В длинной высокой камере под мрачным, облезлым зданием окружного суда в торговой части Плосского, в нескольких верстах от Лукьяновского, от завода, Яков в неотступной тоске тщетно пытался изгнать из памяти этот вид: он идет в наручниках между двух рядов конных жандармов, а те, сабли наголо, звякая шпорами, его гонят по заснеженным улицам, уже слякотным от санных полозьев.
Он молил полковника, чтобы ему дали идти по панели, где сраму меньше, но его выгнали на мокрую проезжую часть, и по дороге на работу люди останавливались, смотрели на него. Сперва просто смотрели, потом замирали, перешептывались, кто-то хихикал. Большинство, кажется, недоумевало, по какому случаю эдакий парад, но потом гимназистик в синей фуражке изобразил с помощью пальцев у себя на голове рожки и, пританцовывая на снегу, запел: «Жид, жид!» — и в ответ грянули крики, смех, улюлюканье. Кучка народа, женщины в том числе, потянулись следом, потешались над мастером, обзывали его «жид-убийца». Он хотел вырваться, убежать, но не посмел. Кто-то швырнул в него деревяшкой, угодил по шее лошади, та пустилась в дикий галоп и неслась, взметая снег, покуда ее не осадили. Тогда только полковник, гигант в меховой шапке, обнажил саблю, и толпа рассеялась.
Сначала он доставил арестанта в главную канцелярию тайной полиции, одноэтажный мрачный дом в закоулке; затем, после раздраженного разговора по телефону, обрывки которого слышал через стенку зажатый жандармами на скамье перепуганный арестант, препроводил Якова в подвал под окружным судом, а двое жандармов с обнаженными саблями остались охранять коридор. Яков, один в камере, ломая руки, причитал: «Мой Б-г, что я с собою сделал? Я в руках врагов!» Он бил себя кулаком в грудь, оплакивал свою судьбу, предвидел страшные беды. Кончится тем, что его в клочья растерзает толпа. Но бывали и минуты внезапной надежды, когда он думал, что стоит ему объяснить, почему он сделал то, что он сделал, и тотчас же его отпустят. Сдуру он прикинулся тем, кем он не был, в надежде, что это перед ним откроет «возможности», был хорошенько проучен и теперь платит за ученье. Если сейчас бы его отпустили. Он достаточно уже наказан. Он ругал себя за эгоизм и самонадеянность — и кто он такой? — обещал себе, что в будущем все переменится. Он выучил свой урок. Потом он вскочил и крикнул: «Какое будущее?» — но никто ему не ответил. Дневальный принес чай и ломоть черного хлеба, но есть он не мог, хотя у него со вчерашнего дня маковой росинки во рту не было. День шел, и мастер все чаще стонал, рвал на себе волосы, то и дело бился головой об стену. Жандарм это увидел и строго-настрого запретил.
К вечеру, сидя на жидком матрасе прямо на полу, арестант услышал в коридоре шаги, отличные от мерной поступи стражника, сменившего тех двух жандармов. Яков вскочил. Человек среднего роста, в черной шляпе и меховой шубе, спешил к темной камере по тускло освещенному коридору. Он приказал стражнику отпереть камеру, запереть его вместе с узником и уйти. Стражник мешкал. Человек терпеливо ждал.
— Мне не велено уходить, это уж как вашему благородию будет угодно, — говорил стражник. — Прокурор сказали — глаз не спускать с еврея этого, поскольку исключительно важный случай. Мне помощник ихний передал.
— Я здесь по официальному поручению и позову вас, когда мне понадобится. Подождите в дверях коридора.
Стражник нехотя отпер камеру, запер пришедшего с Яковом и ушел. Пришедший подождал, пока стражник уйдет, потом вынул из кармана свечной огарок, засветил и сунул в оплывки сырого воска на блюдце. Подержал блюдце, разглядывая Якова, потом поставил на стол. Увидел при свече пар у себя изо рта, накинул шубу. «Я подвержен простуде». Темная бородка, пенсне, шарф, обмотанный вокруг шеи. Оглядел мастера, который стоял навытяжку, весь напрягшись, и представился звучным спокойным голосом:
— Я Бибиков, следователь по особо важным делам. Назовитесь, пожалуйста.
— Яков Шепсович Бок, ваше благородие, хотя в моих глупых ошибках ничего особо важного нет.
— Так вы не Яков Иванович Дологушев?
— Это был идиотский обман. Я сразу признаю.
Бибиков, поправив пенсне, молча смотрел на него. Поднял свечу, хотел от нее прикурить, потом передумал, снова поставил свечу на стол, папиросу сунул в карман.
— Скажите мне правду, — начал следователь строгим голосом, — вы убили этого несчастного мальчика?
Тьма застлала глаза Якову.
— Ни Б-же мой! Ни Б-же мой! — крикнул он хрипло. — Как я мог убить невинного ребенка? Зачем мне это нужно? Сколько лет я хотел иметь ребенка, но такое уж мое счастье, жена не может родить. В душе своей по крайней мере я все равно что отец. И зачем бы я стал убивать невинного ребенка? О таком и помыслить страшно, лучше умереть.
— И давно вы женаты?
— Пять лет, шестой, хотя сейчас я нельзя сказать, что женат, потому что жена меня бросила.
— Вот как? И почему же она вас бросила?
— Если короче оказать, она мне изменила. Бежала с неизвестной мне личностью, в потому я сейчас в тюрьме. Не поступи она так, я бы сейчас был там, где мое место, то есть где я родился. В эту самую минуту я сидел бы за ужином, но вот не судьба. Как солнце сядет, заработал я копейку или же нет, я шел прямо к своему дому. Не такое уж плохое место, если теперь подумать.
— Вы, стало быть, не киевлянин?
— Я не городской, из провинции. Я покинул свои края через несколько месяцев после того, как жена меня бросила, и с ноября я здесь. Стыдно было там оставаться, когда такое случилось. Были еще причины, но эта главная.
— И какие же это причины?
— Надоела моя работа — разве это можно назвать работой? И я надеялся, если немного повезет, получить кой-какое образование. Говорят, в Америке есть такие школы, где взрослые занимаются по вечерам.
— И вы намеревались эмигрировать в Америку?
— Была и такая мысль, ваше благородие, были и другие, и все они кончились пшиком. Хотя вообще я верный подданный царя.
Следователь нащупал в кармане папиросу, прикурил. Затянулся и помолчал по другую сторону стола, разглядывая при свече замученное лицо Якова.
— При вашем аресте я заметил среди ваших пожитков несколько книг, в том числе томик избранных глав из сочинения философа Спинозы.
— Совершенно верно, ваше благородие. Мне его вернут? И еще я беспокоюсь насчет своего инструмента.
— Все своим чередом, если вас оправдают. Вы знакомы с его сочинениями?
— Ну это как бы сказать, — ответил мастер, встревоженный вопросом. — Книгу я прочитал, но не все я там понял.
— Что в ней вас привлекло? Прежде всего, позвольте спросить, что вас привело к Спинозе? То, что он еврей?
— Нет, ваше благородие. Я и не знал, кто он и что, когда мне книга попалась, — его же не очень жалуют в синагоге, если вы читали историю его жизни. Я увидел книгу на толкучем рынке в соседнем местечке, отдал копейку, потом еще ругал себя за то, что потратил деньги, которые с таким трудом достаются. А прочитал несколько страниц, и меня как ветром понесло. Я уже сказал, я понимал не все, но когда вы имеете дело с такими идеями, вас как будто околдовали. Я просто стал другим человеком. Конечно, это только так говорится, я мало изменился со своей юности.
Отвечал он свободно, но разговор о книге с русским официальным лицом пугал Якова. Он меня испытывает, он думал. Но если на то пошло, лучше уж о книге, чем об убитом ребенке. Я скажу всю правду, но не надо спешить.
— Не объясните ли вы мне, что, но-вашему, значит книга Спинозы? Иными словами, если это философия, то что она утверждает?
— Сказать нелегко, — виновато замялся Яков. — Честно говоря, я человек отчасти темный. А в другой своей части я недоучка. Я многого не ухватываю при самом большом прилежании.
— Объясню вам, почему я вас спрашиваю. Я спрашиваю потому, что Спиноза — один из любимейших моих философов, и мне интересно знать, как он воздействует на других.
— В таком случае, — сказал мастер с некоторым облегчением, — я вам скажу, что книга означает разное в зависимости от содержания глав, хотя в самой глубине все и связано воедино. Но по-моему, смысл тут в том, что он хотел сделать из себя свободного человека, и каждый может, согласно его философии, — не знаю, понятно ли я говорю, — все продумав и все связав, если вы согласитесь со мной, ваше благородие.
— Неплохой подход, — сказал Бибиков, — если говорить скорее об авторе, чем о книге. Но слегка коснитесь, если можно, и самой философии.
— Кто же знает, получится ли у меня, — оказал мастер. — Ну может быть так, что Б-г и природа — одно, то же и человек; и богат ли он, беден — это не имеет значена, что-то в таком духе. Да? Если ты поймешь, что разум связывает человека с Б-гом, то ты поймешь все так же, как я. И тогда ты свободен, если ты в разуме Б-жием. Ты тогда все понимаешь. А с другой стороны, вся беда в том, что ты связан Природой, да? Хоть для Б-га это не важно, ибо сам он Природа. Есть еще одна вещь под названием Необходимость, она всегда тут как туг; хотя кому она нужна, и приходится ее одолевать. По штетлу Б-г вечно носится с Законом в обеих руках, но у того, у другого Б-га, хоть они ведает куда большим пространством, гораздо меньше хлопот. В какого ни перестаешь верить, никакой разницы, если у тебя нет работы. Вот вам и Необходимость. И еще я думаю, смысл такой, что жизнь есть жизнь и незачем ее пихать в могилу. Или так, или я не очень хорошо во всем разобрался.
— Если человек связан Необходимостью, откуда же берется свобода?
— Она в твоих мыслях, ваше благородие, если твои мысли в Б-ге. Если ты веришь в такого вот Б-га, и ты ее можешь измыслить. Как бы человек летает над собственной головой на крыльях разума или что-то в таком духе, да? Соединяешься со вселенной и забываешь о собственных горестях.
— И вы верите, что так можно достичь свободы?
— В какой-то степени, — вздохнул Яков. — Очень бы хорошо, но какой у меня опыт? Я мало жил за пределами местечка.
Следователь улыбнулся.
Яков усмехнулся было, но тут же осекся.
— Как по-вашему, то, о чем вы говорите, и есть истинная свобода или человек не может все-таки быть свободен без свободы политической?
Тут надо поосторожней, думал мастер. Политика есть политика. Зачем раздувать горящие уголья, если по ним придется идти?
— Даже не знаю, ваше благородие. Отчасти можно так посмотреть, отчасти по-другому.
— Совершенно верно. Можно сказать, у Спинозы не одна концепция свободы — в Необходимости, говоря философски; а практически — в государстве, иными словами, в области политики и политического действия. Спиноза допускает известную свободу политического выбора, равно как и свободу выбора в образе мыслей, как если бы подобный выбор существовал. По крайней мере он его допускал. Он, вероятно, считал, что цель государства, правительства — безопасность и сравнительная свобода разумного человека. Чтобы человеку было позволено думать. К тому же он полагал, что человек свободней, если участвует в жизни общества, чем ежели пребывает в уединении, как сам Спиноза. Он полагал, что свободный человек в обществе радеет в том, чтобы умножать счастье и интеллектуальную независимость своих ближних.
— Да, наверно, все оно так, ваше благородие, раз уж вы говорите, — сказал Яков, — но что касается меня, тут еще есть о чем поразмыслить, хотя, если ты беден, время твое уходит на другие вещи, само собой понятно какие. И ты оставляешь тем, кому это по плечу, думать о разной-всякой политике.
— Ах, — Бибиков вздохнул. Пыхнул папиросой и ничего не ответил. На минуту в камере повисло молчание.
Я что-то не так сказал? — отчаянно думал Яков. Иногда лучше вообще держать язык за зубами.
Когда следователь снова заговорил, он уже был больше похож на официальное допрашивающее лицо, голос стал сухой, бесстрастный.
— Случалось ли вам слышать выражение «историческая необходимость»?
— Не помню такого. Не слышал, по-моему, но, наверно, могу догадаться, что это значит.
— Вы уверены? Вы не читали Гегеля?
— Не слышал про него.
— А Маркса? Он тоже был еврей, хотя это ему, кажется, не очень нравилось.
— Тоже не слышал.
— Как по-вашему, есть у вас своя собственная «философия»? И если да, то в чем она заключается?
— Если она у меня и есть, то не стоит разговора. Я же только-только начал немного читать, ваше благородие, — извинялся Яков, — и если есть у меня философия, так это, если позволите сказать, что жизнь должна бы стать получше.
— Но как ее сделать лучше иначе как политическими средствами?
Вот она, ловушка, подумал Яков.
— Может, надо, чтобы стало больше работы, — выговорил он, запинаясь. — И чтобы люди были добрее друг к другу. Все должны быть ответственными, иначе все плохое станет еще хуже.
— Что же, для начала неплохо, — спокойно сказал следователь. — Вам нужно и дальше читать и думать.
— Я и стану, как только меня отсюда выпустят.
Бибиков, кажется, смешался. Мастер почувствовал, что его разочаровал, но он не понимал почему. Наверно, нес слишком много вздора. Не так-то легко говорить умные вещи, когда ты в беде, да и на чужом языке нелегко изъясняться.
Немного погодя следователь уронил рассеянно:
— Синяки на голову как посадили?
— В темноте, от тоски.
Бибиков полез в карман и протянул мастеру свой портсигар.
— Угощайтесь. Турецкие.
Яков закурил, чтобы его не обидеть, хотя ему не по нутру была эта папироса.
Следователь вынул из кармана свернутый листок бумаги и огрызок карандаша, положил на стол перед Яковом.
— Оставляю вам этот допросный лист. Нам надо установить кое-какие подробности вашей биографии за неимением полицейских бумаг. Ответьте на все вопросы, подпишитесь, а тогда позовите стражника и ему отдайте эту бумагу. В каждом вашем показании будьте точны. Свечу я вам оставляю.
Яков уставился на бумагу.
— А сейчас мне надо спешить. У моего мальчика жар. Жена с ума сходит.
Бибиков застегнул меховую шубу и надел широкополую черную федору, которая казалась ему велика.
Кивнул арестанту, сказал тихо:
— Что бы ни случилось, будьте мужественны.
— Б-г ты мой, что может случиться? Я невинный человек.
Бибиков пожал плечами:
— Это дело тонкое.
— Помилосердствуйте, ваше благородие, я так мало видел в своей жизни.
— Милосердие — это для Б-га, я полагаюсь на закон. Закон вас защитит.
Он позвал стражника и вышел из камеры. Запиралась гремучая дверь, а он уже спешил прочь по тусклому коридору.
Мастер вдруг почувствовал острый укол тоски.
— Когда вы еще придете? — крикнул он вслед уходящему.
— Завтра.
Хлопнула дальняя дверь. И замерли шаги.
— Жди-пожди теперь завтра ихнего, — сказал стражник.
Наутро другой стражник отпер камеру, тщательно обыскал Якова, плотно его заковал в тяжелые наручники, скрепленные толстой короткой цепью, и в сопровождении еще двоих конвойных, один из которых его ругал и толкал пистолетом в спину, Яков, ни жив ни мертв, был отведен по стонущим деревянным ступеням на два марша вверх, в кабинет судебного следователя. В просторной прихожей сидели за длинными столами и скребли по бумаге перьями чиновники в вицмундирах. Уставясь на него с любопытством, потом они переглядывались. Якова провели в небольшой кабинет, оклеенный темными обоями. Бибиков стоял у открытого окна и махал руками, разгоняя папиросный дым. При появлении Якова он тотчас затворил окно и сел в кресло во главе длинного стола. В кабинете было еще массивное бюро, несколько полок с толстыми книгами, две большие лампы под зелеными абажурами, образок в углу; царь Николай Второй, изображенный сепией, в медалях, с безупречной бородкой, осуждающе глянул на мастера со стены. При этом большом портрете ему стало совсем уж не по себе.
Кроме Бибикова, в кабинете был только помощник, прыщавый господин лет тридцати с жидкой бороденкой, в которой сквозил слабый, убегающий назад подбородок. Он сидел рядом со следователем в конце стола, Якову же было велено сесть в другом конце. Трое сопровождающих по указанию следователя остались ждать в прихожей. Бибиков, бегло оглядев арестанта — чуть ли не с омерзением, как тому показалось, — порывшись в стопке бумаг на столе, извлек из кипы толстую пачку и начал листать. Что-то шепнул помощнику, тот набрал в вечное перо черных чернил из большого пузырька, обтер кончик выпачканной тряпицей и стал строчить у себя в тетради.
Лицо Бибикова, усталое и хмурое, так изменилось со вчерашнего, что на секунду Яков смятенно подумал, не другой ли перед ним человек. У него была большая голова, широкий лоб и седеющая темная грива. Читая, он покусывал тонкую нижнюю губу; потом отложил бумаги, подул на пенсне, утвердил на переносье, отпил воды из стакана. Голосом, лишенным всякого чувства, он через стол заговорил с мастером:
— Сейчас я вам прочту часть показаний Николая Максимовича Лебедева, хозяина завода в Лукьяновском округе; то есть завод находится в Лукьяновском…
Но тут официальный голос его изменился и он тихо сказал:
— Яков Шепсович Бок, вы в трудном положении, и нам надо уладить дело. Сначала вам придется выслушать показания свидетеля Лебедева. Он утверждает, что вы с самого начала намеревались его обмануть.
— Неправда, ваше благородие!
— Одну минуточку. Держите себя в руках, пожалуйста.
Бибиков взял папку, полистал к середине и вслух прочитал:
— «Н. Лебедев: Тот, кого я знал как Якова Ивановича Дологушева, хотя и оказал мне случайно довольно важную личную услугу, за каковую я щедро его вознаградил, и дочь моя со всем уважением к нему отнеслась, не был честным человеком, а точней, он обманщик. Он скрыл от меня по причинам более чем очевидным — и еще бы, ибо я никогда бы не нанял его, знай я то, что сейчас я знаю, — что он на самом деле, хоть он это пытался скрыть, член еврейской нации. Признаться, во мне мелькнуло подозрение, когда я заметил в нем неловкость при вопросе моем, адресованном ему, относительно Священного писания. В ответ на мой вопрос, имеет ли он обыкновение читать Святую Библию, он ответил, что знаком лишь с Ветхим Заветом, и весь побледнел, когда я прочитал ему несколько наглядных стихов из Нового Завета, а именно из Нагорной проповеди.
Следователь: Еще что-нибудь?
Н. Лебедев: Еще я заметил странную неуверенность, как бы заикание, когда он в первый раз назвал свое имя, то есть ложное имя, к которому он пока не привык. Видно, имя это, я бы так выразился, ваше благородие, не давалось его еврейскому языку. Еще могу добавить, для человека очевидно бедного он выказал странную неохоту — возможно, это к его чести — в ответ на мое великодушное предложение должности у меня на заводе, и далее вновь пробудились мои подозрения, когда я предложил ему жилье в комнате над конюшней и он был, кажется, этим смущен. Он хотел на меня работать, но и боялся, что совершенно естественно. Он волновался, облизывал губы и отводил глаза. Поскольку самому мне этого не позволяет здоровье — больная печень, одышка, — я и подыскивал человека, который бы жил на заводе и блюл мои интересы. А поскольку еврей мне помог, когда мне вдруг стало дурно и я упал в снег, подозрения мои скоро рассеялись и я ему предложил эту должность. Думаю, он прекрасно знал, принимая мое ошибочное предложение, что Лукьяновский — священная территория и там запрещено жить евреям, за исключением, как я это понимаю, особенно отличившихся на службе Трону; потому-то, я так считаю, он и не пытался мне сунуть свои бумаги, чтобы я передал их в участок.
Следователь: А вы их у него спрашивали?
Н. Лебедев: Не то чтобы прямо спрашивал. Да, кажется, раз и спросил, но он пустил в ход свои еврейские штучки, а потом у меня пошли нелады со здоровьем и я забыл ему напомнить. Если бы я напомнил и он отказался предъявить документ, я бы сразу ему отказал от места. Я человек великодушный, терпимый, ваше благородие, но никогда бы не потерпел у себя на работе еврея. Благоволите обратить внимание на этот знак на моем лацкане. Я считаю проявлением наглости со стороны арестованного, что его нимало не смутил этот знак. К вашему сведению, я бывший ответственный секретарь Общества двуглавого орла».
Следователь положил бумагу на стол, снял очки, потер глаза.
— Вы выслушали эти показания, — сказал он Якову, — Я читал и ваш вопросный лист, знаком с ответами. Но теперь попрошу вас высказаться по поводу показаний свидетеля Лебедева. Верны ли они по своей сути? Это не допрос, а полицейское дознание с целью установить правомочность обвинения.
Яков, волнуясь, поднялся.
— Пожалуйста, ваше благородие, я законов не знаю, и бывает, трудно там, где нужно, отвечать «да» и «нет». Может быть, вы мне позволите спросить совета у адвоката? Я бы и рублей наскреб, если бы полиция мне вернула мои деньги.
— «Да» и «нет» сами становятся на свои места, когда человек говорит правду. Что же до советов адвоката, то на данной стадии это представляется невозможным. По нашему закону сначала устанавливается обвинение. После предварительного дознания судебный следователь и прокурор консультируются, и если оба сходятся на том, что подозреваемый виновен, обвинение считается действительным и далее передается в окружной суд, где судьи либо подтверждают, либо опровергают его. Защита может начаться лишь после того, как составлен обвинительный акт и копия его вручена обвиняемому. После чего в течение недели с небольшим обвиняемый может найти себе защитника и поставить об этом в известность суд.
— Ваше благородие, — забеспокоился Яков, — а если человек не виновен в том, в чем его обвиняют? Что-то у меня голова идет кругом. То я думаю, что все ясно как день и преступление, о котором мы говорим, яйца выеденного не стоит, просто ошибка, можно сказать, а потом вы говорите такое, что меня в дрожь кидает. За мой малый грех — почему же надо обвинять меня в грехе страшном? Я назвался не своим именем, да, во почему из этого следует обвинительный акт?
— Мы установим в должном порядке, что из этого следует
Мастер тяжко вздохнул, сел, и скованные руки дрожали у него на коленях.
— Я просил вac ответить на показания свидетеля Лебедева.
— Уверяю вас, ваше благородие, у меня ничего плохого не было на уме. Что я сделал неправильного — Николай Максимович и сам признает, — я сделал нехотя, против моей воли. Дело было так, что я нашел его пьяного в снегу. Как вознаграждение он мне предложил работу, но я же его не просил. Мне бы отказаться, я и пробовал отказаться, но деньги уходят, мне за жилье платить надо и прочее. Работа мне была позарез нужна — у меня руки плачут, когда у них нет работы, — ну и принял я под конец это его предложение. Краской, обклейкой при первой моей работе он остался доволен, и еще он мне говорил, что я хорошо блюду его интересы на кирпичном заводе. Я вставал в половине четвертого каждое утро — присматривать, как грузят кирпичом телеги. И если бы он один раз мне это сказал — так ведь несколько раз говорил. Вы сами можете его спросить, ваше благородие.
— Хорошо, но вы назвались чужим именем? Русским именем? Это не был несчастный случай, как я понимаю? Это было намеренно?
Следователь решительно тряхнул головой. И это тот самый человек, который говорил, что любит Спинозу?
— Да, это была моя ошибка, я признаю, — сказал Яков. — Я сказал ему первое имя, какое пришло на язык. Не подумав, ваше благородие, вот так человек и попадает в беду. Один неверный шаг всего — и запутываешься. Дологушев — это такой кривой мужик недалеко от нашего местечка, он забивает свиней. Но ведь я не хотел жить в заводе, и как не хотел! До того дошло, что сна лишился от беспокойства. Николай Максимович сам упоминает, что я испугался, когда он предложил мне жить над конюшней. Я спросил, можно я лучше буду жить на Подоле и ходить на работу, а он сказал — нет, пусть я прямо в заводе живу. И он ошибается, не спрашивал он у меня бумаг. Может, ему так кажется, но он не спрашивал. На него нападает тоска, иногда мысли путаются. Клянусь, он ни разу не спрашивал. Спросил бы, так сразу все бы и кончилось. Я понял бы, что дело не выгорело, и ушел бы. И избавился бы от всего этого несчастья.
— Но вы, однако, жили в Лукьяновском, хотя сознавали, что нарушаете при этом закон?
— Да, я и сам уже говорил, ваше благородие, но я не хотел потерять работу. Я надеялся на лучшую жизнь. — Голос у него жалобно дрогнул, но, увидев сжатые губы и строгий взгляд следователя, Яков осекся и стал разглядывать свои руки.
— В вопросном листе, — сказал Бибиков, нацепляя очки и сверяясь с другой бумагой, — вы указали, что вы еврей «по рождению и национальности». Справедливо ли я усматриваю здесь особую оговорку, и если да, то каков ее смысл?
Мастер минуту сидел молча, потом поднял сконфуженный взгляд.
— Что я имел в виду, так то, что я человек нерелигиозный. В молодости я верил, а потом потерял веру. По-моему, я это упоминал в разговоре с вами вчера вечером, но может, и не упоминал. Только я это имел в виду.
— Как это случилось? Я говорю о вашей утрате веры.
— Думаю, тут не одна причина, хоть всех я и не упомню. Жизнь так поворачивалась, что мне много о чем приходилось думать. Одна мысль рождает другую. Дайте мне одну мысль — и через минуту ее уже будет толкать вторая. А еще я немного читал, я вам говорил, ваше благородие, и понабрался кой-чего, о чем раньше и не догадывался. Так как-то, все, вместе взятое.
Следователь весь подался вперед на своем кресле.
— А не были вы, случаем, крещены? Весьма бы пришлось кстати.
— О нет, ваше благородие, не было ничего такого. Я хочу сказать, я свободномыслящий.
— Так, понимаю, хотя, чтобы стать свободномыслящим, надо научиться мыслить.
— Уж я стараюсь, — сказал Яков.
— Кто такой, во-вашему, свободомыслящий?
— Человек, который сам решает, хочет ли он верить в религию. Ну еще, наверное, можно сказать — агностик. Кто-то верит, кто-то нет.
— И вы полагаете, вам прибавляет чести, что вы неверующий?
Б-г ты мой, что я такое сказал? — думал мастер. Надо быть тише воды, ниже травы, не то сам себе вырою могилу и меня в нее положат.
Он заговорил торопясь:
— Вы сами сказали, ваше благородие, «да» и «нет» попадают на свое место, когда говоришь правду. Я говорю правду.
— Не будем без нужды усложнять эти материи. — Бибиков отпил из стакана. — Вы по закону еврей. Таковым считает вас правительство Российской Империи, как бы вы ни запутывали свой ответ. Таковым вы значитесь в вашем паспорте. Наши законы относительно евреев к вам применимы. Однако если вы стыдитесь своего народа, почему бы вам официально не отказаться от своего вероисповедания?
— Я не стыжусь, ваше благородие. Может быть, мне не всегда нравится то, что я вижу, — еврей, как говорится, еврею рознь, — но если бы я кого и стыдился, то, уж наверно, себя самого. — Он сказал это и покраснел.
Бибиков слушал с интересом. Заглянул в свои записи, поднял взгляд и прищурился, Иван Семенович, помощник, который ловил каждое слово и, как зеркало, отражал каждое движение следовательского лица, заглянул в записи со своего места и весь вытянулся вперед.
— Только совершенную правду, пожалуйста, — строго сказал следователь. — Являетесь ли вы революционером, в теории или на практике?
Яков слышал, как бухает у него сердце.
— Об этом упоминается где-то в ваших бумагах, ваше благородие?
— Благоволите ответить на мой вопрос.
— Нет. Б-же упаси. Я и не понимаю такого. Это не в моей природе. Что-что, а я человек мирный. «Яков, — я всегда себе говорил, — в жизни столько жестокости, если у тебя хватает ума, держись от нее подальше». Нет, это не для меня, ваше благородие.
— Социалист или член социалистической партий?
Мастер запнулся.
— Нет.
— Вы уверены?
— Даю честное слово.
— Сионист
— Нет.
— Принадлежите ли вы к какой бы то ни было политической партии? В том числе и к еврейской?
— Ни к одной, ваше благородие.
— Очень хорошо. Вы отметили ответы, Иван Семенович?
— Каждое слово, не извольте беспокоиться. Все у меня записано, — сказал прыщавый помощник.
— Хорошо, — сказал Бибиков, рассеянно теребя бороду. — А теперь я хотел бы вас расспросить еще по другому пункту. Подождите, бумагу вот только отыщу.
— Простите, если мешаю, — сказал Яков, — но я хочу, чтобы вы знали, что в паспорте у меня был поставлен штемпель «Разрешается», когда я уезжал из своих мест. А когда я приехал в Киев, на другой же день — так как приехал я поздно ночью, — на другой же день я пошел в паспортный стол в полицейском участке на Подоле. И там тоже в моем паспорте поставлен был штемпель.
— Это уже отмечено. Я проверял паспорт, и все ваши пояснения соответствуют истине. Однако речь пойдет сейчас не о том.
— Это только в Лукьяновском, вы уж простите меня, ваше благородие, там я не пошел в участок. Вот где я совершил ошибку.
— Это тоже отмечено.
— Если вы не против, я хотел бы напомнить, что короткое время служил в русской армии.
— Отмечено. Весьма короткое время, меньше года. Вы были отпущены по болезни, не так ли?
— Да и война кончилась. Зачем тогда держать такую тьму солдат?
— И что это была за болезнь?
— Приступы астмы, без конца. И не знаешь, главное, когда она на тебя нападет.
— И вас до сих пор мучит этот недуг? — спросил следователь совсем другим, участливым тоном. — Я оттого спрашиваю, что у сына моего астма.
— Все почти прошло, хотя иной раз, в ветреный день, и бывает трудно дышать.
— Я рад, что у вас это прошло. А теперь позвольте мне перейти к следующему пункту. Я прочитаю вам показания Зинаиды Николаевны Лебедевой, незамужней, тридцати лет.
Это ужасно, думал мастер, тиская руки. Когда же все это кончится?
Дверь отворилась. Следователь с помощником подняли глаза на двух входивших в кабинет должностных лиц. Один, в красно-синем мундире с золотыми эполетами, был тот самый полковник Бодянский, который арестовал Якова, грузный господин, с рыжими торчащими усами. Второй был Грубешов, главный прокурор Верховного суда города Киева. Утром он уже заходил в камеру и смотрел на мастера, не произнося ни единого слова. Яков замер, вжимаясь в стену. Пять минут спустя прокурор вышел, оставив Якова в холодном поту.
Грубешов положил на стол потертый портфель с ремешками. Был он плотный, с мясистым лицом, бакенами и ястребиным взглядом. Шея валиком налетала на твердый воротничок над черным галстуком. Одет он был в черный костюм с нечистой желтой жилеткой и, казалось, подавлял возбуждение. Снова Яков насторожился.
Помощник Бибикова проворно вскочил и раскланялся. Под остерегающим взглядом следователя Яков поспешно поднялся, да так и остался стоять.
— Добрый день, Владислав Григорьевич, — сказал Бибиков, несколько нервничая. — Добрый день, господин полковник, я вот подозреваемого допрашиваю. Будьте любезны, присаживайтесь. Иван Семенович, закройте, будьте добры, дверь.
Полковник щупал усы пальцами, прокурор, неизвестно чему слегка улыбаясь, кивнул. Яков по знаку следователя, трясясь, уселся. Оба пришедших на него смотрели, прокурор так пристально, что у Якова мурашки ползли по спине, — будто оценивал здоровье работника, вес, силу, выносливость; или будто он в зоологическом саду разглядывал неведомого зверя. Полковник же смотрел мимо, будто никакого Якова нет на свете.
Мастер устало подумал, что так бы оно и лучше.
Бибиков пробежал глазами часть первого машинописного листа из папки, которую держал в руках, потом еще полистал ее, прежде чем поднял взгляд.
— Ага, нашел, — сказал он, прочистив горло. — Вот, ключевая фраза. «З.Н.Лебедева: Я с самого начала почувствовала, что с ним что-то не так, чем-то он отличается, но сразу не сообразила, до какой, степени, иначе я не имела бы с ним никакого дела, можете мне поверить. Он сразу мне показался странным, как будто бы иностранцем, но я себе это объясняла тем, что он провинциал, лишенный вдобавок образования и культуры. Могу только сказать, мне было не по себе в его обществе, хотя, разумеется, я была искренне ему признательна за то, что он помог папе, когда тот поскользнулся в снегу. А потом я его возненавидела, ибо он попробовал на меня посягнуть. Я твердо сказала ему, что отныне не желаю его видеть…»
— Неправда, не посягал я на нее, — сказал Яков и приподнялся. — Не было ничего такого.
— Будьте любезны… — сказал Бибиков, смотря на него с недоумением.
— Молчать! — сказал полковник Бодянский, стукнув кулаком по столу. — Сесть немедленно!
Грубешов барабанил по столу пальцами.
Яков поскорей сел. Бибиков, в затруднении, посмотрел на полковника. Мастеру он твердо сказал:
— Будьте любезны сдерживаться, это официальное расследование. Я читаю дальше. «Следователь: Вы его обвиняете в грубых сексуальных домогательствах?
З.Н. Лебедева: Да, я уверена, он хотел меня изнасиловать. Я тогда уже стала подозревать, что он еврей, но когда сама убедилась, я даже закричала.
Следователь: Объясните, что вы разумеете под словами „сама убедилась“?
З.Н. Лебедева: Я увидела, что он обрезанный, как это водится у еврейских мужчин. Мне пришлось посмотреть.
Следователь: Вы продолжите, Зинаида Николаевна, когда успокоитесь. Вероятно, это вам неловко, но лучше сказать правду.
З.Н. Лебедева: Он понял, что я этого не потерплю, и вышел из комнаты. Больше с тех пор я его не видела, благодарение Господу.
Следователь: Стало быть, насилия не было, в прямом значении слова, прошу меня извинить? Он к вам не прикоснулся и не пытался прикоснуться?
З.Н. Лебедева: Можно и так сказать, но факт остается фактом: он разделся и имел намерение вступить в связь с русской женщиной. Он на это рассчитывал, иначе не стал бы он раздеваться и появляться голым. Я уверена, вам такое не может понравиться, ваше благородие.
Следователь: Нравится — это, пожалуй не та оценка, которая могла бы соответствовать его поведению, равно как и вашему, Зинаида Николаевна. Но вы, разумеется, поставили в известность об этом случае вашего отца, Николая Максимовича?
З.Н. Лебедева: Мой отец не совсем здоров, его здоровье, физическое и душевное, пошатнулось после смерти моей бедной матушки. К тому же единственный брат его умер всего год тому назад от продолжительной болезни. Мне не хотелось прибавлять ему огорчений. Он кнутом приказал бы отстегать этого еврея».
— Отмечено, что на этом месте свидетельница разрыдалась.
Бибиков отложил бумагу.
— А теперь ответьте, пожалуйста, — спросил он Якова, — вы пытались силой овладеть Зинаидой Николаевной?
Николай Семенович налил в следовательский стакан воды из стоявшего на столе фарфорового кувшина.
— Нет, абсолютно нет, — заторопился Яков. — Мы два раза ужинали с ней вместе по ее приглашению, когда я работал в верхней квартире, а в последний вечер — вечер, когда я уже все покрасил, — после она пригласила меня к себе в спальню. Наверно, не надо бы мне идти — теперь-то уж ясно. — хоть дело это нехитрое, если принять во внимание мужскую природу. И все-таки у меня были сомнения, и в ту же минуту, как только увидел, что она нечиста, ваше благородие, я и ушел. Это истинная правда, и пусть я буду стараться до самого Судного дня, истиннее она уж не станет.
— Что вы хотите сказать этим «нечиста»?
Мастер был в замешательстве.
— Прошу прощения, что упоминаю о таких вещах, но, когда человек попал в беду, ему приходится объясняться. У нее, как бы это сказать, были месячные.
Он поднял закованные руки, чтобы утереть лицо.
— Каждого еврея, который только приблизится к русской женщине, надо вздернуть на виселице, — сказал полковник Бодянский.
— Она вам упомянула о своем состоянии? — осипшим голосом справился Грубешов.
— Я видел кровь, ваше благородие, уж вы меня извините, когда она обмывалась.
— Кровь видели? — произнес прокурор с издевкой. — И для вас, для еврея, это имело некий религиозный смысл? А известно ли вам, что в средние века, говорят, менструировали евреи-мужчины?
Яков смотрел на него со страхом, во все глаза.
— Я ничего про это не знаю, ваше благородие, хотя не могу себе представить, как такое могло быть. А что касается Зинаиды Николаевны, так ее состояние имело для меня тот смысл, что ничего хорошего ни ей, ни мне тут не будет, и я идиот, во-первых, что согласился пойти с нею в спальню. Мне бы домой уйти в ту самую секунду, как я кончил работу, а не соблазняться этими ее разносолами.
— Расскажите, что произошло в спальне, — сказал Бибиков, — и пожалуйста, не отклоняйтесь от поставленного вопроса.
— Да ничего не произошло, ваше благородие, клянусь вам. Все, как я уже говорил — и сама молодая госпожа говорит в бумаге, которую вы читали, — я поскорее оделся и сразу унес ноги. Даю вам честное слово. И больше я ее не видел. Поверьте, я жалею, что все это произошло.
— Я вам верю, — сказал Бибиков.
Грубешов так, как будто его вдруг ударили, уставился на следователя. Полковник Бодянский неловко заерзал на стуле.
Бибиков, будто оправдываясь, сказал:
— Мы обнаружили два письма, и в обоих случаях свидетели признали свою руку. Одно — от Николая Максимовича Лебедева, адресованное Якову Ивановичу Дологушеву, с выражением благодарности за прилежные труды на кирпичном заводе, а второе — от Зинаиды Николаевны Лебедевой, на листке надушенной почтовой бумаги, с приглашением к ней домой, причем в письме указывается, что писано оно с благоволенья ее отца. Оба письма здесь у меня в папках. Они мне были переданы исправником Каримзиным из Киевской городской полиции, который нашел их в конторе кирпичного завода.
Полковник и прокурор сидели как статуи.
Следователь вновь обратился к Якову:
— По дате на письме молодой особы я заключаю, что оно было послано уже после описанного инцидента?
— Верно, ваше благородие. Я уже работал на кирпичном заводе.
— Вы ответили ей, как она вас просила?
— Я не ответил на это письмо. Сообразил, что неприятностей у меня хватало от самого моего рождения и незачем мне нарываться на новые. Если боишься наводнения, лучше держись от воды подальше.
— Некоторые замечания ее в беседе со мной, хоть и неофициального характера, подтверждают ваши слова. А потому, учитывая все обстоятельства — что нисколько не означает, что я одобряю ваше поведение, Яков Бок, — я буду рекомендовать прокурору, чтобы обвинение в сексуальных посягательствах не было вам предъявлено.
Он повернулся к помощнику, и тот начал быстро-быстро строчить.
Прокурор, побагровев сквозь бакены, подхватил портфель, оттолкнул стул и с грохотом встал. Полковник Бодянский тоже поднялся. Бибиков потянулся за водой и опрокинул стакан. Вскочил, стал носовым платком промокать пролитую воду, а Иван Семенович в смятении собирал бумаги и вытирал те, что подмокли.
Прокурор и полковник Бодянский, не проронив ни единого слова, мрачно удалились.
Когда он вытер всю лужу, следователь сел, обождал, пока Иван Семенович вытрет и разберет бумаги, и, хоть был смущен происшествием, снова взял свои записи, откашлялся и снова своим звучным голосом обратился к мастеру.
— У нас имеются законы, Яков Бок, — сказал он жестко, — направленные против представителей вашей веры, ортодоксов или отступников, которые подделывают или берут себе имя, иное, нежели означенное в официальном документе о рождении, с той или иной целью обмана; но поскольку поддельных документов в вашем случае не имеется и поскольку нет никаких данных о том, что вы прежде были замечены в подобных нарушениях, я был бы склонен не выдвигать против вас этого обвинения, хоть я, со своей стороны, как я вам уже докладывая, считаю ваш обман отвратительным, и только благодаря редкой удаче он не повлек за собой куда более предосудительных последствий…
— Премного благодарен, ваше благородие… — Мастер пальцами утирал глаза.
Следователь продолжал:
— Я буду, однако, просить суд вынести вам обвинение в том, что вы проживали в околотке, где запрещено жить евреям, за редкими исключениями, к которым ваш случай со всей очевидностью не принадлежит. Здесь вы нарушили закон. Это не особо важное преступление, но вы понесете наказание за нарушение закона.
— И меня отправят в острог, ваше благородие?
— Вероятно.
— Ах! И надолго в острог?
— Не очень надолго — на месяц, может быть, и меньше, — зависит от того, какой будет прокурор. Это вам послужит уроком, который вам решительно не помешает.
— И меня переоденут в тюремное?
— С вами будут обращаться так же, как со всеми заключенными.
Тут в дверь постучали и явился чиновник в мундире. И вручил конверт Ивану Семеновичу, который поскорей передал его Бибикову.
Слегка дрожащими пальцами следователь вскрыл конверт, пробежал написанный от руки листок, медленно протер очки и бросился за дверь.
Он так и знал, конечно, что так просто ему не отделаться, да вот мелькала мыслишка, что вдруг и отпустят, ну зададут взбучку, хорошую трепку и отправят в еврейский квартал — ох! как бы он туда полетел! на крыльях! — однако после первого разочарования Якову сразу полегчало. Хорошо, что дело еще хуже не обернулось. Месяц в остроге — это вам не год, а три недели — это и вообще пустяк; а если хотите, можно ведь и так посмотреть, что вам бесплатно предоставят еду и жилье. После того как он шел, закованный, по снежным улицам, под гул толпы, после страшных вопросов, какие вчера в камере задавал ему следователь, он ожидал несчастья, страшной беды. Теперь все уладилось. Собственно, обвинение не ахти какое, а там адвокат, глядишь, сумеет свести срок к неделе, а то и вовсе к нулю? Конечно, тогда прости-прощай кое-какие рублики из его сбережений — ведь вернет же их полиция, — но рубль он всегда заработаем не за день, так за неделю, за месяц. Лучше месяц попотеть ради рубля, чем месяц сидеть в тюрьме. И стоит ли беспокоиться из-за рублей? Главное — освободиться, а уж когда его освободят, Яков Бок не будет так по-идиотски относиться к закону.
Помощник следователя робко вытянул шею, прочитал записку, которую Бибиков скомкал и оставил на столе. Пробежав ее глазами, он туманно улыбнулся; Яков попробовал улыбнуться в ответ, но тут помощник смачно высморкался.
Следователь вернулся, слегка задыхаясь, понурый, осунувшийся, вместе с Грубешовым и полковником Бодянским. Снова все уселись за стол, снова прокурор расстегнул свой портфель. Иван Семенович тревожно оглядывал должностных лиц, никто не произносил ни слова. Иван Семенович проверил перо и держал наготове. Улыбка теперь сползла с лица Грубешова, губы были поджаты. На лице у полковника застыло выражение мрачной серьезности. При одном взгляде на них снова Якова пробрал страх. По спине побежали мурашки. Снова он стал ждать самого худшего. По крайней мере почти самого худшего.
— Прокурор желает вам задать несколько вопросов, — сказал Бибиков спокойно, но голос у него осип. Он откинулся на стуле и теребил тесемку пенсне.
— Разрешите, сначала я задам вопрос. — И полковник поклонился Грубешову, который рылся в своем портфеле. Прокурор движением глаз ему это разрешил.
— Пусть арестованный ответит, — полковничий голос, взмыв, заполнил весь кабинет, — состоит ли он членом тех политических организаций, которые я далее перечислю: социал-демократов, социалистов-революционеров, иных каких-либо групп, включая еврейский Бунд, сионистов и прочих-подобных, сеймистов, фолькпартай?
— Я уже об этом спрашивал, — сказал Бибиков с чуть заметным раздражением.
Полковник к нему повернулся:
— Защита Трона от его врагов, господин следователь, вверена тайной политической полиции. И так уже слишком много было вмешательства в наши дела.
— Ничуть, полковник, мы расследуем гражданское правонарушение…
— И гражданское нарушение может стать lese majeste.[13] Я бы вас попросил не вмешиваться в мои вопросы, а я не буду мешать вашим. Скажите, — он повернулся к Якову, — вы являетесь членом какой-либо из так называемых политических партий, мной перечисленных, или какой-либо тайной террористической или нигилистической организации? Отвечать честно, не то в Петропавловскую крепость упеку.
— Нет, ваше благородие, никакой не являлся членом, — заторопился Яков. — Никогда я не принадлежал к политической партии или к тайной организации, какие вы называли. Честно сказать, я даже одной от другой не отличу. Будь я человеком более образованным, тогда бы дело другое, а так я даже мало что могу вам про них сказать.
— Если вы врете, вы будет жестоко наказаны.
— Кто же врет, ваше благородие? Как бывший солдат, я клянусь, что не вру.
— Зря надсаживаешься, — брезгливо бросил полковник, — я еще не встречал еврея, которого можно назвать солдатом.
Яков багрово покраснел.
Полковник что-то яростно начеркал на листе бумаги, лист сунул в карман и кивнул прокурору.
Грубешов выудил из портфеля тетрадь в черном коленкоровом переплете и, вздернув брови, изучал одну из густо исписанных страниц. Потом отложил тетрадь, и хотя пристально разглядывал Якова, по-видимому, он пребывал в приятнейшем расположении духа, когда сухим, но несколько севшим голосом объявил:
— Итак, мы мило развлеклись, господин Яков Шепсович Бок, он же Дологушев, он же не знаю кто еще. Теперь, однако, я должен вам поставить несколько серьезных вопросов и требую, чтобы вы отнеслись к ним с самым пристальным вниманием. По собственному вашему признанию, вы виновны в вопиющих нарушениях российского закона. Вы признались в некоторых преступлениях, что нам дает основание — полное основание — подозревать и другие, одно из которых характера столь серьезного, что я не могу его назвать, прежде чем мы скрупулезно не рассмотрим улик, к чему я и предлагаю незамедлительно перейти, с разрешения моих коллег.
Он поклонился Бибикову, и тот, продолжая курить, печально кивнул в ответ.
— О Б-же ты мой, — простонал Яков, — клянусь вам, ни в каком серьезном преступлении я не виновен. Нет, ваше благородие, самая моя большая вина — это глупость моя, что я жил в Лукьяновском без разрешения, и за это, господин следователь говорит, мне могут присудить месяц тюрьмы — но, конечно, серьезных преступлений за мной нет никаких.
О мой Б-г, прости меня, думал он в ужасе. Куда я попал? Хуже зыбучих песков. Вот что получаешь за то, что сам не знаешь, куда ставишь ногу.
— Точно отвечайте на мой вопрос, — сказал Грубешов, сверяясь с черной тетрадью, — вы «хасид» или «мисногид»? Благоволите записывать все ответы с величайшей точностью, Иван Семенович.
— Никто. Ни тот ни другой, — сказал Яков. — Я уже объяснял вот их благородию — я вообще ничего такого, я свободномыслящий. Я это для того говорю, чтобы вы поняли: я нерелигиозный человек.
— Этим вы ничего не выгадаете. — Прокурор вдруг разъярился. — Я ждал, что вы именно так ответите, и разумеется, с единственной целью запутать следствие. Теперь отвечайте прямо — вы обрезанный еврей, так или нет?
— Я еврей, ваше благородие, я это признаю, а во всем остальном я сам по себе.
— Мы через все это уже прошли, Владислав Григорьевич, — сказал Бибиков, — все записано. Прочитайте, Иван Семенович, это сбережет наше время.
— Я должен просить господина следователя меня не перебивать! — вспыхнул Грубешов. — Мне не важно, сбережем ли мы время. Это для меня не существенно. Позвольте мне продолжать без ненужных помех.
Бибиков поднял кувшин, чтоб налить себе воды, но кувшин был пустой.
— Я налью, ваше благородие? — шепнул Иван Семенович.
— Не надо, — сказал Бибиков, — я не хочу пить.
— Кто такие свободомыслящие? — спросил полковник.
— Не теперь, полковник, очень вас прошу, — сказал Грубешов. — Это не политическая партия.
Полковник Бодянский закурил папиросу.
Грубешов обратился к Якову, медленно читая некоторые слова по тетради и выделяя их голосом.
— У вас есть такие евреи — да? — которые называются «цадики»? Когда надо навредить какому-нибудь христианину, или, как вы выражаетесь, «гою», еврей идет к «цадику» и дает ему «пидион», то есть известный гонорар, и «цадик» с помощью магических чар навлекает на этого христианина беду. Это истинный факт? Отвечайте.
— Вы уж меня простите, — сказал Яков, — я не могу понять, чего вы от меня хотите. Какое я имею касательство к подобным вещам?
— Скоро поймете, если еще не поняли, очень даже скоро. — И Грубешов побагровел. — А тем временем ответьте мне честно и прямо, не изрыгая в ответ никому не нужных вопросов. Скажите, что у вас, у евреев, значит «афикомен»? Я требую чистой и голой правды, без всяких ваших финтифлюх.
— Но какое же это все имеет ко мне касательство? — спросил Яков. — Что я знаю про вещи, о которых вы меня спрашиваете? Если вам они непонятны, так же точно они непонятны и мне.
— Я должен еще раз просить вас оставаться в рамках вопроса. Последний раз вынужден терпеливо напомнить вам, что собственные ваши идеи мне решительно неинтересны. Возьмите в соображение, что вы уже попали в весьма серьезную неприятность, и попридержите язык.
— Точно я сказать не могу, — ответил совершенно раздавленный мастер, — но, по-моему, это такая маца, которую едят на Пасху, чтобы защититься от злых духов и злых людей.
— Запишите это все, Иван Семенович. И она обладает магической силой?
— На мой взгляд, это суеверие, ваше благородие.
— Но вы говорите, это то же самое, что и маца?
— В общем, то же самое, по-моему. Я в таких делах не специалист. Если хотите знать правду, меня эти дела не очень интересуют. Пусть кто хочет, придерживается обычая, я ничего не имею против, но лично для меня интересней все новое.
Он глянул на Бибикова, но господин следователь смотрел в окно.
Грубешов запустил пальцы в портфель и вытащил что-то, обернутое в платок. Медленно отогнул все четыре конца и торжествующе показал треугольный обломок мацы.
— Это было найдено в вашем помещении над конюшней в кирпичном заводе. Ну, что вы теперь скажете?
— Что я могу сказать, ваше благородие? Ничего. Это маца. Она не моя.
— Это «мацо шмуро»?
— Я не умею отличить, какая маца.
— Я так понимаю, что «мацо шмуро» едят очень религиозные евреи.
— Наверное.
— И чем же она отличается от обыкновенной мацы?
— Не спрашивайте меня про это, ваше благородие. Я сам не знаю.
— Я буду спрашивать, что мне заблагорассудится. Буду спрашивать, пока у тебя глаза на лоб не полезут. Понятно?
— Да, ваше благородие.
— Вы пекли эту мацу?
— Нет.
— Тогда каким же образом попала она в ваше жилище? Именно там ее обнаружила полиция.
— Ее принес один старик, мне он не знаком. Даю честное слово. Он заблудился ночью на кладбище, я взял его к себе переждать снегопад. Мальчишки ушибли его камнем. Он испугался.
— На кладбище в Лукьяновском — там это произошло?
— Там, где кирпичный завод.
— Он был «цадик»?
— Предположим, даже и так, но какое это ко мне имеет касательство?
— Отвечать с уважением! — Прокурор стукнул ладонью по столу. Маца свалилась на пол. Иван Семенович поспешил ее водворить на место. И всем дал посмотреть — она не разбилась. Бибиков облизал пересохшие губы.
— Отвечайте учтиво, — сказал он.
Совершенно отупевший Яков кивнул.
Снова Грубешов поклонился следователю:
— Примите мою нижайшую благодарность. — Он помолчал, будто хотел что-то добавить, потом передумал. — Этот ваш друг, этот «цадик», — часто он наведывался к вам в конюшню? — спросил он Якова.
— Он только раз и был. Он незнакомый мне человек. Я никогда его больше не видел.
— Потому что вас вскорости арестовали.
На это Якову было нечего возразить.
— Правда ли, что вы укрывали у себя других евреев и с их помощью сбывали ворованное добро?
— Нет.
— Вы постоянно обворовывали своего хозяина, Николая Максимовича Лебедева?
— Б-г мне судья, не утаил ни единой копейки.
— Вы уверены, что не сами пекли эту мацу? При обыске у вас обнаружено полмешка муки.
— Насчет мешка, ваше благородие, так это не та мука. И какой из меня пекарь. Пробовал как-то испечь хлеб, чтоб сберечь копейку-другую, да он у меня не взошел, как камень твердый получился. Зря только муку извел. Печь — это не моя работа. Я в основном плотничаю, крашу — я надеюсь, уцелели мои инструменты, мое единственное достояние на свете, — а вообще я то да се починяю, мацу я не пеку. Что надо, я могу смастерить, исправить, наладить, хотя много ли на этом заработаешь, да и не везло мне всегда с работой. Но только я не преступник, ваше благородие.
Грубешов с трудом дослушал.
— Отвечайте строго на поставленный вопрос. Получается, этот ваш «цадик» пек мацу?
— Если так, то не у меня в доме. Кто знает, если где-то еще, этого он мне не говорил, но по-моему, нет.
— Значит, ее пек другой какой-то еврей?
— Вероятно, и так.
— Это более чем вероятно, — сказал прокурор, сверля его взглядом. — Это святая истинная правда.
Увидев, как прокурор снова полез в свой проклятый портфель, Яков стал терзать под столом закованные руки.
Теперь Грубешов медленно вытащил длинную тряпку, всю в пятнах.
— А это раньше видал? — Он играл пальцами над столом, и плясала тряпка.
Бибиков следил за пляшущей тряпкой, отвлеченно протирая пенсне; Иван Семенович на нее уставился как зачарованный.
— Я вам опишу, — сказал прокурор. — Это обрывок крестьянской рубахи, вроде той, в которой вы и сейчас красуетесь. Эта тряпка, случаем, не из вашего ли гардероба?
— Я не знаю, — скучно сказал Яков.
— Советую подумать получше, Яков Бок. Когда чеснока не ешь, и вонять от тебя не будет.
— Да, ваше благородие, — как в воду кинулся Яков, — скорее всего она моя, хотя в этом ничего такого ужасного нет. Старика, про которого я вам говорил, ударили камнем в голову, и я использовал часть старой рубахи, я уже ее не носил, она буквально на мне рассыпалась, и стер ему кровь. Это правда, Б-г мне свидетель, и только и всего, я клянусь.
— Вы признаете, стало быть, что здесь пятна крови? — взревел прокурор.
Язык у Якова прилил к гортани.
— А прогоняли вы со двора кирпичного завода каких-нибудь детей, в частности двенадцатилетнего мальчика Женю Голова?
Мастер не в состоянии был ответить.
Грубешов поглядел на Бибикова, просиял широкой улыбкой и, кривляясь, спросил у мастера:
— Скази-ка мне, Янкель-зид, отчего ты дрожишь?
Отчего человек дрожит?
Когда его снова заперли в камере, там на полу лежали теперь уже три соломенные подстилки. Одна была его (думать о ней как о своей — какое несчастье!), и двое новых арестантов лежали на остальных. Один косматый, в лохмотьях, второй — живой скелет. От обоих через всю камеру воняло немытостью и нищетой. Никто на него и не глянул — оборванец, мигая, разглядывал стенку, другой храпел, — но мастер все же забился в самый дальний угол. Он был всеми покинут, забыт и брошен.
Что со мной теперь будет? — спрашивал он себя. И если случится беда — кто узнает? Я, можно сказать, уже умер. Он вспомнил свекра, вспомнил жену, но никого из них не мог представить с собою рядом. Жену особенно. Он о своих родителях думал, молодых людях в заросшей могиле, и судьба их не приносила ему утешения. Он был оскорблен, все надежды были растоптаны. Его оклеветали, он беззащитен, он не может ничего доказать, ему не поверят. Какой еще ужас припишут ему? Если бы они меня знали, как могли бы они говорить такое? Он старался понять, что происходит, объяснить самому себе. В конце концов, он же разумное существо, человек должен же попытаться рассуждать. Но чем дольше он рассуждал, тем меньше он понимал. Знакомое, близкое обернулось злом. Будущее грозит бедой. То, что он еврей, хочет он того или нет, разве может само по себе объяснить его участь? Он вспоминал свою жизнь и с отвращением думал о том, как она складывалась и складывается. Я мастер, но всегда я больше ломал, чем я мастерил. Что еще они мне припишут? Как может человек оправдаться, защититься от таких страшных намеков, наветов, обвинений, если никто не хочет ему поверить? Страх его мучил. Терзали ужасные мысли. Что делать? Как выбраться из камеры, броситься в гетто, найти того старика — пусть скажет этим русским, что его ударили камнем в голову и Яков утер ему кровь?
Мастер ходит от дома к дому, стучится в каждую ветхую дверь и спрашивает про того цадика, но никто не знает его; вот в самом последнем доме его знают, святой человек, только он уехал давным-давно. Яков спешно едет на поезде в Минск, месяцами отчаянно ищет и наконец как-то вечером встречает того старика в раввинской шапке, он идет из синагоги домой.
— Прошу вас, вам необходимо поехать со мной в Киев, доказать мою невиновность. Скажите этим чиновникам — я не делал того, в чем меня обвиняют.
Но старый цадик не узнает мастера. Долго смотрит он на него и трясет головой. Рана на виске затянулась, и он не может вспомнить ту ночь, которую, Яков говорит, он провел в комнате над конюшней.
И, вспомнив, где он теперь, Яков рвал себе руки ногтями, царапал себе лицо.
Тот, который храпел, охнул и проснулся.
— Акимыч, — выкрикнул он, — бывший портной! Невиновный я совсем, — захныкал он. — Не надо меня бить.
Второй фыркнул.
— Папироски не найдется, Почейкин? — спросил бывший портной косматого на другом матрасе. — Хоть бы окурочка?
— А-а, пошел ты, — сказал тот, который мигал, с налитыми кровью глазами.
— Папироски нет ли? — спросил Акимыч у Якова.
— У меня ничего нет, — сказал Яков. И вывернул карман.
— Ей-богу, тебе невдомек, почему я тут, — сказал Акимыч.
— Невдомек.
— Вот и мне тоже. Меня за другого приняли. Никогда я не делал такого, что они на меня вешают, чтоб им сиськой материной подавиться. За анархиста меня посчитали.
И он всхлипнул.
— А я тут из-за пачки прокламаций, что ли, или как их, — сказал Почейкин. — Одна сволочь — глаза горят, пальто плотное такое — подходит ко мне на Институтской. «Брат, — говорит, — мне поссать надо, так ты подержи, говорит, минуточку мою связку, а вернусь, я тебе пять копеек дам, будьте удостоверены». Ну что человеку скажешь, если ему поссать надо? Можно ему отказать? Он же меня, чего доброго, обольет. Ну, стою я, держу эту связку, а через две минуты легавый бежит, глаза бешеные, и пистолетом мне в брюхо тычет, так нажал, чуть кишки не выпустил, а потом волочет меня в часть и ничего слушать не желает, что я ему говорю. А там трое бугаев поохаживали меня дубинками, аж все кости трещат, и прокламации эти мне в рожу тычут: и там, оказывается, призывают свергнуть царя. Кому это надо — царя свергать? Я лично питаю самое глубокое почтение к нашему государю Николаю Второму и всему царскому семейству, в отношении молодых великих княжен в особенности, и царевича, бедного больного мальчика, люблю его как родного. Но никто мне не поверил, вот почему я и здесь. Все из-за треклятых прокламаций этих.
— А меня не за того приняли, — сказал Акимыч. — А с тобой чего, паря?
— То же самое.
— А в чем тебя-то винят?
Он подумал, что не надо им говорить, но как-то само собой у него вырвалось — обвинение обвинителям.
— Они говорят, что я убил мальчика, — и это подлая ложь.
В камере повисло молчание. Ну вот, ляпнул, думал Яков. Он поискал глазами надзирателя, но тот пошел за ведром с похлебкой.
Двое на подстилках шептали друг другу на ухо, сдвинув головы. Первым заговорил Акимыч, потом Почейкин.
— А ты убил? — спросил Акимыч у Якова.
— Нет, ну конечно, нет. Зачем бы я стал убивать невинного ребенка?
Они еще пошептались, и Почейкин сказал хрипло:
— Ты нам честно скажи — ты еврей?
— Какая же разница? — сказал Яков, но они снова стали шептаться, и тут он испугался.
— Ничего не затевайте, не то я надзирателя позову.
Акимыч, хмыкая, надвигался на мастера.
— Так ты и есть тот еврей, сволочь, который христианского мальчика убил и кровь из его косточек высосал? Я про это видел в газетах.
— Оставьте меня в покое, — сказал Яков. — Я ничего такого не сделал бы никому, не говоря уже о двенадцатилетнем ребенке. Это не в моем характере.
— Врешь, еврей вонючий.
— Думайте как хотите, но оставьте меня в покое.
— Да кто ж еще мог учинить такое, если не жид, мать его ети?
Почейкин бросился на мастера, своими гнилыми зубами старался укусить в шею. Яков стряхнул Почейкина, но Акимыч напал сзади и, смрадно дыша, колотил его липкими костлявыми кулаками по голове и лицу.
— Христоубивец!
— Гевалт! — кричал Яков, отбиваясь. Он увертывался, пригибался, бил обоими кулаками, но Почейкин колол его в спину острым коленом, Акимыч дубасил по шее. Мастер упал, от боли в голове у него помутилось. Он лежал неподвижно, а они били, били его, когда уже он был без памяти, били с яростью, с остервенением.
Он очнулся на своей подстилке, услышал их храп, и его вырвало. Крыса, шмыгнув, задела его мошонку, он вскочил в ужасе. Но в зарешеченное оконце под потолком виден был краешек рогатого месяца, и Яков смотрел на месяц, и немного его отпустило.