли, о великий и добрый!..
Аптулат взялся за ручки сохи, и все люди пали на колени. Тронулись лошади — и десятки темных борозд легли вдоль поля.
Снова звучит молитва.
— Когда выпустим скотину, великий наш юмо, сохрани ее от вредных ветров, от глубоких оврагов, от сосущей грязи-тины, от худого глаза и языка, от портящего колдуна, от волков, от медведей и всех хищных зверей, о юмо великий и добрый!
— О добрый!..
— Бесплодный скот сделай плодовитым, тощий сделай жирным, пастбища сделай привольными, всякий скот расплоди. Юмо великий и добрый, всякою скотиной обрадуй нас!
— Обрадуй нас!..
— А теперь с великим юмо вместе жертвы наши разделим, — произнес карт, указывая в сторону рощи.
И началось пиршество.
А когда опустели котлы с мясом, бураки с пивом и когда сгорели свечи, на вершине высокого холма призывно зарокотал барабан. Люди поднимались и шли к холму, садились вокруг вершины, и скоро все были в сборе. Все знали, что сегодня будут избирать лужавуя и главой Горной стороны будет Аказ Тугаев. Вдруг к Эшпаю подбежал Янгин.
— Посмотри туда: шайтан Пакмана принес, и с ним —Атлаш.
— Ну и что? Их тоже звали: Атлаш — старейшина, Пакман — лужавуй.
Лтлаш и Пакман пробрались на вершину холма, присоединились к старейшинам. Атлаш обратился к Аптулату:
— Дай мне сказать сначала.
— Успеешь.
— Я приказ царицы Казани привез.
— Казань нам лужавуев не дает. Мы сами...
— Я о том и хочу сказать.
— Пусть говорит,— заметил Аказ.— Мы узнаем, что хочет Казань, потом свое слово скажем. Говори, Атлаш.
— Люди лесов и гор! Мужчины!—Атлаш поднял руку, и все притихли.— Я только что из Казани, потому и опоздал на моление. Ходил я туда, чтобы рассказать о смерти Мырзыная. Царица Казани, несравненная Сююмбике, спросила меня: «Кто теперь Горный край сможет держать в повиновении, кто верой-правдой будет служить Сафе-Гирею?» И я ответил блистательной царице: «Только один человек может — Аказ Тугаев. Он, я сказал, теперь Москве большой недруг, его теперь от русских защитить надо». И Сююмбике сказала, что Сафа-Гирей Аказу защитой будет. И шлет ему хан свою саблю и званье бея и велит, если народ на то согласен, сделать его главой всей Горной стороны. Я все сказал.
Никто не ожидал от Атлаша таких слов, да и сам Аказ не мог предположить, что хитрый Атлаш так повернет свою речь. Теперь выходит, что Аказу деваться некуда. И выходит, что ярый недруг Аказа Атлаш сам предложил его в Большие лужавуи. «Это, конечно, хитрость не Атлаша, это Сююмбике его к своим рукам прибрать задумала. «Ну подожди, Атлаш,— подумал Аказ, поднимаясь на вершину холма,— я тебя сейчас обрадую». Он встал перед старейшинами, люди, зашумевшие при последних словах Атлаша, умолкли.
— Много лет я не видел вас, родные мои, и говорю вам: «Здравствуйте!»
— Будь здоров, Аказ!
— Живи сто лет!
— Старейшины просили меня принять тамгу Большого лужа- вуя, и я им дал согласие. А вы хотите ли?
— Тебя хотим, Аказ!
— Ты достойный сын Туги!
— Бери тамгу!
На вершину выскочил Сарвай и крикнул:
— Кто хочет Аказа — встаньте!
Как море, колыхнулась толпа, вставая.
— Спасибо за честь,— сказал Аказ и поклонился народу.
Сарвай выхватил из рук Атлаша саблю, поднес Аказу.
— Прости меня, старый Сарвай, но саблю я не приму. И званье бея не приму тоже. Мы Казани слово дали платить ясак и не
заводить свое войско. И скажите мне: разве мы не платим ясак?
— Платим!!
— Разве мы имеем войско?
— Нет войска!
— Стало быть, мы держим свое слово, и Казань пусть не притесняет нас. Под сапогом хана быть не хотим. Может, кто не так думает?
— Так думаем!
— Все так думаем!
— Все-е-е!
— А теперь гуляйте, песни пойте, пляшите. Пусть праздник сохи будет веселым!—сказал Аказ и спустился с холма.
К нему подошел Атлаш и, пожав руку, шепнул на ухо:
— Скоро жди гостью. Сююмбике сказала, что Эрви отпустит домой. Она сохранила ее для тебя, подругой своей сделала.
Аказ ничего не ответил, спустился вниз. Прошел мимо Пакмана, тот гневно сверкнул глазами, отвернулся.
На другой день Аказ снова собрал старейшин. Сказал им:
— У моего отца лужай небольшой был, и то забот ему хватало, а теперь вон сколько земли прибавилось. Надумал я три лужая создать.
— Я вот что хочу сказать вам,— как бы в лад Аказу произнес Атлаш.— Когда-то лужаи совсем маленькие были у нас. И то управлять ими было нелегко. А теперь мы на Аказа какую ношу взвалили! Сколько лужаев под его руку отдали! Теперь ему самому землю пахать будет некогда, скотину выхаживать как успеть? Теперь ему помогать надо. Подумайте как?
Молчат старики, поглядывают на богачей: что они скажут? А те уж обдумали давно, как с Аказом говорить.
— Принял ты званье бея или не принял — ты все равно бей,— сказал Атлаш.— И потому порядки бейские заводить надо. Дань с людей брать: хлебом, мясом, работой. Хорошо ли будет, если наш Большой лужавуй сам землю пахать будет, коров пасти, дом себе делать! Нехорошо! Ему о лужае думать будет некогда. Надо зерно Акубею давать, мясо давать, людей посылать, чтобы кудо новое построить, девок пригнать, чтобы коноплю толкли. Да мало ли на что ему работники понадобятся? Правильно я говорю старики?
Старики согласно кивают головами. Атлаш ухмыляется и думает про себя: «Раньше Аказ бедных защищал. Теперь его самого на их спину посадим. На лужавуя глядя, и мы бейские порядки заведем. Хорошо будем жить, хорошо!»
Аказ сказал старикам:
— Не о дани сейчас речь. А земли у меня, верно,— много. Если обрабатывать ее поможете, спасибо скажу. И дом новый построить
гоже, пожалуй, надо. Когда уедете отсюда, от каждого илема людей пришлите.
Через неделю пришло в Нуженал много плотников.
Сперва Аказ велел им рубить срубы, потом ставить эти срубы на мох, чтобы меж бревен не оставалось ни единой щелки. Этому научился он у русских.
Сделали избу с сенями, с крыльцом, с полами, полатями и по толками. На окна натянули бычьи пузыри. Потом вокруг двора отгрохали из толстенных бревен забор с башенками и дубовыми воротами на глухом запоре.
В середине лета плотники разошлись по домам, и Аказ надеялся, что скоро они вернутся, чтобы построить еще клети да амбары.
Однако ошибся. Многие пришли домой, топоры забросили взяли лук, стрелы и мотанули в лес. Между севом и жатвой в лесу побывать надо, тут до топоров ли?
Первое время Аказ на Горной стороне порядки наводил. Ждал Эрви, но она почему-то все не ехала. Янгина отпустил в Боранчеев илем, велел там строить дом, глядеть за стариком, помогать ему в делах, Ковяжу тоже выделил округ на реке Цивили. велел расширять его, расчищать от леса землю, сеять больше зерна. Других хозяев этому учил, говорил, что теперь одной охотой не проживешь, настанет такое время, когда сила и довольство будут у тех, у кого хлеб. Нашел мастеров гончарного дела, возродил былое ремесло, каким промышляли его дед и прадед. Завел среди мордвы знакомства, привез оттуда кузнецов хороших, плотников.
Перед жатвой оставил в доме Топейку, оседлал коня и сказал, что едет на охоту.
А сам поехал к старейшинам, которым больше всего доверял, советоваться. Всюду говорил одно и то же: как бы отпор казанцам дать.
Старейшины подолгу гладили бороды, думали. Но ничего придумать не могли. Чтобы с казанцами говорить смело, одной отваги мало. Надо оружие иметь, надо войско иметь, надо всем дружными быть. А у них, кроме ножей и стрел, ничего нет, да и старейшины не все в одну дудку дудят.
Аказ слушал каждого старейшину, потом осторожно спрашивал: нельзя ли с русскими дружбу завести, у них от казанцев защиты просить?
Старейшины переставали гладить бороды и говорили: «Надо подумать».
Аказ знал, когда старик говорит: «Надо подумать»,— это значит, думать он будет год.
Вернулся Аказ от старейшин невеселый. Думал, зря съездил. Но шло время — заговорил горный народ о русских, о Москве, и
побежали во все стороны слухи, что скоро придет на правый берег Волги рать царя, чтобы народ от мурзаков крымских и казанских защитить...
Лето вступило в свои права. Тепло в Нунжуейале. Около Аказова двора песня звучит:
Приподнявши коромысло.
Из-за леса солнце вышло.
Разливает всем тепло —
И лучисто, и светло!
Это опять Топейка поет. Парень без песни не может жить: что видит, о том и поет. Это когда ему весело. А когда грустно, о думах своих поет. Иногда сядет на траву и давай в песне жаловаться на судьбу. «Идут года, поет, скоро будет тридцать, а у Топейки ничего нет. Дома у него нет, жены тоже нет, земли своей нет. Куда бы ни пришел Топейка — бедность за ним тащится. Сначала от мурзы нужду терпел. Пришел на правый берег Волги— на Боранчея работать пришлось. Потом жил у Туги — тоже радости мало. Сейчас Аказ большим другом ему стал, а все равно— хозяин. Как же бедному Топейке свой дом заиметь, свою землю, и хорошо ли искать ему жену, если хозяин старше его, и то не женат. Время придет — будет у Топейки подруга, будет дом, будет своя соха. А сейчас есть песня, и это совсем не мало» Так пел Топейка вчера. Грустно немного пел. А сегодня он идет по утренней росе, видит солнце и поет про солнце.
Подошел Топейка ко двору, слышит там много голосов. Опять к Аку кто-нибудь приехал, снова беседа идет. Открыл Топейка ворота—так и есть, снова гость у Аказа: Магметка Безубов приехал. Янгин сидит, копье делает, сам Аказ саблю точит. Топейка вошел, сказал всем «салам», уселся на обрубок, давай слушать. У Аказа с Магметом большой разговор идет: как своими лужаями управлять, кого больше слушаться— тех, кто старше, или тех, кто побогаче? Спорят лужавуи мало-мало.
— Нам по одной дороге идти надо,— говорит Бузубов,— друг с другом советоваться. Вот я к тебе и приехал. Ты, говорят, в сторону Москвы глядеть надумал? А мне что делать? Может, и об этом ты только один знаешь и думаешь?—в голосе Магметки звучала обида.
— Надумал,— тихо ответил Аказ и потрогал пальцем лезвие сабли.
— Не мешало бы со мной поговорить. Наши земли по соседству. Если ты на Москву будешь глядеть, а я на Казань, у нас ничего хорошего не будет.
— Гляди и ты на Москву, никто тебе не мешает,— сказал Янгин,— чуваши от мурзаков не меньше зла терпят. Вот и думай. Ты сам себе лучший советчик.
— Молод ты, мало знаешь,— заметил Бузубов Янгину и, обращаясь к Аказу, добавил: — Прежде, чем Москве поклониться, ним надо уважаемых людей спросить.
— Если их советов слушать,— сказал Аказ,— всю жизнь у мурзы под сапогом просидишь. И у нас и у вас уважаемых людей казанцы не больно обижают потому, что они все богаты и с ними торговлю ведут.
— Ты так говоришь, будто сам бедняк,— заметил Бузубов.— Люди потому нас с тобой и слушаются, что мы богаче и сильнее их. Потому над собой поставили, чтобы им богатеть помогали.
— А беднякам, по-твоему, пропадать?—крикнул Топейка.
— Не в свое дело лезешь!—оборвал его Бузубов.
— Как это — не мое дело? Аказ правильно надумал, а ты его отговаривать приехал!
— Замолчи, Топейка,— сказал Аказ.— Мы с Магметом сами договоримся.
Топейка плюнул и, обиженный, выскочил со двора. Когда, успокоившись, вернулся, лужавуи про Москву уже не говорили. Пошли другие разговоры, а про Топейку и забыли вовсе. Как будто его и не было. Обидно Топейке. Он вступил в разговор:
— Вот мы с Аказом в Москве однажды...
— Ты подожди, Топейка. Пусть Аказ сам расскажет. Долго его дома не было, вот, наверно, повидал всего.
— Да-а, много видел, многому научился. На свете много умных людей.
— Ты, я думаю, больше у глупых учился,— с насмешкой сказал Янгин.
— Почему ты так думаешь?
— Умные люди женятся, а ты бороду нажил, а все не женат. Из-за тебя и я холостым хожу. Хорошо ли приводить невесту, если старший брат одинок.
— Мне сейчас не до этого — дел много. Сам знаешь, весь наш край — моей голове забота,— серьезно ответил Аказ.
Аказ отложил саблю, задумался. Потом взял гусли, стоявшие рядом, положил их на колени.
— О чем думаешь, Аказ?— спросил Топейка.
Аказ тронул струны, заиграл и, как бы отвечая Топейке, запел:
О чем ты, лес, волнуешься?
Чтоб зеленее быть.
О чем, дубок, мечтаешь ты?
Чтоб желуди растить.
О чем, камыш, кручинишься?
Высоким хочешь стать.
А я о том задумался:
Как людям пользу дать?
Аказ сильнее ударил по струнам, и совсем иная музыка расплескалась по двору. Другую песню запел Аказ:
На черный войлок я сяду. Не сел.
На белый — сяду,
И пиво пью не из ведра —
Из чарки пью в усладу
Я долго жил в краях чужих. И колесил по свету.
Лесов, полей, озер РОДНЫХ Милее в мире нету.
Я много девушёк встречал Красивых и/богатых.
Но ту, сватов к которой слал.
Люблю навечно.
Святр.
О. гусли, славьте край родной Веселой песней долгой На а нашей матушкой-рекой Широкой тихой Волгой!
Долго все молчали, погруженные в свои думы. Магмет первый нарушил молчание:
— Какое чудо — песня,—сказал он тихо.—Иногда человек может рассказывать о своей жизни целый день, но не поймешь его. А спел человек — и все ясно.
Открылись ворота, и на дворе появился Мамлей.
— Мамлейка, друг!—воскликнул Аказ и побежал ему навстречу. Они обнялись.— Ты совсем забыл меня! Почему не приходишь?
— Летом, сам знаешь, работы много. И сегодня не пришел бы, да больно важный гость ко мне приехал. Тебя и Бузубова велел привезти. Тайное дело есть.
— Что за гость?
— Хан Шигалей.
— Из ссылки убег!—догадался Аказ. — У нас скрываться хочет?
— Хан из Москвы приехал. Теперь он у молодого царя в чести.
— Значит, в Москве перемены?
-- Большие перемены.
А в Москве —и верно—начались большие перемены. Как только умер Василий Иванович, жена его Елена для укрепления власти великокняжеской передала это званье сыну Ивану. Княжичу шел четвертый год, а его привели в Соборную церковь, и митрополит Даниил благословил его крестом на великое княжение. И торжественно провозгласил:
— Бог благословляет тебя, князь великий Иван Васильевич, владимирской, московской, новгородской, псковской, тверской, югорской, пермской, болгарской, смоленской и иных земель царь
и государь всея Руси!—И возложил на него шапку Монамаха. Шапка закрыла мальчику брови и уши, но Иван обеими руками твердо приподнял ее и держал до конца благословения. Князья и бояре, приведенные к присяге, целовали крест, но, выйдя из храма, сразу же стали думать, как бы у младенца эту власть отнять. На престол стали претендовать три брата Шуйских, два Вельских. Воронцов, братья Глинские и два родных дяди Ивана — Юрий и Андрей.
Одни решили драться за трон внутри Москвы, начались доносы, крамола. Елена именем паря сажала мятежников, головы слетали с плеч десятками.
Другие надумали подобраться к власти извне. Князь Семен Шуйский удрал в Польшу к королю Сигизмунду и стал подбивать его идти на Москву. Потом укатил в Стамбул, где был милостиво принят султаном. Турки, давно мечтавшие прибрать Русь к своим рукам, обещали Семену войско, дали приказ Саип-Гирею идти на Москву. Но в Бахчисарае было не до походов: против Саип- Гирея поднялся его племянник Ислам-Гирей, и началась междоусобица. Сторонники Москвы в Казани, учуяв это, Сафу-Гирея снова с трона согнали и запросили на казанский престол Шигалея. Спешно были посланы конники в северный край, хана Шигалея и его жену Фатиму из Белозера вывезли и поставили перед Еленой и малолетним царем Иваном.
Прием был торжественный. Хану царь подарил шубу, а Елена преподнесла Фатиме золотую чашу с медом в подарок. Растроганный Шигалей сказал:
— Дед твой взял меня к себе, детинку малую, вскормил, как щенка, отец твой пожаловал меня, дал мне города, и я грехом своим перед государем провинился, и бог страшно наказал меня. И теперь я, холоп ваш, даю клятву и по этой присяге хочу крепко стоять и готов умереть за ваше государское жалованье!
С той поры Шигалей стал жить в Москве, верно служить Ивану и ждать посылки на казанский трон. Пока казанцы воевали с Сафа-Гиреем, стараясь изгнать его с престола, умерла Елена Глинская. Посол Герберштейн утверждал, что ее отравили.
Началось правление боярское — тут уж было не до Казани. Теперь же Иван подрос и послал Шигалея на Суру, чтобы казанские дела разведать.
В Васильсурске хан вспомнил про Аказа и Магометку Бузубова...
...Мамлеев улус казанцы теперь не трогали, жизнь там стала налаживаться. Мамлей женился на дочке муллы, теперь, пока строится новый дом, живет у тестя. Хан Шигалей встретил Аказа как старого приятеля: горячо обнял, похлопал по спине, сказал:
На родных хлебах раздобрел ты. Плечи раздались.
145,
1*' Марш Акпарса
— А ты, хан, поседел. Раньше борода черной была.
— В Каргополе снегу много было. Там волосы подбелил. Да и в Москве есть, где седину найти.
Посидели, поговорили о том, о сем, потом хан перешел к делу.
— Царь мало-мало вырос, за дела государства берется. Думает меня на Казань посылать. Я уж два раза на трон садился, два раза бежать пришлось. Надоело. Надо покрепче садиться. Вы меня поддерживать будете?
— Ты прости меня, уважаемый Шах-Али, если я неприятное для тебя слово скажу,— ответил хану Бузубов.— Ханы казанские меняются часто, а порядки прежние остаются. Московский ли хан сидит, крымский ли, а земли наши всегда перекопскому мурзе подъясачные. Вот ты говоришь, дважды ханом Казани был, а какое облегченье чувашам и черемисам сделал? Сперва нас Кучак давил, потом сын Кучаков. Как мы тебя поддержим, если по нашей земле крымские мурзаки тысячами ползают?
— Ты правду, Магмет, сказал: для вас я никакого облегченья не делал. А когда делать? Не успею в доме своем котел повесить— надо снимать, снова в Касимов убираться. А теперь молодой царь и его советники мне так оказали: приедешь в Казань, не торопись свои шалтай-балтай по стенкам развешивать, по лавкам раскладывать. Укрепись сперва, людей верных вокруг себя расставь, обопрись на них. Вот я к вам и приехал.
— Если кучаков с нашей земли уберешь,— сказал Аказ,— если народу облегченье сделаешь — мы тебе опора. А без людей наших от нас двоих с Магметом какая тебе польза? Ведь если тебе служить — это все равно, что Москве служить, не правда ли?
— Да, это так.
— Пусть тогда и Москва об этом знает, защищает нас в случае чего. А пока мы московских князей да воевод боимся не меньше, чем казанских беев.
— Я вас понял. Сяду на казанский престол — сразу о вас подумаю. И в Москве скажу: чуваши и черемисы властью Казани тяготятся, надо им помочь к Москве приклониться.
— Ты правильно сказал: надо помочь. А мы с Магметом давно об этом думаем.
— Ты, хан, на Казань приехавши, вот еще о чем подумай,— сказал Топейка.— Кучак жену Аказа украл—отними ее у него и сюда пошли.
— Обещаю...
— Сююмбике тоже давно обещала...
— Сказал — сделаю.
КОКШАЙСКАЯ СТОРОНА
Над озерцом стоит летний зной. Тихо гудят пчелы. Спокойную гладь нет-нет да и возмутит хвостом резвая рыбешка, пустит по водному полю ровные круги.
Санька сидит на берегу, покрыв голову большим листом лопуха, и удит рыбу. Рядом липовый ушатик, в нем трепыхаются окуни, ерши, плотвички. Улов ныне хорош, однако на душе у Саньки скверно. Думы в голове тяжелые.
Доколе же сидеть в этой болотной глуши, кормить комаров, терпеть лишения? Без цели, без веры, без пользы для людей. Вот так пройдет жизнь и спросится: чем ты заполнил все дни ее? И скажет Санька: от гнева царского прятался в лесах, будто леший, убег от жизни в такую даль, что за много лег не только лица человечьего не видел, но и голоса, окромя сестриного, слышать не приходилось.
Давно Саньку мучит совесть. Ну, он повинен перед государем, ради спасения живота своего прячется в лесах, а ради чего страдает Ирина, ради чего пропадает в этих болотах ее молодость, вянет девичья красота?
Иногда закрадывается в душу страшное сомнение: может, зря он здесь хоронится, может, на Москве забыли его давно, может, там другой государь? Санька со счету сбился и не помнит, сколько лет живет вдали от мира людского, так и не уяснил себе, давно ли он тут живет и долго ли еще придется отшельничать?
Из раздумья Саньку вывели торопливые шаги сестры. Ирина подбежала к нему и с тревогой, сквозь которую пробивалась радость, сказала:
— Саня, там люди!
— Какие люди?—у Саньки в голосе испуг.
— Монахи... двое. Они к нашему скиту идут.
Санька сбросил лопух с головы, воткнул удилище в мягкий берег и спешно пошел к скиту. Ирина — за ним.
10*
14?
Вбежав в молельню, оба враз бухнулись на колени и, троекратно перекрестившись, замерли в молитве. Скрипнули двери скита, и монахи вошли. Санька усиленно клал поклоны, но, скосив глаза, поглядывал на пришельцев через щель неприкрытой двери. Один из них, высокий, плечистый, мельком глянул на молящихся, сел к столу, облокотился, собрал бороду в кулак и стал ждать конца молитвы. Скуфья на монахе новая, чуть надвинутая на лоб, глаза под нависшими бровями острые, взгляд властный. У Саньки захолонуло под сердцем. По всему видно: это не монах. А раз не монах, то кто ж, кроме царева слуги, переодетого в рясу? Санька мучительно соображал: зачем государеву человеку рядиться монахом? Изловить Саньку можно и без рясы. Наверно, сперва думы
Санькины выпытать хотят. Ну, раб божий Александр, замкни уста на замок...
Ирине хорошо виден другой монах, невысокий, плотный, в старой рясе. Полы рясы обтрепаны. Скуфейка лихо сдвинута набекрень, из-под нее торчат клочки рыжих волос. Борода у монаха окладом, нос картошкой, с красновато-сйним отливом. Ежели первый монах неотрывно глядит на молящихся, то второй успел обшарить взглядом все углы скита, вроде бы нечаянно открыл ящик стола, заглянул под лавки. Хотел было прошмыгнуть в молельню, но другой знаком запретил — молитве мешать нельзя.
Не успел Санька подняться с колен, рыжий постучал в дверь и сиповато произнес:
— Господи Исусе Христе, сыне божий, помилуй нас.
— Аминь!—ответил Санька и открыл молельню.
— Мир обители сей и вам, люди,— пробасил черный монах, вставая.
— Входите с добром,— Санька топтался на месте.
— Удивление читаю на лицах ваших. Не ждали?
— Истинно,— ответил Санька.— Ушли мы от суеты людской вдаль и не ждали, что наше скитское житье, тихое и богоугодное, прервется словом из мира.
— Да-а, житье у вас тут тихое,— щуря подслеповатые глазки, произнес рыжий монах.
— Только богоугодное ли?—дополнил черный и испытующе глянул сначала на Саньку, потом на Ирину.— Живут тут брат и сестра денно и нощно с именем Христа на устах, а знают ли они смысл Христова ученья? Всю свою жизнь земную Христос учил народ, души людские истинной верой просвещал. А вы? Токмо для себя живете, дары божьи всуе переводите.
«Если начнут царевым именем насильничать — не дамся,— думал Санька, слушая монаха.— Все одно умирать, лучше в схватке сгину, а не дамся».
— А меж тем,—продолжал монах,— кругом живет великое множество людей во тьме, и не знают, куда идут. И ты, раб божий Александр, живешь среди них со светильником веры православной, но светильник сей тобою потушен. Умно ли сие? Не умно и преступно. Много лет провел ты здесь, но не токмо человекам, а и себе пользы не принес. И пришли мы на подвиг святой тебя звать.
У Саньки сразу отлегло от сердца. Спросил робко:
— Откуда, отче, знаешь имя и прегрешения мои? Место скита моего никому неведомо, кто указал путь тебе?
— От людей скроешься, от всевышнего—нет.
— Я рад вашему приходу, отче. Сам скитской жизнью давно недоволен.
— Покажи обиталище твое и земли, окрест раскинутые. Веди.
— Сказано: дьяк, гусино перышко, мудрая голова!—воскликнул рыжий, когда Санька с черным монахом ушли.— Охмурит он твоего братца, право слово, охмурит.
— Он разве не служитель божий?— спросила Ирина.
— Сказано: дьяк земской, а чешет языком во сто крат бойчее духовного,— поддергивая штаны, молвил в ответ рыжий.— А у тебя, девка, во рту ополоснуть нет ли чего?—и подмигнул.— Пока этого сатаны нет, пропади он пропадом!
Ирина по сизому носу догадалась, что рыжий привержен к хмельному, и ответила:
— Я мигом за чистой водичкой сбегаю.
— Сказано: и превратил спаситель воду в вино и един хлеб в пять тысяч хлебов и накормил и напоил превеликое множество народу. А ты сие сделать сможешь ли?
— Во ските... вино... откуда?—пролепетала Ирина.
— Сказано—не лги!—смеясь крикнул рыжий.—Ибо чую носом хмельное со первого шага в твою обитель...
— Боже мой! Так это мед неубереженный скисся и бродит. Вылить еще я не успела, прости, отче.
— Да ты с ума сошла, пропади ты пропадом. Вылить! Сказано— тащи сюда.
Ирина выскочила в придел и скоро поставила на стол большой ушатец с медовой брагой.
— Ой, ковшичек забыла,— и убежала обратно.
— Пропади он пропадом — ковшик,— монах махнул рукой. А когда Ирина вернулась с ковшиком, он уже, припав к ушату, пил брагу через край.
— Вот теперь слава богу! Вот теперь Ешка-Кугу тоя жив. Это меня, красавица, Ешкой зовут, потому — Ефим! А Кугу тоя — это, пропади они пропадом, черемисы меня назвали, потому как большая палка. Ходим мы из нашего монастыря по черемисским краям — язычников к православной вере приобщаем... С палкой это дело поспособнее выходит. Ну, и сказано: Кугу тоя — сиречь Большая палка.— Ешка захмелел заметно и, подсев к Ирине, проговорил:— А этот сатана дьяк Шигонька, пропади он пропадом, лукавец, не приведи бог. Вот он говорит...— Ешка подошел к ушату еще раз, снова пососал бражку через край и продолжал:—Вот он говорит: господь послал его к вам и место ваше указал. Сказано— лукавец. И совсем не господь бог послал его сюда, а один нагорный черемисин.— Ешка поманил пальцем Ирину и добавил:— Л Шигонька сам, как и вы, из Москвы беглый. Говорят, у царицы Глены Васильевны думным дьяком был. Голова! Одначе провинился! И матушка-царица указ —думному дьяку Шигоньке голову долой. А митрополит Даниил, пропади он пропадом, и говорит
Шигоньке: беги в черемисские леса, приведи в православную веру четыре... нет, сорок тыщ язычников, и тогда выпрошу у матушки-царицы тебе прощение. Вот он и прибег. Думал, раз-два — и сорок тыщ язычников окрестил. Ан не тут-то было. Я десять лет обращаю черемисов в истинную веру и, знаешь, сколько обратил? Двенадцать душ! А тут надо сорок тыщ. Вот он и хочет Саньку твоего послать к черемисам. Затем н пришел. Сказано: пропади он пропадом.
— Ты про нагорного черемисина говорил,— с волнением спросила Ирина,— откуда он про нас знает?
— Этот Шигонька в сих местах не первый раз шатается. Сказано: в молодости тут бывал, жил у одного черемисина в дому. Потом, уж я не ведаю как, сын того хозяина попал в Москву, служил там государю, сейчас владеет землями отца — умница, пропади он пропадом. Ну, Шигонька сразу к нему. Ударил челом: позволь, мол, на твоей земле часовенку поставить али церквушку. И тот горный князь не токмо позволил, но и первый в ней окрестился. А Шигоньке говорит. «Я-де тебе услужил, а теперь ты мне услужи. Сходи, говорит, в Разнежье, в монастырь, узнай, не живет ли там Санька-стольник. Найди и приведи его ко мне. Шигонька круть-верть, а отплатить добром надобно. Ну и пошел в обитель. Позвали к нему меня, потому как я один про ваш скит знал, где он и как. «Может, поведешь?»—спросил меня игумен. А я молитвы читать не больно горазд, на вольное житье меня давно тянуло, вот мы и пошли к вам.
— А кто...
— Забаяла ты меня, девка, совсем. Язык к горлу присох. Я выпью малость.
Припав к ушату еще раз, Ешка заплетающимся языком стал молоть несусветную дурь такую, что Ирине пришлось выйти. Из скита впервые со дня его сотворения понеслась по лесу Ешкина разухабистая песня.
Потом он заснул.
Ирина принялась готовить еду...
Когда Санька вывел монаха из скита к озеру, тот спросил совсем попросту, без высоких слов:
— Неужто не признал меня, Александр?
— Н-нет.
— Да Шигонька я—митрополичый летописец. Когда ты постельничим князя был, я хорошо помню.
— Мне ж во владычьих покоях пребывать не приходилось, откуда мне знать тебя? А слышать слышал,—Санька, говоря с Ши- гонькой, думал, что не зря тот сюда приволокся. Либо с прощением, либо... спросил осторожно:—Кто сейчас правит в Москве?
— Государыня Елена Васильевна, ни дна бы ей ни покрышки.
«Ой, хитрит, лукавец,— думает Санька.— Коль у власти Елена, стало быть, за моей душой этот дьяк послан».
А Шигонька, не замечая Санькиных страхов, говорил:
— После того, как ты из Москвы утек, подсунул меня владыка к великому князю в думные дьяки. И стал я у Василия Иваныча первым советником. Он без моего слова ни одного дела не начинал. А я и сам не глуп, да и митрополит Даниил думать мне помогал. Силу в Кремле имел я большую. Пришло время — великий князь умер. Государем провозгласили трехлетнего Ивана, ну а он какой правитель? Вся власть к матери его перешла. Правда, ничего худого про то правление я не скажу, одначе митрополита, а стало быть, и меня, слушать перестали. Даниил и повелел мне: придумай такое, чтобы по-прежнему было. Я придумал, да видно не больно ладно, слышу повеление: мне и боярину Патрикееву вести головы на плаху. Я—ко владыке. Тот подал мне рясу монашью, скуфейку да и говорит: «Убежать я тебе, друже, помогу — сие легко. А вот как ты обратно прибежишь? Не век же в нетях ходить? Посему иди ты в черемисскую уже знакомую тебе землю и к вере православной агарян да язычников приобщай, часовенки строй, умы диким народам просветляй. И только этим заслужишь себе прощение. Ну я и прибег в сии края В дороге вот этого монашка-бродягу встретил, вдвоем как-то легче.
— А в мой скит зачем забрел? Уж не меня ли еще раз в православную веру обратить хочешь?
— С собой позвать хочу, Александр,— прямо ответил Шиго- ня.— Не тот ты человек, чтобы без пользы родной земле жить. Стыдно! Даже Ешка—пропащая душа—со мной ходит. Пойдешь5
— Пойду,—твердо сказал Санька.—Здесь заживо сгнить можно. Да, прав митрополит: не весь же век в нетях ходить. Куда идти-то?
— Надумал я подвиг великий учинить, пройти во глубь лесов, в такие дикие места, куда ни один православный не проходил. Люди живут там свирепые, одначе верой чужой не испорченные. Там православие привить будет легче. Не хочу лгать перед тобой, Александр: подвиг сей труден. Может быть, и животов своих лишимся, может, придется умирать в мучениях. Зато коль вернемся, подвиг наш бог и святая церковь не забудут. Подумай!
— Я сказал: пойду. Что тут думать?
— А сестра?
— Куда иголка, туда и нитка. У нее выбора нет. Когда тро- немся-то?
-- Завтра, с богом.
— Тогда пойдем, угостимся, чем бот послал, да и сборы начнем в дорогу.
Ирина согласилась пойти в лесные пустыни дикие с радостью. И то верно: скитская жизнь опротивела — дальше некуда, а надежда заслужить право возвращения в родные места окрылила брата и сестру.
На другой день, оставив скит, ушли они за Шигонькой и Ешкой по невозвратной дороге в новую, неведомую им жизнь...
Шигонька сказал правду: путь до устья Кокшаги оказался легким. Ладья, взятая у монаха, на ходу быстра, послушна. Неслась она по течению, как стрела. Ешка с Санькой сидели на веслах,
Шигоня — на руле, Ирина примостилась под навесиком на носу.
Перед отъездом Шигонька сказал Ешке:
— Отныне про Большую палку забудь. Понесем мы диким людям токмо правдивое слово свое, трудовые руки свои да чистое сердце. И тогда они примут нас и полюбят и в молитвы наши поверят.
В первый день пути Ирина с радостью оглядывала волжские берега. Зверь ли вышел на водопой, человек ли идет на рыбный лов — все после унылой и однообразной скитской жизни радовало Ирину.
На другое утро, проплывая мимо крутого горного спуска. Шигонька сказал Саньке:
— Откос этот запомни на всякий случай. За ним земли известного тебе Аказа Тугаева. Пред тем, как сюда забраться, был я у него, это он попросил меня найти тебя. Велел побывать. Даст бог — вернемся, заедем.
Слова эти всколыхнули в душе девушки прежние, притихшие от времени чувства. И такая нестерпимая грусть заполнила все существо ее, что только в песне и можно вылить эту мучительную тоску. Спокойные утренние воды далеко разносят грустный девичий голос:
Спой, кукушечка, «Ку-ку»,
Прогони мою тоску —
Сколько лет нежданной, ей.
Гостьей быть в душе моей?
Вон осиною с угора На меня она глядит.
Из соснового из бора Плачем иволга летит На песчаном на откосе Лежит павшая сосна...
Но не спела мне кукушка Почему молчит ома?
Слушают песню люди, каждый думает о своем. Санька смотрит на сестру и знает, отчего она запела свадебную песню невесты. Девке давно пора бы спеть ее перед женихом, только... Ах, нет у сестры доли, нет. А у тебя, Санька?
У Шигоньки иная дума. Об утраченной власти думает Шигонь- ка, о молодом царе Иване, о том, как бы снова встать около трона. «Ах, хоть бы скорее издохла эта царица»,—мелькает в голове Шигоньки. Он, бедный, еще не знает, что Елены уже нет в живых — извели ее бояре ядом.
Тяжелее всех на душе у Ешки. Ведь подумать только — целую кадку меда оставили в скиту, сколько бы из этого меда бражки сварить можно!
К устью Кокшаги приплыли под вечер. Неприветливо встречала лесная река незваных пришельцев, из-за лесов хмурилась густыми темными тучами, дышала упругим ветром.
— Ночью гроза будет,— сказал Шигонька.— придется к берегу приставать.
Лодку вытащили на песок, укрыли ветками. Ешка и Санька ушли с сеткой ловить рыбу, Шигонька взялся сооружать шалаш, Ирина развела костер, приготовила котелок.
Через час вернулись с рыбой Санька и Ешка.
— В тех скитских озерах рыбы было предостаточно,— сказал Санька,— но в сей реке лесной, пожалуй, поболе будет. Богатая река!
Поужинав, забрались в шалаш и уснули. Ешку оставили на сторожах.
Шигонька оказался прав. Наутро пронесся ливень с грозой — короткий, но сильный. Перед этим долго на ночном небе бесновались молнии, рвали темно-синюю мглу и, казалось, тонули в бушующей Волге. При каждой вспышке Ешка истово крестился, дрожа всем телом.
После рассвета гроза прошла, и скоро деревья в лесу и прибрежные травы предстали перед утренним солнцем свежими, умытыми и яркими, источая легкий и радостный запах. С листьев на землю падали крупные капли прошедшего дождя, над рекой курился легкий парок.
— Какое великолепие, пропади оно пропадом! — восхищался Ешка.— Сказано: после грозы да водворится тишина.
— Добрая примета,— заметил Шигонька.—Будет начало подвига нашего грозным, зато в конце бог сулит добро и благополучие.
Ирина молча наслаждалась радостью теплого, летнего утра. Санька готовил ладью в путь.
Позавтракав все той же ухой, помолившись богу, тронулись в неведомый путь по Кокшаге.
Сразу же начались леса. Они густо обступали песчаные берега реки, и чем дальше продвигалась лодка, тем непроходимее казались темно-зеленые дебри.
Сначала все думали, что плыть против течения будет трудно, но встречного движения воды было почти незаметно. Особенно когда
лодка минула песчаные берега. Здесь лесная вода была совсем спокойной. Она отражала в себе все: и темные ели, и ивы, склоненные над ней, и лодку, плывущую по зеркальной глади, и гребцов. Мир лежал в глубине вод, будто перевернутый вверх дном.
Вначале берега были безлюдны, но скоро начали показываться первые признаки присутствия человека. Навстречу лодке по реке плыл старый долбленый челн, бока его прогнили, он полузатонул — видно, хозяин давно бросил его. На отлогих берегах видны были следы недавних костров, пни недавно срубленных деревьев. Скоро должен был встретиться человек.
Это случилось на второй день пути. Шум и человеческие голоса первой услышала Ирина.
— Стойте,— шепнула она,— люди.
Перестали грести Санька и Шигонька. Ешка, сидевший на руле, приставил к уху сложенную лодочкой ладонь. И верно: вдали слышались голоса людей. Шигонька кивнул головой — и Ешка направил ладью ближе к берегу. Осторожно продвигаясь около ивняка, склоненного над водой, лодка готова была при первых же признаках опасности нырнуть в кусты.
Скоро река повернула круто влево, течение ее на повороте было заметнее: струи с глухим рокотом ударялись в правый берег и подмывали его, иногда с крутого берега падали в воду широкие пласты земли.
Еще несколько легких ударов весла — и лодка вышла из-за поворота. И тут все увидели человека. Он стоял на самой середине реки в маленькой лодке, с шестом в руках. Ешка рванул руль влево— и лодка сразу нырнула в прибрежные ивы. Из-за кустов они увидели, что человек находится около своеобразной плотины, перегородившей всю реку. От берега до берега на воде были поставлены козлы из скрещенных и связанных между собой жердей. На козлы поперек реки положены другие жерди, к которым привязаны ели, спущенные вершинами в воду. Посреди плотины видна протока с натянутой дугой березовых поплавков. Там, под водой, сеть.
Ешка вполголоса сказал:
— Это для сомов гать такую изладили, пропади они пропадом.
Извай — сын Симокайки — сегодня на рыбной ловле старший. Давно живут люди в этом прибрежном илеме, и третий год у людей картом Симокайка. Он самый мудрый среди них, на охоту ли, на рыбный ли лов — всюду сам водит людей. Если сам не может— шлет сына. У Симокайки семь дочерей, а сын всего один, Извай.
Каждый год в это время выходят люди всем илемом ловить сомов. Крупная рыба в этих местах не водится, однако приходит пора, и сомы большими стаями проходят мимо этих мест. Старый карт знает; впереди песчаные отмели, и рыба скоро повернет назад. Вот тогда через реку строят гать и ждут, когда сомы пустятся в обратный путь.
Извай сторожил приход рыбы. Он непрестанно глядел то на поплавки, то на ветки елей, перегораживающие реку. Отец впервые послал его на это важное дело, и Извай старался не проглядеть приход сомов.