Глава 12 ГПУ ИЛИ ГЕСТАПО

К 1937 году большие советские судебные процессы и репрессии набирали силу, а изоляция иностранцев в Москве стала практически полной. Один за другим исчезали или прекращали всякие контакты мои старые друзья. Заводить друзей среди русских всегда было непросто, и неприятно было видеть, как те немногие, с которыми ты все-таки сдружился, поворачиваются к тебе спиной, лишь только встретят тебя на улице или в фойе оперного театра. Каждые два-три дня мы находили в газетах знакомые нам имена, одних обвиняли в шпионаже, другие признавались в саботаже сами, а многих объявляли предателями: Тухачевского, Егорова, Радека, Бухарина и легендарного барона Штейгера[151].

Штейгер происходил из старой немецкой остзейской семьи и во время революции связал свою судьбу с Советами. Кое-кто говорил, что он получил разрешение на эмиграцию во Францию для своего отца. Каковы бы ни были тому причины, но Советам он служил, похоже, хорошо. Это был культурный человек с великолепным чувством юмора и большим запасом историй, которые он любил рассказывать на безупречном французском. У него имелись какие-то таинственные связи в Кремле, и часто он выступал в качестве прямого канала связи с иностранными посольствами, где проводил большую часть времени. После того как Сталин как-то раз признался одному из наших послов в том, как сильно ему нравится трубочный табак «Эджуорт», именно через Штейгера мне было сказано передавать по коробке табака в месяц.

По мере того как темп репрессий нарастал, Штейгер все больше впадал в депрессию. Но он не прекращал выполнения ни одной из своих дипломатических функций. Однажды вечером после коктейльного приема в посольстве я на своей машине отвозил Штейгера домой. В тот день газеты объявили, что несколько наших общих знакомых были казнены обычным советским способом — застрелены в затылок.

Пока мы ехали по холодным заснеженным московским улицам Штейгер, вопреки обыкновению, молчал. Я попытался завязать разговор о погоде.

— Да, — наконец откликнулся он. — Это опасная погода — очень коварная. В такие времена следует тщательно беречь затылок, — он ударил себя по шее и засмеялся. И погрузился в молчание.

На следующий день Штейгер не пришел на прием в посольство. Несколькими неделями позже «Правда» объявила, что Борис Сергеевич Штейгер оказался предателем и был расстрелян. Конечно, выстрелом в затылок[152].


Когда пришло распоряжение о направлении меня в Берлин, я не стал терять времени на подготовку к отъезду. После Москвы Берлин показался мне, на первый взгляд, до странности свободным. Немцы почти совсем или даже совсем не боялись общаться с иностранцами. А гитлеровская политика «пушки вместо масла» в глазах немцев придавала особый шарм уставленным маслом столам в домах иностранцев.

К 1939 году, когда Гитлер применил-таки пушки и масло стало далеко не единственным видом продуктов, исчезнувшим с берлинских столов, давление на иностранцев стало уже значительным. В то время нашим посольством в Берлине командовал Александр Кирк[153], а советником у него был мой первый московский босс Джордж Кеннан. Проблему развлечений Кирк решал, устраивая каждое воскресенье масштабный ланч. Человек сто имело постоянные приглашения, и еще сотня получали приглашения время от времени.

Однажды в субботу Кирк вызвал Кеннана в свой кабинет и сказал, что его вызывают в Париж для консультаций и что он не сможет дать обычный воскресный ланч.

— Пожалуйста, примите все необходимые меры, чтобы отменить его, — поручил он Кеннану.

Через несколько дней он вернулся из Парижа и вызвал к себе Кеннана.

— Вы правильно сделали, что отменили воскресный ланч, — сказал он ему. — Вот только вы забыли предупредить об этом двоих.

— Кого? — спросил Джордж.

— Шеф-повара и японского посла, — ответил Кеннан.


Несмотря на внешние и вещественные прелести, в Берлине не было лучше в сравнении с Москвой. Не нужно было слишком стараться, чтобы оказаться в руках гестапо. Рассказов о концлагерях, пытках и убийствах было так много, что потом не пришлось доказывать, что они оказались правдой. Если не считать самого правительства, то «вожди» едва ли рассчитывали на какое-либо восхищение и уважение. В Москве, столь же грубой, жестокой и коварной, дела обделывались все-таки с каким-то восточным достоинством. В Берлине же были слышны одни лишь крикливые речи Гитлера в Спорт-паласе, безудержное хвастовство Геринга, рев Геббельса, избиения и стрельба со стороны полиции. Показная жестокость нацистов была оскорбительной и по-настоящему травмирующей.

В Москве иногда нам доводилось ловить взгляды из эшелонов, вывозивших ссыльных в Сибирь. Довольно часто ночью мы принимали безумные звонки, сообщавшие об арестах кого-то из друзей. Но немцы из своей жестокости делали спектакль. Вскоре после Мюнхенского пакта Геббельс начал еврейские погромы по всей Германии. Они начались в ноябре 1938 года, в один из вторников[154], когда переполненные нацистскими штурмовиками грузовики выехали на улицы и нацисты принялись громить еврейские магазины, избивать всех встреченных на улице евреев. Погромы продолжались весь вторник и среду и с каждым часом становились все ужаснее. Десятки тысяч евреев, думавших, что это их последний день, столпились возле консульства, умоляя о визах. Кто-то, быть может, сам Геббельс распустил жестокий слух, что президент Рузвельт отправил берлинским евреям подарок из тысяч «квотных номеров», дающих право на срочную визу. Бельвюштрассе, где находилось консульство, оказалась настолько забитой толпами, что персоналу пришлось пробираться в здание по пожарной лестнице из близлежащего садика. Телефонные звонки от евреев, которые не смогли прийти в консульство сами, совершенно заблокировали телефонную станцию. Американское представительство, располагавшееся в отеле «Эспланада» на другой стороне улицы, было вынуждено послать нам телеграмму с вопросом о получении нового паспорта.

По всей Германии, особенно в Берлине, шайки громил бродили по улицам, сжигая собственность евреев и избивая еврейские семьи. Очевидцы рассказывали о том, как детей выбрасывали из окон и добивали уже на улице. Был разрушен большой еврейский универмаг «Исаак и Вертгейм». Рояли выбрасывали через перила галерей, и они летели с седьмого или восьмого этажа вниз, разбиваясь об пол на кусочки. Когда же все, что можно разрушить, было уничтожено, толпа подожгла обломки.

В четверг погромы достигли такого размаха, что, как сообщали, даже правительство было озабочено той истерией, которую оно само и породило. После обеда я устраивал небольшую вечеринку по случаю дня рождения приятеля-голландца. Голландский генеральный консул явился с подбитым глазом и с раной на голове от брошенного кем-то в него кирпича, когда он защищал магазин, принадлежавший голландским евреям. Пришел и знакомый немец — в эсэсовской форме. Но его быстро выгнали другие возмущенные гости. Еще у меня было десять или пятнадцать других гостей, оставшихся незамеченными ни голландцами, ни эсэсовцами. Это были евреи, искавшие убежища, которых я разместил в своей спальне на то время, пока буря не утихнет.

Прошеные и непрошеные гости разошлись поздно. Я позвал свою овчарку Миджет и отправился с ней на прогулку по улицам, чтобы увидеть, что происходит. На каждом углу стояло по паре эсэсовцев, которые со всей возможной обходительностью старались утихомирить последние из еще остававшихся на улице банд подростков, продолжавших бить стекла и грабить. К тому времени все эти шайки уже начали утрачивать какую-либо антиеврейскую направленность в своих действиях и просто грабили любой магазин, который могли разворовать, не встречая сопротивления. Когда я двигался по узкой улице, то прошел мимо банды из двух десятков парней в возрасте от шестнадцати до двадцати двух лет. Они свистнули моей собаке, и я обратился к ней по-русски. Услышав иностранную речь, они перешли улицу и направились ко мне. Я зашел за высокую железную ограду.

— Ты русский? — обратился ко мне их вожак.

Я был настолько зол из-за всего, что происходило, что заявил: да, русский и спросил, что, черт возьми, они собираются с этим делать?

Стая придвинулась ко мне ближе, и я щелкнул пальцами, дав знак Миджет, стоявшей возле меня. Это было для нее сигналом принять грозный вид и издать низкий угрожающий рык. Толпа отступила.

— Ты советский русский? — спросил кто-то из толпы.

— Да, — ответил я. — Я корреспондент «Правды».

Парни, стоявшие в хвосте толпы, стали пробираться вперед. Я щелкнул пальцами, и Миджет зарычала громче. На какое-то мгновение я пожалел, что не позволил ГПУ натренировать Миджет нападать на людей. Но мальчишкам оказалось достаточно и рычания Миджет, и они отступили.

— Коммунист? — кто-то спросил вновь.

— Конечно, — ответил я, — и, черт возьми, горжусь этим.

Я думал, что лучше всего нападать.

— Я полагаю, вы все нацисты? Что за великая партия! И, конечно, устроенное вами в эти три дня представление было замечательным! В истории немецкой культуры не было дня, которым можно было бы гордиться больше.

Кто-то в толпе двинулся и стал проталкиваться ко мне. Миджет зарычала громче. Вдруг вожак всей группы обернулся к одному из тех, кто стоял у него за спиной:

— Забирай ребят. Я разберусь с этим приятелем в одиночку.

Он был здоровяком, и меня не вдохновляла такая перспектива, но я был рад, что остальная толпа двинулась дальше по улице. Когда они исчезли из виду, человек передо мной внезапно утратил агрессивность и расслабился.

— Вы действительно член Коммунистической партии? — спросил он.

Я решил придерживаться сказанного ранее и убедительно поклялся, что являюсь им. Казалось, он поверил, протянул вперед свою руку и заграбастал мою:

— И я тоже.

Два часа мы ходили с ним взад-вперед вдоль канала Кайзера Фридриха, пока он рассказывал мне свою историю. На самом деле в партии он не состоял, как он мне объяснил, но в момент прихода Гитлера к власти был комсомольцем. А вот его брат занимал в партии высокую должность и теперь скрывается в Праге. Я спросил его, зачем коммунисты встают во главе шаек громил во время антисемитских выступлений.

— А что, разве непонятно? — ответил он. — Это единственный способ показать этим чертовым идиотам пруссакам, что может сделать толпа, если только захочет, даже вопреки полиции. Они настолько сыты «миром и порядком» в Берлине, что у них не хватит воли, чтобы взять власть, пока ты им не покажешь, как это надо делать.

Это было каким-то новым подходом, и я удивился бы, если бы его одобряло высшее руководство Коммунистической партии. Более того, я очень сомневался в этом. Так или иначе, мой новый знакомый и я скоро стали добрыми друзьями и по меньшей мере раз в неделю встречались у канала или в пивной, где он мне рассказывал, чем занимается «подполье» в Берлине. Эти встречи сделали мои доклады в Вашингтон занятным чтением, но вряд ли повлияли на поведение Гитлера. На самом деле я полагал, что после 1933 года вряд ли существовала какая-то другая столь же бесполезная для Кремля Коммунистическая партия, как немецкая.

После происшедшего в ноябре 1938 года консульство практически утонуло в прошениях о выдаче виз. Неделями вдоль по улице целыми днями стояли длинные очереди, и даже поздними вечерами, когда наши пальцы были не в состоянии удерживать карандаш, у наших дверей оставались сотни просителей, которых приходилось разворачивать. По десять, двенадцать, четырнадцать часов в день они подходили к нашим столам и все с одной и той же историей и с одной и той же просьбой о визе.

Для меня это был совершенно новый и очень горький опыт. Количество виз, которые мы могли выдать, было ограничено законом, и они уже были выданы на десять лет вперед. И совсем не имело значения, насколько остро кто-то нуждался в визе, мы ничего не могли сделать, кроме как спокойно выслушать и твердо ответить.

Это случилось однажды после восьми часов. Уже давно истекло время обычного рабочего дня, и я чувствовал себя очень уставшим. Две молодые пары застенчиво стояли возле моего стола. Как они объяснили, они только что приехали из Бреслау. Молодожены.

— Мы все евреи каким-то боком, и мы решили объединить наши силы и предпринять последнюю попытку выбраться из Германии, пока не стало слишком поздно. Мы уже испробовали все, что могли. Побывали у всех консулов. Пытались перейти чешскую границу, но нас поймали и отослали назад. У нас нет за границей ни друзей, ни родственников, никого, кто бы мог попросить за нас. Вы наш последний шанс. Если вы откажете, нам остается только одно.

И один из парней сделал движение, как будто режет артерии на запястье.

Он развернул на моем столе карту.

— Смотрите сюда, — продолжал он. Это была лоция Тихого океана.

— Сюда, — указал он пальцем. — Здесь находится остров, принадлежащий Соединенным Штатам. Он называется атолл Джонстон. Мы нашли его в книжке по географии. Он необитаем, но мы могли бы туда добраться. Мы никого не будем беспокоить. Мы ни с кем не станем соревноваться за рабочие места. Мы не будем обузой для общества или «паблик чардж», как вы это называете. Но, быть может, нам удастся просто жить. Это все, чего мы хотим — просто жить. — Его голос надломился, и он замолчал.

— Мне очень жаль, — начал я. — Но эти острова закрыты для всех. Они находятся под контролем Военно-морского флота, и мы не выдаем визы для их посещения. Никому не дозволено направляться туда. Никому, в том числе американцам или кому-нибудь еще.

— Но, быть может, вы сумеете попросить, чтобы флот дал нам такое разрешение. Нас всего четверо. Мы можем послать телеграмму. Мы заплатим за нее, — парень порылся в кармане и достал целый рулон рейхсмарок. — У нас есть еще немного денег.

Я покачал головой, но он тут же продолжил:

— Пожалуйста! Вы знаете, что здесь произойдет. Вы знаете, что молодым евреям в Германии не выжить. Нам нужно уехать, иначе нам останется только одно. Мы не дадим убить нас как животных.

Я уже слышал такие же просьбы, по дюжине в день. Все, что они говорили, было правдой. И лишь одну вещь в их положении я не мог понять, но боялся спросить. Все-таки я был вице-консулом иностранного государства и жил в сравнительной безопасности и комфорте. Передо мной стояли двое сильных мужчин, находившихся в полном отчаянии по вине своих жалких «вождей», и единственный способ протеста, о котором они думали, было самоубийство.

— Скажите мне, — решившись, сказал я. — Если у вас, как вы говорите, остался только один способ, то почему бы не взять кого-нибудь с собой? Одного или двух или трех? Возможно, после этого тем остальным, кто стоят за вами, будет легче?

С долгую минуту они стояли и с ужасом смотрели на меня.

— Вы имеете в виду Гитлера? — в страхе прошептала одна из девушек.

Они еще чуть-чуть постояли, глядя на меня, затем повернулись и ушли. Я встал из-за стола, подошел к окну и смотрел на них. Они повернули на Бельвюштрассе и перешли через улицу к Тиргартену. Они уходили медленно, крепко взявшись за руки.

Боюсь, что за прошедшие десять лет я вряд ли когда-нибудь вспоминал эти две молодые пары. За это время в каких-то двух сотнях ярдов от нашего старого консульства самоубийством покончил Гитлер. Война закончилась. Берлин превратился в кучу мусора. Великолепный Тиргартен стал пустыней, с голыми стволами деревьев и обезображенными статуями. Я с радостью покидал город после короткого послевоенного посещения. Меня ждала Азия, парализованная войной и голодом.

Большой четырехмоторный самолет, на котором я летел, снижался в направлении маленького золотисто-белого пятнышка, сверкавшего в великолепии тихоокеанского солнца.

Стюард вышел из кабины пилотов:

— Пристегните ваши ремни и потушите сигареты. Через пять минут мы совершим посадку. Атолл Джонстон.

Я посмотрел на пятнышко внизу и смог заметить лишь деревянную контрольную вышку, несколько сборных железных ангаров, водокачку и две длинных замасленных взлетных полосы. Больше там не было ничего. Лишь солнце и кораллы. Мне вспомнились две пары из Бреслау. Глядя на заброшенный остров, я усомнился в том, что они смогли бы здесь выжить, даже если бы не стали резать себе запястья в Тиргартене.

Загрузка...