Было. Но на самом деле следует помнить о пропаганде. То есть – прозрачно на Западе. Тогда и еще долгое время позднее.

Just saying. Всего лишь утверждение факта. В очередной раз. Презрение исходит из центра. Это тупой и скотский механизм. В "Человеке из Высокого Замка" Филипп Дик воспроизводит мозг американского конформиста, лезущего без мыла в задницу оккупационным японским властям и восхищающегося немцами Роберта Чилдена. Чилден, в той версии истории, где немцы и японцы выигрывают Вторую Мировую войну, говорит так:

"Славяне были отпихнуты на две тысячи лет назад, в свою колыбель в Азии. Их полностью выдавили из Европы, ко всеобщему удовольствию. Пускай себе снова пасут яков и охотятся с луками. Все эти большие, блестящие журналы, печатаемые в Мюнхене и рассылаемые во все библиотеки и киоски… Каждый собственными глазами может увидать цветные фотографии на всю страницу: голубоглазые, светловолосые арийские поселенцы трудолюбиво, сеющие, пашущие и собирающие урожай на обширных полях Украины, этой кладовой всего мира. Нет никаких сомнений, что это счастливые люди, а их дома и хозяйства поражают опрятностью. Мы уже не видим снимков пьяных поляков, отупело сидящих перед заваливающимися халупами или предлагающих несколько несчастных брюквин на деревенском рынке. Все это принадлежит прошлому, так же, как разъезженные полевые дороги, которые осенние дожди превращали в непроезжую трясину".


Да, это тупой, скотский механизм.

Мой дядька, брат тети, которого тоже вывезли на работы в Германию, рассказывал, что когда он ехал с немцами поездом, элегантно одетые дамочки демонстративно затыкали нос.

В его родной деревне всех, кто был родом с территорий к востоку от Кракова, называли "украинцами", и к ним серьезно не относились, потому что же всем известно: чем дальше на восток, тем скотский механизм заставляет видеть все более худшие вещи.


Под Вроцлавом баоры и тетка расстались: их разделила армия.

Поначалу тетка копала окопы вместе с другими рабами, ведь, несмотря на то, что баор, баорша, Бернат, Мария, Йозеф, Кристоф и еще пара малышей относились к ней хорошо, она ведь была рабыней. Instrumentum vocale (говорящее орудие – лат.). Так что окопы немцам копали: поляки, французы, украинцы. Сами немцы тогда уже кусали ногти: идут. Выслушивали по радио. Как-то раз она вошла в барак, где немецкие солдаты крутили ручку аппарата. И как раз на каких-то волнах передавали польский гимн. Немцы слушали, затаив дух. А тетка стояла в дверях и плакала от счастья. Ее увидели и выбросили за дверь.

Потом тетку передали другому баору. Этот тоже был нормальный, рассказывала она, хотя и не такой, как первый. Но долго она ему не послужила. Шли русские. Она как раз была в хлеву, доила коров. Пришел украинец, который пытался за ней ухаживать.

- Пошли, - говорит. – Увидишь кое-чего.

По улице шли русские и играли на гармошке. Более стереотипно войти не могли. Играли же Калинку.

Поляки и другие рабы их приветствовали. Немцы попрятались по домам. Поляки и остальные принудительные работники тоже быстро поняли, что будет лучше спрятаться. Так что они спрятались и сидели так несколько дней.

Как-то раз к баорше пришли русские и попросили кофе. Они не вели себя нехорошо. Даже не были агрессивными. Баорша сварила кофе. Поначалу должен был отпить баор, потом баорша, и только лишь потом выпили они. Поблагодарили и ушли.

А потом приказали всем рабам ехать по домам.


Ехали они на поезде. В вагоне для скота. Где можно, пересаживались. И сбились в перепуганную группу с другими поляками. Случайно встреченные польские солдаты окружили их, защищая от мародеров. Говорили, чтобы с русскими были поосторожнее. В Катовицах их не пустили дальше, пока всех не передали другим польским солдатам. Тетя вышла в Олькуше. Десятка полтора километров до Хехло прошла пешком.

И вошла в старый дом.

Спрашиваю тетку: а как оно было сразу же после войны. Тетка всегда улыбается: ну как, уже лучше было.

Вернулась в Силезию, на оставшееся от немцев, в Глухолазы. Работала на фабрике, ходила в вечернюю школу. Жила в каменном доме.

- Тетя, а вы думали про тех немцев которые жили тут раньше?

- Человек молодой тогда был, - отвечает она. – Про другое думал.

Но сквозь краску просвечивали немецкие надписи. Много прошло времени, пока они перестали просвечивать.


Я поехал в тот самый Эндерсдорф. Сейчас он называется Енджеюв. Была ночь. Я остановился возле кладбища. Толкнул калитку и прошел к могилам. Я шел вглубь, в сторону деревьев, пока, наконец, не прошел все кладбище и очутился в саду графского дворца. Его силуэт выделялся на мрачном небе. В одном из окон со стороны сада горел тусклый огонь, если не считать его, повсюду было темно и пусто. Я шел прямо перед собой, через высокую траву, обходя деревья. Светила августовская луна, воздух был плотным. К этому дворцу я походил словно к дому с привидениями. Из-за залома стены вдруг вышли две фигуры в полосатых пижамах. Два пожилых уже человека. Они прошли мимо, не сказав ни слова. Я шел дальше, пока до меня не дошло, что я нахожусь возле дома для престарелых.


Девятка


Это было еще до того, как ПиС пришла к власти.

Семерка[41] мне уже осточертела. Так что я ехал по девятке, Радом – Жешув, в каком-то месте хотелось съехать на Тарнув, потом дальше в Краков, по автостраде. Мне нравятся территории при девятке, потому что они очень красивые и почти не известные. Особенно красивы они весной, когда возвышенности, на которых располагаются города центральной Польши, зеленеют как бешеные, а сами города, а точнее – их скорлупы, выглядят словно живописные развалины.

Скорлупы, именно так выглядит Польша. Польша в самой своей средине, за пределами глянцевой и крупноевропейской Варшавы, все более центральноевропейского Кракова, да что там, даже за пределами Келец, которые неожиданно сделались обаятельными, пускай и подкрашенными польбруком и какими-то гадкими гостинеце-дворцами в центре, словно бы перенесенными прямиком из Косова; и чего уж там, даже Радома, который – вопреки стереотипам – откуда-то начал набирать форм. Не говоря уже про Люблин, который со своим старым городом – словно затерянным где-то на востоке кусочком средневековой Европы, и вполне себе с толком реставрированной частью из XIX века, кажется эссенцией польского города. Да, это постепенное появление из грязи и безнадеги были наследием III Жечипосполиты Польской.


Ер вот такая себе Илжа, к примеру, тоже была ее наследием, а выглядела никому не нужным трупом, который ни у кого нет смелости похоронить. Что ни говори, это же Илжа. Здесь есть замок, история, и вообще, а Ивашкевич писал, что когда был польским ребенком в далеком Киеве, но название "Илжа" звучало для него так же волшебно, как какой-нибудь "Каркассон".

А Илжа была пустой, пустыми были и магазины, поскольку: либо не было клиентов, либо магазинов. Все выглядело словно заброшенный хитиновый панцирь или домик улитки, хозяин которого давно уже уполз, оставляя после себя слизистый след, убрался куда подальше, чтобы там жить. Далеко-далеко отсюда.


На выездной дороге стояла пожилая женщина и ловила машину. Я остановился.

Пани рассказывала, что из Илжи выехал уже почти что всякий, кто должен был и мог. Здесь ничего не происходит. Илжа никому не нужна. Да, исторический город, замок, и вообще, но история историей, а вот теперь – на кой ляд кому Илжа? Зачем терять время на проживание в Илже? - предложила она парафраз высказывания какой-то известной личности, фамилии которой не помнит, но которая когда-то весело расспрашивала других, зачем терять время на проживание за пределами Варшавы.

Когда-то женщина работала в доме культуры, но это закончилось. Сейчас она уже на пенсии. Сам дом культуры еще чего-то пытается делать. Год Лесьмяна[42]. Типа такого…

Мы ехали через ослепительно прекрасный пейзаж. На обочинах время от времени попадались кресты. Как и везде в округе – очень простые, зато огромные, высотой с человека, состоящие из двух неошкуренных сосновых стволов. Дорога вилась, и через какое-то расстояние показывала фрагменты чего-то, что могло быть красивым, если бы не то, что никому не приходило в нрлову все это последовательно охватить.


Женщина, которую я подвозил, ехала в Пацаново. В Пацанове, рассказывала она, к нее родственники. Иногда они приезжают в гости и к ней. Когда-то имелся маршрут: Илжа – Пацаново. Здесь всего сотня километров, никаких трудностей. Но сейчас, говорила пожилая пани, не делается ничего, что не оплачивается, так что теоретически, если бы ей хотелось попасть в это ее Пацаново, вначале на каком-то автобусе нужно было бы отправиться совершенно в другую сторону, в Радом, потом из Радома – в Кельце, на автобусе или поезде, а потом надеяться, что из Кельц удастся выловить что-нибудь в то самое Пацаново. А если нет, тогда через Буско, и там очередная пересадка. Вкруговую, сопя, бегом, в несколько раз длиннее, и на самом деле – черт его знает: насколько, потому что даже в Интернете сложно проверить: когда, что и откуда отъезжает, где его перехватывать и как.

Так что она стоит и махает. Всегда кто-нибудь кусочек да подвезет. Сама она вообще-то всегда старается иметь положительный настрой, так что видит в этом плюс. Знакомится с новыми людьми, и вообще.


Короче, высадил я ее в Пацанове, где повсюду между домами торчит Козлик Простофиля[43], один уродливее другого, но каждый изумительно соответствующий отчаянной шильдозе[44] и архитектурному распиздяйству. Я же это распиздяйство научился даже любить, более того, считать его своего рода манифестацией идущего снизу национального характера, который расширяется свободно и не обращает внимания на вносимые государством запреты. Но, продолжая ездить, я размышлял и о других местах подобного типа в Междуморье своей мечты. О местах, где государство слишком слабо, чтобы отпечатать в пейзаже собственную форму. Как, например, немцы отпечатывают в своем.


Косовопольша


Впрочем, не одни только немцы. Более-менее последовательно страну охватывают чехи и хорваты, не говоря уже про словенцев. В чешские жилые кварталы в значительной мере возвратили жизнеспособность, общественные объекты аранжированы относительно связно. То же самое в Хорватии и Словении. И даже в Венгрии. В этом имеется некая австрийскость, какие-то порядочность и опрятность, встроенные в эти давние имперско-королевские провинции, с которыми – как это было м сто лет назад – отчаянно пытаются связать себя польская и украинская Галиция (польская в меньшей, а украинская – в большей степени), вместе с Закарпатьем и Буковиной. А еще Трансильванией и Воеводиной.

Но вот если переехать из хорватского Славонского Брода в Босанский Брод, из города в город, расположенные по двум берегам реки, относительно недавно бывших в одном государстве, чувствуется настолько большая разница, как будто бы – скажем – из Венгрии въехать в Украину. В принципе, пространство боснийской части Сербии очень похоже на украинское, с его "и так сойдет" и дешевым мощением улиц, дорогами в заплатах и с крышками над колодцами, в которых можно сломать ноги. С миллионами дешевых вывесок, рекламирующих дешевые тряпки и еду. Но, к тому же, это ведь Балканы, а не Восточная Европа, так что это пространство кажется более человечным и радостным: на улицах шастают толпы народу, люди сидят по кафешкам и болтают. Но появляется та же самая полицейскость, те же самые требования по любому поводу предъявить документы и ворчливость властей. Те же самые своевольные рожи, ожидание, когда им сунут взятку, и ужасная обита на то, когда взятку не дают. И – естественно, поскольку одно с другим замечательно вяжется – резкие и неожиданные порывы сердца, какие-то извержения любви к ближнему и случаи притянуть небо в твои руки в самые неожиданные моменты. И явное отсутствие четко действующего государства, которое все это могло бы, более-менее, взять за задницу.

И, точно так же, как в Украине, чем меньше государства, и чем большая в нем невозможность обеспечения своим гражданам относительно нормальных условий функционирования, тем больше национальной символики в качестве эрзаца нормальности.

В Украине все, что только возможно, выкрашено в желто-голубое: остановки, ограждения, даже столбы уличного освещения. В Сербии – в особенности, за пределами собственно Сербии – где только можно висят флаги. В населенном сербами северном Косове, странной и до какой-то степени внегосударственной территории, которая не до конца является собственно Косовом, потому что у Приштины там весьма ограниченная власть, а Белград эту власть фактически утратил – сербские национальные флаги висят на каждом втором столбе у дороги от границы до Косовской Митровицы. В самой Миторовице, которая делится на албанскую и сербскую части, сербские флаги дополнены граффити, сообщающие нам, что "Крым – это Россия, а Косово – Сербия", и многочисленные призывы о помощи к России и Войиславу Шешелю, крайне националистическому политику, который избежал Трибунала в Гааге в связи со смертельной болезнью, а теперь, явно, желает вести народ в сторону расширенной эвтаназии. А народ, лишенный надежды, как сербы в северном Косове, готов пожать любую руку, способную повалить нынешний международный и региональный порядок. Даже если это будут руки Путина и Шешеля.


Боснийская Хорватия, это уже нечто другое: там чувствуется хорватская форма – дома с характерным для Хорватии простым дизайном. Стройные, четырехгранные белые башни церквей, которые выглядят так, словно собираются конкурировать в этом холмистом пейзаже с минаретами. Но и там имеется довольно много национальных символов; это Хорватия иного типа, более националистическая, и этот национализм ежеминутно проявляется в пересаженной форме. Как, например, в одной из национальных "эко-деревень", с торчащим наверху громадным католическим крестом, безвкусными каменными строениями и выложенной деревом пивной с несуразным, зато насыщенным национальной символикой интерьером; и эта пивная точно так же могла бы располагаться и в Закопане.. Правда, вместо поп-гуральской музыки там орала столь же дешевая хорватская народная музыка. Она звучала словно музыка, собранная отовсюду из Центральной Европы – немного вроде как чешские "умпа-умпа" для пирушек, немного вроде как силезские шлягеры, чуточку похоже на баварские, австрийские или словенские псевдонародные хасни.

В наибольшей же степени Косово напоминает мне Польшу. Понятно, что в этом есть немного преувеличения, но Косово выглядит так, как будто бы государства вообще не существовало, и как будто бы любая, даже самая смелая фантазия граждан могла быть исполнена. Если прибавить к этому строительный бум, который в этой стране начался после обретения независимости, благодаря деньгам диаспоры, заграницы и – чего уж тут скрывать – лучше или хуже организованной преступности, мы имеем картину государства, застроенного от начала и до конца, с головы до ног, повсюду и где только можно. Когда я приехал в Косово в первый раз, я просто не мог поверить в то, что вижу. Страна кипела от торчащих повсюду куч кирпича, строящихся живых домов, офисных помещений, складов. Причем, строящихся где только можно, где только имелся кусочек свободного пространства, на месте старого, разрушенного сербами дома, за этим домом, перед ним; прямо посреди распаханного поля мог появиться стеклянный и хромированный офисный монстр, а другой, незавершенный, мог служить коровником. Под Приштиной я видел дом, который завалился с одной стороны, прежде чем его закончили с другой. Строительные законы и принципы не всегда имели много общего с этим радостным творчеством. Сама Приштина задыхалась. Новые дома практически повсюду строили так, что они буквально налезали один на другой. Пожарные начали бить тревогу, что не могут подъехать ко многим домам, что просто непонятно, где кончается один, и где начинается другой, в конце концов, крайне тяжко, после нескольких лет битья в тревожные колокола – государство отреагировало. И запретили эту радостную кирпичную эякуляцию. После чего снова вернулось к коррупционным сделкам, а потом и вообще сползло в гражданское небытие, появляясь, время от времени, лишь затем, чтобы устроить истерику, эффектно грохнуть кулаком по столу или в других такого типа случаях.

Потому-то всегда, с преувеличением, но небольшим, я говорю, что Косово напоминает мне Польшу.


Как самому вспахать, несмотря на самые искренние пожелания


Или взять, к примеру, такую себе Македонию. То, что в Польше было заявлено в Швебодзине, где поставили один из наиболее дрянных во всем мире памятников Иисусу Христу, за то огромный и пафосный, такой, чтобы весь мир (а более всего – Германия) знал, что у поляка в штанах здоровый, пардон, что поляк способен создавать вещи великие, пускай даже и из армоцемента, но громадный тотем он возвести способен – в Македонии появилось в тако-о-ом масштабе, что народы обязаны пасть на колени.

Потому что Швебодзин, что там ни говори, но только дело церковное. А конкретно: строительное самоуправство местного ксендза. Ну да, символ, к тому же много чего говорящий про народ, из которого взялись его творцы, но, тем не менее, символ не государственный. А вот в Скопье была осуществлена гигантская швебодзизация не только столицы, но и всей государственной мифологии и символики.

Ах, Скопье!

Когда я увидал этот город после национальной реконструкции, названной антикизацией, от изумления не мог закрыть глаз.

Правящие страной националисты решили доказать, что македонцы – это вам не хухры-мухры, и под предлогом возвращения Скопье внешнего вида до землетрясения 1963 года, после которого город был отстроен в модернистском стиле, обложили приличные, довольно часто даже брутальные здания белым мрамором. Или чем-то там "под мрамор", в связи с чем город начал выглядеть будто уродливые и воображаемые Афины или же древний Рим. А точнее, словно декорация к фильму в стиле "китчевого фэнтези", действие которого происходит где-то в неопределенной древности. А между такими домами понатыкали памятников. Мой Бог! – Александр Македонский на лошади, уродливый и выглядящий словно увеличенная в несколько десятков раз садовая статуя из строительного супермаркета, за то подсвеченный цветными лампочками и обрызгиваемый фонтанчиком. То же самое и его отец – Филипп. А ко всему этому еще и сидящий на троне император Юстиниан, который, правда, македонцем не был, зато родился где-то в окрестностях нынешнего Скопье. Впрочем, кто является македонцем, а кто нет – это тоже не такое уж простое дело. Вообще-то, предками современных македонцев считаются славяне, которые пришли на земли, которые сейчас занимает эта страна, в V веке до нашей эры, но многие жители Македонии, в особенности, правые и национально настроенные, столь юную родословную не принимают. В Университете Кирилла и Мефодия я как-то разговаривал с молодым историком, который не без причины утверждал, будто бы национальная тождественность является вопросом выбора. – Ведь, - говорил он, славяне, пришедшие на территорию нынешней Македонии, не вырезали все те народы, что проживали здесь до сих пор, но только смешались с ними. Так почему же, - заключал он, - те македонцы, которые желают чувствовать себя потомками древних македонцев, тех самых, что связаны с Александром и Филиппом, должны были бы себя таковыми считать?

Потому-то, на ограде одного из мостов, возведенного в рамках антикизации, рядом друг с другом стоят статуи древних мужей в тогах и славянских воев в шлемах и перевязанной ремешками обувке. Все это отдает таким китчем родом из Лас Вегаса, как будто бы кто-то желал не раздуть эту древнюю память, но хорошенько ее потроллить.

Все это раздражает не только тех жителей Македонии, для которых важна какая-то эстетика, но и греков, которые блокируют вступление Македонии в НАТО и ЕС, поскольку Скопье отсылается к традициям Македонии, которые греки считают собственными. Потому-то великая история Македонии укрывается с помощью дешевого трюка, заключающегося в том, что памятник Александру официально не называют памятником Александру, но статуей "воина на коне", а памятник Филиппу – просто памятником "воину". Правда, ничего это не меняет, ведь грекам важен не только Александр с Филиппом, но само название Македонии, на которое – как утверждают Афины – славяне прав не имеют. И вот, в том числе, и потому в международном форуме Македония не имеет названия, а чтобы было понятно, о какой стране идет речь, ее описывают как FYROM – Former Yugoslav Republic of Macedonia (бывшая югославская республика Македония – англ.).

Именно так и выглядят все эти междуморские сны о величии. Все эти национальные абсурды и одержимости, возведенные в наивысшую степень. Политики из страны, у которой обанкротившийся сосед забрал даже название, ездят в Среднюю Азию, в древнюю Бактрию, разыскивать потомков воинов Александра, вместо того, чтобы заделывать ямы на дорогах; они строят для себя в столице макет Греции и Рима, вместе взятых, а триумфальную арку, названную Порта Македония, суют между домов и лавок с фаст-фудом, потому что Скопье – что там ни говори – город маленький, и слишком много места в нем просто нет.

Но большая история – это большая история, и чем более ничтожна реальность, тем приятнее погрузиться в чего-нибудь глубинное.

Когда-то ходил я по Охриду, городу над Охридским Озером, на другой стороне которого лежит уже албанский Поградец, т вот там-то я встретил Славка, христианского – как он сам утверждал - философа, который решил научить меня правде.

Этой правде он обучал меня под ракию целый вечер, а я с изумлением узнавал о том, что македонцы – это прапредки всех славян, поскольку, говорил он, их название взялось от "славы". - Македонский язык, - говорил он, - это один из древнейших языков мира. Ведь Македония – это было ядро всего славянского. Славянское название Адриатического моря – Ядран – как раз об этом свидетельствует, ведь "Ядран" это ничто иное, как именно "ядро". А кроме того, славяне были повсюду. Достаточно поглядеть на карту Средиземноморья, и там, где собственное имя начинается с "Л", прибавлять затерявшееся "С". И вот так Ливан станет славянским Сливаном, а Ливия – Сливией. Достаточно чуточку поменять гласные и заменить "Б" на "В" (в конце концов, Сербию называли Сервией, а греческого Базилия у славян называют Василием) – и тут же все становится ясным.


Калкув


С семерки мы съехали между Кельцами и Радомом: а стоило. Потому что мы попали в Калкув, где стоит бетонный "туполев", а к нему приклеены печальные лица Леха и Марии Качиньских, и некоторых других жертв катастрофы. "Туполев", ну да, производит впечатление, той своей трогательной неуклюжестью, идущей от низов, с тенденцией сделаться новым символом польского христианства, который, возможно, через какое-то время станут вешать над дверями рядом с крестом (или вместо него) – но впечатление от него не самое большее. Наибольшее впечатление производит стоящая рядом Вавилонская Башня.

Вообще-то, в принципе, это не Вавилонская башня, а только лишь традиционная польская Голгофа. Здесь – она вроде как и сформирована как замок, обвешанный польскими гербами. Но выполнена она в той самой наивной, трогательно примитивной технике, что и "туполев", с той же самой неумелостью. Скорее всего, желали достичь одновременно впечатления возвышения и замка. А вышел зиккурат. Вавилонская Башня. Народ книги, которая чуть ли не сразу, только откроешь, лупит его наотмашь по роже, чтобы он, случаем, не пробовал Богу в окошко заглядывать и такие вот башни возводить – сам у себя такую Вавилонскую Башню, желая, наверняка, только добра, и с полными устами Господа, возвел.


Проклятые и неспровоцированные


Поезд из Кракова в Варшаву был наполнен молодыми людьми, которые ехали на Марш Независимости. На последнем вагоне бело-красный флаг. Я осматривал футболки и блузы с надписями типа "урожденные патриоты" или "проклятые солдаты"[45] и размышлял над тем, это же какие бабки должны крутиться в этом бизнесе. Вот уже несколько лет патриотизм в моде, ежеминутно выходят новые коллекции тряпок: то блуза с бело-красной повязкой на рукаве, чтобы не нужно было ее надевать; то майки, изображающие гусарский панцирь. Здесь, в поезде, проходило самое настоящее ревю патриотической моды.

В вагоне-ресторане сидели коротко стриженные ребята. Они пили пив, чокались бутылками и провозглашали тост на столь же модном, как и патриотизм, венгерском языке: egészégedre! (Ваше здоровье – венгр.). Они рассуждали о том, как в этом году будет выглядеть полицейская провокация.

- Лишь бы только нас не заперли на мосту как в последний раз, - говорили они.

Я выпил кофе и перешел в свое купе. Тут тоже сидели молодые патриоты. Никакие не скинхеды или потенциальные "задымяры"[46] – самые обычные "нормалы", на глаз, в возрасте выпускников лицеев. Два парня и девушка. Выглядели они так, словно разрешение на поездку должны были спрашивать у родителей. Наверняка пообещали, что ни в какие драки впутываться не станут. Очень вежливые, говорили "пожалуйста", "спасибо" и "извините". У одного на футболке была надпись "вера, надежда, любовь", у второго было рисованное изображение волка под надписью "проклятые солдаты", на девушке были розовые адидасы. Парень с волком решал панорамный кроссворд, тот, что с "верой, надеждой, любовью" вместе с девушкой слушал музыку на mp3-проигрывателе: себе в ухо он вставил один наушник, второй дал ей. Так что это не были никакие стереотипные, злые, агрессивные националисты. В моем купе ехала обычная польская нормальность. Может, новая, а может, и нет.

Тогда я начал размышлять над собственной ненормальностью. Над тем, что реальность, быть может, поменялась гораздо сильнее, чем мне до сих пор казалось. И что сейчас я уже во все не врубаюсь. Женщина справа от меня читала ксендза Твардовского, а мужчина слева от меня – журнал "До Жечи" (К делу – пол.).

Я закончил Покорность Уэльбека и сунул книгу в рюкзак. Потом закрыл глаза и попытался заснуть. При этом слушал, что говорит патриотическая детвора. Этот марш их несколько возбуждал. Это был их первый в жизни марш.

Опять же, до сих пор они никогда не были в Варшаве. За Западным вокзалом подошли к окну. – Глянь, а это, похоже, тот самый знаменитый Дворец Культуры, - размышляли они. – Такой небоскреб, который старше всех остальных…

Все сильнее я чувствовал, что мой контакт с действительностью слабеет.


Праздник, и потому почти все лавки в подземной части вокзала были закрыты, но на двери магазина с патриотической одеждой висела крупная надпись "ОТКРЫТО".

Как только я вышел на площадь Дефиляд (Парадов – пол.), то услышал взрывы. Это рвались петарды, то тут, то там палили файеры. На самой площади и на закрытых Иерусалимских Аллеях собирались группки. Большинство надело темные куртки. Нельзя сказать, что были сплошные скинхедовские "flyers", но было их прилично. Скиновский стиль преобладал. То ли скинхедовский, то ли романтический борца за независимость: длинный плащ, под него глянцевые сапоги, на руке повязка. Но очень много и обыкновенных гопников с характерным презрением и пренебрежением в глазах.

Я шел среди них и слушал, как они вопят, что, мол "ебать пидоров", что "честь и слава героям" и что "Бело-красная Польша - чемпион". Из одной темы в другую они переходили без малейших проблем. Вероятно, что этого перехода они вообще и не чувствовали. Некоторые разговаривали по телефону. "Я в Варшаве, ну, на том марше. Не, не пизжу, чессслово. Все класс". "Мы стоим на такой огромной площади, нууу, даже не знаю, как тебе описать, вся выложена плиткой". "Да ебать полицию! Алло! Ты меня слышишь? Ебать по-ли-цию! Алло! Да нет же, курва! Е-бать! Ну! Полицию! Успехов!".

Флагов была масса, а среди них были и с топорлом[47], символом, придуманным междувоенным мистиком Станиславом Шукальским, утверждавшим, будто бы польский язык – самый древний из всех языков на свете, а Вавилон – это всего лишь наше родимое "бабье лоно". На рукояти размещались стилизованные свастики или же – как их в этих кругах называют – "сваржице". "Солярный арийский символ".

Откуда-то издалека был слышен усиленный мегафоном голос, кричащий: "Ебать Европейский Союз". Кое-где, с несколько неуверенными лицами мелькали нормалы и знаменитые патриотические семьи с детьми. Дети держали в ручках флажки и глядели на все громадными, анимешными глазами. У некоторых на груди были бело-красные украшения. Многие из них узнавали, что такие украшения-котильоны – "фрайерские", потому что их продвигал "Коморуский"[48]. И во всем этом грохоте, неразберихе и разрывах петард спал бездомный. Никто ему не говорил ни единого плохого слова, никто не будил, никто никуда не выгонял.

Я прошел через Маршалковскую и направился в сторону улицы Згода (Согласие – пол.). Здесь, на тылах демонстрации, крутились националисты, выискивающие местечка, где можно спокойно отлить. Особо они и не прятались. Один из них, пуская струю, вопил: "Гордость! Гордость! Национальная гордость!".

Я шел, глядел на это все и с радостью в сердце размышлял о статье Яцека Карновского в "Политике", которую читал днем раньше. В ней Карновский уговаривал президента Дуду не принимать все же участия в Марше Независимости. Почему? Тут Карновский проявлял глубочайшую деликатность, чтобы никого случаем не обидеть. Суть была в том, чтобы президент своим присутствием не делал волнения легитимными, но тут же Яцек прикрывал себе задницу, когда писал, что за большую их часть, вероятно "ответственность несет уходящая власть", ну а задымяр "искусственно поощряют к агрессии", сами же организаторы "никаких инцидентов не желают". Официальный мегафон демонстрации грохотал так, что в животе отдавалось. Мимо прошли какие-то почтенные старцы. – А ведь тот его брат был военным судьей, и он провозглашал приговоры… - услышал я.


Марш тронулся в сторону моста Понятовского. Люди шли мимо палатки, где можно было купить школьные тетради с героями. Среди всех прочих там имелись Стефан Банах, ротмистр Пилецкий и медведь Войтек[49]. Я не пишу здесь для того, чтобы насмеяться над этим. Это не был пропагандистский набор героев правых политиков.

А в самом хвосте демонстрации шла пара чернокожих журналистов. Я не видел, чтобы кто-нибудь к ним цеплялся. Они подсовывали микрофон под нос какому-то пожилому мужику с бело-красной повязкой на руке. На горизонте передо мной было бело-красно от флагов и розово от горящих файеров. Над толпой летал вертолет. Я прибавил скорости и направился в сторону головы демонстрации.


Постепенно толпа делалась все плотнее. Среди бело-красных флагов начали появляться зеленые треугольные флажки Всепольской Молодежи с небольшими мечами Храброго (имеется в виду король Болеслав Храбрый, захвативший, к примеру, Киев). Ракеты падали на газон и взрывались у людей под ногами.

Ну да, было немного родителей с детьми, но выглядели они так, будто сильно жалели, что поверили, будто бы Марш Независимости – это и вправду демонстрация среднего класса, радостный праздник с размахиванием флажками и пением "Ах мой розмарин"[50]. Нет, это не было радостное празднество. Из автомобилей, на которых разместили динамики, доносились охрипшие голоса организаторов: "Кричим громко, чтобы этот сукин сын услыхал нас внизу! Кища-а-ак! Та-ак? В а-а-ад!". Люди подхватывали: "Ярузель! Та-ак? В а-а-ад!". Репертуарчик был постоянный. "А на деревьях вместо листьев повиснут кучи коммунистов", "бей серпом, бей молотом красную босоту", "ебать ТВН[51]", ""везде и всюду полицаев ебать будут", "Польша католичеством велика", "ебать ислам не мечетями, а мачете".

Полицейских не было видно. Их патрульные машины стояли под мостом. Охрана порядка демонстрантов не провоцировала. Вниз летели петарды. "Везде и всюду полицию ебать будут", - орала толпа. Из машины организаторов доходили робкие призывы, что, возможно, есть смысл полицию не провоцировать. Вместо того, чтобы ебать полицию, предлагали лозунг "независимость не продается", только его как-то не подхватывали. Вместо него через мгновение заорало: "Польша католичеством велика".

Здесь же шел Йоббик[52] и работал в качестве амулета. Понятное дело – венгры. Сабля, стакан, патриотизм. Деятели с широкими усмешками орали: "Риá, риá, Хунгариá", а поляки подхватывали. Все щелкали фотки мобилками, а йоббиковцы улыбались еще шире.


А вот балаклавы носили относительно немногие. Но некоторые впечатление производили. Например, все зеленые, со стилизованной под арабскую вязь надписью "Джихад Легия[53]". Хлопцев с топорлом и сваржицами я больше не видел. Кто знает, может организаторы у них те флаги забрали и хорошенько дали по шее. Но ненависть кипела и так, даже без славянских свастик. Ебать Туска, ебать Коморовского, ебать ЕС, полицию, евреев, педиков, ислам…


Организаторы делали многое для того, чтобы не началась потасовка. Полиция спряталась под мостом, потому "не провоцировала", словно ей нельзя было стоять на улицах города, который она должна была защищать. Ну совершенно, словно бы защитники порядка поддались пьяному базару типа "иду я с дружбанами, всем остальным – не становиться у нас на пути, а если нам чего не понравится, за себя не ручаемся".

Полицейские на глаза националистам не лезла, так что драки не случилось. Организаторы заявили о полнейшем успехе. Они были счастливы. Это они контролировали ситуацию.

Но одна из главных столичных улиц превратилась в идеологическую сточную канаву, и уже эту сточную канаву не контролировал никто. Или же не видел во всем этом проблемы, ибо сложно предполагать, будто бы организаторам мешали лозунги, призывающие ебать того или иного или заебать вон того. Как будто бы это было нормальным, что призывают к насилию и ненависти.


Националисты не устроили в Варшаве, как каждый год, разборок. Замечательно! Мы очень рады. И забываем, что выкрикиваемое в течение половины дня в самом центре столицы, годилось для привлечения к ответственности на основании уголовного клдекса о призывах к ненависти.

Это немного напоминало анекдот о двух скинах, которые спасли жизнь иммигранту, поскольку решили его не пинать ногами.


Под Национальным Стадионом все красно от файеров. Было уже темно, так что вид производил впечатление. "Гляди, как красиво!" – вздыхали люди и делали фотографии.

Я тоже делал, потому что было-таки красиво. Понуро красиво. Это не было радостным праздником. Скорее всего, напоминало антимайдан: точно такие же темные куртки, мрачные лица, униформизация. Вот только энергии во всем этом было больше, чем в маразматическом, втихую заливающемся водкой антимайдане.

Здесь была масса энергии. Но, тем не менее, это было рычание Мордора. И я уже не дивился тому, что если Майдан в российских и проянуковических средствах массовой информации представляли так, как выглядел этот вот Марш Независимости, то в Крыму и на Донбассе после победы майдановцев поставили баррикады. Ибо эта мрачная сила и вправду порождала страх. И если в Украине истерический национализм какой-то части Майдана уравновешивался позитивным, про-европейским и про-демократическим аспектом, здесь этот национализм не уравновешивался уже ничем.

Или практически ничем.


Я не испытывал отвращения ко всей этой массе, ко всей этой толпе. Она меня временами пугала, но я соврал бы, если бы сказал, будто бы испытывал исключительно неприязнь. Понятное дело, я испытывал ее к наиболее агрессивным, наиболее вульгарным, наиболее вырывающимся, к тем, которые навязывали тон. Но не в отношении тех, которые пришли сюда затем, чтобы кричать то, что кричали другие. Я не испытывал ненависти к пешкам, которые повторяли то, что орали ферзи и короли.

Ведь все эти "ебать то или другое" складывались для них в некую наррацию[54]. Простую наррацию, описывающую мир. Объясняющую, почему все так хуево и паршиво, даже если это объяснение мутное, ненавистное и обижающее. И что тут нового, когда люди подключаются к источнику энергии, скрытому в массовости? У меня все тело сводило при мысли, что они выбрали такую шокирующую наррацию, а не друную, но, быть может, все остальные не были написаны языком, который они в состоянии понять.

Или же, который бы их убеждал.


Я не мог испытывать неприязни к детворе из моего купе, ибо то, что для меня было вступлением к чему-то зловещему, для них было прозрачным. Ведь не могли они понимать моих предупреждений в отношении нахально заявляемого патриотизма, поскольку их только-только формирующийся мир не предполагал того, что в идеях национализма могут дремать какие-то демоны.

Ведь им внушают, что нацизм был делом леваков, а никак не националистов. Что это левые демонтируют естественные, народные идеи, поскольку они – это декадентство Европы, что они внедряют извращенные решения, которые должны закончиться дегенерацией всего мира, какие-то права геев – а ведь натуральными всегда были дырка и палка; они мечтают о каком-то феминизме – а ведь естественно – это тогда, когда мужик охотится, а баба добычу готовит.

Ведь левые – это безмозглые фраеры, впускающие в Европу ислам, а ведь тот самый ислам первым бы всех их геев перебил, а феминисток спрятал за чадрами. И никто, никакая другая контр-наррация не в состоянии доступно и просто объяснить им того, что вбивают им в голову националисты. Которые, по причине Павла Кукиза[55] уже прошли в Сейм и будут вбивать дальше. Сильнее и глубже.

- Это война! – покрикивали накапливающиеся под Национальным Стадионом люди, и я знал, что в их головах это и вправду война. И если мы будем их только презирать, вместо того, чтобы пытаться понять то, что стоит за их воплями – а ведь это не просто набор, состоящий исключительно из предубеждений и эгоизма, среди них имеются и самые банальные страхи с фобиями, там же и чувство обиды и отверженности – то мы будем эти чувства только укреплять. И помогать тем, которые кричали со сцены, поставленной перед Национальным стадионом.


А там как раз начиналась идеологическая обработка.

Ксёндз Яцек Мендляр кричал про "врагов отчизны", и о том, что "левацкая пропаганда" желает уничтожить национальную гордость. О том, что он – "воин" за "великую, католическую Польшу". Он вопил, а толпа подхватывала: "Гордость, гордость, национальная гордость", "Бог, честь, Отчизна". "Вы – великая армия Церкви", "мы желаем сражаться мечом любви и правды", - провозглашал он, у меня же в ушах стояли вопли: "Ебать ислам мачете!". "В 1944 году нам внушали, будто Советы – это долгожданные гости, а сегодня нам втискивают в головы исламский фундаментализм". "Мы не боимся мирно настроенных мусульман, но ведь такие – это меньшинство". И люди приветственно кричали.

"У нас имеется право на страх, и никто не может его лишить", - говорил он, и в этом как раз была правда. Еще он врал, говоря, будто "желает диалога", но не врал, крича: "Никто не желает с нами говорить".


А после Мендляра на сцену выходили другие, еще более странные. Представитель ONR[56] очень просто обрисовывал действительность: "Имеется партия Nowoczesna[57], которая действует во имя каких-то банков, имеется РО[58], которая сидит в кармане Берлина и Брюсселя". "Имеется PiS, которая сейчас будет править, но которой необходимо глядеть на руки. Они уже управляли – лиссабонский трактат[59] и тому подобные вещи. Это партия, которая слушает Вашингтон и Израиль. Так что никаких войн за Израиль!".

Итальянец из Forza Nuova (Новая Сила – ит.) рассказывал про англоязычных бизнесменов с израильскими паспортами, а националист из Швеции повторял, что идет война. Иридион[60] сыграл "Расцветали бутоны белых роз", загорелись файеры, у всех по спинам полезли мурашки, они сосали эту Польшу, словно наркотик. А потому же все, вопя во все горло: "Польша для поляков!", разошлись по домам.

А по дороге еще зашли на кебаб[61], из-за чего я задумался над тем, до какой же степени все эти вопли про Польшу для поляков – это попросту чистая и привлекательная форма. Молитва, которую бубнят без понимания.


В подземных переходах под кольцом Дмовского какие-то ребятишки цеплялись к прохожим. Чего-то там они кричали про "красных босяков", про "педиков", но тут сразу же было видно, что речь идет об идее чистого повода подраться. Полиция здесь никак не провоцировала.

К счастью, им относительно быстро это надоело, и они отстали.


Это флаг Европейского Союза, Франек


Тут уже я сам над собой смеялся, потому что поглядеть на демонстрацию KOD[62] я отправился прямиком из грабительски-хипстерской забегаловки, в которой пил выжимаемый при мне сок и слушал, как люди вслух читают ньюсы о том, как "они" запретили полеты дронов над Варшавой.

Ржать над самим собой мне хотелось, хотя, в общем, ну чего плохого в таком соке: витамины, здоровье и тому подобное. Во всяком случае, я допил и вышел. Люди подтягивались со всех сторон, и это на сам деле были семьи с детьми, те самые, которых так мало было там, где они – вроде как – имеются, то есть, на демонстрациях националистов. Здесь никто не рвал хлебал, что, мол, ебать того или другого, тех или иных.

И вообще, никто не кричал, потому что, похоже, не слишком у них выходило лепить упрощенные лозунги, потому, хотя и гудели на вувузелах[63], чтобы придать всему этому хотя бы внешний вид чего-то не до конца постмодернистского. Они даже пробовали выглядеть как-то браво, по-казацки, но и это не слишком у них выходило. В конце концов, это ведь были нормальные люди. И студенты гуманитарных факультетов. Они не слишком can into agression (поддавались агрессии – англ.). Какой-то спокойный бородач пояснял своему сынку, что сидел у него на шее и спрашивал "а ета какой флаг?" – что это, мол, флаг Европейского Союза, Франек.

Только я шел и замечал, что начинаю впадать в паранойю. Где-то в средине меня начало доставать то, что всегда доставало до печенок, на Майдане, например, или на маршах националистов: испарение до полного исчезновения здравого смысла. Посадка в бобслей единственной перспективы. Стоял, к примеру, подъемный кран на Вейской, а я уже – look! Это ветки обрезают, или это камеры крепят?

Среди демонстрантов крутились какие-то обиженные национал-католики, выглядели они словно христиане в языческом Риме или талибы на гей-параде: торжественно-хмурые и с презрением во взглядах. Какая-то пожилая женщина несла плакатик с надписью: "Я из недорезанной компашки".

Люди проходили мимо этой старушки и поглядывали на нее с сожалением, она же с таким же сожалением глядела на них, поскольку для нее они все были бандой глупой словно лемминги прекраснодушных типов, которые устраивают истерики, хотя ничего страшного и не происходит: одна власть перенимает власть и начинает уборку после предшественников. Бабка же для окружающих была истеричной мохершей[64] из параноидальной банды, выталкивающей Польшу с европейской колеи. И все делали все возможное, чтобы друг друга не понять.


Я сидел под пьедесталом памятника Витосу[65] и прислушивался, к тому, что говорят люди.

- Ну ладно, - говорили какие-то два типа. - Свой патриотический долг мы исполнили - Тут они оба рассмеялись. - А теперь пора на латте.

Я поднялся, чтобы шататься по улицам дальше. Ко мне подошла какая-то хмурая пара. В возрасте, на глаз, лет по пятьдесят.

- Прошу прощения, - сказал мужик. – А вы не знаете, где здесь имеется какой-нибудь ПОЛЬСКИЙ ресторан?


Острава


В Остраву я приехал на поезде из Цешина. Тогда еще поезда в Чехии были старыми, но по какой-то причине выглядели они лучше, чем польские. Было в них нечто старо-доброе. Как и во всей Чехии. В купе сел какой-то тип и вытащил тормозок. Бутерброды, завернутые в слегка жирную бумагу. Он стал разговаривать с женщиной, что сидела напротив. И было в этом нечто очень непринужденное, естественное. Как будто бы сам факт того, что они сидят рядом, обрек их на беседу.

Сейчас в Польше уже начинает так быть. Люди заговаривают с незнакомцами. Быть может, это только лишь мое впечатление, но мне кажется, что еще недавно так это не выглядело. Народ не глядел друг на друга. Никто не желал знать один другого. Никто никем не интересовался. Одни в других практически видели все самое худшее, чтобы уже через мгновение, переломав первый лед, уверившись друг в друге – броситься один другому в объятия.

А эти двое в чешском поезде – разговаривали. Непринужденно. Мне это нравилось. Они болтали. Но сохраняли одинаковую дистанцию один по отношению к другому. Мужик чего-то рассказывал, он ехал к брату, говорил, у брата какие-то проблемы с каким-то учреждением; а она, то есть эта женщина, чего-то там советовала. И тоже рассказывала о своих проблемах. И в этих проблемах: самого мужика, его брата и случайно встреченной женщины не было какой-либо драматической тяжести. Не были они присыпаны тяжелой, угольной пылью, придавлены смогом, не торчали по пояс в грязи. Проблемы, которые можно решить, а потом вернуться домой на поезде, разглядывая рыжеватый пейзаж за окном.


Это была ранняя весна, даже, точнее, еще предчувствие весны, так что зелень еще не выползла, кусты и деревья еще выглядели чудищами, беспомощно вытягивающими к небу сотни тоненьких щупалец. Мир был наг, и Чехия тоже была нагой, и все эти придорожные склады, сараи, какие-то местности, мимо которых мы проезжали, выглядели так, словно их кто-то ужасно обидел, обнажил, ободрал от кожи и бросил, чтобы они ожидали, пока не отрастет новая. Тут пивная, там какой-то продовольственный магазин, почта. Покатые крыши, коричневатые дома, не окруженные зеленью дворов, припаркованные у тротуаров "шкоды".

Ранняя весна и бесснежная зима. Видны все трупы и скелеты. Именно этому удивлялся акунинский Эраст Петрович Фандорин, российский неумеренный ответ на Шерлока Холмса (неумеренный, потому что по мерке восточноевропейских комплексов: Фандорин – это не только непобежденный мастер дедукции, но и знающая восточные боевые искусства ходячая энциклопедия – впрочем, в каком-то из рассказов Акунин не смог удержаться, чтобы не натравить его на Холмса и не дать тому трепки). Фандорин, который из заснеженной глубинки России приехал на западные рубежи российской империи и увидел зимние, черные от грязи поля, не прикрытие жалостливым снегом, чуть ли не заплакал над этой пугающей наготой.


Чехия может даже разваливаться, но, все равно, выглядеть будет в меру достойно и тепло. Здесь это видно, заметно, что она крепко и тепло прижалась к центру, сердце которого бьется в Германии, и хотя все это выглядит словно запущенная, славянскоязычная провинция, тепло цивилизации четко чувствуется.

Посткоммунистическая Чехия для меня всегда несколько ассоциировалась с Веймарской Республикой, описанной Ремарком: отброшенная в нищету, обедневшая, осыпающаяся – и все же держащая марку. Обладающая памятью материала.


Из Цешина я выехал с вокзала на чешской стороне, из которого видно Польшу. А конкретно – Замковую улицу в польской части города. Именно по этой Замковой я и спустился в Чехию, осматривая все вывески, надписи, какие-то, то тут – то там, фасады "под мрамор", все те отчаянно крикливые манекены в магазинных витринах, окутанные еще более отчаянной парчой – а потом прошел мило белого орла на голубенькой табличке с надписью "Польская Республика" – единственный элемент с польской стороны, который не изображал крикливого шика – и вошел на пограничный мост.

По чешской стороне все уже было чешским, настолько чешским, что у человека просто в голову не умещалось: каким чудом тонюсенькая, теоретическая в принципе граница, едва-едва текущая Ольжа, может разграничивать столь различные реальности.


Я шел по улице Hlavní Třída (Центральный Проспект – чешск.), которая несколько десятков лет назад какое-то время звалась улицей Пилсудского. Это после того, как Польша воспользовалась смертельным ударом, нанесенным Чехословакии Германией, и решила отобрать то, что посчитала своей собственностью. Здесь, по Пилсудского, уже какое-то время до официальной передачи города на лошадях ездили польские полицейские в черных германских "штальхелмах" с припаянными большими серебряными орлами в коронах.

Потом въехали польские танки, вошли солдаты из катовицкого пехотного полка, вошли подхалянские стрелки, проехала 10 бригада Панцирной Кавалерии. В конце концов, прошелся сам Смиглы-Рыдз[66] при сабле и с улыбкой на губах, а за ним, как crew за вокалистом на хип-хоповых клипах, огромная команда офицеров в конфедератках. Всегда, когда я просматриваю эти снимки, приходится сильно себя сдерживать, чтобы не представить, как они размахивают руками и читают рэп, подхватывая и выкрикивая слова, подкидываемые их конферансье (М.С.) – Смиглым-Рыдзем.


Я вышел на вокзале в Остраве, сам же вокзал был еще до ремонта. Запомнились какие-то пастельные пространства и замазанные маркерами окна. В городе было пусто. То еще были те времена, когда чехи спокойно ездили до конца на своих "шкодах-фаворит", а поляки из кожи вон лезли и брали в кредит "дэву", "тойоты" и "пежо", тащили из Германии битые "мерседесы", "ауди" и "опели", по которым немец плакал, когда продавал. Чехи сидели тихонько. Не было у них инстинкта форсить. Хотя, может быть, он и имелся, но какой-то другой, чем у поляков. Не было в них и столь резкого инстинкта незамедлительно выблевать из себя все эти социалистические серые годы. Быть может, потому, что на фоне спокойной и не сильно прикрашенной центральноевропейской жизни, Чехия вовсе не была такой уже и серой.


Но тогда в Остраве не было ничего. Только пустота, словно бы кто-то бросил биологическую бомбу. Центральноевропейская неподвижность. Впоследствии я сориентировался, что так оно выглядит повсюду. Во всей этой уютной котловинке между Карпатами, Судетами и Альпами. Куда поместились Чехия, Венгрия, Словакия, Австрия, Словения. На улицах никого, иногда только шмыгнет какой-нибудь автомобиль.

Даже деревьев не было. Габсбургский город то тут, то там испестренный чехословацким модернизмом. Единственное, что привлекало внимание, это та самая искушающая суровость. И синие линии, определяющие места для парковки.

Я шатался по городу и глядел. В темной пивной, где я сидел над говяжьим гуляшем с кнедлями и проваливался в черное отчаяние, ибо пустота, которая меня окружала, казалась абсолютно ничего не пропускающей, ко мне подсел какой-то тип. Все было пусто, практически все столики, но он сел рядом со мной, поскольку – чего он и не скрывал – ему хотелось с кем-нибудь поговорить. Я отодвинул тарелку, которая на темной древесине оставила коричневую, практически невидимую полоску соуса, и придвинул к себе кружку. Бармен рыбьими глазами тупо пялился в окно, а за окном, по рынку, должны были ходить люди, как это всегда бывает на рынках, но никто не ходил.

Мужик, который подсел ко мне, немного знал польский. Научился, как сам говорил, из польского телевидения, потому что его все здесь, в Остраве, довили. Фильмы, говорил тип, там пускали западные. Вестерны. Ну и "Четыре танкиста", говорил он, те "Четыре танкиста", то была sranda (веселуха – чешск.). Он говорил по-польски, только ему не было особенно чего сказать, да тут речь шла и не о болтовне. Во всяком случае, ни о каких-то сложных вещах. Он не желал слушать каких-либо длинных размышлений. То есть – он не прерывал, когда я начинал что-то говорить, только интересовало его вовсе не это. Речь, скорее, шла о том, чтобы сидеть вместе и издавать из себя какие-то отрывочные комментарии. Наблюдения. Возможность посмеяться над тем или этим, как раз во время, необходимое, чтобы выпить пивка. О поглощении того же пивка в компании известных схем и утверждений. Короче, дошли мы до того, что чехи и поляки, в сумме, народы похожие, хотя, все-таки, очень разные, и что чешское пиво не так уже и лучше польского, хотя, все-таки, лучше. Это было нечто вроде компромисса, я это видел, потому что мужик был вежливым и явно не желал издеваться над польским пивом и поляками. Тем более, что говорил он по-польски, и ему попался – что бы там ни было – польский собеседник. Он выпил и пошел себе, я никогда уже его в жизни не увижу, но не скажу, чтобы особо по нему скучал. Я исчез из его синапсов – и прекрасно об этом знал – с последним глотком пива. Когда он говорил то свое "до свидания", я знал, что говорит в пустоту. Но я не удивлялся, потому что в Остраве пустота чрезвычайно плотная.


Завихрения чешскости


Или возьмем Оломунец. Мы сидели с чехословацким интеллектуалом. Одним из тех интеллектуалов старого типа, которые так никогда и не согласились с фактом, что чехи и словаки живут в отдельных странах.

Выглядел он паршиво. Едва дышал, и через каждые несколько шагов ему приходилось останавливаться, поскольку сердце не успевало срабатывать. Но смолил он одну за другой. Мы сидели в пивной, в клубах дыма, между почтенными и достойными пузами пожилых завсегдатаев, которые смешивались с упругостью и сексапилом младших. Наш интеллектуал был человеком, который уже признавал, правда, что Чехия и Словакия – это две страны, только это ему не нравилось.

Говорил он много вещей, очень демократических и свободноевросоюзных, он был словно Михник и Гавел вместе взятые. Мы сожалели в отношении польского антисемитизма и национализма. У него был песик, маленький симпатичный кусака, который все время крутился под столом. Я спросил у него, какие в Чехии самые популярные клички собак.

Мой собеседник задумался.

- Исаак, - сказал он. – Аарон. Сара.

- Во! – воскликнул он. – Разве это не антисемитизм?

- Чего? – удивился тот. – Антисемитизм? У нас? Да откуда…


Да, да, да. Антисемитизм имелся повсюду, но только не в Чехии. Разве что немного по пивным в Чехии. Упаси Боже, ни в коем случае не сразу же национализм, но уверенность в том, будто бы все в порядке. Что мир плох где-то там, а здесь теплый дом, где, возможно, иногда и происходят неприятные вещи – но вот чтобы сразу же предполагать какие-то злые намерения? Чехи, сложилось у меня впечатление, друг с другом чувствуют себя замечательно. Возможно, они и смогли бы быть критичными друг с другу, но похоже было на то, что, чаще всего, они не видят повода. Настоящим прошу прощения у всех чехов за обобщение.

Короче, я заказывал эти хреновы утопенце, курил "петры" или "спарты"[67] и тушил их в квадратных, тяжелых пепельницах. И слушал о том, какая же заёбанная эта Польша, о чем относительно часто народ решал мне сообщить.

Да, я прекрасно знаю, как выглядит в Чехии польский стереотип, и это меня совершенно не удивляет, поскольку всегда выглядит одинаково. Такова уж механика. Эти стереотипы различаются исключительно местным колоритом, но они всегда такие же самые, в том числе и чешско-польские. Всегда, чем дальше от центра, тем сильнее периферии презирают периферии, располагающиеся еще дальше. И чем большими перифериями они сами являются, тем презрение больше. Немцы смеются над чехами, австрийцы считают венгров гуннами; венгры румын считают варварами, а чехи – поляков. Поляки – украинцев, украинцы – русских, иногда румын, иногда – молдаван. По-разному. И так далее.

Но я участвую в этом польском мазохизме и езжу в Чехию. Ведь если бы это меня задевало, то никуда не следовало бы ездить, ведь всегда – как представитель страны, называемой Польшей – я играю какую-то роль. Либо жертвы, либо хамла.


Нацики


Только лишь пару лет спустя я видел, как поляков слушают, причем – внимательно.

В городе крутилась масса полиции. На ногах у них были черные наголенники, так что выглядели они словно осовремененная версия рыцарей. Ходили так же чешские, польские и словацкие ребятишки: спортивные блузы, иногда капюшоны, иногда жокейки. "Pičo" и "vole" смешивались с курвами и хуями, и какое-то время все это выглядело как какая-то пограничная идиллия. Чехи, поляки и словаки делали совместные фотки, похлопывали друг друга по спине, давали даже подержать свои флаги. Национальные и партийные. И они держали их, спрашивая друг друга на трех языках, да как же так может быть, что белые, порядочные люди не имеют ни работы, ни будущего, а у цыганских короедов школы на шару. У европейцев нет будущего, а тут еще хотят их благословить иммигрантами, которых Эрдоган использует для того, чтобы давить на Европу.


А потом выходили на трибуну по очереди. Один раз чех, один раз – словак, один раз – поляк. Все знали провозглашаемое на память, так что слушали не слишком внимательно. Народ перешептывался. Какие-то чешские пареньки еще поясняли полякам, что означает "ty vole"[68]. Время от времени вздымались возгласы в тех местах, где орали все вместе.

На возвышение забрался какой-то поляк. Он начал говорить о том, что нельзя позволить, чтобы иммигранты заняли старую, добрую Европу. Старые европейские города. Старую европейскую цивилизацию. После него на трибуну выходили, поочередно, чех и словак – и говорили, приблизительно, то же самое.

Мы стояли в самом центре старого, послегабсбургского города и слушали древнейшую песнь о защите того, что наше, что свое – потому что близится гибель.

Китайцы, монголы. Над горизонтом горят зарницы и слышен лязг железа, как пел поэт Шветлицкий[69].


- Почему вы ничего не делаете?! – Какая-то женщина, уже в возрасте, дергала полицейских за защитное оснащение. Выглядела она так, словно бы на улицу выбежала, бросив чашку чая или кофе, книжку, потому что в окно увидала, что творится. Седые волосы развевались, пуговки кофты неправильно застегнуты. – Почему вы ничего не делаете, вы что, не видите – это же нацисты!? Почему вы их не задерживаете, почему вы их не останавливаете, ведь еще же не поздно.

Полицейские лишь мило ей улыбались.

- Пани не понимает! – кричали ей вполне взрослые типы, стоящие с зеленым флагом, похоже: Народной Партии Наша Словакия. – Мы пани хотим защитить! И пани, и внуков пани! Пока не станет поздно.

Они и она глядели друг на друга и не могли решить, какая сторона представляет гибель, а какая – нет. А между ними стояли полицейские и улыбались: а что им еще оставалось делать.

- Вы свои головы защитите! – сказала старушка в конце концов.

- А исламистов пани любит? – крикнул один из народников.

- Не люблю, - призналась пожилая женщина. – Но вас не люблю еще сильнее.

Полицейские уже смеялись.

- А ромов? – спросил один из них у коллеги, но так, что бы ни старушка, ни националисты не слышали.


Не так давно в Братиславе организовали выставку словацкой пропаганды тех времен, когда Словакия Тисо[70], вассал гитлеровской Германии, верноподданно служила нацистам, и этот период словацкие неонацисты называют периодом истинной словацкой свободы (и экономического процветания). Среди множества обаятельных картинок, прославляющих крепость арийского оружия и ничтожность жидобольшевизма очутилась одна, изображающая "крестоносцев новой Европы", выступивших против левацкой заразы. Впереди всех, с флагом со свастикой, вышагивали немцы. А вслед за ними – словаки, венгры, румыны, финны, хорваты.

Иногда у меня складывается впечатление, что ничего нового в этом несчастном регионе уже невозможно придумать. Меняются только флаги. И кандидаты в вожаков.


Позднее, когда уже появилась Стодольна[71], крупнейший центр для выступлений между Краковом и Прагой, появился некий весьма материальный повод, чтобы сюда приезжать. Но вот тогда, в свою очередь, мне что-то перестало хотеться. Стодольна была некоей трагедией, чешским Диснейлендом, собственной железнодорожной станцией, на которую съезжались сотни польских говнюков из силезских городов по другой стороне границы.

Понятное дело, она обладала своей прелестью, только это была прелесть Лас Вегаса, изображающего то Париж, то Прагу, а то и черт знает что, как в случае пивной, что называлась, по-моему, "Ябба-Дабба-Ду", стилизованная под пещеру Фреда и Вильмы Флинтстон.

Вечерами по Стодольной народ прогуливался по стеклянным осколкам и самокруткам под ногами. Чехи выглядели не так, как молодые поляки. Треники они заправляли в носки, в ушах были сережки с поддельными алмазами. Волосы на голове покрыты гелем или жокейками. Выглядели они как их соответствия в Германии или Австрии, то есть в местах, которые для их провинциальности однозначно были центром.

Поляки одевались иначе – получалось ни по-восточному, ни по-западному. Чувствовалось во всем этом какие-то отзвуки российского гопничества, пацанов в спортивных костюмах, так повлиявших на стиль одежды польских хулиганов в девяностые годы. Только в Польше в тренировочных костюмах давным-давно ходят, в основном, хипстеры, так что и здесь среди поляков преобладали джинсы, спортивные блузы и тяжелые башмаки.


И вот так сновали, параллельно друг другу, эти два мира: польский и чешский, крутились туда-сюда среди испарений жареного в уличных ларьках мяса. Какие-то польские чехофилы пытались в одной з пивных поджечь абсент в рюмках, но обслуга их погнала, не позволяя объяснить себе, что "именно так оно и следует делать". Я был пьян, потому что именно затем на Стодольную и приезжают, и ежеминутно вскакивал из-за столика, чтобы полазить по Стодольной. Вроде бы затем, чтобы перекурить, но на самом деле – чтобы хоть чуть-чуть побыть с самим собой. Посмотреть ничем не нарушаемым взглядом. Который ни с кем не надо делить. Я залезал вро всякие дыры, во всякие закоулки. Я курил и шастал по темно-синей ночи, глядя на разбитое стекло и на людей, которые лазили между пивными. Чем позднее становилось, тем больше они становились похожими на потерпевших крушение. Я и сам выглядел как потерпевший крушение и знаю об этом. В конце концов, все высадились в гостинице, что походила на пристань посреди преисподней. Было что-то ужасно нереальное в спокойных, заспанных лицах за стойкой администратора, разбуженных посреди ночи, в то время как во круг продолжался апокалипсис. В убранных номерах и пропылесосенных напольных покрытиях. Я лежал в постели и чувствовал себя героем комикса. Будто бы в Sin City себя чувствовал, со всми теми густыми тенями и контрастами Фрэнка Миллера. Свет с улицы просачивался сквозь жалюзи, те отбрасывали на стену тени, а уже те, в свою очередь, порождали чудовищ – среди пьяных криков по-польски и по-чешски, среди звона битого стекла.


Марек


С Мареком мы в Будапеште как-то пошли в "Симли", в один из баров для туристов. Седьмой Район, попытки чего-нибудь слямзить где только можно; банкоматы, запросто выдающие в форинтах эквивалент нескольких сотен евро вместо нескольких – глядишь, может кто и охренеет и выплатит слишком много. Да и кому хочется проверять курсы этих восточноевропейских валют, прибавлять нули, вычитать, множить, пересчитывать, а потом еще раз – и так по кругу.

Марек – это молодой чешский политолог, англофил. В Будапеште он торчал на какой-то стипендии; иногда мы выскакивали чего-нибудь выпить. Венгры-националисты его развлекали.

- Представь себе такую вот сцену, - рассказывал он. – Иду себе по парку, курю и чувствую себя превосходно, потому что солнышко светит, и тут мне дорогу переходит маленький йоркшир с венгерским флагом…


Когда мы сидели в "Симли", ми восточноевропейских демократий уже разваливался, но Марек еще верил в чешскую систему. Он не говорил этого прямо, только лишь слегка снисходительно глядел на тех, которым в демократии не повезло. В Чехии, по его мнению, не было так уж плохо, как в Венгрии или Польше, где с точки зрения государственного порядка, той базы, которая и для левых, и для правых является добром для державы, произошла какая-то трагедия. Правые исключают из переговоров левых и центр, разбирает тройственность, не обсуждает своих решений с обществом, навязывая противолиберальные, антитолерантные решения.

- В Чехии, - говорил Марек. – о таком и подумать нельзя. Понятное дело, случаются, - говорил он, - и плохие вещи. Прежде всего, то, что премьер Соботка непрозрачен, неизвестно, какую внешнюю политику собирается он проводить, как относится к России. Он декларирует, что сам проевропейский, только никто не знает, что это для него означает. Ну и, прежде всего, политические он зависит от Бабиша[72].

Ну да, Андрей Бабиш – это серый кардинал чешской политики и головная боль таких как Марек, для которых политическая культура и государственные учреждения – это святое.

"Нью-Йорк Таймс" определил его как "Trump-like figure" (фигуру, подобную Трампу – англ.) и поставил его в одном ряду с такими деятелями как Збигнев Стонога[73]. Возможно, несколько и на вырост, но Бабиш, являющийся бизнесменом, вторым самым богатым человеком в стране, под лозунгами борьбы с коррупцией и антииммигрантской программой ввел свою совсем недавно организованную партию ANO в парламент, со вторым результатом по числу проголосовавших "за". В новом правительстве он стал министром финансов, но всем известно, что он дергает за гораздо больше шнурков, чем должно быть в руках министра финансов.

- Но ситуация не будет такой паршивой, как в Венгрии или в Польше, - говорит Марек. - Несмотря ни на что, это государство действует. И, опять же, никто не внедряет каких-либо антилиберальных обычаев в политику…

Но со временем мина у Марека делается все более кислой. Бабиш достает его все сильнее.

- Этот Бабиш, - говорит Марек, - все время перегибает палку. Он миллиардер, разговаривает антикоррупционными призывами, а вот взял и выкупил СМИ, которые когда-то были критично настроены против власти и внимательно следила за ее действиями, такие как "Млада Фронта Днес".

- Парень, - говорю я ему, - в Польше государственные СМИ – это рупор правящей партии…

- Ну да, - Марек немного смеется надо мной за то, что я так сравниваю. – Так ведь Польша – это же, что ни говори, Польша…


Весна в Бжецлаве


Но есть в Чехии нечто разоружающего. Несмотря ни на что. В Чехию въезжаешь с облегчением. Например, из Австрии. Австрийская шильдоза при выезде из Вены превращается в серую, почтенную суровость. Несколько старомодную славянско-германскость. В Бжецлав въехать было нелегко, потому что один из первых светофоров на въезде в город стал причиной пробки километров в пять. Так уж случается, когда у тебя уже давно приличные дороги. Чехи всегда смеялись над поляками, что те должны ездить по дырам, а теперь, когда поляки, в конце концов, впервые в своей несчастной истории дочалапали до каких-никаких шоссе (проект, финансируемый из фондов Европейского Союза), чехи застряют в пробках на своих старых и добрых, узких шоссе, построенных несколько десятков лет назад.

Ах, но вернемся к Бжецлаву. Теперь, весной, хотя город был растаскан, и в этой своей растасканности больше походил на польские, чем чешские города – здесь было, чтобы там ни говорили, приятно. Перед цветочным магазинчиком владелица стояла на коленях и высаживала чего-то в горшки. Какой-то радостный чувак в блестящем "порше" чуть не убил столь же радостного велосипедиста. На речке радостно чего-то там копали клювами утки. В мэрии демонстрировали выставку рисунков детей начальных классов, посвященную уборку какашек за своей собакой; и было видно, что все бжецлавские чада не экономили коричневых карандашей, чтобы нарисовать самые красивые собачьи кучки, какие только можно себе представить.

Так что в Бжецлаве мне ужасно нравилось, хотя, в принципе, ничего здесь и не было. На рыночке под домом культуры продавали утепленные штаны и утепленные же тапочки. Некоторые их этих штанов были штанами с воинским камуфляжем. Тапочки тоже.


Восток


А еще я страшно любил шататься по польско-чешскому пограничью. Польские дома от чешских иногда отделяет всего лишь ручеек; иногда, попросту, один конец улицы польский, а другой – чешский. Иногда бордюр по одной стороне – это Чешская республика, а другой – уже Жечьпосполита Польска. Так что я хожу и осматриваю эти мелкие различия, а они имеются всегда. В Чехии имеется городская такая основательность, а в Польше – визг пьяного сельского веселья. Вот я и ходил – ездил, ездил – ходил, пока наконец не набрел – и куда же – в пивную, где мне сообщили, что они, чехи то есть, востока, частью которого является, между прочим, и Польша, и который тянется – о-го-го – до Владивостока, до самой Монголии, попросту боятся. Восток неудобен, непредвиденный, нечеловеческий. Он просто гадкий, курва. Так что они, чехи, не с востока, они востоком не являются.

Я возвращался оттуда, размышляя о печальной статье, которую когда-то прочитал на одной из чешских Интернет-страниц. Статью писала проживающая в Швейцарии чешка, которая с печалью докладывала, что для швейцарцев Чехия – это никакой не Запад, ба, даже и не Центральная Европа. Это самый банальный, самый серый Восток.

Ау.


Острава (продолжение)


Потом я многократно приезжал в Остраву, хотя никогда толком и не знал: а зачем. Но меня как-то тянуло. Когда на Стодольной начали открывать пивные, у меня, по крайней мере, имелось рациональное объяснение. Во всяком случае, для знакомых, которых я вытягивал сюда время от времени. Потому что, как правило, реакция на мое предложение поехать в Остраву была следующая: извини, а на кой черт в ту Остраву? По пустому рынку походить?

Какое-то время я, по крайней мере, еще показывал киоск с "катовицкими трубочками", как в Остраве называли трубочки с кремом. То было интересное место, потому что польская кухня за границей принимается, скорее, слабо, если только не считать управляемые поляками магазины, пивные и магазино-пивные в Лондоне, Нью-Йорке и Чикаго, или же хипстерские вареничные (pierogarnie) в берлинском районе Митте. Если говорить про иностранцев, очарованных польской кухней, то можно говорить лишь о нескольких забегаловках во Львове, где подают журек, и еще я слышал про ресторан "Варшава" в Калининграде. А помимо этого – ноль. Да, еще имеется пивная "Warsaw" в Тбилиси, но там, скорее, речь идет не о польской кухне, но о польской школе питья – это попросту заграничное посольство забегаловки типа "подзорная труба с медузой"[74]: стакашка стоя плюс закуска.

Вполне возможно, что где-то еще имеются остатки народной демократии – ведь если в Варшаве был болгарский ресторан "София", а в Кракове можно было съесть венгерский рыбный суп под вывеской на которой виднелось слово étterem (ресторан – венг.), то уж наверняка где-нибудь в восточном Берлине или в Бухаресте находилась пивнушка с названием "Варшава" или "Варшавянка", где подавали флячки[75]. И все.

Так что эти катовицкие трубочки были интересными, потому что чехи не слищком-то интересуются Польшей. Тем интереснее, что единственной польской вещью, достойной импорта, были трубочки с кремом. В отчаянии я показывал взбешенным знакомым, которых затащил сюда, в Остраву, эти вот трубочки. Но знакомых даже не они не слишком интересовали. Трубочки как трубочки, говорили они, чего тут интересного. А что катовицкие – ну, катовицкие. Катовице ближе всего отсюда, наверняка какой-то чех поехал, съел трубочку, посчитал, что хорошая, потом купил машинку ля производства трубочек, и вот теперь продает.


Польша глядит на Чехию и вздыхает


А меня сюда всегда как-то тянуло сюда, хотя и понятия не имею, почему. Вероятно, я искал чего-то такого, получить чего у меня не было ни малейшего шанса. Некоего вплавления в чешскость, интуитивного ее понимания, участия в ней. Как и каждый, подозреваю, поляк, едущий в Чехию, стремящейся, словно мошка летом, к их теплой лампе, втихую слушающий претенциозного Ногавицу и склонявшийся в молодости перед полкой с чешским кино в прокате видеокассет и ДВД. Ведь чешскость – это для поляка лучшая привычность. Чехия для поляка – это что-то такое, что почти что свое, только, более – вот, подходящее слово – западное. Складное, работающее, более спокойное, более достойное и теплое. Более постоянное, как их вывески, которые нарисованы на стенах, а не прикручены на соплях к штукатурке, чтобы всегда можно было сорвать, сменить. Чехия – это Польша, в которой можно присесть и передохнуть, заняться собой, заняться сидением на заднице, а не мотанием с востока на запад и назад, от Татр до Балтики в безумной погоне за деньгами, за успехом, за чудом, за Богом, за горячей водой в кране, за независимостью, за мифами, за тождественностью, принадлежностью, за идеей, за христовым венцом, за пальмой мученичества. Погоне, в ходе которой всю свою страну затаптывают от одного конца до другого, от межи до межи, от Одры до Буга, словно в дьявольской пляске; и после погони этой уже ничего в стране не остается красивого, на что можно поглядеть, на чем можно было бы зацепить взгляд. Не остается места, где можно просто сесть и передохнуть.

Стоит, например, заметить, что польские рекламы пива тянутся к югу. В этих рекламах Польша выглядит словно Чехия. Она суровая, но порядочная, сложенная. Или вообще: перенесенная в некую воображаемое пространство под маркой "И. и К."[76]. Или же, когда уже идей просто не хватает: "Моя бабичка родом их Хшанува"[77].


Так что, скорее всего, я имел в виду именно это; ведь что еще? Может потому я зашивался в совершенно невозможных пивных и заливал в себя пиво, от которого невозможно опьянеть, и хорошо то, что, по крайней мере, никогда я не зачитывался Грабалом[78].

Я пользовался ломаным чешским, ну а по правде, наверняка в большей степени воображаемым общеславянским; я ругал сам себя, что не в состоянии толком выучить этот язык, но всегда догадывался и утешал себя тем, что мною был бы горд Ян Амос Коменский[79], автор одного из многих вариантов панславянского языка, ни один из которых по какой-то причине так и не сработал.

Да, Коменский, на чешской банкноте в 200 крон выглядящий словно чернокнижник из Гарри Поттера, был одним из пионеров идеи великого славянского единства, которая ни у кого никогда так и не вышла. Впоследствии за это дело брались многие: хорваты, словенцы, чехи, словаки. Одной из последних, наиболее любопытных попыток является slovio, созданное под конец ХХ века Марком Гуцкой, словаком, работавшим в Швейцарии.

Slovio, несколько предложений на котором можно привести здесь, благодаря посвященному ему Интернет-ресурсу, звучит так:


"Sxto es Slovio? Slovio es novju mezxunarodju jazika ktor razumitu cxtirsto milion ludis na celoju zemla. Slovio mozxete upotrebit dla gvorenie so cxtirsto milion slavju Ludis ot Praga do Vladivostok; ot Sankt Peterburg cxerez Varsxava do Varna; ot Sredzemju More i ot Severju More do Tihju Okean. Slovio imajt prostju, logikju gramatik i Slovio es idealju jazika dla dnesju ludis. Ucxijte Slovio tper! Slovio imajt uzx 8 tisicx slovis! Novju verzia so plus cxem 10 tisicx slovis pridijt skor! Ucxijte Slovio, ucxijte universalju slaviansk jazika tper! Iskame jazikaju naukitelis i perevoditelis ktor hce sorobit so nams vo tut ogromju proekt"[80].


Каким-то образом, чаще всего – и что тут поделать – все те панславянские утопии творили люди из Центральной Европы, глубинной Центральной Европы, которым панславянство было необходимо для укрепления силы собственного славянского "я". Которому угрожали венгры, немцы, турки. Поляки и русские, скорее, во все это не игрались – у них были более высокие амбиции. Россия видела панславянизм как объединение славянских земель, но под собственной эгидой, и если даже и могла возникнуть некая воображаемая тождественность, она должна была быть вариантом российской тождественности. Польша никогда особенно и не была панславянской, поскольку Россия в этом соревновании сдвинула ее далеко на обочину – поначалу приняв участие в разделах, а потом стартуя с положения победителя в соревновании "наиболее влиятельное славянское государство в регионе" – но у нее тоже имелась универсальная для данного региона идея, которую Польша демонстрировала поначалу в строительстве Жечипосполитой от моря до моря, а позднее – в идее Междуморья. Междуморье должно было стать предприятием вроде как партнерским, но поляки по какой-то причине никогда и не пытались скрывать, что желают в этом предприятии играть первую скрипку. И как раз это – о, наполеоновские головы! – эффективно отпугивало от нее тех партнеров, которые не были достаточно отчаянными, чтобы до конца эту идею не отбросить. Подобно тому, как сегодня, например, Украина.


Славяне


Но из славянского единства так, как-то уж, никогда ничего и не выходило. Как и из всякого иного. Slovio, возможно, и imajt prostju, logikju gramatik, только это ничего не дало. Возможно, потому, что на само деле никакого единства и нет. Что помимо общими корнями языков – довольно-таки слабо взаимно понимаемых – и представлений относительно совместного прошлого (все-таки отличающимися) – славян мало что объединяет. Что общего между средиземноморскостью Хорватии, которая, по сути своей, наложилась на давние романскую и иллирийскую средиземноморскость; мещанской славянскостью Чехии, которая настолько похожа на германскую культуру, что может рассматриваться как ее провинциальная версия; славянскость горцев Словакии, которая отличается от славянскости, скажем волошских (румынских) горцев. Приморская славянскость кашубов, степная – украинцев, лесная – русских. И так далее. Все это не слишком-то отличалось от, скажем, германскости или романскости. Ну, возможно, в славянскости чуть больше закомплексованности, какого-то подкожного страха перед тем, что ты какой-то не до конца европейский, что ты прибыл на континент в тот момент, когда значительный шмат истории уже состоялся. Везде одно и то же – только лишь учредительные мифы и языки собирают все это в кучу. И фантазии, созданные на основе этих мифов. Ведь, ни в коем случае, не ценности. Что является панславянской ценностью? Ношение льняных рубах? Стрижка под горшок? Знаменитая спокойная и мирная работа в поле? Все это только лишь болтовня. Точно так же можно говорить, что сутью славянскости была торговля рабами, происходящими из собственного народа, поскольку как раз этим с охотой занимались славянские владыки в самом начале карьеры славян на европейской ниве. Что, кстати, до сих пор остается весьма стыдливой среди славян темой, а происхождение слова "раб, невольник", sclavis, от наименования народа "славянин" в славянской науке отбрасывается не столько по существенным причинам, сколько по причине достоинства.

Впрочем, с тем мирным землепашеством что-то тоже не так, поскольку не слишком уж это cool. И юные, разгневанные славяне на это уже не ловятся. Им необходима дополнительная оценка их воинственности. Ведь каждый славянский народ по отдельности – это ужасный задира? Русские, поляки, сербы, украинцы, хорваты – а их общие славянские предки, это вам что? – босые мужички, для которых любой авар великаном казался. Именно таким и является несчастный славянский стереотип.

Так что ежеминутно где-то в Сети появляется снимающая историческую ложь статья о том, что эти славянские bad guys имелись "на самом деле". И некоторые из этих статей вполне забавны.

"Славяне – это вовсе не любящие мир земледельцы, как изображает их романтический миф", - можно, например, прочесть в "Фокус История" (польский журнал), в статье Усатые хулиганы. "Они шли через Европу, вооруженные топорами, мечами, осадными машинами, сжигая, грабя и сея панику". И так далее. "В 548 году они осуществили перелом. Славянская армия вступила на территорию Далматии. Нашествие было настолько могущественным, что никто не пришел на помощь крепостям, сдающимся одна за другой. Пятнадцатитысячная римская армия, которая шла за славянами, не отважилась их атаковать. Напавшие ушли, забирая с собой огромную колонну невольников".

То есть: не они нас, а это мы их.

"(…) через три года славянские отряды остановились на укреплениях, расположенных в 50 км от Константинополя. Со схваченного военачальника одного из имперских они живьем содрали кожу, и сожгли еще живого. Через несколько десятков лет славяне вторглись в Фессалонию, прошли через Пелопоннес и добрались до самого Крита".

Торговля рабами, обдирание кожи. Ничто так не поддерживает собственный миф, как мрачное прошлое. Более того, согласно автору статьи, такие славяне были самыми лучшими товарищами для того, чтобы завоевать мир, и лишь бы с кем не братались.

"Объединение по природе агрессивных, хотя и цивилизованных славян с примитивной и воинственной натурой викингов создало одну из любопытнейших в мире военных машин. Ославянившиеся викинги запишутся в истории как "русы", а их отборные отряды, нападающие на Византию, назовут варягами". И так далее.

Да, славяне нуждаются в повышении оценки. Поляки, как славяне – вдвойне. Наверняка, именно потому в Польше с какого-то времени появляются выжатые доморощенными интерпретаторами старинных хроник истории о великой и древней империи лехитов, которая спорила с древним Римом, но потом была стерта со страниц истории завидущими (и значительно более слабыми в плане цивилизованности) германцами. На совершенно примитивном уровне подделанную карту этой империи можно найти в Интернете. Лехитская империя так глубоко ворвалась в голодные и жаждущие польские умы, что начали появляться статьи на полном серьезе опровергающие ее миф.

А это всего лишь верхушка айсберга, потому что историй о том, как славянские отряды давили римские легионы, появляется все больше.

"В новогоднюю ночь 406 года началось огромное наступление вавелян и полян. Его направление полностью застало врасплох римских командиров. Вместо ожидаемого удара на Рим, славяне предприняли свои действия на галльском фронте, и их отряды без какого-либо сопротивления противника форсировали реку Рейн", - такие вот, к примеру, чудеса можно обнаружить в Интернете. "Римская армия радикально поменяла стиль войны, полностью делая его похожим на славянскую стратегию, вместе со славянским типом вооружения. Эти реформы оказались эффективными, и в соединении с военным талантом их вождя, Флавия Стилихо, кстати, по отцу бывшего вавелем, дали возможность разгрома сил восточных гетов".

Такие вот сапоги.

Ну а альтернативные истории, в которых славяне спасали Рим, появляются уже какое-то время. Возьмем, например, "Куиэтус" (Quietus) Яцека Инглота, книгу, в которой Калисия является частью Римской Империи и столицей провинции Венедия. События происходят в такой ветви истории, где Юлиану Апостату удалось победить христианство и возвратить культ древних богов (прелестен момент, приблизительно в средине книги, когда до Инглота доходит, что если бы Апостату это и вправду удалось, его никто бы не называл Апостатом, и он пытается выбраться из этой незадачи). В книге Инглота венеды (поляки) спасают Рим от уничтожения; партнером главного героя, Куиэтуса, является усатый, зато закутанный в тогу, венед, своеобразное соединение Заглобы и Петрония[81]. И так далее.

Временами складывается впечатление, что чехи чувствуют себя обреченными на свою славянскость, но они несут ее словно крест. Это вам уже не времена панславянского москалефильства.

Когда-то, и действительно, славянскость помогала им в национальном самоопределении; если бы не та славянскость, чехи наверняка бы превратились в очередной немецкий "ланд", часть Австрии или – вполне возможно – в очередную, третью в Европе (а если учитывать Швейцарию и, а почему бы и нет, Лихтенштейн – пятую германскую страну. Называющуюся, например, Бёмен. Ну а теперь? Когда повсюду мир, а Германия – это экономически и культурно привлекательный партнер?

Анджелина Пенчева и Владимир Пенчев несколько лет назад опубликовали научную работу о постепенном растворении чувства славянскости в чешской литературе. В ней они цитируют беседу с чешским языковедом Александром Стихом, который на вопрос: "Если мы, чехи, это славяне, то что из того для нас следует?", отвечал так:

"А может стоит поставить вопрос обратным образом: а являются ли чехи славянами, и существуют ли какие-нибудь славяне вообще? (…) Согласно моей, весьма субъективной оценки, славянскость как антропологическое, этнографическое или социологическое явление не имеет особого смысла, во всяком случае – не на чешских землях… (…) Скорее всего, славянскость следует понимать как историческую, но жизнеспособную реминисценцию, как некую языковую тождественность".

(Исследователь) А. Стич, кстати, был известен своим высказыванием, что богемист без знания латыни – как будто без ноги, а без знания немецкого – как будто вообще без ног.


Ба, иногда даже появляются робкие статьи о том, что, согласно генетических исследований, чехи являются славянами только наполовину.

"Фирма Genomac установила, что типичные для славян гены имеются в ДНК только лишь у 51 процента чехов и мораваков[82]. Остальное, это гены, типичные для романских, германских, еврейских, южнокавказских и угрофинских народов", - заявляла одна из часто посещаемых статей на Idnes.cz в 2007 году.

Но и с этим бывает по-разному. Случаются и здесь, в Чехии гипер-славяне, причем, таки, по сравнению с которыми бледнеют сторонники Империи Лехитов, размахом напоминающие – возможно – Станислава Шукальского, который прародину поляков заставляет искать на острове Пасхи, а из польского языка выводил приличную порцию древних названий и имен (Вавилон – Бабье лоно, Геркулес – Гаркулец, от слова "гарцевать", и так далее).

Возьмем, к примеру, Антонина Хорака, бывшего кинооператора, который помимо того, что глядел в окуляр камеры, занимался тем, что выслеживал забытой, великой истории славян, автора книги O Slovanech úplné jinak ("О славянах совершенно иначе"). Корни славян он видел на востоке, но не там, где современная наука помещает индоевропейский Urheimat[83] (то есть, где-то на Донбассе, приблизительно там, где украинцы сейчас перестреливаются с сепаратистами), но гораздо дальше. Он утверждает, что японское слово "хай", означающее "да", это то же самое, что и славянское "гей". Памир по Хораку – это славянская пра-отчизна, "пра-мир". Сырдарья, это место, которое – развевает мифы Хорак – вовсе, как можно было того ожидать, не означает "места, которое дарит сыр", поскольку само слово "сыр", это то же самое, что и французское "sur", то есть, "сверх", "над" (ибо сыр является "сверхпродуктом молока". Так что "Сырдарья" означает место, из которого "выходишь наверх" или же "карабкаешься на север". Гималаи – тоже славянское слово. "Гима, хима" – это "зима", ну а "лая" – "лежать". Другими словами, Гималаи – это "место, где вечно лежит зима".

Ну и так далее.


Но если речь идет о славянскости, то лучше всего, вроде как, искать ее там, где она стыкается с чем-то иным. На ее границах. Не до конца известно, где заканчивается германскость, а начинается славянскость, допустим, в той же Чехии. В Польше мы, скорее всего, предпочитаем предполагать, что этот цивилизационный скачок между Польшей и Германией, это не проблема славянскости и германскости, но степени удаления от центра и факта, что к немецкой границе после Второй мировой войны привезли людей, которые проживали в нескольких сотнях километрах к востоку, в другой действительности.


А вот в Боснии, где говорят на трех языках, каждый их которых похож на другой, славянскость видна очень даже четко.

Ночью мы приехали в Вишеград. Здесь, в Вишеграде, через реку Дрину был переброшен старый турецкий мост. Чуприя из книги Иво Андрича Мост на Дрине. Мост, соединяющий Запад с Востоком, старую Сербию с Боснией.

Сегодня с обеих сторон была Сербская республика, и с обеих сторон ночью выглядела оан плохо. Опустевшая, воющая надписями со стен к Шешелю и Путину, растасканная и разложенная на потрескавшемся бетоне. Лишь на набережной стояло несколько новых домов с комнатами под наем. Мы спали стена в стену с миссией EuLex[84] под словацким флагом. У нас была комната с видом на полуостров, на котором Эмир Кустурица, с какого-то времени известный как Немания, поскольку - родившийся как боснийский мусульманин – он был крещен в православие в одном из черногорских монастырей, возвел город своей мечты. Город Иво Андрича – Андричград.

Так что я стоял у окна и глядел на постройки: на монастырб, на крыши новых домов и всю растасканность по другой стороне реки.

Утром мы наткнулись на словаков из ЕвЛекса. Те радовались как дети: сюда они приехали неделю назад, когда в Словакии было еще минус два градуса, а здесь – говорили они с радостью – двадцать пять, да на плюсе! Мы хотели поговорить с их начальством, но оно было страшно перепуганным, так что за всеми сведениями просило обращаться в штаб-квартиру миссии ЕвЛекс в Сараево. Что-либо говорить от своего имени оно ужасно боялось. Оно заявляло, что у него нет своего мнения по какой-либо теме, поскольку оно не обладает для этого достаточными квалификациями или правами, в том числе – утверждало оно – нет у них достаточно знаний, чтобы делать оценки. Зато оно сделало нам растворимый кофе и умничало о том, когда свое мнение можно иметь, а когда – нет. У него не было своего мнения даже по таким вопросам, как: холодно сейчас или тепло. Зато оно отсканировало наши удостоверения сотрудников прессы и выразило радость от того, что смогло выпить с нами кофе.

Эх, Андричград. В рекламных материалах были процитированы слова Кустурицы, что это воображаемый город. Идеальная Сербия. Идеальная в таком варианте истории, если бы сюда добрался Ренессанс. Так что я стоял возле окна, глядел на крыши и пытался все это себе представить.

Я пытался представить себе еще одну вещь, от которой в этом голоде хотели бы отречься. Вишеград был местом преступления. В девяностых годах сербы перебили здесь от одной до трех тысяч боснийцев. Тела сбрасывали с моста в Дрину. Боснийские и хорватские дома были разграблены. Женщин насиловали. Когда-то большинство жителей Вишеграда представляли боснийцы. Сегодня, в принципе, это был сербский город. Полупустой. По нему гулял ветер и духи невинно убитых. Со стен вопили имена сербских националистов. Так что здесь стоял идеальный сербский город. На территории Боснии, страны, которой мало кто желает, и в будущее которой мало кто-верит.


Утром Вишеград все так же выглядел не ахти, но уже не так, как вечером. Да, на дворе стоял март, но солнце грело уже сильно. Люди крутились на заскорузлых улицах. Мы проехали через мост, мимо давнего дома Андрича и вдоль линии издыхающих магазинчиков. Фамилия местного нотариуса была Пророк, именно так было написано – кириллицей и латиницей – на табличке у его двери. Андричград был после поворота налево, парковаться нужно было на большой, пыльной стоянке. Сербский мусор стоял в тени дерева и показывал, где следует встать. Мне хотелось, чтобы где-нибудьь не на солнце, но никаких дискуссий не было. Тебе показывали место – и конец.

Вишеград выглядел как тридцать три несчастья. А вот зато Андричград! Как мечта! Как сказка!

Улицы были чистыми и ровными. На одной стороне улицы находился "византийский двор", на другой – "турецкая площадь". На "турецкой площади подавали плескавице с каймаком и чевапы. А еще турецкий кофе, который в бывшей Югославии называют "домашним". Дома на главной улице стояли низкие: одно- и двухэтажные. Каменные, приличные. Идеальная Сербия. Перспективу улицы замыкало здание с классицистическим фасадом, увенчанным греческим портиком. Идеальная Сербия плюс Ренессанс.

Все это выглядело ужасно искусственно – но жило. Это были Балканы, и люди сновали по улицам, сидели в кафе, болтали, попивали кофе и неспешно водили взглядами по этому сну Кустурицы, то этой Сербии – мечте, не такой, какая была, но такой, какая должна быть. Ибо за стенами Андричграда существовала тяжелая, мрачная, хоть и прогреваемая балканским солнцем действительность. Здесь, в Андричграде, по сравнению с которым даже Германия казалась вершиной погруженности в дерьмо и бардака – об этом можно было забыть.


На главной улице стоял кинотеатр "Долли Белл", напоминающий о названии режиссерского дебюта Кустурицы, а на стене рядом, изображающая идеальную славяншину. Сельскую идиллию.

Итак, все же деревня. Славаянщина, пускай и в сербском издании – это деревня. Даже здесь, в центре идеального города, оказывалось, что суть славянщины – это деревня, а вовсе не город. Под яблоней, густо увешанной зрелыми плодами, танцевала девушка в белой рубахе. Подыгрывала для танца радостная бабуля в платке на голове. Играла бабулька на гармошке. Она сидела под деревом, вся такая счастливая – и играла.

Да, да. То есть – славянщина – это как раз это. Это деревенская женщина. И даже не мать, а бабушка. Бабка, бабуленька, баба. Ба-ба. Ба. Базовый слог славянщины. Это матриархальное по сути дела сообщество предков. Славянские мужчины гибнут на всех тех войнах, на которых, кстати говоря, регулярно получают по шапке, а женщины живут, существуют. Поначалу они радуются своей чувственности, как эта вот, танцующая в льняной славянской рубахе, чтобы потом, постарев, сделаться персонификацией уже идеальной славянщины. Как эта баба Слава, баба-Слово, радостно поющая и играющая на гармошке. И дожить до своих дней под вечно рождающей яблоней. В деревне.

Мужчины на этой мозаике тоже были. Но с боку. Они перетягивали канат. Среди них и сам Кустурица. Но неизвестно было, кто находится по другой стороне того каната, который эти мужчины перетягивали. Наверняка, враг. Вечный. Обменный и безымянный. Всегда какой-то может быть.

Я привел к мозаике Мислава, хорвата. Что там ни говори, славянина. То есть, по-славянски говорящего. И я спрашивал у него: а его ли то, что он видит. Его ли эта славянскость.

Мислав поглядел на меня, широко раскрыв глазп, и спросил:

- Это чего, блин, Украина какая-то?

Потом поглядел еще раз и прибавил:

- Ну, может где-то в Словении…

Славянщина в Хорватии – тема слабая. Впрочем, хорваты на полном серьезе провозглашают теорию, будто бы их славянскость – это всего лишь налет, а на самом деле – они приличный иранский народ, а не какие-то там селяне в рубахах.

- Хорватская символика, - говорил Мислав, - это было бы море, скалы, каменные дома. А это вот тут… э-э… ну, не до конца чужое, но не мое.

Да, Босния это хорошее место, чтобы приглядеться к Славянщине. Босния состоит из трех частей: мусульманской, сербской и хорватской. Так что хорваты – это море. Средиземноморье, женившееся на центральноевропейскости. Это чувствуется, это видно в архитектуре, музыке. Старые хорватские дома, то ли Далмации, то ли в Герцеговине – это отдающие итальянщиной каменные цейхгаузы, которые снаружи ассоциируются с прохладными пещерами, в которые можно сбежать от палящего солнца. Босняки – тоже ведь славяноязычные – это Ориент, Восток. Чаршии с узенькими улочками, музыка, джезвы, минареты и мечети, истекающие сиропом сладости и шахады на стенах. Не столько следы Турции, сколько вариант порожденной ею культуры, точно так же, как чехи, в каком-то смысле, это вариант германской культуры.

Сербы, понятное дело, переняли от турок некоторые вещи, как, например, тот турецкий распев, которым они заканчивают даже направленные против мусульман песни, но для них это, более-менее, так же прозрачно, как для поляков припев "ебать Россию", без осознания того, что "ебать" – это русизм. Или же как для украинцев прозрачна стрельба в русских на Донбассе из калашей. Или для Джималы[85] сражения с немцами с помощью священного права. И так далее.

Но именно в Сербии имеется славянскость с большой буквы "С". И здесь суть всей проблемы. Суша, а не море, земледелие, а не какое-то там рыболовство. Наверняка еще и православие. И деревня. Восточная деревня. Ведь когда Польша переставляется на славянскую ноту, как в той неудачной песне о славянах[86], которая какое-то время назад покоряла хит-парады, и оказывается, что вся суть там – это сбивание масла перед деревянной халупой. То есть, не каменные дома в Великой Польше или Силезии, не приморские кашубы – но Восток. Мы это чувствуем. Знаем это. Там, где католическое, в самом худшем случае, отирается о православное, ибо что есть славянского в сарматском католическом костеле – холодном и каменном. Славянскость – это деревянная церковь, нагретое солнцем и отдающее свое тепло верующим дерево. Дерево, а кто его знает, из поколотых на щепки Святовидов и священных рощ.

Это у православных имеется наибольший состав исполнителей для славянскости: сербы, украинцы, русские, белорусы. Боже мой, в каком-то смысле, формально, у православной Румынии больше славянскости, чем, скажем, у Словении, Хорватии или Чехии, не говоря уже о Боснии или Санджаке. И над всем этим возносится византийский двуглавый орел. Над греческой церковью, над Россией, над Сербией. С разгона – еще и над Албанией. Вроде как две головы, вроде как Запад и Восток, но на самом деле это одна голова, ту, что с западной стороны, следовало бы скрутить. Во всяком случае, она умирает. Поскольку выходит на то, что западные славяне – это и вправду "измена Славянщины", как говорят русские. Переход на не до конца определенные позиции. Вход в иной мир. То народ станет, широко расставив ноги между Востоком и Западом, как Польша, столетиями пытающаяся создать собственное, обособленное качество, собственный центр, но всегда распадающаяся на части от этого притяжения более сильных центров: славянского и западного. Как Чехия, врастающая в Германию, или же Словения с Хорватией – одновременно, и в Австрию, и в Италию. Или Босния, врастающая в Турцию.

В принципе, это лишь Сербия была своеобразной. Не случайно, думал я, ее пространство походит на Россию и Украину, разве что южные и очень-очень легкие. Эта бездумность в копировании Запада - ну да, скопировать можно, но, либо самой дешевой ценой, либо – наоборот – вхренячить безумно дорогую, истекающую золотом копию. Сделать нечто свое, но такое, чтобы у чужаков глаза из орбит повылезали. Точно так же, как византийцы забацали Айя Софию.


Горы


Альпы, Судеты. По чешской стороне Судет нужно крутиться по узеньким дорожкам и проезжать через мастерски скомпонованные городки. Зимой все это выглядит мало вероятной сказкой. В деревушке Тэмны Дул (Темный Яр – чешск.) пивная выглядит, словно ее специально подтесали к долинке, в которой она находилась. Снег на всем этом лежал словно сахарная глазурь. Ближе к границе, то тут, то там появлялись какие-то заброшенные руины. Останки старых дворов или холера знает чего. Мы заезжали туда и вынюхивали что-то среди старых кирпичей. Ruinenwert. К гостинице где-то в окрестностях Рокитниц подъезжали практически по вертикали. В средине же все было просто и обито деревом. Но не в том стиле, который бы походил на польских горцев – все это больше походило на какой-нибудь провинциальный клуб социалистических времен. Даже кресла и лавки там были из восьмидесятых годов – вполне возможно, что как раз оттуда они и были, но никому не пришло в голову их менять, ведь мебель была хорошей. Все это видели. Вот хипстеры, даже если бы захотели воспроизвести в рамках некоей возможной ностальгии такой вот интерьер, так ничего бы им не удалось, если бы они даже из кожи вылезли. А здесь все было совершенно без претензий. В том числе и люди. Они носили джинсы, треники и свитера. Днем ездили на лыжах на Шпиндлеровой Мельнице, а по вечерам пили здесь пиво. Складывалось впечатление, что сюда они приезжали уже вечность. Впрочем, так оно, наверное, и было. Но во всем этом имелся некий оттенок Запада. Какой-то Австрии, какой-то ГДР. Не знаю, не уверен точно, в чем он проявлялся. Может быть, в этой простоте, непосредственности, когда никто из себя ничего не строил; в этой вот форме – экономной, но достаточной, не боящейся колченогости, но с колченогостью и не пересаливающей.

Ах, какое же это проклятие: родиться между этими долбаными Востоком и Западом и в обязательном порядке обращать на такие вещи внимание.


Австрия


В Нижнюю Австрию мы въехали через Зноймо, где располагается тот громадный приграничный развлекательный парк, который чехи построили себе на самой границе, чтобы привлечь австрийские бабки. На польско-германской границе немцев притягивают лавки с дешевыми сигаретами, водкой, нацистским тряпьем Тора Штайнера и пиратскими дисками фашистских оркестров, поскольку даже пост-ГДР-овские нацисты неонацисты все это покупают там, где дешевле. Пускай даже у черта лысого, у номинального врага, на землях, находящихся под его временной администрацией.

Но здесь, под Зноймом – Боже ж ты мой, чего тут только не было. Заходило зимнее солнце, и в этом солнце можно было видеть лежащий на земле громадный голубой земной шар, был виден самолет, переделанный, похоже, в магазин, хотя голову на отсечение и не дам. Какой-то громадный рыцарь в доспехах поддерживал крышу какого-то маркета, которая, наверняка, должна была изображать свод небесный, поскольку вся она была обклеена чем-то похожим на тучки. На осветительных фонарях сидели драконы. Да, именно драконы. Какой-то магазин был выстроен под замок с башенками и зубцами. Эта штука называлась "Эскалибур Сити". Если не считать это вот "Сити", все остальные надписи был исключительно на немецком языке. И никто не делал вид, будто речь здесь идет о чем-то другом. Родители чего-то покупали, а дети тем временем гонялись на гоночных автомобильчиках, оклеенных резиной, чтобы малышня не убилась. И все эти чудеса на фоне довольно-таки монотонного пейзажа южной Чехии. Постепенно все окутывалось вечерней мгнлой, и куполы вместе с драконами проваливались в сказочность, а точнее – восточноевропейскую подделку под сказочность. Подделку всех тех нибелунгских, артурианских или роландических песен про замки, про рыцарей и героические деяния.

А потом еще были придорожные магазины с фигурами, которые можно было поставить в саду, если имеется желание произвести впечатление на соседей, и если имеется куча денег, которых некуда потратить. То есть, к примеру, натуральной величины горилла, крокодил, страус, гаишник или полуголый Виннету в в полный рост. Был еще динозавр, но какой-то поменьше, и коровы. Да-да, динозавры или коровы. Не говоря уже обо всей той гипсовой мелочи, которая, сбитая, словно карпы в аквариуме перед Рождеством, скромно стояла сзади, с ценами на шеях, словно рабы на торге.

А сразу же потом была Австрия.

Один из первых домов в Кляйнахаусдорфе выглядел так, словно бы его хозяин весь его купил у чехов. На псевдоримской гипсовой ограде сидели гипсовые львы и стерегли Нижнюю Австрию от всей той славянской, посткоммунистической части Европы, которая начиналась сразу же за порогом. Там были старые дома, с облезающей черепицей. По чешской стороне дома выглядели именно так. Их ничто уже не разделяло. Ну, понятное дело, если не считать "Эскалибур Сити". Но не было уже колючей проволоки, ограждений под током.

Это как раз здесь, в 1986 году нелегально пересекли границу Роберт Оспальд, усатый чешский лесник (а еще вор-рецидивист), и молодой железнодорожник Зденек Поль. То был один из наиболее зрелищных побегов из восточного блока. Оспальд с Полем поначалу думали смыться через Венгрию в Югославию, но их схватили на границе и отобрали паспорта. Тогда они попытались по-другому. Забрались на приграничную опору высокого напряжения и на специально сконструированной ими упряжи по проводам проехали над заграждениями. Грохотала гроза, шел дождь, и никто не обратил на них внимания.

На землю они спустились как раз возле Кляйнхаусдорфа. Оспальд впоследствии вспоминал в средствах массовой информации, что когда вошли в деревню, то наткнулись на полицейского. Первым их инстинктом было бежать. Они боялись, что мусор передаст их на чехословацкую сторону. Но тот безразлично оценил их взглядом, уселся в патрульную машину и уехал. Беглецы поняли, что находятся в мире, управляемом другими законами, чем тот, из которого они чмыхнули.

- Мы свободны, - сказал Оспальд Полю.

И пошли, свободные и всем безразличные, в сторону Вены.


Сейчас в Австрию въезжаешь, словно к себе. Пока что, по крайней мере. Узкие дороги, на которых все притормаживают в границах населенных пунктов до пятидесяти, и ты, хоть стреляйся, никак не перегонишь, потому что часто это просто невозможно. Опять же, глупо, потому что сразу же смотрят на тебя как на варвара. Точно так же, как, например, польские гурале (горцы) и олухи царя небесного в Закопане глядят на русских и украинцев, когда тем случается припарковаться так, как паркуются иногда в пост-Советии: на клумбе или на газоне.

Чужие – они всегда заразы.


Линц


В Линц, город, который Адольф Гитлер считал своим и который желал благословить мегалитической архитектурой и статусом важнейшего немецкого города на Дунае, едешь по скучной трассе, слушая еще более скучные радиостанции, где или только болтают, или пускаю какую-то траурную музыку. Ехали мы в дождь, не хотелось даже превышать сотни. А кроме того, полосы движения были какими-то на удивление узкими. Мы мрачно соревновались в паранойе: а не специально ли все это. Эти узкие полосы и траурная музыка. Это чтобы никто не превышал скорости. И действительно, скорости никто не превышал. Автомобили культурно тащились один за другим, а если кто вдруг мелькал на ста пятидесяти, так это было ого-го. И так вот тащились все эти австрийцы, которые как раз под кризис среднего возраста покупали себе красные спортивные автомобили; иммигранты во втором или в третьем поколениях в своих приличных комби или же въезжающие в какой-нибудь там Кремзах или Амштеттенах провинциальные хулиганы в тюнингованных машинах.


Если же говорить о мегалитической архитектуре, то во времена Гитлера в Линце успели выстроить всего лишь несколько больших домов, которые, на первый взгляд, выглядели так, как будто могли очутиться в Новой Гуте. Тяжелые, удлиненные, с притязаниями на то, чтобы бросаться в глаза, хотя, говоря честно, если бы Штеффи мне про них не рассказала, я бы и не знал, что это осталось после Гитлера.

Центр же выглядел весьма знакомо. Австро-венгерско, с налетом реконструкции и обновления в девяностых годах. В принципе, в основном лишь язык вывесок и дорожных знаков отличал Линц от таких же городов в Чехии. Но уже не в Галиции, потому что польскую шильдозу не подделаешь.


Штеффи взяла меня в кондитерскую в центре, чтобы показать нудную австрийскую мещанскость Линца. Заведение называлось "Café Traximayr". И вот если бы, к примеру, китайцам захотелось выстроить у себя кусочек Австрии, чтобы не нужно было в нее ездить, точно так же, как строят Эйфелеву башню вместе с округой, английские и немецкие городишки – то от могли бы сосканировать эту кондитерскую кусочек за кусочком, а потом на 3D-принтере напечатать у себя. Вместе с книентами и обслуживающим персоналом.

- Здесь время стоит, - говорила Штеффи. – Тут ничего не меняется.

И действительно, выглядело это так, словно бы никакие перемены никому не был нужны. Интерьер был старым и очень приличным. Блюда были такими же. Гаждане за столиками опять же казались старыми и очень приличными – они с придыханием изучали меню, которые, как мне казалось, и так знают на память.

Только мне это даже нравилось. В Линце было слишком много того, чего слишком уж мало было в Польше. И достаточно много в Чехии (именно по этой как раз причине, как мне всегда подсказывала интуиция, поляки так любят в эту Чехию ездить): старой доброй мещанской формы. В польше слишком долго, очень долго невозможно было выйти из дому, чтобы не очутиться в хаосе. Всяческий фрагмент территории помимо той, которую устраивал сам, был враждебен и вгонял в депрессию. По крайней мере я именно в такой Польше и воспитывался. И потому-то в свое время я сбежал от нее в Краков, в галицийский Краков, где существовал хотя бы эрзау чего-то такого, что можно назвать городской жизнью.

Теперь-то уже все по-другому. В городе можно сидеть до блевоты. И до того, как у тебя высосут все деньги. Но все это новое. Видно, что все новое. Ну ладно, относительно новое, потихоньку стареет, но все еще не так и плохо, когда – как писал Стасюк[87] – официант изображает из себя официанта, а клиент притворяется, будто бы он клиент, но все-таки.

А здесь все было старым и без претензий. Вроде бы сидели здесь в casual свитерочках и пиджаках, но здесь даже был зал для курящих. Быть может, это было так, как было с самого начала, сейчас и навечно – вот только никто ничего не делал через силу. У одного, я сам видел, были заштопанные брюки. Боже, думал я, а когда это я в последний раз видел заштопанные брюки.

По-чешски здесь было. Или это в Чехии по-австрийски? Или один черт.

Я хотел заказать маленький тортик Захера, но не заказал. Посчитал, что тортик Захера – и здесь – это было бы слишком. Что нельзя заказывать в таких местах тортики Захера, потому что тогда все это еще сильнее в себе застывает. Что заказывать тортик Захера в таком месте – это все равно, что заказывать булку с кремом в Вадовицах, из за чего Вадовице навечно сделаются одной громадной булкой с кремом, где кроме этой булко-с-кремовостью не будет уже ничего, абсолютно ничего.

Так что я заказал другое пирожное, а оно было невкусное, и потом мне было ужасно неприятно, что я не заказал тортик Захера.

Я глядел на них всех, на них, которые были так далеко, ужасно далеко отсюда, что дальше просто и быть не могли, и как-то еще более остро, чем когда-либо, чувствовал себя здесь чужим. Не отсюда.. И я знал, что ничего меня перед этой собственной чуждостью не защищает. Что в этой чуждости я совершенно гол. И это не то, будто я пожелал стать одним из них, нет, но в этот конкретный момент чувствовал, что мне нужен камуфляж. Быть, словно то насекомое, что принимает цвет листочка, на котором сидит. Раствориться в окружении.

И только лишь после всего Штеффи сообщила мне, что в Линце тортик Захера не считается местной кулинарной достопримечательностью.


Бригитта Хаманн в книге о молодости Адольфа Гитлера так писала про Линц: "Чешский вопрос (…) перед 1914 годом был самой главной темой как во время заседаний городского совета Линца, так и в газетах, и в школах. Община Линца щедро предоставляла средства в пользу германско-национальных обществ.

Местные газеты подпитывали страх обитателей перед вторжением чуждых элементов и потерей работы по причине конкуренции чужих, в связи с "распродажей" родительской земли и растущей преступностью. Хауптплац (Главная площадь – нем.) в Линце стал местом сбора "чешских парней" (…). Каждый вечер там можно видеть определенное количество чехов, которые довольно громко разговаривают по-чешски и маршируют туда-сюда сомкнутыми группами. Именно таким вот образом они желают продемонстрировать, что уже контролируют центр Линца (…). [Гитлер] говорил, что осознал национальную проблему еще в школе, и что практически все его линцские коллеги были против иммиграции чехов в германскую часть Австрии".

Загрузка...