Поздний час

Фары автобуса выхватывали из темноты дорогу, кружащийся снег…

Трасса здесь сложная — горный серпантин, и хотя горы невысокие, но лететь со склона не хочется никому. Машины ползут осторожно, водители вглядываются: не покажется ли из-за поворота еще один автомобиль.

Герман ехал в Шелестово с последним автобусом. И машин навстречу почти не попадалось. Новогодние праздники кончились, туристам нечего было делать в далеком селе.

Хотя вскоре здесь собирались построить целый развлекательный комплекс, и Дед этого очень боялся.

— Когда речь идет о том, как погубить красоту — эти (имелись в виду чиновники) на редкость изобретательны. Знаешь ли ты, Герочка, как было здесь прежде? Куда там! Ты ведь увидел уже улицы, перевитые газовыми трубами, старинные дома, от которых вандалы отрывают доски, и пруды, в которых загнила вода.

О селе дед мог рассказывать долго, хотя не было оно ему родным. Занесло его семью сюда по несчастью. Отец и мать его были сосланы на тяжелые работы, добывали в горах мрамор.

Герман видел лишь остатки живописных мраморных карьеров — месторождение давно истощилось. Но в середине прошлого века оно процветало, и трудились здесь сотни людей; и Дед, когда подрос и выучился, вернулся сюда бухгалтером.

Сталина уже не было в живых, родителей оправдали (отца — посмертно), но Дед так и остался жить в селе. Даже не попытался найти в большом городе применения своим многочисленным талантам.

Особенно — еще со школьных времен — преуспевал он в математике. Бывало, учитель еще объясняет задачу, а Илюша уже у доски.

— Можно проще, можно лучше…

И тут же набрасывает решение своим особенным способом. Ласково и с сожалением смотрит на него учитель:

— Ты прав, Трегубов, но они ведь одноклассники твои этого не поймут…

Был Дед способен и к музыке, часами сидел у приемника, когда передавали оперу или хороший концерт, а, оказавшись в городе, мог надолго замереть под окнами музыкальной школы, чтобы послушать даже ученическую игру. Это необходимо ему было — как другим еда и питье.

Голос ему был дан от природы небольшой, но приятный. Музыкального инструмента он так и не освоил, но уже в зрелые годы, на концертах в Доме культуры часто выступал с романсами.

Карьеры не сделал — на пенсию ушел с той же бухгалтерской должности, но еще много лет его вспоминали как самого добросовестного сотрудника, на чьи расчеты без сомнения можно было положиться.

Выйдя на пенсию, Дед занялся садом, этим вскоре даже прославился. Вывел новый сорт вишни, особенно сладкий — за саженцами к нему приходили не только сельчане, но и приезжали издалека. А десятки сортов яблонь, что росли у него!

— Как ты, Илья Григорьевич, даже названия все упомнишь? — дивились соседи.

Ухаживать за садом помогали дети со всего села. Обкопать и побелить деревца, собрать яблоки в плетеные корзины, полить розы и георгины в палисаднике… Дед неизменно — хоть понемногу — но платил своим помощникам, оставлял их обедать.

— Не возьму денежек, — порой мотала головой какая-нибудь девочка.

— Нельзя, деточка, — отвечал Дед, — Иначе деревце, что ты посадила, не приживется.

Все труднее жилось сельчанам. Мраморное месторождение истощилось, люди перебирались в город, или ездили туда на заработки.

Урожай, что собирал Дед, по большей части шел в дома тех, кто нуждался. Что-то удавалось и продать, и деньги тоже распределялись особенно. Приобретя нужное для сада, остальное Дед тратил на книги. Прочитывал — и передавал в сельскую библиотеку. И журналы, на которые был подписан, после переплетал и отдавал в читальню.

Зимой, вместо работ на земле, Дед занимался резьбой по дереву. Любимейшее его дело! И самое дорогое сердцу — наличники. Дивными кружевами оплетал окна, тончайшей прорезной резьбой. Не отойдешь от дома, все всматриваешься в переплетение узоров.

Как человеческие руки могут сделать такое?

Герман помнил вечера, когда они сидели: дед с инструментами — над работой, а Герман — праздно у голландки. Дрова уже догорали. Жарко натопленная печь светилась и казалась прозрачной, а в темной глубине ее — рдели и шли переливами темно красного и алого — угли.

Дед казался совсем старым — от сосредоточенности над делом своим, оттого, что не был оживлен беседой.

Очки — он надевал их, только работая, прядь седых волос, упавшая на лоб, руки темные от загара, жилистые. Ему на долю не выпало и года, свободного от труда, и не природа, а образ жизни сформировали в нем достаточную крепость и выносливость. И Герман удерживался от совета — лечь, отдохнуть, не засиживаться на восьмом-то десятке… Постоянная забота о чем-то держала деда на свете вернее любого отдыха.

Но когда он начинал рассказывать, и сам вдохновлялся, и смеялся — отступала жалость, оставляя место — только любви к нему.

— Как я готовился к экзаменам в институт, Герочка! С ума сходил — невозможно было не поступить, стыдно! Отец же мой учитель по профессии — я бы ему в глаза смотреть не смог, если бы завалил экзамен.

И я сидел — сперва по десять часов, потом по двенадцать, по шестнадцать. А потом раз — и упал в обморок. Как перепугалась мама! Она говорила: «Илюшенька, ты лежал, как мертвый». Побежала за фельдшером — один фельдшер у нас тогда в селе был. Тот пришел, сделал укол камфары, и сказал — что мне нельзя прикасаться к книгам! Так я год работал грузчиком, Герочка. Вагоны разгружал. Переживал, что все позабуду, что и знал… Зато как потом наверстывал — через год!

А когда я после института вернулся сюда — какое мне тут показалось раздолье!. Волга по весне наполняла водой ерики — и что за рыба в них водилась! Стерлядь я даже не любил — нет, вру, не стерлядь — пироги со стерляжьей визигой. Невкусно казалось. Но осетров каких ловили! Помню у соседей — там хозяин отменный рыбак — огромный осетр лежал в тазу. Нам принесли потом пол-литровую банку черной икры.

Да все вокруг — это было нечто единое, понимаешь, Герочка? Как это говорят теперь? Архитектурный стиль? Дома почти все деревянные, в один этаж, только два дома и отличались. Тот, где прежде купец Ваничев жил — там подымался мезонин. И промышленник Ухов, что до революции владел мраморным заводом — у него каменный дом был.

А вокруг, такая красота, Герочка, что аж в груди щемило. Папу сюда вроде по несчастью занесло, а когда мы с ним ходили в горы — подымались на вершины и смотрели оттуда на разлившуюся реку, на Заволжье, он говорил:

— Если в жизни кончатся силы, Илюша, приезжай сюда. Эти места вернут тебе веру в себя, — и с усмешкой, — Не знал папа, что я никуда отсюда не уеду.

— И не хотелось?

— Почему не хотелось, Герочка? Поездить, да… Посмотреть нашу Россию. О загранице тогда не мечталось. Я и ездил, сколько мог. «Крест» поставил на стране. От Архангельска до Батуми, с севера на юг проехал. И от Минска — до Владивостока, с запада на восток. Центр, конечно, весь посмотрел — старые наши города… В Прибалтике был. А вот в Средней Азии не пришлось. Началась вся эта заваруха. Деления, отделения! Такую страну не четвертовали даже, а на сотню кусков разорвали — как вороны! Как я жалею: Самарканд, Бухара — сокровища, а не города…, - мечтательно, — Обсерватория Улугбека… Так и не увидел.

А теперь, Герочка, и здесь сделают черт те что. Вместо того, чтобы сохранить село, которому — триста лет, это ж поискать надо такой живой памятник! Так нет: из него сделают — горнолыжный курорт.

Я б запретил строить тут особняки, непременно, запретил бы! Построят вот такую образину на четыре этажа — а рядом дом Ваничева от ветхости рассыпается, ступеньки гниют, резьбу отрывают — на растопку! Живут же там — алкоголики!

И владелец соседнего особняка уже кривится — давно пора снести эту рухлядь!

Рухлядь! Село процветало, благодаря Ваничеву! Он первую школу тут построил, больницу, церковь какую осилил — из города приезжали сюда венчаться. Говорили, что мало в России храмов таких — в стиле «русское барокко». Там благодать, там у порога ноги к полу прирастают, и рука тянется креститься.

Спаса лик видел? Знаешь, что в храме этом при советской власти — склад удобрений был? Все стены разъедены, а лик проступает. Глаза! Такие глаза, что если есть у тебя в душе хоть пятнышко светлое, ты же сам плакать начинаешь — от стыда за братьев своих, за то, что люди сотворили такое.

А скольким мужикам Кузьма Архипович Ваничев работу давал! Рухлядь! «Иваны, не помнящие родства!»

Будет курорт — только особняки и оставят. Да гостиниц настроят. В Европе туристов везут — старину смотреть. А у нас что сделают? Было село — и нет села. Зачем им! Скоро люди вообще думать будут, что хлеб из печи берется, там и растет!

… Герман вздрогнул, отгоняя дрему. Автобус повернул плавно, и въезжал теперь в село. На центральной улице фонарей было достаточно, среди местных жителей ходила шутка: «Не Шелестово, а сельский Голливуд». И в этом ярком свете он залюбовался белизной снега. В городе нет такого, там лежит грязная снежная каша. А здесь — даже дорога белоснежная, да высокие сугробы с двух сторон, да снежные шапки на домах… И все это — первозданной белизны.

И вечер был мягкий, без мороза. После пропахшего бензином автобуса Герман стоял и надышаться не мог. Волга скована льдом, лес на склонах гор — спит, а воздух — чистый, свежий, влажный. С чем сравнить? Ключевую воду пьешь — и будто очищаешься, причащаешься природе, так и тут — дышишь, и яснеет голова и сердце умиляется этой тишине, этому покою.

Герман перехватил сумку — тяжелую, к Деду он никогда не ездил без подарков, и уже через несколько минут сворачивал в знакомый переулок.

* * *

Илья Григорьевич не приходился Герману родным дедом. Более того, познакомились они всего семь лет назад. Тот случай мог бы стать трагическим, если бы они оба не вмешались.

Герман тогда был в Шелестово первый раз. Прослышал, что есть такое замечательное место. Он взял отпуск в июле, когда вода в реке особенно хороша.

Это потом он понял, что врачу «скорой помощи» лучше отдыхать зимой. Отоспаться в бесконечные зимние ночи.

Герман знал: приходишь домой после дежурства и не видишь ничего, кроме дивана и сложенного вчетверо мягкого пледа. Раздеваешься, как пьяный — куртку и ботинки сбрасываешь в прихожей, остальное швыряешь — на стул… Торопливо развертываешь плед, обнимаешь подушку, и засыпаешь мгновенно, едва успев опустить на нее голову.

Работа зимой — собачья. В этом году февраль был особенно вьюжным, машины буксовали, когда вызов поступал из частного сектора, посылали Германа. Ладно, девчонки, и даже старенькая Анна Дмитриевна, как-нибудь переберутся через сугробы. Но как они будут — если что — через них же тащить больного до машины?

А потом был и совсем сумасшедший снегопад. Мелко, нестрашно начал лететь с неба снежок, а через час исчезли уже тротуары — их потом так и не расчистили до весны, дворники даже не подступались. Снегоуборочной техники хватало только на центральные улицы, люди на работу шли бок о бок с автобусами и грузовиками. И врачи «скорой» тоже ходили на вызовы пешком. Как часто их ругали тогда! «Вас вызывали час назад, человеку плохо, а вы…»

…Сейчас Герман взял не весь отпуск — неделю. Как вынырнуть, воздуху глотнуть, и снова — в работу.

…А началось его знакомство с Дедом — со штолен.

В горах, что окружали Шелестово, после разработок остались штольни. Непосвященным они казались неглубокими пещерами, в которые приятно зайти летом. Кругом жара, камни раскаляются настолько, что впору яичницу на них жарить, а шагнешь под каменные своды, и — будто в холодильнике оказываешься. От силы градусов пять-семь.

Здесь свет играл в причудливые игры. Длинные косые лучи его отливали голубым цветом. Если отойти к стене и глядеть на входящего, он растворялся в этих лучах, лишь силуэт виден. Привидение, да и только.

А над головою нависали тяжелые каменные своды. Казалось, не в горе ты, а в феодальном замке, выстроенном в романском стиле. Каменные плиты пересекали глубокие трещины. Однажды здесь побывал инженер с ГЭС, и тут же выбежал.

— Закрыть эти штольни немедля! Железными решетками! Пускать сюда людей — полное нарушение техники безопасности. Вот-вот все рухнет…

Это он еще дальше не прошел. У входа было относительно светло, и вошедших успокаивало сознание, что так — легко вернуться! Несколько шагов пройти — и снова привычный летний день, небо над головой… Но если отойти чуток подальше, и свернуть в боковой проход… Штольни тянулись под землей километров на десять, заплетались причудливыми лабиринтами.

Дед, конечно, знал эти места лучше других. И к нему нередко обращались приезжие из города — просили поводить, показать.

Он отвечал всегда:

— Право — не стоит. Штольни забросили полвека назад. Им нет конца. И там много летучих мышей.

— И что, все эти подземные лабиринты можно пройти?

— Все — наверняка нет. Если только со специальной техникой. Там столько завалов… Мало того, что время разрушает камни, но всякие ненормальные еще разбирают крепи…

— Зачем?

— Ночевать туда идут — романтика! Сильных впечатлений хочется… Ну и костры жгут. А потом сидят у костра, и сочиняют разные небылицы. Например, про Черного Альпиниста, который утаскивает зазевавшихся туристов. Учитель, Сашенька Ямщиков сочинил. Деток туда своих водил, шестой класс — ну и чтобы не разбегались придумал эту страшилку… Потом даже в книжки вошла эта история, как старинная легенда. Ходит, мол, призрак, за людьми охотится. Сашенька очень смеялся: «Я-то своим ребятам сказку, выдумал, вроде как про злого бабая, а теперь мой Альпинист прославился». Привидение опять же кто-то сфотографировал.

— Это, каким же образом?

— Снимали свод пещеры почему-то одновременно, обычным аппаратом и цифровым. На обычном — ничего, камень и камень. А цифровой потом выдал что-то такое, туманное, белое… Вот туристы и сидят часами, караулят призраков.

А хуже всего, что когда замерзнут, они крепи жгут. А те пропитаны креозотом, отрава… погибнуть очень просто. Да и без костров… Деревянные подпорки все уже прогнили, обвалы сходят, света нет. Словом, человек в своем уме туда не сунется. Эти же ненормальные там даже свадьбы играют.

— А у входа можно хотя бы посмотреть? — спросил тогда Герман.

— У входа можно.

Стоило шагнуть под своды штольни, как холод стал пронизывающим. Но не таким как бывает зимой. Он добирался ледяными пальцами до костей, и было в нем что-то зловещее.

Однако сюда проникал свет. И видно было, где можно пройти, а где путь уже завален камнями.

— Тут есть даже журнал, — сказал Дед, — вон, в выемке. На стенах много не напишешь, а поделиться впечатлениями хочется.

Герман прочел:

«Господа спелеологи!

Ищу мужика, чтобы выйти замуж. Ты: в белом комбезе и каске, фонарь Petzl Zoom, можно с ацетиленкой, невысокий, худой, в обвязке, «Вибры» (только не берцы), с двумя (четырьмя) банками тушенки, с четырьмя банками сгущенки (только не с нудлами).

Желательно, чтобы была палатка для интимных встреч на Вашей стороне. Жду тебя со сталактитом, можно с калембулой сушеной.

О себе: 130-80-130 в комбезе, в «Вибрах», рост ниже высоты штрека, вес 120 кг с рюкзаком, фонарь отличный («Бычок»), спальник теплый, примус «Смерть мужу», а зовут меня Хиппи Пещерная Крыса.

P.S. Просьба лесбиянок, геев, бисексуалов и гермафродитов не беспокоить. Нервные и психи допустимы».

— Пройдите-ка дальше…

Герман шагнул куда-то в сторону, где царила тьма, и было жутко ступать, не видя земли под ногами. Он включил сотовый телефон — вместо фонарика — глянул на груду камней под ногами, и кивнул Деду, что готов возвращаться.

А несколькими днями позже из штолен потянуло дымом — какие-то «ненормальные» снова разожгли костер, и все не выходили из подземных коридоров. Вызваны были из города спасатели. И вот тогда — повел их Дед, который наощупь, по числу шагов ориентируясь, мог пройти большую часть подземных коридоров.

Герман тоже хотел пойти, но его не взяли.

— Врач? — спросил совсем юный мальчишка-МЧСник. — Так будь здесь, врач. Если кого вынесем, ты тут больше пригодишься, чем мы. А туда лезть — хрен его знает, чем кончится.

Кончилось, однако, все относительно благополучно. Туристов — парня и девушку — искали не дольше часа. Им достало ума забиться в один из боковых ходов, где дыма было поменьше, и не пытаться отыскивать выход, тем самым окончательно заблудившись.

Парень, которого звали Сашей, оклемался сам — ему хватило посидеть на свежем воздухе.

Девушку, молоденькую совсем, лет шестнадцати, спасатели вынесли и уложили на расстеленный брезент. Ее мутило — от дыма и пережитого страха. Небось, дома будет плакать на мамином плече и клясться, что больше никогда.

Но Герман смотрел уже не на нее, а на Деда. Тот сидел на камнях, сняв противогаз, лицо было мокрым, руки дрожали…

— Ах, дураки, ах, дураки какие… Папа бы мой увидел — выпорол бы точно. Валидольчику, или чего — нет у вас ребята?

Тут и скорая подъехала. Сперва сделали укол девчонке. Герман, не спрашивая, быстро набрал в шприц лекарство для Деда.

Горе-спелеологов усадили в машину — везти в город. А Герман повел Деда домой. В тот же день, забрав у прежней хозяйки вещи, он переехал к нему.

С тех пор, почти каждый месяц он приезжал сюда. Иногда жизнь допекала так, что побывать у Деда становилось насущным. Как смыть грязь с души. Но порой он чувствовал, что Дед о нем думает и ждет его. Герман доверял этому странному чувству, потому что — как выяснялось — оно его не обманывало.

Вот и теперь. Он открыл калитку, на которой не было запора.

И совершенно забыл про Руслана. Но Руслан зверь умный — каким-то образом запоминал всех, кто хоть раз приходил к Деду, и был им принят как гость. И относился к ним соответственно: вежливо. Герман лишь вздрогнул, увидев в стороне от тропинки огромную, неподвижно лежащую собаку, напоминавшую льва.

Руслан только повернул голову и внимательно на него смотрел. Он мог лежать так часами, вот и сейчас его густую шерсть основательно занесло снегом. Это был не снежный человек, но снежный пес — лишь глаза горели, в них отражался блеск фонарей.

Дед почему-то звал Руслана на «вы», и все пробовал приохотить жить в доме. Он хотел относиться к нему на равных — как к другу, но могучий азиат сам определил границы отношений, подходил к двери и скрёб ее тяжелой лапой — просил выпустить.

— Жарко, Русланушка? — сочувствовал Дед — Но не обижайтесь тогда на цепь. Я знаю, что вы пес умный, но если кто придет, особенно дети — ведь напугаются, а? Рост-то вам Бог дал богатырский… Не пожалел.

Руслан с цепью вполне смирился, и терпеливо стоял, ждал, пока Дед пристегнет карабин. Чужих людей он чуял издалека, и предупреждал низким басовитым лаем, что дом под его охраной. Тех же, кого знал, встречал как сейчас Германа — внимательным взглядом. Лаской он не одаривал никого, кроме Деда.

— Среднеазиатские овчарки — удивительные собаки, Герочка, — говорил Дед, — Я читал, как они без всякой привязи сторожат сельские церкви. Представляешь, сколько туда идет народу, прихожан? И азиаты пропускают, дети малые на них едва ли не верхом катаются, как на лошадках. Но если вор на церковную утварь решит позариться… Они чувствуют человека… умысел его чувствуют…

… Шаги за дверью были тяжелыми, неуверенными, шаркающими. В последний год у Деда болели ноги. И Герман в очередной раз решил попробовать уговорить его лечь в больницу на обследование. Хотя дело это было почти безнадежное.

— Все идет, как надо, — говорил Дед, — Это свет тушат…

— Что? — не понял Герман.

— Не помню сейчас, у кого я эту мысль прочитал, Герочка… А смысл ее в том, что Бог загодя готовит нас к уходу. Вроде как в театре. Сперва пустеет сцена, потом уходят зрители, медленно гасят свет… Так что все нормально — и душа готовится к переходу, и тело.

Герман это понимал, только смириться никак не мог, как вообще не мог смириться со смертью. И острее всего он чувствовал это в Чечне, где несколько лет служил военным врачом.

А когда вернулся, бывший однокурсник, ныне главврач в городской больнице, сказал ему:

— Места хирурга пока нет. На «скорую» пойдешь?

И недавно, с похвалою себе, тот же главный отметил:

— Хорошо, что я тебя, брат, в «скорую» тогда назначил. Ну, у тебя и хватка…

Была в Германе, действительно, звериная какая-то хватка к жизни, не шанс выхватить — полшанса. Знанием, опытом, быстротой рук своих — и чем-то сверхъестественным, что верующие объяснили бы — Божьей помощью, а экстрасенсы — энергетикой.

Сколько раз удивлялись и в травматологии, и в той же хирургии:

— Да как ты пациента до больницы-то додержал? Он у тебя по идее на месте аварии должен был скончаться…

Как? В Чечне, в полевом госпитале, научился Герман прибегать к опыту своих коллег времен Великой Отечественной. А чаще — доказывал с пеной у рта, что здесь — как нигде — нужно все, что изобрела нынче медицина. Потому что — не спасешь иначе… Вот эту девочку десятилетнюю, с сорока процентами ожогов — не спасешь…

А снилась ему еще одна девочка, Катя. С минно-взрывной… Пока ее не отправили в Москву, она еще и рисовала. Одна рука была изуродована, а второй — Катя рисовала. Он сам принес ей блокнот, карандаши и рисунки потом хранил.

Яркие цвета. Взглянешь вскользь — звездочки в небе, алые цветы… А всмотришься — это — бомбы летят, пылает земля. И девочка в синем платьице, стоя на коленях, руки к небу протянула. Молится.

Не было в Катиных рисунках мрачных оттенков, а ведь именно так передают войну взрослые художники. У нее же яркие краски, светлые… Костры, похожие на цветущие маки, бомбы, как звезды… Будто ее детская душа всех прощала, и даже ужас войны не мог погасить света этой души.

Но только когда Герман был пьян, или всё на клин сходилось — по ночам, в полусне, он над этими рисунками плакал. Щемило над ними сердце так, что никакой водкой это было не заглушить.

* * *

— А я уже думал: или я день перепутал, или случилось у тебя что-то. Сейчас звонить собирался. Я ведь тебя с утра ждал, — Дед еще говорил, но Герман коротко его обнял, ощутил легкое сухое тело, вдохнул запах — тот, что был в его мастерской. Живой запах дерева.

Как ребенок был Дед: если первый день отпуска нынче, то и явиться Герман должен был с утра. А так — огорчительно: сколько времени для общения потеряно!

Но к великому удивлению Германа — Дед был не один. То есть от одиночества соскучиться не мог, а просто беспокоился. В комнате, в уголке, между печью-голландкой, и стеной, прислонившись к стене, сидела молодая женщина. Неподвижно сидела и может, даже дремала — глаза были закрыты.

Красивая женщина — настолько хороша, что об этом даже спору идти не могло. Лицо от близкого жара раскраснелось и будто посмуглело. Длинные золотистые волосы падали на грудь. Руки с тонкими пальцами обнимали колени.

Вряд ли женщина эта жила здесь, в селе. Значит — гостья, и, скорее всего — приехала надолго, на несколько дней. И Герман с досадой почти подумал, что не посидишь теперь спокойно с Дедом, не поговоришь.

— Все, теперь давайте чай пить, — сказал дед. — Варенька, что ты — заснула? Вставай, знакомьтесь. Вот это и есть Герман, друг мой, доктор…

Женщина поднялась — легко, хотя Герману показалось, что она устала и видимая лёгкость эта далась ей непросто — но не любит или стесняется она чужого сочувствия.

— Добрый вечер, — сказала она, — Илья Григорьевич, вы не рассердитесь, если я вместо чая — спать пойду? Глаза закрываются прямо…

Дед посмотрел внимательно и не спросил ни о чем. Снял с гвоздика у двери плоский серебристый ключ.

В глубине сада стоял маленький бревенчатый домик, бывшая баня. Но как баня он давно уже не использовался. Там жили приезжавшие к Деду гости. Дед вышел за Варей в сени — проводить.

Герман включил большой электрический чайник. У него было чувство, что он здесь — дома. Чаепитие являлось основным событием вечера, к которому Дед готовился. Чай заваривал непременно с травами, «особенно» для всякого гостя — кому со смородиной, с чабрецом, с ромашкой… И столу место было отведено главное — посреди комнаты. Всегда стояли, ждали гостей, печенье и конфеты, в вазочках, покрытых салфетками.

Герман вынимал из сумки консервы, копченую рыбу с золотистой кожицей, бутылки с пивом. Что еще мог привезти холостяк холостяку?

Он знал, что Дед когда-то был женат. Но давно и недолго. Молоденькая учительница, приехавшая сюда по распределению — он возлагал на нее надежды, думал, что привяжется она к здешним местам, захочет — приложить сюда силы, отдавать детям не только знания, но и опыт жизненный и просто любовь. Не все ли равно — сельские дети, городские… Ведь выбрала же она себе это дело — учительствовать.

И милая такая девушка, глаза чистые, как у тех же детей…

Но года через три она тут заскучала. Ей, окончившей университет, преподавать в классах, где по восемь-десять человек? Жить в селе, где кино — раз в неделю, по воскресеньям, в клубе, таком старом, что власти местные всерьез сомневаются — пускать ли сюда молодежь на танцы или провалится пол?

А самое главное — вокруг одни и те же лица. Человек еще и рта не раскроет, а ты уже знаешь, что он скажет. Все его заботы как на ладони — и какие же они скучные!

Тетя Валя беспокоится — женится ли ее внук так удачно, как у сестры недавно женился? Какие невестка Ольга блины печет, как на стол накрывает — в пять минут! Аккуратистка, рукодельница. Когда успевает? Ведь еще и работает: она из тех счастливиц, кто в селе чистую работу нашел: в магазине торгует.

Так что, если внук Дениска долго перебирать будет — не сыщется ему здесь невесты. Как бы не пришлось тогда уезжать в город и искать: и заработок, и судьбу.

А дядя Коля если придет, то сядет «обсуждать политику». Зачем этот министр так решил, ведь лучше бы этак… Как будто его, дядь-Колино мнение, до министра дойдет и будет учтено.

И так Ирине стало тошно, что едва не взмолилась мужу — отпусти!

Там, у мамы, в городе — трамваи под окнами. Улица круто сбегает к Волге. Спустишься — и речной вокзал — белоснежные теплоходы из Москвы, Ленинграда, Астрахани — огромные, как дома. Вестники иных городов, далекого мира.

А наверх пойдешь — парк с памятником Пушкину. И всегда там много людей: студенты, матери с колясками, старики с газетами. Ты смотришь, на тебя смотрят… Новые лица, заговорить интересно… И разбегаются от парка этого улицы — во все стороны, куда ни пойди — магазин, или кафе, музей, библиотека, кинотеатр.

Так и кончилась дедова семья.

Герман и представить не мог, чтобы расстались супруги в ссоре. Наверное, и проводил Дед Ирину, и матери передал с рук на руки. Но вспоминая из жизни друзей — даже мелочи, о бывшей жене своей он почти никогда не упоминал.

Сам Герман — еще перед тем, как уехать на Кавказ — пробовал жить с одной девушкой. Тоже медичкой, на которой — чем черт не шутит — может, и женился бы. Но «после войны», когда вернулся он совсем уже другим человеком. Настолько, до странности — чужой показалась ему эта девушка… И он ей, верно, тоже, потому что такое — всегда обоюдно… что сами собой закончились отношения.

Зато это новое в нем почувствовали девчонки со станции «скорой», и числили его едва ли не братом.

Просто было обращение его. Он не собирался переходить никому дорогу, делать карьеру, добиваться разных мелких благ. На новых машинах, что недавно получила «скорая», ездили на вызовы молодые фельдшерицы, а он все больше на старой, в которой так холодно было зимой.

— Многие из Чечни уже с другими мозгами приезжают. Такие странные становятся, — констатировал бывший друг, нынче главный, — Ты, Герка, одним днем живешь. То есть живой — и ладно. Но ты подожди — как Шуркин на пенсию уйдет, переведу я тебя все-таки в хирургию…

Герман пожимал плечами.

* * *

За окном стояла полная луна. Серебристая, с темными размытыми пятнами — неведомые моря, материки…

И было так тихо, как не бывает в городе. Руслан давно уже был пущен в дом. Герман ночевал в маленькой комнате, смежной с кухней. Только кровать у окна, и комод у противоположной стены, больше и не помещалось здесь ничего. Да еще — выступал серебристый бок голландки.

Тепло и спокойно было сейчас Герману. Необыкновенное чувство защищенности испытывал он здесь. Морозный лес на окне, сияющий в свете луны доходил почти до самого верха стекла… Разглядывай переливы ветвей этих сказочных деревьев, или приподнимись — и увидишь высокую, пышную, нетронутую перину снега… Кажется, сюда может придти Дед Мороз, но шаг его не оставит следа…

И никто не позвонит сейчас Герману, не прибежит за ним — и не будет этой тревоги, которую нужно скрывать от больного и близких, оставаясь внешне спокойным и сдержанным, и даже веселым. А ведь порою видишь, что безнадежно дело…

Герман повернулся на бок, к окну лицом… Свет луны, в отличие от света фонарей не мешал ему нисколько…

Только здесь, у Деда, когда время начинало течь так спокойно и неторопливо, он задумывался — чего же он хочет от жизни… Он знал, что за напряженной работой незаметно пробежит и год, и пять, и десять лет. Но необходимо, время от времени, останавливаться и подводить итоги.

Часто ему хотелось жить так, как Дед. Нашлось бы ему место в сельской больнице. И он знал бы здесь каждого: и древнюю старуху Марью Петровну, и запойного конюха Мишку, и только что родившегося, единственного на все село младенца…

По весне он бы копал огород… Только подумал — и запахи нахлынули сразу: сырой, но уже прогретой солнцем земли. И срезанных лопатой первых трав. И дыма от костра, на котором преет листва. А вечером не усталость даже, а жаркая, расслабленная нега в мышцах, как после бани… Сидишь у костра, и смотришь на яркую, перевернутую, взбитую черноту земли — и медленно садится за зеленую дымку полей майское солнце, обещая бесконечный вечер. И ветер уже вечерний, свежий с Волги…

И женщина любимая идет, несет тебе куртку.

Спать уже не хотелось. Но не было в нем пока Дедовой ясности, примиренности. Слишком много еще сил, и страстно хотелось их к чему-то приложить.

Здесь — да, все до единого человека на перечет, но нет среди них того, то, — Герман заколебался, ища сравнение. Странно, пришел на ум древний образ, — Кто дополняет и составляет с тобой единое целое, делая существование твое совершенным и завершенным в своей красоте: как меч и ножны.

А без этого так отчаянно скучно станет, что замечешься, пока возраст не возьмет свое, пока не станешь готов служить людям в целом…

Есть еще путь — крепчать хозяйством, богатством расти, чинами — но он никогда не мыслил для себя этого пути, даже смешною ему представлялась его важность.

Да и в городе — вроде жизнь каждый день подбрасывает новое, выездов за смену выпадают десятки, а со временем — в памяти всё сливается. Это в первый год еще дивишься чему-то, хочется рассказать. А потом — схожесть случаев, характеров людских.

Вечером одуряющая усталость, телевизор… Ничто не интересно Герману до страсти: ни политика — он быстро притомился смотреть эти передачи, даже талантливые, с вдохновенной умной ложью. Он слышал в них фальшь нутром, как собака, как предки Руслана, не пропускавшие воров к сельской церкви, так и он не мог впустить это в душу.

Ни техника — какие-нибудь новейшие компьютеры или машины. Ни дальние страны — ничто не было способно захватить его целиком. Смысл жизни не был найден, и он с горечью подумал, что, видимо, ущербен в этом, в главном. И чтобы не мучить себя, надо принять это: просто делать свое дело, и радоваться коротким передышкам, со всей возможной остротой радоваться: прогулке по зимней тропе, клину птиц, пролетевшему над головой, голосу Деда…

Тихо было и тепло… Герман натянул на себя одеяло, погружаясь в волны дремы, предшествующей сну…

Где-то далеко залаяла собака, и низким басом, в поддержку ей — ответил из сеней Руслан…

* * *

Утром дед затеял жарить блины. Плита у него была маленькая, в две конфорки — и сковорода прикрыла ее почти всю. Дед готовил от силы пару раз в день — если сейчас блинов нажарит, то ближе к вечеру сварит суп — вот и вся еда. Не считая чая, конечно, который тут пили в любое время дня — зависело это от прихода гостей, да еще когда от долгой работы хотелось Деду взбодриться.

Но всегда приготовленное было вкусно, а Герману после городской еды казалось даже роскошью.

— Покличь Варюшу, — сказал дед, — Одиннадцатый час уже… Пока горячее все…

Герман даже курку не набросил — вышел во двор, банька была в десяти шагах. За ночь Варины следы замело, и Герман подумал, что сейчас возьмет лопату и очистит двор и дорожку на улицу прочистит широко и гладко, чтобы еще несколько дней легко ходилось Деду.

Он слегка постучал в низкую дощатую дверь. Тишин. Никто не ответил ему. И дверь оказалась не заперта. В предбаннике — холодно, почти так же, как на улице. Внутренняя дверь — чуть приоткрыта. Он поколебался секунду — и вошел. Холодно, как же холодно… Выстыло все, как она спала здесь?

Маленькое окно выходило на глухой забор, и было завешено жёлтой шторой. От этого убранство комнатки освещалось каким-то призрачным тусклым цветом… На постели, укрытая одеялом, лежала Варя — так неподвижно, будто она и не шевелилась с вечера.

Герман наклонился над ней сразу — его встревожила эта неподвижность. Варины руки были ледяными. Но он понял, что не случилось с ней ничего — это просто сон, такой глубокий, бессильный… Его зовут «мертвым» — такой сон.

Надо было затопить здесь, и не тревожить ее, дать выспаться…

Скоро он вернулся с дровами. Вышел еще — одной охапки будет мало. Дрова у Деда хранились в сарае, были сухими, разгорятся сейчас же…

Как же хорошо топить печь! У себя в городе он тосковал по этому живому огню. Перекладины чьего-то ветхого забора занялись сразу, первым, малым жаром согрело лицо. А потом ровный, ясный — без дыма — огонь разросся, потянулся, и пошел в пляс над поленьями…

Когда дрова прогорят — будет еще красивее, зардеются переливами драгоценных камней, жарким, живым их блеском — угли. Но победит тьма пепла, и вот уже в ней, только отдельные искры… Если ангелы пролетают над городами- не такими ли они их видят? Огоньки домов во тьме… Или — огоньки душ?

Герман подложил еще дров, и поднялся. Дед уже беспокоится, верно, что не идет никто.

* * *

Варя появилась, когда зимний день уже клонился к закату. Легко, неслышно отворилась скрипучая, обычно, дверь — и Варя появилась на пороге, высокая, вся в черном: куртка, брюки. Только золото влажных волос по плечам — на улице шел снег, и теперь таял на ее голове, плечах.

— Добрый вечер сказать? Аж стыдно мне, что так заспалась…

— Варенька, — Дед и всегда был приветлив, но сейчас в голосе его Герман слышал какую-то особую нежность, — Ты не замерзла там? Как же ночью-то? Герочка вот с утра пришел, натопил… Да ты ведь голодная…

— Спасибо вам, что не будили, — улыбнулась Варя.

Была в ней сейчас эта готовность к радостной улыбке, будто испытывала она чисто физическое облегчение.

Так бывает, когда мучает головная боль. Не часы — дни. Ты уже свыкся с ней, и вдруг нашел лекарство. Мир прояснился, боль отступила. И ты спешишь воспользоваться этой передышкой, хотя и не веришь, что она надолго. И это тоже было в Вариных глазах — неуверенность, беззащитность. Внутренний вопрос, в движениях даже: можно я тут сяду? можно — спрошу? Вы не рассердитесь, если я…?

Дед почти ничего Герману о Варе не рассказал — и это при его привычке доверчиво делиться своей и чужой жизнью. Артистка, работает в театре оперетты (И хорошо как поет, Герочка!) Дочке двенадцать лет уже, растит ее одна.

— А как вы познакомились с ней? — спросил Герман.

— Она прочитала статью, что я написал в газету. Просто многое в мои годы вспоминается, Герочка, и вот решил: надо сохранить. Я ведь в свое время в Большом театре известнейших артистов слушал… Лемешева, Козловского. Она прочитала, и знаешь — нашла меня. Через газету адрес узнала, что ли… Приехала познакомиться, попросила, чтобы я ей рассказал подробнее. Она настоящая артистка, ей все интересно, что относится к ее делу. А потом стала приезжать…, - сказал Дед чуть ли не с удивлением, как будто не привык к тому, что раз побывавшие у него в доме, приходят сюда еще и еще.

— Что ты сейчас поешь, Варенька? — спросил Дед.

Варя накрывала на стол — здесь все начинали хозяйничать.

— Все то же, — откликнулась она, — Ничего нового, совсем. Две главных партии — в «Сильве» и «Марице», и еще несколько оперетт. Там я на вторых ролях… Пою чаще не в театре, а когда выезжаем на гастроли.

— Далеко?

— Нет, — она покачала головой с этой простой своей улыбкой, — В областные наши города, маленькие. В один день успеваем обернуться, ночевать домой возвращаемся.

— Анечку — с собой берешь?

— Если школа позволяет — беру. Или у Наташи оставляю. Вы-то как, Илья Григорьевич? — спросила она, и та же тревога любви, что и у Германа, была в ее голосе.

Она ждала ответа, но и всматривалась. Глаза скажут вернее, чем Дед, который, наверняка, начнет уверять, что чувствует он себя прекрасно. Отчего тогда закашлялся? Простудился, или это сердечный кашель?

Вместо ответа Дед ласково погладил ее по руке.

А потом они пили чай, и Дед рассказывал последние новости. Наконец-то объединили два музея: один краеведческий, посвященный истории села, другой вроде картинной галереи, где выставлялись работы художников, рисовавших здешние пейзажи. Во дворе объединенного музея сделали сцену — летом будут праздники.

Дело хорошее, ведь восстановить Дом культуры денег так и не нашлось. Туда перестали пускать людей: все окончательно пришло в ветхое состояние. Вот-вот провалятся полы, рухнет крыша. А летом в село приезжает столько народу, что главная улица запружена. Кто с пляжа — кто на пляж.

— Дачники, отдыхать… И дела себе не найдут… Загорают, купаются — и все. А если погода плохая? Да и как вылежать день за днем на пляже? Вот и слоняются, глазеют… Мальчишки начинают по огородам лазить. В штольни опять же…

А зимою село будто вымирает. От больницы (здесь ведь была хорошая больница, при папе еще — даже родильное отделение было, и не пустовало) — одни развалины остались… Школа — пустая стоит. Это ведь жутко, заходишь — и четыре пустынных этажа. Классы, доски, школьная столовая, спортзал — и тишина. Раньше ребята в две смены учились. А теперь восемь детей в осталось, всего! Три в детсаду, пять в школе. По утрам автобус их отвозит в соседнее село…

Что будет — Бог весть… Дачная «потемкинская деревня»? Хоть бы уж ума хватило воскресить, сделать, как говорят сейчас — музей под открытым небом… Да кому это нужно, — Дед махнул рукой, — У вас вон, в городе, здания восемнадцатого, и девятнадцатого века в центре города рушат, чтоб строиться…

— Дома жалко, — тихо сказала Варя, — Но людей еще больше. Поджигают ведь дома по ночам, Илья Григорьевич. Место в центре дорого стоит. Бывает, человек отказывается уезжать из дома, где четыре поколения его семьи выросли — куда-нибудь на окраину. Ну и поджигают. И не все успевают выскочить…

— Было, — кивнул Герман, — Выезжали мы на вызов. Мать, детей двое… нет, живые все, но в последний момент выбежали. Девочка в ночной рубашке, больная, с астмой… Все ее лекарства сгорели. Потом всем миром деньги собирали, чтобы новые купить. Мы же и, отвозили…

— Кто же эти нелюди? — у Деда были такие глаза, будто поверить он не мог, что кто-то сознательно такое делает. Может — не ведают, что творят?…

— А другой случай был, дом горел, а на окнах — решетки. Вся семья погибла, — еще тише сказала Варя, — Давайте не будем об этом Илья Григорьевич…

— И что, нельзя было машину подогнать, сорвать эти решетки? — не верил Дед.

— Там подруга моя была. И ее маленькая дочка…

— Ужас, Варенька…

Она замолчала на несколько секунд. И привычное выражение боли снова проступило на лице. И так же привычно она заставила его отступить, обратившись к Деду:

— А конный двор не закрыли у вас тут? На лошади можно поездить, Илья Григорьевич?

— Конечно! Это хорошо будет… Идите-ка вы оба. Там по-прежнему Таня Тимкина, к ней все дети наши сельские ходят — покормить лошадок, почистить, поездить. Она там всегда, если сразу не откроет — просто постучите сильнее…

* * *

На улице мороз был, наверное, около двадцати. Снег уже не шел. Варя подняла капюшон у куртки, подбородок окунула в шарф, но глаза ее блестели:

— Посмотрите, это же совсем «Ночь перед Рождеством»! И ьсно, когда морозно, воздух хрустальный… И ни ветерка — дым из труб подымается прямо, густыми таким столбами… А небо! Ей-богу, сейчас появится черт и украдет месяц…

Герман едва не рассмеялся. Действительно, укрытое снегом село напоминало сейчас иллюстрацию в старинной книге. И в небе, искрившемся звездами, могла пролететь черная тень — Баба-Яга в ступе, или кто-то с рогами и копытами.

Таня Тимкина была женщиной лет под сорок. Поверх белого свитера наброшен пуховый платок.

Конюшня — маленькая, три лошади, да жеребенок.

— Ну что, берите Пашу, — Таня кивнула в сторону крайнего денника, где стоял рослый гнедой жеребец, — А вам (это Варе) поседлаю Агру…

Агра — маленькая белая арабская лошадка — любопытно тянулась мордой сквозь решетку.

— Неудобно, пожалуй, будет? — и Варя показала рукою, что один всадник окажется высоко, а другой — низко.

— Тогда Короля. Он старый, спокойный… Все больше шагом ходит, пробежаться его вряд ли заставите…

Герман принес седла — сразу оба. Знал, что они тяжелы. И Пашу пошел седлать сам, чтобы не давать Тане лишней работы. И так пришли как хозяин, который барин… Хочется ли лошадям в такую пору из теплой конюшни?

Герман первым вывел коня, и Таня спросила его:

— Надолго вы?

— Я думаю, далеко за село выезжать смысла нет, к родникам сейчас не проберешься…

— К родникам — нет, и в горы не съездишь, конечно — замело все… Но по трассе можно проехать километров несколько. Машин в это время почти нет…

И с удовольствием добавила:

— Хорошо, когда даешь лошадь человеку, который что-то умеет. А то летом — ой… Только и следи, чтобы не заехали куда, чтобы вернулись вовремя. А то еще приедут герои, и начинают гонять коня. Загонят — а я потом лечи…

Варе тоже не пришлось помогать — она легко поднялась в седло…

Один за другим всадники выехали из конюшни, и лошади пошли вымахивать — сперва по окраинной улице села, потом — в темную, заснеженную степь. А там уже свернули на трассу, и тут всадники пустили коней идти рядом.

— Раза два-три в год получается к лошади подойти, — сказала Варя, — Я все жду, когда забуду совсем, как держаться…

— Это не забудется. Если страх в первый раз преодолели…

— Я научилась еще у бабушки, в деревне. Лет четырнадцать мне было. Ну, как научилась? Ребята в седло подсадили, коня по крупу шлепнули — вперед… Он как понес меня в поле! Силища такая! Все под тобой качается, и понимаешь, что это не аттракцион какой-нибудь управляемый — а настоящий живой зверь со своими мыслями. И уносит он тебя туда, где людей нет…

Варя усмехнулась и прикрыла глаза:

— И какое же счастье было, когда минут через пять конь мой остановился и начал есть овес. Я с него тихонечко сползла. И все стояла — не решалась его попросить… Попросить, понимаете? «Коник, дорогой, а не вернетесь ли вы со мной обратно? Разрешите взять вас за повод?»

Тихонечко взяла все-таки повод, потянула, а конь… он сразу со мной пошел. И так мне его стало вдруг жалко! Такой большой и огромный. И такой покорный. А если я — на живодерню поведу?

Герман впервые с живым интересом взглянул на Варю — что за мысль пришла ей в голову?

— А что… У меня Аня, с тех пор когда я ее к бабушке возила, вообще мясо в рот брать перестала. «Не могу знакомую курицу есть…»

— Дочка?

— Да… Сейчас уж не знаю, как ее обмануть и накормить получше. Я же после спектаклей поздно возвращаюсь. Смотрю — в кастрюлях все цело. Значит, Аня куриный бульон и котлеты не ела, А развела кипятком эту растворимую бурду в лоточках. Да что ж ты фыркаешь, мой славный, — Варя пригнулась гибко, и с наслаждением почти обняла коня за шею, вдохнула запах, — Соскучилась я по вас… Все-таки славное чувство, когда верхом едешь, правда?

Герман кивнул. На коне веселее и сильнее чувствуешь себя. Больше в тебе и власти и удали…

— А вы?

Варя не договорила, но и это было понятно ему.

— Да я давно уже… Даже не помню… Кажется, когда практику в деревне проходил. И в Чечне приходилось… Там порою и не проедешь иначе, только на коне. И сейчас, если уйду к эмчээсникам — ребята зовут — тоже, наверное, придется…

— Тяжелая работа…

— Наша работа вообще тяжелая. А ваша Илья Григорьевич говорил про театр — такая редкая, красивая…

— Красивая, — согласилась она.

Фонари над дорогой горели ярко, лицо Вари хорошо было видно Герману. Он увидел, что она прикусила губу, и глаза ее заблестели от слез…

Он замолчал. Сам не любил, когда лезут в душу, и уважал это чувство в других.

А ей… нельзя было держать эту паузу долго, но как объяснить, чем жила она прошлый год…

* * *

Она помнила тот вечер…

Как свободна она была до него! Свободна, несмотря на стылый, пахнущий бензином автобус, возивший их на спектакли в далекие Дома культуры… Не смотря на своего партнера — ей-же, к стулу было легче сыграть страсть, чем к нему. Ни голосом, ни внешностью, ни обаянием даже — ничем не мог он «взять» зал, натянуть ту струну между героем и героиней, которая должна, должна звучать, чтобы поверили им зрители…

Но она любила — не только спектакли, но даже репетиции, с их бесчисленными повторами, прогонами… Настолько сильным было ее воображение, что умела она петь — наделяя душой предметы. Пела хрустальной люстре, сверкающей сотнями подвесок, глухой синеве бархатных портьер, недвижной важности малиновых кресел.

В последний миг перед началом она сама еще не знала, как зазвучит ее голос. Дирижером был кто-то свыше. И все время, что она пела, она ощущала присутствие этого мистического..

А потом — этот спектакль, в праздничный день, в областном театре — для избранных. И ужин после него, на который ведущие артисты были приглашены…

Его посадили напротив. Салонный, ничего не значащий разговор. И неотступный, пристальный его взгляд.

Она никогда не считала себя интересной для кого-то вне сцены. Только там ей дано было пленять и покорять — по законам оперетты и таланта.

Но разговор длился, и с этого вечера изменилось все. И ничего не изменилась. Жизнь ее осталась той же: репетиции и спектакли, нервное, урывками, хозяйничанье дома, вина перед Анечкой и щемящая любовь к ней, счастье, что есть она.

И только встречи с ним, редкие встречи, о которых она не знала — будет ли следующая, преобразили все настолько, что — подходя к зеркалу — Варя всерьез не знала — она ли в нем отразится? Он был человеком более, чем известным, ученый с именем, И Варя сама считала, что думать об их совместности — невозможно. Но пусть — следы на песке, лишь бы следы эти не сразу смыло набежавшей волной.

И расстаться было пока невозможно, немыслимо. Сплеталось тут все: и чисто физическое чисто, и — снова ассоциация со следами — единственно возможные, дополняющие друг друга отпечатки ног… У него — та же беззащитность, что у нее. И невозможно было на него опереться. Родное. Оттиск сердца…

Иногда все в ней молило: передышки! А в остальное время она благодарила Бога, за данную ей любовь, за каждую минуту этой любви, и за боль тоже…

— Только не отбирай, я все вытерплю, — шептала она.

— Вот где красиво…, - тихо сказал Герман.

Варя не заметила, как поднялись они на невысокий холм.

Далекой темной равниной застыла вдоль горизонта Волга. А закинь голову — и увидишь звёзд неисчислимое множество!.. Небо переливается искрами, рассыпается в морозном воздухе сиянье… Открытое небо… И слышит оно все, о чем просишь его…

Загрузка...