Глава 9 ДИПЛОМАТИЧЕСКИЙ КОЛХОЗ

Однажды, в жизнерадостном порыве, я съехал по перилам посольства и растянул лодыжку. Посольский доктор прописал мне постельный режим, а посол Буллит купил мне щенка овчарки (сучку), чтобы я не скучал. Глава канцелярии посольства Джон Уайли стал называть ее собакой «тайной полиции», и я признал, что она не походит на тех немецких овчарок, которых я видел прежде. Но когда она выросла, она, ко всеобщему изумлению, превратилась в черную бельгийскую овчарку — грюнендаля. Особенно неожиданным это было для меня, потому что я вообще никогда и не слышал о грюнендалях.

Миджет[120] (я назвал ее так в честь одной миниатюрной московской балерины, с которой был недолго знаком) была чуть меньше обычной немецкой овчарки и намного легче. Ее шерсть была длинной и шелковистой — это если я ее расчесывал. Когда она была щенком, она ничем не отличалась по поведению от других собак и быстро привела в негодность всю мою обувь и даже большую часть ботинок посла. И она была еще юной, когда ее представили московскому обществу. На первом приеме, на который ей позволено было явиться, она уселась на колени к маршалу Ворошилову и преуспела в том, чтобы его бриджи слегка промокли. Но он воспринял это правильно, и когда мокрое вытерли, опять посадил Миджет к себе на колени. По мере того как она взрослела, ее способности приносить бедствия стали намного превосходить возможности самоконтроля. Соответственно вырос и причиняемый ею ущерб. Итак, я принялся за поиски тренера для нее и скоро обнаружил, что все собачьи тренеры в Москве служат в ГПУ. Тем не менее в ГПУ очень любезно согласились принять ее, и в течение трех месяцев она ходила в интернат сталинской тайной полиции.

Вернувшись, она уже была гордым обладателем собачьего эквивалента советской ученой докторской степени, представлявшего собой большую эмалированную красно-желтую медаль с ее именем и степенью («Отлично»), выгравированными на обратной стороне.

Позже медаль окажется очень полезной. В 1939 году, прямо перед началом войны, я оказался в Гамбурге и жил в отеле «Атлантик». Однажды вечером, усталый, я возвращался к себе домой и как горькую насмешку над собой воспринял известие, что в отеле на весь уикэнд поселился Герман Геринг. В результате мне не разрешили припарковать мою машину там, где я обычно ее ставил. Мне не разрешили пройти через входную дверь, пока меня не проверила полиция, и только после этого я едва смог протиснуться к лифту сквозь строй увешанных медалями и ленточками адъютантов Геринга и подняться к себе наверх. Когда я наконец добрался до своей комнаты, то был настолько разозлен на Геринга за всех его дурацких присных, что когда я одевался к ужину, то вытащил красный шелковый пояс от моего банного халата, прицепил его к одному своему плечу и протянул его через всю грудь, словно это был орден Святого Георгия. Затем я украсил его всем, что смог найти. Это были зажим для галстука, булавки для воротничка, безопасные булавки, просто булавки, и в середине красовалась докторская медаль Миджет. Когда я вошел в лифт, то выглядел презабавно. Но когда другие пассажиры лифта присмотрелись повнимательнее к моим украшениям, то их реакция были такой, как я и рассчитывал, почти такой же злой, как и у меня, когда я приехал в отель. Тем не менее они лишь поворчали, и я смог выйти из отеля невредимым — с пояском от халата и всем, что на нем было.

Один из трюков, которым Миджет обучили в ГПУ, позволил ей сделать дипломатическую карьеру. Если перед ней положить кусочек сахара и сказать, что это подарок от Гитлера (или от Джона Джонса), она с презрением отвернет свой нос и ни за что не возьмет его. Так вы можете перечислить половину населения мира, и реакция будет одинаковой, пока вы тихонько не укажете ей на него пальцем. Тогда она разом подскочит к нему. Я показывал этот трюк всем — от королевских особ до швейцаров и, конечно, всегда показывал пальцем на сахар, когда доходил до имени человека, которому демонстрировал трюк. И я не встречал никого, чье Эго не раздувалось бы, как воздушный шарик, когда Миджет прыгала к сахару. Им всем казалось, что я провел полночи, обучая Миджет реагировать на звук их имени. Я склонен полагать, что для множества людей важнее иметь добрую репутацию у собаки, чем у большинства своих знакомых.

Примерно через год после прибытия в Москву несколько холостяков из посольских служащих получили дачи[121], как по-русски называют загородное бунгало. Миджет отправилась туда, к великому облегчению посла, и все остальное время своего московского пребывания провела там.

Чуть позже к ней присоединилась вторая собака — японский спаниель, которого мне подарила дочь японского посла Того[122].

И лишь для того, чтобы показать отсутствие у меня каких-либо предрассудков по отношению к японцам, я назвал спаниеля Того.

Я долго думал, что это хорошее имя, пока однажды ко мне на чай не пожаловала вся семья Того.

В то время моя дача находилась под некоторым непостоянным надзором старого русского слуги по имени Георгий. Он прославился тем, что на протяжении всей жизни вечно принимал неправильные решения, когда ему приходилось делать выбор. Перед революцией он сумел устроиться в Лондоне, то ли гладильщиком, то ли кем-то еще. Когда началась революция, он решил, что наступило хорошее для него время, и вернулся домой через Сибирь, намереваясь помочь советской власти. Но по дороге он случайно наткнулся на армию Колчака и всю Гражданскую войну провоевал против Советов. После недолгого пребывания на соляных шахтах он решил присоединиться к американским концессионерам, к которым Советы относились вполне терпимо из-за острой нужды в валютных поступлениях. Но как только денежные потоки пришли в норму, концессии были ликвидированы, а Георгия отправили на три года в тюрьму на пресловутые Соловки в Белом море, где он мог все спокойно обдумать. После этого он принял решение присоединиться к сторонникам Троцкого[123], но тот вступил в конфликт со Сталиным, и Георгия отправили на год или около того в Центральную Азию. Когда же он прошел и через это, то пришел к выводу, что все-таки американцы совсем неплохие люди, хотя и могут вовлечь в неприятности. И он стал работать на «Интернэшнэл Ньюс Сервис» (ИНС) Херста[124], в то время, наверное, самое непопулярное учреждение во всей России. Прошло совсем немного времени, и ИНС ликвидировали так же, как прежде поступили с Колчаком, концессиями и Троцким. К тому времени Георгий постарел и решил, что уже больше не хочет никуда уезжать, и попросился к нам на дачи, где и оставался до конца своей трудовой жизни кем-то вроде дворецкого и гладильщика.

Все это имело лишь некоторое отношение к спаниелю, да и ко времени визита семейства Того ко мне на чай тоже. Но, по несчастному стечению обстоятельств, время чая и время кормления собак совпали. И в тот момент, когда мы сидели под деревьями и вели вежливую беседу с японским послом и его семьей, из дома вышел Георгий с кастрюлей объедков и направился через всю лужайку призывно выкрикивая спаниеля: «Того, Того, Того». За чайным столом воцарилась напряженная тишина. И тут Георгий хоть и с опозданием, но сообразил, что он сделал, и как заяц понесся обратно в дом.

На следующий день старейшина дипломатического корпуса немецкий посол граф фон Шуленбург[125] послал за мной.

— Правда ли то, — сказал он, — что одна из ваших собак названа именем японского посла?

Я ответил, что правда, но это отвечает давней американской традиции выражать таким образом признательность другу. Шуленбург скептически нахмурился.

— Хорошо, но это, со всей очевидностью, не соответствует старым японским обычаям, и японский посол сходит с ума от злости.

Я сказал, что очень сожалею об этом, но при этом от меня трудно ожидать знания всех древних японских обычаев. И, кроме того, собака совсем молода и недисциплинированна, и если я поменяю ей имя сейчас, то, помимо того, что ею станет невозможно управлять, у нее еще может возникнуть неизлечимый психологический комплекс. Но Шуленбург твердо стоял на своем, и после долгих препирательств я согласился, ради сохранения добрых отношений, поменять имя собаки на Хобо. Возможно, спаниель этого и не заметит или по меньшей мере не будет слишком переживать из-за двух новых согласных в своем имени.

В тот день, когда посол Того отбыл в Токио, где позже был назначен на должность министра иностранных дел, я прямо на вокзальном перроне спросил Шуленбурга, не считает ли он возможным сейчас вернуть имя Того вместо Хобо. Шуленбург посчитал, что вернуть можно, и предположил, что все будет в порядке, если только я не буду об этом всем рассказывать.

Несколько лет спустя, когда сэр Стаффорд Криппс[126] приехал в Москву в качестве британского посла, он попросил меня помочь найти ему полицейскую собаку. Я опросил давно знакомых мне любителей собак, и мне обещали предложить нескольких на выбор. Через пару дней мне уже подобрали целую компанию эрдельтерьеров.

— Я же сказал, что сэр Стаффорд хочет иметь полицейскую собаку, — напомнил я.

— Так они и есть полицейские собаки, — ответили мне, — и, черт возьми, отличные. То, что это не немецкие овчарки, совсем не означает, что они не могут быть полицейскими собаками. И, кроме того, нам трудно поверить, что сэр Стаффорд хотел бы иметь немецкую полицейскую собаку, находясь в состоянии войны с Гитлером.

Сэру Стаффорду аргументы понравились, и он взял одного из эрделей. Он назвал его Джо[127], и никто ничего не сказал по этому поводу. Тогда он был послом, а я третьим секретарем.

В конечном счете, когда немцы напали на Россию и нас вывезли из Москвы, я оставил Того. Я подумал, что, может, немцам понравится японский спаниель. Но немцы так и не вступили в столицу, и я до сих не знаю, что произошло со спаниелем. Старый граф Шуленбург был повешен за участие в заговоре с целью свержения Гитлера в 1944 году, а посол Того умер в токийской тюрьме в 1950 году, приговоренный как военный преступник, к длительному тюремному заключению. Георгий мирно умер от старости в своем доме неподалеку от Москвы.

Моя дача была не более чем чуть расширенным бревенчатым срубом, подвергнутым «модернизации» литовским дипломатом, от которого она перешла к нам[128]. Он выкопал колодец, установил насос и водяной бак, устроил туалет и душ, теннисный корт и сад, пруд для уток и, что важнее всего, обнес участок высоким деревянным забором, чтобы отделить дачу от близлежащей деревни. Было что-то особенно приятное в том, чтобы въезжать на дачу через большие деревянные ворота, после долгого трудного дня, прошедшего в попытках понять этих русских. Когда за тобой закрывались ворота, то, казалось, что и Советский Союз, и пятилетний план и, прежде всего, ГПУ более не существуют.

Сад протянулся через лужайку прямо перед домом, и за ней виднелись поля и леса. Время от времени сад приносил нам некоторое беспокойство. Так, к своему ужасу, мы обнаружили, что в нем нет мяты. Но мы телеграфировали в Голландию с просьбой прислать нам корни мяты и выправили положение до начала сезона «джулепов»[129]. Потом у нас появился садовник, чьим любимым цветком был душистый табак, или никотиана. И это единственный цветок, к которому я питаю настоящую сильную неприязнь. У него есть все недостатки проститутки и ничего из ее достоинств. Расцветает он только ночью, у него сильный, неприятный, едкий запах, и он имеет привычку поворачиваться к вам, когда вы этого меньше всего хотите. В конце концов, мы уволили табачного садовника и наняли другого, чьей страстью были розы. Однажды, когда я уезжал в отпуск домой, он замучил меня просьбами привезти из Америки дюжину ростков чайной розы. А в это время Советское правительство уже успело обвинить японского дипломата в том, что он распространял вдоль Транссибирской железной дороги букеты, зараженные японскими пчелами, а какой-то «мистер Браун» был обвинен в «Правде» в распространении «розового червя» на советских хлопковых полях с использованием каких-то черенков, предательски «подаренных» советскому хлопковому специалисту. Поэтому, когда я возвращался с розовыми кустами, то предусмотрительно отправил их дипломатической почтой, где их не могли увидеть и изъять советские таможенные инспекторы.

По пути из отпуска я открыл коробку с розами в посольстве в Париже, чтобы они могли вдохнуть свежего воздуха, прежде чем вновь оказаться запертыми во время последнего отрезка их путешествия. Я был лишь немного удивлен тем, что нашел их уже пустившими листья и завязавшими бутоны, словно коробка с дипломатической почтой была оранжереей. Я поторопился привезти их в Москву и посадить в саду, прежде чем энтузиазм не завел их слишком далеко, и, в конце концов, все дело закончилось полным успехом. Каждое деревце чайной розы имело этикетку, на которой было четко напечатано его имя. Одно, помню, называлось «Миссис Франклин Д. Рузвельт» и другое «Герберт Гувер»[130]. Каждой весной «Герберт Гувер» начинал зацветать на несколько дней, а иногда и недель, раньше, чем «Миссис Рузвельт», к настоящему разочарованию нас, нанятых на службу администрацией демократической партии. Но после нескольких лет проведенных в беспокойстве, я все-таки нашел решение этой проблемы и просто перевесил этикетки с цветов. С тех пор и до сего дня «Миссис Рузвельт» ведет себя замечательно.

Нашим окончательным дополнением на даче стала конюшня на трех лошадей. Ушли месяцы на то, чтобы найти, сторговаться, дать взятку и поскандалить, чтобы мы, в конце концов, заполучили трех так называемых верховых лошадей. Фактически они были крестьянскими лошадьми-недомерками, но мы предпочитали не видеть этой разницы и постепенно за несколько лет отчаянных торговых операций поменяли их на несколько довольно подходящих лошадей.

Но наибольшей проблемой оказалось заполучить достойного конюха. То нанятый нами конюх продаст весь наш овес местным кучерам с дрожками, то притащит вместе с собой в маленькую конюшню нескольких жен с детишками и вознамерится жить здесь постоянно.

Уволив полдюжины таких специалистов, мы наконец нашли Пантелеймона, одного из самых выдающихся конюхов двадцатого века. Он носил не снимая старую фуражку царской армии и щеголял элегантным мундштуком из слоновой кости, которым манипулировал с той же бравадой, что и Франклин Рузвельт. Пантелеймон уверил нас, что, помимо всех других его добродетелей, мы можем ему доверять абсолютно как дворянину, служившему в кавалерии Его Императорского Величества. Более того, как объяснил Пантелеймон, он так стремится к обществу других джентльменов, что будет работать практически бесплатно. Он сообщил, что душа у него широкая даже для русского и от узости жизни, которую он вынужден вести в пролетарской среде, просто задыхается. Перед тем как он стал у нас работать, он приобрел право построить дом на участке, прилегающем к нашей даче, и построил для себя трехкомнатное бунгало. Когда мы спросили, как ему это удалось, он пояснил, что делал все своими руками.

Обратившись к нам в поисках работы, он сказал, что холостяк и всегда им был. Однако уже через четыре дня после его приезда мы обнаружили, что в пристройке живет пожилая женщина, которую позже стали называть бабушкой. Когда мы спросили, кем она ему приходится, Пантелеймон покрутил своим длинными седыми кавалерийскими усами и объяснил, что это старинная приятельница его семьи, пришедшая его навестить. Она все еще была у него в гостях пять лет спустя, когда из-за немцев мы покинули Москву.

Однажды мы пригласили старого немецкого генерала на конную прогулку, и пока Пантелеймон готовил лошадей, сказали ему, что конюх принимал участие в сражении под Танненбергом, которое было первым большим поражением царских армий в Первой мировой войне. Немец навострил уши и спросил, в какой русской дивизии он служил, потому что тоже сражался под Танненбергом.

— Его Императорского Величества пятой кавалерийской дивизии[131], - ответил Пантелеймон, размахивая своим мундштуком.

— Но как вам удалось оттуда выбраться? — спросил генерал. — Так уж случилось, что я знаю, что именно эта дивизия была почти полностью уничтожена или пленена.

— Сэр, — сказал Пантелеймон, набрав побольше воздуха в грудь и выпустив целое облако сигаретного дыма, — мой отец воспитывал меня для того, чтобы я стал жокеем.

Как только мы получили своих лошадей, мы тут же сумели убедить местные власти в том, что являемся коллективным хозяйством и, соответственно, имеем право покупать корм по низким государственным ценам. Власти вначале засомневались, но когда мы их спросили, слышали ли они о существовании частных конюшен в Советском Союзе, то они признались, что не могут представить себе такого феномена. Кроме того, мы предположили, что служба статистики сельского хозяйства Московской области попадет в забавную ситуацию, когда сообщит, что коллективизация в области составляет 99,6 процента. Покачав головами, они согласились с нашими доводами, и мы стали получать зерно по государственным ценам, как и любой другой колхоз. Эта система работала на протяжении нескольких лет, пока какие-то въедливые инспекторы не решили уточнить наш правовой статус и не обратились к юристам, изучившим все документы и в конце концов пришедшим к решению, что мы на самом деле являемся богатыми крестьянами или кулаками, сумевшими избежать ликвидации благодаря нашему дипломатическому иммунитету. А кулаки, вынесли они свой вердикт, могут покупать овес лишь на открытом рынке.

К тому времени дача стала центральным местом для встреч большинства дипломатов в Москве. На два дня в неделю мы открывали наш дом, и наши коллеги из половины стран мира стекались к нам, чтобы поиграть летом в теннис, зимой покататься на коньках или на лыжах. Чтобы позаботиться обо всех, нам понадобилось держать целый штат прислуги из восьмидесяти человек, а наш подвал демонстрировал завидный оборот. Для всего этого Дядя Сэм предоставлял нам солидную сумму в сто долларов в год «на представительские расходы». Это покрывало арендную плату за один месяц.

Поэтому, когда Трест по лошадиным кормам предложил нам отправиться покупать сено и овес на открытом рынке, где цены были в четыре раза выше государственных, это было ничем иным, как намерением ликвидировать нас вместе со всеми другими кулаками. Но спасение пришло от нескольких наших коллег. Британцы и немцы решили купить по половине лошади. Эта схема прекрасно работала до начала войны в 1939 году. Сразу после этого возник вопрос, кто какой половиной лошади владеет. Тот факт, что мы продавали навоз колхозу, лишь увеличивал разницу в цене между головной и хвостовой частями лошади. Неделями стороны так и этак жонглировали своими аргументами, при этом дело осложнялось тем, что немцы не могли разговаривать со своими бывшими английскими друзьями, а англичане следовали инструкции «кланяться, но не улыбаться» при встрече со своими коллегами-врагами. (Я всегда считал, что намного эффективнее улыбаться, но не кланяться, однако в Форин-офисе полагали правильным поступать наоборот.) Спор был разрешен, лишь когда я выдвинул ультиматум, что поскольку именно я осуществил продажу, то имею право решать, что лошадь делится пополам вдоль — от носа до кормы, а не по середине. И немцы, и британцы признали, что это вполне справедливо, и дела вернулись к своему обычному порядку, пока немцы не напали на русских в 1941 году. Стало ясно, что больше не придется ради удовольствия скакать по полям Страны Советов, и единственное, что можно сделать, так это как можно скорее избавиться от конюшни.

Я позвонил командующему кавалерией Красной армии маршалу Буденному и сказал, что в качестве жеста антигитлеровской солидарности я хочу передать своих лошадей Красной армии. Он тепло поблагодарил меня, но объяснил, что в Красной армии нет процедуры приема даров. Не готов ли я продать их? Я сказал, что очень разочарован, но потом вспомнил о балансе на своем банковском счете и согласился на компромисс. Через день или два на дачу явился офицер, чтобы оценить «конюшню». Прежде чем показать ему лошадей, я провел его в дом и угостил парой стаканчиков водки. Потребовалось немало времени, пока мы наконец сумели вывести его на конюшенный двор, но в конце концов он, качаясь, вышел из дома и остекленевшим взглядом уставился на трех лошадей. Без каких-либо сомнений он заявил, что Красная армия даст мне за них шестьсот долларов в рублях — это было почти в два раза больше, чем я сам за них изначально заплатил. В тот же день после обеда несколько солдат пришли за лошадьми. Грустно было смотреть, как они гарцуют в воротах в последний раз после стольких лет, но когда я посмотрел на сверток с рублями, оказавшийся в моей руке, то не мог не задаться вопросом, а сколько, собственно, лошадей офицер покупал у меня?

Но затем пришел час расплаты. Англичанин-полувладелец все еще находился в Москве, и я передал ему его часть прибыли, однако всех немцев уже интернировали и выпроводили, как только началась война. В 1950 году, когда я переместился в Германию, то однажды в ночном клубе в Дюссельдорфе наконец встретил своего давнего партнера. Когда я передал ему чек на сотню долларов, оказалось, что он уже совсем забыл о половине лошади, которую он оставил в Москве девять лет назад.

Колхоз, находившийся за полем напротив дачи, был, нашим по ощущениям, ближайшим соседом, потому что высокий деревянный забор совершенно закрыл нас от деревни рядом с нами. Перед нашим садом крутым обрывом начиналась небольшая заросшая кустарником долина. За ней местность опять повышалась, и там раскинулись колхозные поля. Налево от нас можно было видеть лес, протянувшийся на запад до самой дачи Сталина в шести милях от нашего дома[132]. Мы часто проезжали на лошадях через этот лес, но старались не приближаться к дому Сталина, потому что по каким-то причинам, как только мы оказывались неподалеку от него, маленькие, одетые в кожанки люди выступали из-за деревьев и требовали от нас предъявить документы. Боюсь, что мы причиняли этим небольшим людям большое беспокойство, потому что нашим стандартным ответом был вопрос: «А где ваши документы?»

Это их всегда раздражало, они начинали угрожать и настаивать на том, что нам нечего здесь делать.

— Хорошо, очевидно, вы из числа любознательных советских граждан, которые хотят взглянуть на документы, а раз так, то забирайтесь на дерево. Докажите ваше право смотреть на мои документы, и я буду только рад показать их вам.

В конечном счете они сдавались и показывали свои документы, и наша маленькая игра теряла смысл. Но позднее я стал брать с собой из дома целлофановую обложку для паспорта. В него я вкладывал свое дипломатическое удостоверение таким образом, чтобы фотография оказывалась внутри. Затем я взял почтовую карточку с товарищем Сталиным, сделанную много лет назад, когда его усы были еще большими, и вставил эту карточку лицом вверх за своим дипломатическим удостоверением. Каждый раз, когда я передавал обложку в руки маленькому человеку, тот внимательно читал удостоверение, затем торжественно переворачивал страницу, чтобы обнаружить сияющую физиономию Сталина, уставившуюся на него. Было всегда большим удовольствием наблюдать за их лицами в этот момент.

Но вернемся к колхозу на холме напротив. Наши отношения с ним с самого начала были превосходными. Со своей стороны, они продавали нам сено и солому, а мы им — наш навоз. Иногда мы приезжали к ним на праздники и присоединялись к их танцам и торжествам — обычно с парой бутылок водки в карманах, чтобы внести свой вклад в веселье. В их коллективе у нас появилось и несколько весьма особых друзей. Среди них был Петр, привозивший нам солому, и его дочь Анна, невысокая плотная краснолицая девушка лет двадцати, которая являлась комсомольским вожаком в колхозе и была единственным человеком, умевшим управлять трактором. Затем среди них был и сам председатель колхоза, который всегда хвастался сделанными им усовершенствованиями. Стоило им построить новый коровник, или навес для трактора, или погреб для свеклы, он обязательно настаивал, чтобы мы его осмотрели и восхитились. Мы мало что знали о тракторах и коровах и ровным счетом ничего не понимали в свекольных хранилищах, поэтому нам было довольно трудно сообразить, как надо отвечать, но, очевидно, наши «ох» и «ах» звучали достаточно хорошо, потому что он хотел их слышать снова и снова.

Однажды я проезжал по полям колхозной деревни, когда председатель заметил меня и подозвал. Я потрусил в его сторону.

— Карл Георгиевич, — прокричал он, — мы только что купили новую картофелесажалку, и она совершенно изумительная. Она делает работу за шестерых. Мы сейчас опробуем ее на поле за ручьем. Пойдемте со мной и посмотрим, как она работает.

Мы спустились к ручью и перешли на другую сторону, где уже собралось полдеревни, чтобы принять участие в великом испытании. Анна и какой-то мальчишка старательно пытались прицепить дышло новенькой красной картофелесажалки к трактору. На краю поля дюжина стариков сидела группой, пожевывая травинки и наблюдая за их действиями с очевидным удовольствием. Они были старожилами деревни, которые никогда не думали о коллективе и еще меньше об инновациях, которые здесь пытались осуществить. Но они ничего не могли поделать со всем этим, кроме как посмеиваться и выполнять какие-то небольшие работы по своим возможностям.

Наконец картофелесажалка была прицеплена к трактору с помощью куска старой веревки и троса. Анна села на трактор, и кто-то взялся крутить заводную ручку. Но по какой-то причине трактор никак не заводился до тех пор, пока мальчишка не потряс карбюратор и бензин стал в него поступать. Когда мальчик устал и перестал трясти, двигатель заглох, поэтому мальчик опять забрался Анне под ноги, распростерся на раме и вознамерился стать постоянной частью всего механизма. Анна включила передачу, дала газу и резко тронулась — но задом. Прежде чем она смогла остановиться, картофелесажалка оказалась в канаве, и дышло аккуратно разломилось надвое. После довольно долгого обсуждения, в которое старики внесли свой вклад резкими высказываниями по поводу коллективизации в целом и относительно машин в частности, они наконец сумели закрепить сломанное дышло и еще через полчаса были готовы к движению.

Но к тому времени соединительный болт на гусенице трактора расшатался настолько, что еще одному юноше с молотком пришлось трусить рядом с трактором, чтобы каждый раз, как этот болт совершал круг, бить по нему молотком и ставить на место.

Когда все наконец было готово, Анна теперь уже более внимательно включила передачу, и на сей раз трактор с рычанием двинулся по полю, волоча за собой подпрыгивающую картофелесажалку.

— Удивительно, не правда ли? — сказал председатель, который наблюдал за всеми приготовлениями, стоя возле моей лошади. — Удивительно, как одна машина делает работу стольких людей.

А потом один из стариков, сидевших и посмеивавшихся над колхозниками, пошел в поле и начал ковыряться в борозде после сажалки.

— Это отличная сажалка, — прокричал он своим дружкам, — и я полюблю ее еще больше, если она станет сажать.

Озадаченная молодежь тоже стала рыться в поле, но никто так и не смог найти посаженные клубни.

К этому времени Анна повернула и уже грохотала в сторону стартовой площадки. Когда она остановилась, начался новый этап обсуждения и проверка заняла еще полчаса, пока наконец не было решено, что клубни картофеля оказались больше, чем отверстия, сквозь которые они должны были сыпаться из картофелесажалки.

— Хорошо, нам надо только протолкнуть их, — сказала Анна. И через несколько минут еще три женщины, вооруженные метлами, уселись на картофелесажалку и, используя метлы как поршни, смогли заставить картофелины двигаться в нужном направлении.

— Удивительно, — сказал председатель уже в десятый раз, — и подумать только, она делает работу за шестерых.

Мальчик под ногами у Анны тряс карбюратор. Юноша с молотком, задыхаясь, бежал рядом с гусеницей, периодически поправляя грозивший вывалиться болт. Три пожилых женщины тыкали своими метлами, но Анна сияла от гордости. Их действительно было шестеро.

Загрузка...