- Я венгр, - закончил он. – Без всякого. Но Венгрия – не моя страна. Вот Румыния – да!
Но потом было то же самое, что я всегда слышал от меньшинства: к нам относятся не так, как следовало бы, поскольку мы у себя дома. Нам не доверяют. Мы не доверяем им. Мы закрываемся в себе. И еще сильнее им не доверяем. Ну а они тогда еще больше не доверяют нам. В связи с чем мы еще сильнее замыкаемся в себе. Со всем, что у нас есть, с нашей гордостью, но и с комплексами. С нашей славой и с нашим дерьмом.
Я сказал Золтану, что то же самое слышал от проживающих в Польше украинцев, от проживающих в Литве поляков…
- Ты гляди, - ответил он мне, - а я-то думал, что наши проблемы такие исключительные.
Мы попрощались и на чуточку подгибающихся ногах вышли из пивной. Под венгерским домом стоял цыган со скрипкой. На дворе был вечер пятницы, так что не мы одни были подшофе. Люди подходили к музыканту, давали ему деньги, а он им играл, что бы те не пожелали. Народ танцевал прямо на улице, просто слушали, после чего шли в свою сторону. Подошел и я.
- А что бы вы сыграли поляку? – спросил я. Тот усмехнулся и начал играть "Утомленное солнце"[139], одну из немногих польских экспортных песен. Польское танго самоубийц[140].
Ну а Венгрия, что тут поделать, всегда, насколько мне помнится, относилась к Румынии словно к ребенку, требующему особой заботы.
- Господи, как стыдно, - говорила мне в Будапеште знакомая. – Румыния в Венгрии всегда считалась отсталой страной, а сейчас и экономический рост у них выше, чем у нас, и националисты у них не при власти. Это единственная страна в Центральной Европе, которой подобные вещи даже и не угрожают. А я вот тут, у нас, давным-давно смылась во внутреннюю эмиграцию. У меня только одна жизнь, и я не собираюсь тратить ее на то, что творится в политике.
Я сказал ей, что приблизительно то же самое мне говорили знакомые в России, и то, что в Польше все больше народу выбирает подобное решение, с тез пор, как в Варшавн воцарился Будапешт. "Будапешт в Варшаве" – таким был лозунг правящих правых, и приблизительно такая воцарилась и действительность.
- Быть может, нам теперь следует требовать Бухареста в Будапеште, - вмешался слушавший нашу беседу знакомый.
А довольно скоро в Румынии вспыхнули беспорядки и массовые протесты. А новая власть оказалась стоящей всех остальных мошеннических властей в Восточной Европе; свое правление они начали с амнистии для людей, осужденных за хозяйственные преступления. И среди тех, кто вышел из тюрем, могло быть довольно много политиков, осужденных за экономические преступления.
На улицы вышли массы народу. Власть размякла.
Новая Украина
Теперь здесь уже имеется культура. Из Перемышля во Львов едет поезд, современный "хюндай", который после того валит на Киев. А в Перемышль протянули советские широкие колеи, так что не нужно даже менять колесные пары. Так что поезд въезжал и – словно в Украине или в России – проводники в элегантной форме выходили из вагонов на перрон и проверяли билеты. При случае проверяли еще и паспорта, но только лишь ради статистики, как сами говорили. Только это уже было совершенно не так, как раньше. Не нужно было переть по тому адскому пешему переходу между Медыкой и Шегинями, который выглядит словно кара божья за чудовищные грехи, совершенные в этом несчастном регионе, на польско-украинском пограничье, где ненависть и отсутствие доверия по-настоящему выросли в повторяемую до блевотины "братскую кровь". Но и блевотину тоже можно рассматривать в качестве кары.
Нее нужно уже ждать, как раньше, тысячелетиями в автобусе, пока скучающие, когда их все уже достало, пограничники с одной и с другой стороны, с выписанным на лицах презрением милостиво пожелают перевернуть вверх дном багажи народу, прочесать весь автобус от переда до зада, после чего пропустить дальше.
Теперь-то народ ехал быстро и культурно, пограничники были не такими зажатыми. Одни и другие просмотрели паспорта и словно камфара испарились на станции в Мостысках. Поезд мчал до Львова, а я впервые в истории увидел, насколько близко оттуда, до Перемышля.
Ведь еще совсем недавно, когда я в последний раз пересекал границу, польские мураши чуть ли не дрались с украинскими за место в очереди ("а у вас ЕС-кие паспорта имеются?!" вопила какая-то польская бабуля в адрес такой же, но украинской бабули). По украинской стороне – не вру – я сразу же увидел, как парочка контрабандистов начала гордо фоткаться: парень присел с мобилкой, а девушка позировала на фоне клетчатых сумок. Я уселся в маршрутку марки Isuzu, которых по Украине ездит целая куча, и тут мне вспомнились мемы, ходящие по всему пост-советскому пространству, на которых надпись "Isuzu" на капоте кто-то дополнил словами: "Слава Христу", так что из всего вышло: "Слава Isuzu Христу". Хохоча словно сумасшедший, я уселся в мини-автобусе, привлекая к себе переполненные осуждением взгляды по умолчанию заведенных пассажиров, и пристроился на полу, на рюкзаке, потому что свободных мест уже не было. Маршрутка покатила в сторону Львова по дороге, отремонтированной перед Евро, на которой уже не было ни зияющих провалов, ни – после ликвидации старой ГАИ – требующих взятки милиционеров в раздолбанных ладах.
Вот только что мы проехали мимо автомобиля новой полиции, которую, кстати, украинцы немного презирают, уж больно она мяконькая, миленькая и приятненькая. Западная. По крайней мере, пока что, потому что это, похоже, уже начинает меняться. Вот никак людям не угодишь – старые "менты" были плохими, потому что шантажировали, требовали взятки, действовали что те бандиты, и вообще, управы на них не было. А новые тоже "не ахти", потому что "неэффективные".
И в этой Украине у меня все сильнее болела голова.
И вот теперь приятные, культурные и выглядящие словно с картинки "новые" мусора, которых, в отличие от постсоветских "ментов" по-американски называли "копами", ехали по новой дороге от Шегини до Львова в новеньких автомобилях, экологических "тойотах пиус", но это, похоже, и все, если речь идет о качественных переменах после Майдана. Если бы только "копы" съехали чуточку подальше от главной дороги, если бы заехали на раздолбанные – как раньше – улицы, на которых людские проблемы более-менее были похожи на те, что и раньше. Потому что, и коррупция как была, так и есть; а дороговизна еще большая, потому что гривна по причине войны и общей нестабильности покатилась под откос…
Короче, так, мы проезжали очередные местечки: Мостыска, Городок; шильдоза твм была такая, что голову срывало; люди кружили между выложенными паршивой плиткой тротуарами и мостовой, пробегая через подмокшие клумбы, потому что, как и в Польше, в Украине мало кто думает о порядочной пространственной планировке, а "копы" в своих экологических пиусах выглядели словно нездешняя мечта про идеальное общество, в котором реализуются уже не базовые потребности, такие как стабильность, отсутствие бедности и безопасность, но только такие, на какие способны позволить себе те, которые эту базу имеют.
Я шел от львовского вокзала в сторону города по их раздолбанной, растасканной дороге, вдоль трамвайных путей, проходил мимо неуклюжих будок, в которых предлагали кофе, напитки и чего еще там необходимо путнику для счастья; проходил мимо таксистов, что тянули путешественников за рукава, лишь бы только разместить их в своих такси и отвезти туда, куда они только желают; и вспоминал главную улицу в английском Феликстоу, прелестном приморском курортике, где я был недавно на литературном фестивале. Там реализовывались потребности не самой первой необходимости, а последней, потому что ежеминутно я проходил мимо каких-то мест, в которых можно было избавиться от избытков наличности затем, чтобы перечислить ее на благотворительные цели. Можно было почувствовать себя нужным, успокоить угрызения совести: что, мол, другим еще хуже, а мы ничего не делаем.
- Вот, - думал я, глядя на "копов", - эти экологические пиусы вам первые спалят, как только людей в очередной раз все достанет.
Понятное дело, праздник продолжался. Фасады сыпались, но на первых этажах домов каждая очередная забегаловка была гораздо более заебательской, чем предыдущая. Мы шатались от одной пивной до другой с Влодеком Костыркой, львовским художником, который в каком-то моменте собственной жизни осуществил, в принципе, полнейшую визуальную персонификацию Галиции в различных позах, в постмодернистском, частенько, исполнении; западно-украинских рыцарей и Франца-Иосифа на плате святой Вероники; потому что Костырко никакой не националист, наоборот, его тянет к удивительному соединению анархизма и радикализма, освященного Нестором Махно (к которому сам он относится не слишком серьезно), и ностальгии по belle epoque, которую представляли те времена, когда Львов был крупнейшим городом габсбургской Галиции.
Костырко показывал мне питейные заведения, интерьеры которых проектировал, и в каждом очередном мы становились более пьяными, а я ему говорил: Влодек[141], курва, глянь, как оно все выглядит, наверху преисподняя и рушащийся мир, внизу рай за большие гривны, ведь, в коце концов, людей это достанет, и они все нафиг спалят, и никого уже не будет интересовать, что дальше – уже только потоп, поскольку в такие моменты такие вещи никого не интересуют. Но Костырко отвечал: знаю, только, блин, перестань брюзжать, столько времени мы жили, как хрен знает кто в сером, коммунистическом городе, так что теперь желаю порадоваться хотя бы тем, что имею сейчас; а я знал, что он прав, и что на его месте я делал бы то же самое вместе с ним. Вместе с ним я танцевал на "Титанике" и глуповато утешался тем, что это еще не мой "Титаник", но прекрасно знал, что нет ничего такого, как "не мой "Титаник", и ежели чего здесь случится, волна зальет и мой, курва, "Титаник". Так что мы пили за Галицию, за Краков и за Львов, и за то, чтобы этот вот потоп так сразу не наступил. А после того мы исполнили гимн Австро-Венгрии на всех языках империи, считывая тексты со смартфона. Я был пьян, и мне по барабану была стоимость передачи данных, потому что украинскую SIM-карту в телефон я не вставил. Утро оказалось, что помимо ужасного похмелья меня ожидает необходимость оплаты гигантского счета.
Так мне и надо было.
На второй день, утром, за кофе и завтраке для похмельных, я ворчал своей хозяйке, пани Анне, у которой частенько останавливаюсь во Львове, что сам уже не удивляюсь возврату популизм на востоке Европы, потому что уже четверть века неразвитые общества реализуют потребности развитых и богатых обществ: свобода слова, толерантность, демократия, а ведь самая первая потребность – это безопасность. Хватило того, - говорил я своей хозяйке, - чтобы Запад почувствовал какую-то минимальную угрозу, и вот он уже голосует за трампов и подобных ле пенов, а что было бы, если бы ему пришлось проходить через то, что прошли мы, на Востоке. Стискивать зубы и верить в западные ценности.
Так что, понятное дело, - говорил я, - популисты натравливают народ на чужих, на украинцев, на мусульман, на поляков; но сам я уже не собираюсь блеять из чувства безопасности, потому что не важно, является угроза виртуальной или реальной – люди боятся. Мы же криками и насмешками их из этого страха не вырвем. Необходимо объяснять, - говорил я, - что все это не так, как говорят популисты, но только не обзывать, недооценивать их страхов, ведь если человек боится, то такого типа, который не видит угрозы, да еще ее, как ему кажется, провоцирует, он ненавидит более всего на свете и считает глупым эстетом, подвергающим опасности целый свет. Чувство безопасности необходимо людям дать, в противном случае, это начнут делать популисты, а как только они за это возьмутся, уже через пять минут от безопасности не останется и следа.
Пани Анна одним ухом слушала меня, а вторым, чего там говорят в новостях в вечно включенном телевизоре, и говорила, что да, все так, но на востоке Украины, там же живут варвары, пан Земек, у нас на западе – культура, приятные города, а у них – орки и чудовища. Я вздыхал и брался за кофе.
Вышел. Ходил по городу. На здании географического факультета висел плакат: "Украина – географический центр Европы" – с картой, которая должна была обосновывать данный тезис. Но чтобы Украина и вправду могла на данной карте служить "центром Европы", необходимо было сделать весьма неприятную для украинцев вещь: включить в Европу еще и Россию. Так что ее включили, но на висящей на стенке карте ее выкрасили в красный цвет, чтобы обозначить: это, мол, чуточку другая разновидность Европы.
А Украина, понятное дело, была "жовто-блакитною".
Донбасс
И что тут поделать, на "волчьи крюки" никто уже не обращает внимания. Всем достаточно объяснения, что это сокращение от "Идеи Нации" ("Iдея Nацiï")[142], и больше ничего, Так объясняют это люди из батальона "Азов", которые этот вот, ассоциирующийся с нацистами символ приняли своим гербом. "Идея Нации" – ничего более. Ну да, украинские слова начинаются с латинских букв. Азовцы, правда, это вам не западно-украинские сторонники автономии, которые с охотой перешли бы с кириллицы на латиницу, скорее уж наоборот, но как раз тут объяснение подходит, так что все о-кей.
На блокпосту перед станицей Луганская спокойно, солдаты, обряженные в форму, какую у кого имелась и какую кому дали, крутятся туда-сюда и скучают. Нужно ждать, так что ждем. Казацкие усы и "оселедцi" из моды не выходят.
- Немного страшно, - показываю одному из них "волчий крюк".
- Тоже мне, страшно, - скалит зубы тот. – Русские страшнее.
Так что сидим и смотрим, как они пуляют друг в друга. Ежеминутно кто-нибудь запускает слух, что будут окружать. А этого люди боятся больше всего: неволи. Потому что если какая-то случайная пуля или там ракета кого-то убьет, это уже не производит впечатления. Такой ведь ничего и не почувствует. А если ранение – то в госпиталь, а потом дома слава. Другое дело, если возьмут в плен. Никакой жалости нет. Громко этого никто не говорит, но втихую кто-нибудь да скажет, что было бы хорошо, чтобы украинская артиллерия не хренячила по жилым кварталам. Тогда, возможно, не так бы издевались. Хотя издевались всегда. У украинцев ведь тоже различные подходы имеются. Один раз – джентльменское отношение к пленным, а в другой раз – таких пиздюлин выпишут… Сидим на жаре, где-то в фоне слышна канонада. Сейчас я в замаскированном лагере на самой линии фронта. Маскировочные сетки между деревьями, полевая кухня, повар – веселый паренек, чувство юмора где-то как у французского мима – строит рожи, глаза вываливает, и вообще, есть в нем нечто от мима. Жара. Мухи. Пушки. Солдаты бегают только в военных портках. Но один, наоборот – в мундире и в трусах Расслабуха, словно в фильмах про Вьетнам. И все с автоматами. Один из них, сержант в синих вьетнамках на босу ногу, рассказывает, что изловили сепара. Он смеялся над тем, что парень желал, чтобы к нему относились "по-людски".
- И что с ним стало? – спросил я потом. – С тем сепаром?
- С кем? – делал вид, будто не понимает, сержант во вьетнамках.
Жара. Мухи. Пушки. Засыпаю на какой-то старой лежанке, которую приволокли черт его знает откуда. Уже дело неизвестно в чем, но стреляют. И дело не в том, что одни плохие, а другие - хорошие: стреляют одни в других. Потому что имеется из чего, и оборудование простаивает.
- Кто начинает? – спрашиваю.
- А по-разному.
Ночью обстрел усиливается. Солдат кричит: бегите, бегите, бегите! Шоссе, вроде как, под огнем. Так что бежим. И не знаю, это он говорит для порядка, чтобы мы побегали, или шоссе, и вправду, под обстрелом. По логике, может быть и под обстрелом. Почему бы и нет.
Лежим на мешках с песком. Темно. Нам приказывают затемнить экраны мобилок, а когда курим, чтобы огонька не было видно.
- Вон там, - показывают нам место, откуда поблескивают огоньки выстрелов, - товарищи из Правого Сектора. Вон там – тоже. Там вот – армия. А вооон там, да, - показывают место, из которого тоже ежесекундно что-то пуляет, - сепары. И там сепары. И вон там.
Канонада над лысыми холмами продолжается. Собаки в окрестных селах лают, как сумасшедшие.
Ежеминутно нас загоняют в окопы. Это потому, что продолжается обстрел. Мы лежим в глине. Не отзываемся. Лежа прикуриваю сигарету. Никто ничего не говорит. Одни только выстрелы. Напряжение. Ожидание.
Сидящий рядом на корточках солдат прерывает это напряжение.
- Эй, парни, а вы откуда, из телевидения или из газеты.
Короче, сражаются, стреляют. При журналистах еще сдерживались, но когда уходили с позиции, то начали хренячить серьезно. Дорога – нужно бежать, снайперы. Потом – землянка. В войне XXI века армия сидит под землей, словно кобольды. Запах подвала, запах земли забивает людские испарения. До какой-то степени. Старые одеяла, Богоматери, детские рисунки на стенах, фотографии девушек. Автоматы, патроны, шлемы, пуленепробиваемые жилеты. В землянке рядом – радиостанция.
- Бли-ин, - ежеминутно слышно из окрестностей радиостанции. А как только "бли-и-ин", так народ и сбегается.
- Что, что? – спрашивают.
В десять вечера генераторы выключают, и в землянке темнота такая, что если даже сунешь палец себе в глаз – все равно его не увидишь.
Перекурить выходишь из землянки. Присаживаешься на корточки и случаешь, как балагуры травят байки новичкам. То как дружка убили, то как сам чуть не погибли. Молодые слушают и напитываются ненавистью к сволочам с другой стороны. А с другой стороны то же самое. На фоне рычит канонада. Вот только с этой вот ненавистью, оно ведь не всегда то же самое. Ведь Донбасс пересечен фронтом наполовину. То же самое, если бы рассечь Силезию: Катовице здесь, Гливице – там; Бытом здесь, Хожув – там. Ведь эти люди знают один другого, любят. Вроде как – так здесь все говорят, сам не видел, но так говорят; временами они друг с другом созваниваются, старые дружки, сепары с укропами, они переезжают через блокпосты и на ничейной земле они курят самокрутки, пьют, что есть под рукой.
Романтика фронта.
Звезды над землянками.
А чуточку дальше люди, которых все уже достало до последнего, ожидают подвоза гуманитарной помощи, а их дворовые собаки облаивают летящие снаряды.
Народ кроет матом Порошенко, кроет матом Захарченко. Некоторые – наверняка – и Путина. Всех кроют, потому что это уже всем становится известным, что в Украине или в России можно быть только лишь против всех. Ну да, это известно. Один из кандидатов в президенты Украины даже поменял свою фамилию на Противсiх, что означает "против всех", чтобы голосовали за него. И что: сорок тысяч человек проголосовало за него. Это средней величины городок. Это сколько же было армейских рот?
Ствол орудия, которого здесь, в соответствии с минскими соглашениями, здесь, скорее, не должно было находиться, торчит в небо. У сепаратистов имеются точно такие же орудия, и их тоже не должно быть. Кто первым притащил их сюда? Или, скорее, по-другому – кто первым принял решение, чтобы не выводить их отсюда, после того, как Минск приказал это? Можно ли это исследовать? Вычислить? Измерить? Эта война – как и весь способ функционирования Восточной Европы с Западной, прежде всего, рассчитана на наглый обман. Фраеры против ловкачей. Именно так это действует, и, самое главное, не от сегодняшнего дня. Когда упокоился почтенный и все более ебанутый Советский Союз, помимо всего прочего, как раз потому, что, говоря "так жить нельзя", он беспечно приоткрыл свое человеческое лицо, успех праздновали те, которые всегда обретают его в ситуациях, когда нет никакой власти: самые хитрожопые. Самые беспощадные. Воспитанные на советской и постсоветской уголовной, тюремной, блатной "культурой". Я друг, ты друг – мы криминальный круг[143]. Так поют от Львова до Владивостока, и от Азербайджана по Мурманск. Каждый таксист слушает этот долбаный шансон. Обвести вокруг пальца, обмануть лоха… Например, фраеров, тех самых бедняг из ОБСЕ, которые крутятся здесь уже издавна, бессильно и безрезультатно донося, что и одна, и другая сторонв и не думает прекращать пуляния друг в друга из запрещенных калибров, чем нарушают минские договоренности. Но вот почему минские договоренности должны соблюдаться, если не соблюдаются никакие другие?
Гражданское общество пытается здесь создать собственные, нормальные, людские структуры. Совсем не такие, как те – пост-тюремные. Майдан – в огромной степени был их революцией, но, как и все революции, она была украдена теми, кому принадлежит сила.
А с другой стороны идет украинскость. Идея. Идея Нации. Идея, которую запад Украины несет на восток. Которая пытается заполнить тот гигантский украинский воздушный шар, полученный в наследство от Украинской ССР. И размер которого его самого застал врасплох, потому что – с одной стороны, говорят про Украину чуть ли не от Кракова почти до Кубани, да что там, иногда до самого Кавказа, но на самом деле Украине едва-едва удается удержать то, что она имеет. И – то ли с помощью России, то ли без нее – раньше или позднее от нее могут отпасть те места, в которых данная Идея Нации не особо-то и популярна. Воздушный шар огромен, и он следует, скорее, из представлений Украины о себе самой, чем из реальных возможностей. Украина представила все это себе сама тогда, когда все это себе представляли, и – к своему изумлению – получила, что хотела.
И продолжение как раз следует.
Так что я ездил по Донбассу и слушал, как люди едва сдерживают себя, чтобы не взорваться.
И видел, как они мечутся.
В начале девяностых годов люди на востоке Украины голосовали за независимость от СССР и их обломали, ибо что же они имели общего с теми, которые на западе Украине дуют в этот громадный воздушный шар. А вот иную пан-украинскую идею, которая бы убедила всех, создать до конца не удалось. Какое-то мгновение существовала "третья Украина"[144], но через какое-то время она оказалась попросту упрощенной версией западной. Донбасс этого перепугался. Когда пришли сепаратисты, жители Донбасса привязывали к автомобильным антеннам георгиевские ленточки, но весьма быстро вновь разочаровались, когда оказалось, что правление сепаратистов – это мафиозное государство, с самоволием, хамством и демонстрацией силы тех, кто находится у кормила власти, и угнетением тех, которые к властной кормушке не допущены. То есть, совершенная противоположность того СССР из мечтаний, что должен был возвратиться, словно Христос в парусии[145] – то есть, весь в белом и в лучшем издании. Потом пришла Украина с раскрашиванием в желто-голубые цвета всего, что только можно, и с коррупцией, которая как была, так и осталась. И со слабыми видами на будущее. И вот тут донбассцы вспоминают, почему они так разочарованы Украиной. И Украина может спать спокойно, но только лишь до момента, когда они забудут, почему их так разочаровали сепаратисты.
Знакомого украинца избили во Львове, потому что он разговаривал по-польски. Он пошел в полицию, но увидел, что там творится, и ему сделалось еще хуже.
- Никто нас не защищает, - жаловался он. – Никто.
Я его утешал, хотя напрасное утешение, что и у нас – скорее всего – тоже никто. И нечего ожидать того, что будет лучше. Скорее всего, будет хуже. Повсюду, - говорил я, - в Центральной Европе, стандарты были наивысшими, когда мы шли в Европейский Союз, потому что нужно было продать себя. Показаться с самой лучшей стороны. Тогда существовал культ цивилизационной приглаженности. Уважения. Права человека и тому подобное. Все замечательно, но только на показ. А потом все вернулось в старые колеи: самоуправство, халтурность. Бардак и право сильного. Нет, кое-какие вещи остались, некоторые вещи перешли в плоть и кровь, но в эпоху победы здравого, мужицкого разума трудно рассчитывать на какие-то чудеса.
Intermarium
В 2016 году неонацистский "Азов", который делает очень много для того, чтобы его перестали позиционировать и видеть как неонацистский, выпустил короткометражку, в которой убалтывает страны бывшей Жечипосполитой создать блок независимых государств между Балтийским и Черным морями.
Сформировавшаяся после холодной войны система глобальной безопасности рухнула, - слышим мы в фильме, - наступил крах международного права; Запад, переживающий внутренний кризис, перестал быть гарантом безопасности и стабилизации.
Представленное здесь Междуморье отличается от известной в Польше версии тем, что для поляков является просто очевидным: это должен быть союз, в котором ведущую роль должна играть Польша. Украинцы этого не видят и даже удивляются тому, что поляки не скрывают собственных планов.
Но имеются такие, как именно "Азов", которые не перестают строить добрые мины в отношении польской игры и все так же предлагают Польше союз.
Неонацистский, и вместе с тем, как многие неонацисты, от своего неонацизма открещивающийся, "Азов" даже создал специальную ячейку для контактов с Польшей.
С Владом, представителем такой вот ячейки, мы сидели во львовском "Мире кофе". Все было культурно, кофеек замечательный, иа Влад убеждал меня в том, что "Азов" – ну да – является националистической, но не шовинистической и уж никак не фашистской организацией. И антисемитской, тоже "не", хотя всем известно, что было бы лучше, если бы в собственной стране правили ее патриоты, ведь правда.
На прощание Влад вручает мне желтый, заламинированный листок. На одной стороне находится "Молитва украинского националиста", на другой – десять заповедей.
Здесь декалог излагается уже в soft-версии по сравнению с версией тридцатых годов: седьмой пункт, который первоначально звучал: "И не усомнишься совершить самое страшное преступление, когда того потребует добро дела", теперь звучит: "И не усомнишься совершить самое опасное деяние, когда того потребует добро дела". А десятый пункт: "Будешь стремиться к расширению силы, славы, богатства и территории украинской державы даже путем порабощения иностранцев" сейчас лишен упоминания о порабощении.
В нынешней версии все десять заповедей звучат так:
Я – дух извечной борьбы, что защитил Тебя от татарского потопа и поставил между двумя мирами, приказываю начать жизнь новую:
1. Ты завоюешь украинскую державу или погибнешь, сражаясь за нее.
2. Ты никому не позволишь пятнать ни славы, ни чести Народа Твоего.
3. Помни о великих днях нашей освободительной борьбы.
4. Будь горд тем, что являешься наследником сражения за славу Владимирового
Тризуба.
5. Отомсти за смерть Великих Рыцарей.
6. О Деле говори не с тем, кем можно, а с кем нужно.
7. И не усомнишься совершить самое опасное деяние, когда того потребует добро
Дела.
8. Ненавистью и без оглядки станешь ты принимать врага Твоего Народа.
9. Ни просьбы, ни угрозы, пытки или даже смерть не вынудят тебя выдать тайну.
10. Ты будешь стремиться к расширению силы, славы, богатства и территории
украинской державы.
Вот ты удивляешься, - говорил Влад, - что у нас национализм, что у нас то да сё. А вот до тебя доходит то, что я был поражен, когда увидал, что в Польше пенсионеры покупают мясо? А вот ты знаешь, что в Украине пенсионеры мяса не покупают? Потому что мясо жорогое, и они не могут себе его позволить? И вообще, понимаешь ли ты, о чем говоришь, рассказывая мне все это про национализм и глядя на все это в таких же категориях, в которых смотришь на Польшу?
Да, - говорил он, - национализм здесь есть. Люди всегда этим питаются, когда нечего есть, но и так, - говорил, - в подобных условиях его мало поддерживают.
Ты говоришь, что все новые и новые украинские политические движения походят на львовские пивные: классная визуальная идентификация, классная наррация по каждому из проектов, забористая, но неглубокая – и покатило. Тут тебе "Азов", тут "Правый Сектор", тут, на минуточку "Автономний Опiр" (Автономное Сопротивление – укр.). И катимся. Едем, потому что еще нам делать. Хватаемся за все, имеется спрос – даем и предложение. Имеется спрос на национальную гордость, ведь сколько же можно жить с мордой в дерьме – и угадай, кто это продает? Порошенко? Тебе кажется, мы не можем над собой смеяться? Что не можем поглядеть на себя со стороны? Так погляди, как мало у нас поддерживает эту хрень. Блин, вот поживете чуточку как мы, так "Всепольская Молодежь"[146] будет иметь, на минуточку, столько же, сколько и Качинский.
Это так он мне говорил, когда мы уже хорошенько упились, и когда ему осточертело мои наезды.
На Азов, на Сектор, на Шухевича, Бандеру, УПА, ОУН и всю команду.
Я пытался говорить, что, мол, ну да-а-а, процентов мало, так за то весь центр этим проеден, но к счастью для себя же перестал пиздеть, потому что, и правда:
Откуда.
Здесь.
Брать.
Бляха-муха.
Силы.
Для.
Дальнейшего.
Функционирования.
Ну откуда?...
Литовский флаг не бело-красный
Польшу от Литвы не отделяет ничего. Только символика. Лес, поле, холмы Сувальщины – ведь ничего не изменяется. Сувальщину только-только начинают называть Suvalkija, а помимо этого – все то же самое. Нет даже какой-либо символической речки, через которую следует перебраться, как на германской границе. Или гор, которые нужно перейти, как на словацкой. А уж с тех пор, как имеется Шенген – нет даже того, что есть на украинской границе: стен, ограждений, колючей проволоки, охранников. Вот так вот: только что ты дышал польским воздухом, и через мгновение – литовским. И все.
Когда-то, еще перед Шенгеном, автобусы и автомобили, по крайней мере, останавливались. Пограничный переход служил волшебным порталом. С одной стороны развевался бело-красный, польский флаг, а с другой стороны – литовский, который, теоретически, тоже мог стать бело-красным, потому что белая (а в геральдике – серебряная) Погонь[147], как и орел, тоже вписывается в красный фон. Но не стал.
И не стал, и не является, среди всего прочего, именно затем, чтобы не ассоциироваться с польским флагом, потому что в те времена, когда крепло литовское национальное сознание, Польша была главным историческим демоном, от которого следовало как можно сильнее отличаться. Так что выбрали зеленый, желтый и красный цвета.
Не до конца известно, почему как раз эти: некоторые утверждают, что зеленый и красный были цветами, чаще всего появляющимися в украшениях национальной одежды, ну а желтый был добавлен, чтобы осветлить такую темненькую композицию, и уж только потом, когда цветам приписывалось значение(классические: зелень – природа, багрянец – кровь и жертвенность), желтому приписали ценность оживляющих Литву солнечных лучей. Другие считают, что это традиционные цвета Малой Литвы: страны, в значительной мере для большой Литвы утраченной, ведь практически на всей ее территории устроился орден крестоносцев, а потом немецкая Пруссия, впоследствии – СССР, а в настоящее время – Россия.
Традиционная литовская Погонь на красном фоне, флаг, которым размахивали литовские хоругви под Грюнвальдом, в Литве официальный статус обрела только лишь в 2004 году. Литовцы вывешивают ее над Сеймом и над местом пребывания президента. Но в XIX столетии важно было, чтобы символы добрались под соломенные крыши селянских домов, чтобы в случае необходимости все могли более-менее быстро и умело сделать себе собственный флаг – каждый начинающий рисовальщик прекрасно знает, как трудно нарисовать коня, а вот три разноцветные полосы доаольно легко сшить одну с другой.
Так что литовский флаг с польским никак не ассоциируется, зато сильно походит на цвета растаманов. Или (что один черт) на традиционные флаги западноафриканских стран. Используемые там зеленый, красный и желтые цвета прямиком выводятся из эфиопской традиции. Ведь Эфиопия – как единственная африканская страна – избежала колонизации и – как таковая – сделалась образцом для стран Африки, только-только демонстрирующих собственную независимость и понятия не имеющих, что там творилось в далекой северной, холодной и туманной Литве. И даже, без сомнения, весьма часто не имеющих понятия о самом Литвы существовании.
Во всяком случае, тогда, когда граница еще была, к автобусам подходили польские набыченные люди в мундирах, иногда со своим щегольским оснащением, словно бы взятом из футуристических военных фильмов, и заглядывали туда-сюда, в зад и перед, словно киборги, сканирующие конструкции транспортных средств. Не могу сказать, чтобы они были преувеличенно приятными, как и все пограничники. Граница – это вам граница, штука серьезная, и пограничники не должны ее пересекающим казаться белыми и пушистыми. Потом приходили литовские пограничники. Они тоже были нахмурены, словно сувальское предвесенье. С одним исключением, которое я прекрасно запомнил. Это исключение было низеньким и усатым, немного походило на Астерикса и замечательно говорило по-польски, с той литовской распевностью, которую я тогда еще хорошо не знал, и которая казалась мне экзотикой. Пограничник был веселым, он над всеми подшучивал: над серьезностью польскихх и литовских таможенников, над Польшей, над Литвой, над всей этой границей. Он был словно добрый дух этого перехода, который как-то смягчал все это пограничное, восточноевропейское, вечно несколько нервное замешательство.
Пограничье
Но как только границу открыли, я редко отказывался от искушения пересечь ее по лесу, по боковым, грунтовым дорогам. В какие-то моменты я не знал, где нахожусь. То ли в Польше, то ли в Литве. Одни только деревья, опавшие иголки, песок тропинок. Я ездил по лесным дорогам, проложенным черт его знает кем, но в последние десятилетия ими пользовались исключительно пограничники и контрабандисты.
Впрочем, как и я сам, по пограничью крутились мусора. Иногда меня задерживали: вроде как Шенген, вот только парень, который шастает то в одну, то в другую сторону, да по лесным тропам, между двумя, что ни говори, отдельными государственными образованиями – штука странная. Один раз литовцы в своих белых автомобилях, другой раз – поляки, в синих. Просматривали документы, выпрашивали, а на кой мне ляд крутиться туда-сюда, пожимали плечами и отпускали. А я сам не очень-то и знал, что им ответить, потому что и сам не до конца понимал, зачем: лес здесь был как лес, кусты как кусты. Вероятнее всего, мне хотелось, как всегда, прикоснуться к тому, что в самой границе от меня убегает: каким чудом могут они друг рядом с другом располагаться, словно неразделенные: два различных мира. А не понимал, наверняка, потому, что здесь понимать и нечего. Вот я и крутился так, между Литвой и Польшей, словно между Нарнией и Англией. И осматривал всю ту банальную и непонятную пограничную будничность. Какой-то домик по литовской стороне – в нем проживала старушка, которая приехала сюда давным-давно, под самый конец давнего СССР, откуда-то из глубины России, и ей никогда не приходило в голову переправиться через лес и путаницу тропинок в Польшу – а зачем. Зачем ей на старость иной мир? Потом я переезжал на другую сторону границы, кланялся из-за руля польским мусорам в какой-то их "шкоде октавии" или там "пассате" и осматривал самый обычный на свете польский дом из польского пустотелого кирпича, покрытый гофрированной жестью, и стоящие рядом с ним зеленые дорожные указатели, знакомые до боли. На Пуньск, Сейны или, возможно, на сами Сувалки. По другой стороне дорожные указатели были голубыми, с белой окантовкой, как во всей пост-Советии. Меня всегда удивляло, почему фон не поменяли. В особенности, эстонцы, которые так сильно подчеркивают собственную скандинавскость – наверное, потому что в Финляндии тоже такие. До асфальта нужно было добираться еще шмат дороги, но вот дорожные указатели и знаки стояли даже рядом с грунтовками.
Грунтовки эти были какими-то широкими, какими-то восточными. Чуть ли не тракты. На польской стороне это были обычные лесные тропы с выбоинами. А сразу же за литовскими пограничными столбами, с их желто-зелено-красными полосками, с Погонью – начинался асфальт, что вроде как Литва, глянь, какая шикарная, правда, того асфальта было всего метров сто или двести. А дальше была дорога. Широкая, пыльная, порядочная, ровная. Похоже было на то, что у литовцев еще не кануло в лето искусство поддержания приличных грунтовых дорог. По такой дороге ехалось вполне себе неплохо, гораздо лучше, чем по пограничным украинским или болгарским асфальтовым вырви-рессорам. Или весной, на венгерско-словацком пограничье, где дыра дырой погоняет, и человек едет со скоростью пять километров в час, молясь только о том, чтобы не сорвать подвеску, поскольку, попробуй-ка вызовы техпомощь в такое приграничное захолустье.
Застройки начались только лишь через какое-то время, и было это что-то не совсем то, что в Польше. С одной стороны, вроде как и похожее, а с другой стороны – что-то совершенно иное. Все походило на иной вариант той же самой реальности, чем, собственно говоря, и являлось. По обеим сторонам широкой, пыльной дороги стояли приличные, выкрашенные светлой краской дома, покрытые асбоцементным шифером. И было очевидным, что в этих окрестностях асбоцементная плитка заменила дранку, а не солому. Люди стояли у оград, одетые просто и опрятно, по-восточноевропейски, но – так мне показалось – порядочно. Без этого славянского "раззудись плечо", без этого безумного кустурицевского танца, захватывающего людей и их подворья. Формируемое людьми пространство, точно так же, как и они сами, выглядело так, словно бы за ее устройство, имея в своем распоряжении то, что осталось после Советского Союза, взялись какие-то, скажем, немцы.
Виленщина
До Виленщины еще приличный шмат дороги. Можно ехать вкруговую, через Ковно[148], или еще короче, через Мариамполь и Прены. Или еще короче – через Олиту.
В Литве начинается пространство. Поляк не привык к тому, чтобы вот так долго ничего не было. Чтобы так называемый культурный пейзаж не заявлял о себе. В Польше застройка тянется практически non stop, куда не глянешь, там дом за домом, забор в забор, предложение за предложением: замена зимних покрышек на летние и летних на зимние или, да что уж там, круглогодичная замена белого кафеля на голубой, а голубого – на зеленый, замена жизненных рамок с менее удовлетворительных на более удовлетворяющие.
А здесь – леса, холмы, луга. Страна - соте. Без соуса. Иногда, то тут, то там, одинокий дом. Не огражденный, на холме. Иногда городок с центром, который пытались сделать чуточку более западным – с большим или меньшим успехом.
А потом как-то начало делаться плотнее. Я ехал среди заброшенных бензозаправок, поросших дикими зарослями, среди магазинчиков из белого кирпича, в которых можно было поговорить по-польски.
И потом, наконец-то – Вильно. Ничто его особенно и не предвещало. Опять: леса, поля – вдруг тебе надпись: "VILNIUS". И объезды. Вверх, вниз, кольцевые развязки, многоуровневые перекрестки.
Такие вот вещи не слишком-то вяжутся с выступающим в польской культуре Вильно.
Вильно в польском представлении – это пограничный город-станица, город-дух, населенный усатыми душами с гусарскими крыльями, вечно посылающий молитвы Богородице, что в Острой сияет Браме, моля об освобождении. То от русака, то от коммуняки, то от литвина. А то и от Брюсселя.
А собственно. Из-под Острой Брамы так громко доносилась месса, читаемая на польском языке, что было слышно на Рынке. Нужно бло показаться. Обозначить присутствие. Топнуть польской подкованной молитвой по мостовой, ранее польской, но недавно литовцы сделали ремонт и брусчатку заменили на собственную. Вот прямо так рыккнуть литовцам в лицо и показать, чей это, на самом деле, город.
А как раз этого литовцы больше всего и боятся. Польской грубости и распихивания локтями. Именно потому они так ярятся по причине табличек с польскими названиями улиц. Таблички – вот вроде бы мелочь, литовская истерика, но вроде как и трудно удивляться. Поляки для литовцев приблизительно так же культурно и цивилизационно привлекательны, как для поляков русские. Стереотипы очень похожие: давний доминатор, громадный, с трудом двигающийся и непросвещенный, агрессивный и грубый, неотесанный и не знающий порядка. А как ужрется, так вопит песни и начинает драться. А теперь давайте представим себе, что подобных русских в Варшаве несколько десятков процентов, а в мазовецком воеводстве – явное большинство. И я уже вижу поляков, соглашающихся с русскоязычными табличками с названиями улиц в Варшаве и во всей Мазовии. И если бы к тому же русские регулярно выигрывали выборы по всему воеводству? А здесь поляки регулярно выигрывают местные выборы, они даже возвели Иисуса Христа на трон короля виленского региона, на что литовцы глядели огромными, словно крутые яйца глазами.
И если бы еще когда-нибудь пытались вместе со всем воеводством отделиться от родимой страны?
Квази-польский край
А ведь так было. И здесь я не имею в виду старую, всем известную историю с эфемерной Срединной Литвой, с которой было весьма похоже на захват Крыиа Путиным: в 1920 году в Виленщину вступили маршем польские отряды генерала Желиговского, утверждавшего, будто бы действует самостоятельно, а не по приказу Юзефа Пилсудского. Сам Пилсудский делал вид, будто бы ни о чем не знает. Правда, он не говорил о том, будто бы каждый может купить польскую военную форму в первом встречном магазине с военной атрибутикой, но результат был таким же – раскладывание рук, пожимание плечами: ах, дорогое мое международное сообщество, а что я могу? Да я ни о чем не знаю, меня никто ни о чем не спрашивал, я знаю столько же, что и вы…
Срединная Литва в течение полутора лет функционировала как квази-независимое государство: у нее был собственный сейм и герб (польский Белый Орел и литовская Погонь в одном щите, скомпонованные довольно неудачно, потому что выглядело так, как будто бы отвернувшего в другую сторону Орла атаковал рыцарь из Погони с поднятым мечом), издавала свои почтовые марки. В апреле 1920 года было объявлено, что Виленщина "без каких-либо ограничений и оговорок" представляет собой "неразрывную часть Жечипосполиты Польши", и квази-держава была включена под эгиду Варшавы. Вильно сделалось столицей маргинального воеводства, и пускай даже важного с символических точек зрения, но несколько отсталого, да и находящегося на самом краю польского мира.
Я же имею в виду более позднюю историю, начала девяностых годов. Дело в том, что после того, как через Вильно прокатилась вся история ХХ века, с Советией, Германией, очередной Советией, когда под конец для Литвы появился шанс обретения независимости – часть подвиленских поляков взбунтовалась и попыталась создать здесь собственные структуры. Во главе проекта стояли два депутата Верховного Совета СССР. Над Шальчининкаем[149] был поднят польский флаг, а взбунтовавшийся регион был назван Польским национально-территориальным краем.
Поначалу планы были более широкими. Одного из предводителей ПНТК я нашел через много лет, он преподавал в одном из польских региональных учебных учреждений. Все выглядело так, будто он здесь в ссылке. Мужчина тяжело вздыхал, жаловался на то, что чувствует здесь себя чужим и что скучает по Вильно. От реальной жизни он отошел ой как сильно. Рассказывал о заговорах и широкомасштабных кознях международной закулисы. Он же вручил мне толстый конверт с ксерокопиями вырезок из газет и журналов, из которых должно было следовать, что распад СССР был запланирован КГБ еще за десятки лет до Горбачева, а известная по всей Советии болгарская прорицательница, баба Ванга, работала на советскую разведку. Ее заданием было такое предсказание будущего, которое могло бы приготовить граждан Союза к его контролируемому демонтажу.
Еще он рассказывал о том, что с самого начала Национально-Территориальный Край должен был быть более широким проектом. Он должен был называться "Республикой Восточной Польши" и включать в себя все восточные территории Второй Республики, захваченные в результате договора Риббентропа-Молотова.
- Ведь договор был аннулирован, - усмехался он. – Так что теоретически эти земли не должны были принадлежать ни Литве, ни Белоруссии, ни Украине. Мы только желали собрать их вместе…
Москве весь этот проект, независимо от того, каким был абсурдным и нереальным, ьыл на руку по тому же самому принципу, по которому ей на руку было отрывание целых кусков территорий от новообразованных национальных государств. После распада СССР частично сработал надетый еще Сталиным пояс шахида. Речь заключалась в том, что если Советия взлети в воздух, то вместе с ней разлетятся и все республики, которые пожелают стать независимыми государствами. Так вот взорвался заряд, заложенный в искусственно присоединенном к Молдавии Приднестровье, жители которого не желали находиться под властью румыноязычных элит в Кишиневе. Взорвались Абхазия, Южная Осетия и – частично – Аджария, потому что они не хотели принадлежать национальному государству грузин. Взорвался армянский Карабах, поскольку не желал иметь ничего общего с мусульманским Азербайджаном, в состав которого его включили. Кто знает, возможно Сталин рассчитывал и на русских в Эстонии и Латвии. Возможно, он надеялся, что до пытающейся выскользнуть из под московского владычества Польши доберется Германия, требуя Ostgebiete (территорий – нем.). Во всяком случае, на Виленщине всего лишь громко бабахнуло, но до серьезного взрыва не дошло: во взрывном заряде пороха имелось всего на запал. Польский Национально-Территориальный Край был быстро и умело демонтирован литовцами, а на Виленщине было введено конкурсное управление. Варшава отыграла однозначно, у нее не было никаких сомнений: поддержала выходящую на воды независимости Литву, не желая подыгрывать в пользу России.
- Польша нас предала, - рассказывают недобитые члены ПНТК, если их где встретить.
- А ведь имелся шанс возврата Виленщины…
Последний, дописанный уже на коленке акт этой истории имел место, когда от Украины отрывался Донбасс. В Фейсбуке кто-то выставил тогда профиль-тролль Виленская Народная Республика. Демоны вернулись. На самой Виленщине создателей профиля посчитали кретинами и поджигателями, даже польские националисты стучали по голове согнутым пальцем и считали авторов ВНР идиотами, полезными России, зато у Литвы появились новые причины для истерик.
Лидл наступает
Мне как-то казалось, будто бы в Литве будет царить беспокойство. Потому что в Польше продолжался испуг. Все боялись распада Европейского Союза. Вся левая и либеральная пресса с испугом отмечала, как очередные страны Центральной Европы с треском откалываются от либерального европейского строя и выплывают на холодные, националистически-консервативные воды, туда, где образуются водовороты, бури и штормы. И в сторону злобно маячащего на востоке мрачного континента, всегда рисуемого в темных красках.
А вот Литва… Уж кто-кто, эти просто обязаны паниковать. Ведь Литва – это же Пост-Советия, воткнутая между Россией и Белоруссией. С остальной частью ЕС и НАТО, гарантами литовской безопасности, ее соединяет только Польша и ее узенький сувалкский перешеек. А Польша как раз входит в состояние "коса на камень" с Германией и остальной частью либерального мира, эффективно отвращая от себя общественную любовь Запада. А уж там, думал я, от страха та-а-ак должны портками трясти, если у нас тут трясут…
Короче, приезжаю я в Литву, а там как раз "Лидл" открывал сеть супермаркетов, и пресса ни о чем ином не писала. Мол, что уже известно, какими будут цены на некоторые продукты, что уже имеются фотографии интерьеров магазинов, какое оборудование, какие товары.
Ну совершенно, словно ожидали премьеру новых Звездных войн, забрасывая в сеть утечки со съемочной площадки, новые трейлеры и неопубликованные фрагменты фильма.
- Да что вы так про эти Лидлы пишете? – спрашивал я у виленских журналистов. – Тут Европа валится, а вы…
- Предмет кликабельный, - отвечали мне, пожимая плечами. – Хит. Нужно ковать железо. А что, и правда распадается? – прибавляли они с легкой заинтересованностью.
- Такая уж это страна, - говорили мне. – Спокойная, провинциальная, приземленная, прагматичная. Здесь больше интересуются, где подешевле, а не то, что, к примеру, в Польше творится. Или что ЕС распадается.
А уж когда эти Лидлы открыли, то очереди перед ними образовались на пару часов ожидания. В Вильно ни о чем другом не говорили, как только про эти очереди. Что стоять в них лажа, да и облом – правда, все остальные ведь стояли. А в прессе появились сообщения об открытии. Заголовки безумствовали: Первый Лидл в Литве открыл свои двери! Наши журналисты были свидетелями вхождения первых клиентов! Портал Delphi выслал на место специальную посланницу, живую, ловкую и всепреодолевающую девушку, которой удалось пробраться в супермаркет перед открытием и за мгновение перед всеми остальными забросить на Facebook эксклюзивные снимки интерьера магазина (и ценников). Профиль Delphi на Facebook'е распух от лайков.
- Такова страна, - говорили мне знакомые. – Вот на открытие Икеи прибыла президент Грибаускайте.
Было чертовски жарко, так что люди старались пробегать по теневым сторонам улиц Вильно, раскрашенным в яркие цвета. В троллейбусах народ обмахивался газетами, все жаловались на жару и духоту.
С Антеком Радченко из радио "С берегов Вилии" и Витаутасом Бруверисом из "Lietuvos Rytas" мы сидели под белыми зонтиками в тени, попивая что угодно со льдом и разговаривая с обслуживающим персоналом на трех языках одновременно: по-литовски, по-польски и по-русски.
Я рассказывал о международной ситуации ("вы тут с ума сошли со своим Лидлом, а тем временем…"), а Бруверис глядел на меня несколько снисходительно.
- Недавно я встречался с Адамом Михником, - сообщил он, когда я закончил. – Из того, что он говорил, следовало, что Польше хана, Европе хана. Вы преувеличиваете… А мы – сидим спокойно. Ждем. Чего нервничать? На дворе тепло, приятно… Лидл вот магазины открыл…
- Ну хорошо, - сказал я. – Ведь из Вильно должно быть видно то же самое, что и из Польши: Европейский Союз разлезается, Брекзит, госпожа Ле Пен, а тут еще Трамп на горизонте плюс националисты… снова Восточная Европа останется один на один с Россией.
- И что, - ответил на эту тираду Бруверис. – Никто толком не понимает, зачем вы портите хорошие отношения с Германией, но что мы тут можем сделать. Можем лишь ожидать, когда вы поумнеете. Ведь вам, в конце концов, надо поумнеть: Германия – это ключевой партнер, и наш, и ваш. Без него нет безопасности в регионе. А Польша – это что-то вроде представителя региона. Подставляя себя, вы подставляете и нас.
По проспекту Гедиминаса шли, по жаре, кришнаиты с барабанчиками. Шли и барабанили. Кроме туристов, никто на них не обращал внимания. Вильно к ним привыкло: люди ходят одним и тем же путем, регулярно и уже много лет.
- Видишь, - сказал Бруверис, - Литва искала какой-нибудь альтернативы для Центральной Европы, говорили про скандинавский вариант, что вроде бы как мы такие вот скандинавы. Ведь с Польшей, известно, Литва всегда имела не слишком хорошие отношения, а самые паршивые сложились при Сикорском[150], когда он пытался брать горлом и заявил, что его нога не встанет на литовской земле, пока не будут решены проблемы с польским меньшинством. Впрочем, Грибаускайте его терпеть не может, черт его знает, что он ей еще сказал. Но вот так, на самом деле, все знают, что если чего, мы можем рассчитывать, в основном, на Польшу и Германию.
Он отпил водки из стакана со льдом.
- Так а что мы можем… - пожал он плечами. – Какое мы имеем на вас влияние… Надо переждать.
Мы вышли на раскаленный проспект Гедиминаса. Кришнаиты возвращались по той же самой трассе.
Проспект Гедиминаса, представительская улица Вильно, был построен в российские времена, в средине XIX века, и назывался тогда Георгиевским проспектом. Потом, когда Вильно заняли поляки, улице дали название аллеи Мицкевича. Литовцы были готовы заключить союз с самим дьяволом, лишь бы получить Вильно назад. Пришлось заключать союз с двумя: с Гитлером и со Сталиным, но город они получили. Проспект назвали именем Гедимина, но, как оно всегда бывает с подписанными кровью договорами с чертом, благосостояние долго не продолжалось, а вот душу отдавать надо. И они отдали: Литва вместе с Вильно попала в советские руки, и проспект Гедиминаса поначалу стал проспектом Сталина, а уже потом, когда в Москве посчитали, что Сталин чего-то намутил - проспектом Ленина. Только лишь после обретения независимости вернулся – в качестве покровителя - Гедиминас.
- Все это русское, - говорил Алекс Радченко из Польского Дискуссионного Клуба, делая рукой круг. – Весь этот проспект Гедимина. Польское, старое Вильно – это, в основном, старый город, и то, не вся: много домов было возведено во времена захватов. Польша – это всего лишь этап в истории Вильно, очень важный, но только этап. Основали город литовцы, потом здесь были русины, поляки подарили культуру и язык, потом были русские, затем снова поляки, теперь – литовцы. Самый мощный отпечаток оставила последняя тройка.
Да, Вильно, казался знакомым, и даже очень. Если бы сменить вывески и надписи, могло бы показаться, что ты находишься в польском городе. Архитектура, даже способ устройства городского центра казались знакомыми до боли. Та же самая шильдозка, и да, та же самая рустикальность[151], выглядывающая из городских одежек там, где необходимо создавать впечатление локальности: собственных городских традиций нет, потому из всех домов выглядывают все эти "крестьянские блюда", вся эта деревянно-привычная деревенская кухня. Или наоборот: пиццерии, суши-бары и хипстерские бургерные.
Только это была привычность, напоминающая привычность пост-Конгрессового королевства. Вильно было местом, в котором, как в Польше, смешивались польские и российские архитектурные влияния, сверху приукрашенные очень похожей глазурью последней четверти века поначалу не сильно заметного, но затем все сильнее и сильнее охватывающего нас капитализма.
Исполнившаяся альтернативная история
Потому советское Вильно всегда казалось мне исполнившейся альтернативной историей.
Советскость, которая после того, как независимую Литву взял к себе СССР, влилась в город и начала все устраивать по-своему: поднимать бордюры до средины лодыжки, где угодно вываливать бетонные ограды, увенчанные колючей проволокой, возводить из белого кирпича дома с обаянием сараев, планировать широкие улицы, обрамленные постмодернистскими домами, строить вокруг города жилые крупноблочные кварталы – привела к тому, что Вильно выглядел так, как могла бы выглядеть Польша, если бы попала под непосредственное правление СССР. А подобная альтернативная история – это одна из тех историй, которую поляки представляют себе чаще всего, сразу же после "а что бы было, если бы в 1939 году удалось победить Гитлера".
Даже язык, которым пользуются польские обитатели Виленщины – это нечто вроде такого типа альтернативной истории. Стержень этого языка, естественно, польский, но вся его культурная основа глубоко погружена в постсоветскую, русскоязычную действительность.
Бартош Полоньский, родившийся в Вильно, даже начал писать книжку на этом локальном, виленском языке. Ее фрагменты в Польше опубликовал "Ha!art". Монолог главного героя, Анджея Станкевича, звучит так:
"Кароче[152], я собираю деньги на машина, хочу купить себе VV Corrado за 4 тысячи литов. Пока что собрал 2 тысячи и надеюсь добрать до экзаменов на аттестат зрелости. Буду экономить и ходить на дополнительные халтурки.
- Алё, Робчик? Здаров, это Андрюша, слушай, как там насчет работы (на правильном, коронном польском, это звучало бы "как там с работой?").
Роберт Татоль (…) прекрасно ориентируется, где, как и что; он пообещал, что для меня найдется временная халтурка на Акрополисе. Я и так в субботы-воскресенья хуем груши околачиваю, вечно торчу в Нете, так что дополнительные деньги пригодились бы.
- Кароче, слушай, в Максиме имеется база грузить тавар, четыреста литов – вся пятница, суббота, воскресенье; но работы дохерища".
Языку Анджея Робчика и других обитателей Виленщины вечно подвергаемый русским (но еще и белорусским) влияниям, а в настоящее время погруженный в постсоветской действительности, можно сравнить с тем, что встретило, например, украинский язык там, где он стыкался с русским, и где форму и контекст придавала ему советскость. Или же румынский там, где он подвергался российским влияниям, создавая язык, которым в настоящее время пользуются молдаване. Несколько лет назад в Румынии и Молдавии шел фильм Свадьба в Бессарабии, в котором румын, представляющий здесь европейский мир (фильм снимали в 2010 году, когда Румыния уже три года была счастливым членом Европейского Союза, прихода которого здесь нетерпеливо выглядывают), женился на молдаванке, представительницей Постсоветии, а в постсоветской Молдавии, все знают, на каждом шагу, суют в румынский язык русские слова и обороты. Да, румыны и поляки не обязаны представлять себе, что было бы если да кабы. Достаточно пересечь границу и коснуться той действительности собственными пальцами.
Или, к примеру, послушать хип-хоп. Виленский – по-польски. Mental Crush (впоследствии – Mentality Crush) вообще-то читают рэп по-русски, потому что это язык регионального наднационального общения, но иногда записываются и по-польски, как, например, номер Свет из Вильно. И с тем восточно-пограничным акцентом, который до сих пор ассоциировался с довоенными песнями и тем, как разговаривают пожилые люди, они читают такой вот рэп:
Внимание, дело очень срочное – свет из Вильно,
Ударная волна слишком сильная – свет из Вильно,
[…]
Это наши темы, пора сказать про виленские настрои,
На каждый вопрос у нас уже есть ответ,
Мы – как наводнение […].
Заграничный акцент расширяет понятие польского хип-хопа,
Соединяя дорогу из Вильно до Белостока.
[…]
Ты слаб в отношении этой силы, нет, мы не мимы,
Мы умеем болтать, да на разных языках,
Не гляди на нас так глупо,
Я знаю, что ты придурок, потому что не понимаешь нашего базара.
Это наши намерения, двойная сила микрофонов,
Но даже и не думай, будто победишь нас в польском языке.
[…]
Восточная хип-хоповая столица, все время ею восхищаюсь.
Рифмы – словно колеса – контрабандой везу из Литвы в Польшу.
Или вот, рэпер Фильмик из Новой Вилейки:
Польский хип-хоп в Литве,
Будет жить на моей стороне и не исчезнет
[…].
Желаешь или не желаешь – я представляю польский хип-хоп в Литве,
Так уж случилось, что пользуюсь иным языком,
Представляю его каждый день, в машине,
Другой звук не помешает, играет польский рэп – и это для меня важно.
Антек и Алекс Радченко, оба из польской семьи, в принципе, сами избрали польскую тождественность. С тем же успехом могли бы выбрать русскую. Или белорусскую. Или литовскую. Если прослеживать по крови – можно найти все, что только пожелается. Антек в меньшей степени, а вот Алекс довольно неплохо помнит советский Вильно. Литва там была чем-то остаточным. Как и Польша.
- В школе говорили про панско-помещичью Польшу и Литву – и это было все, - говорит Алекс.
Они рассказывают, как Вильно постепенно переходил в литовскость. Поначалу появились вывески . Потом все больше людей изучало язык, им пользовались на улице. А потом он начал доминировать.
- Возьмем, например, виленские ансамбли, - рассказывает Антек. – Вначале они пели по-русски, и только потом, в начале девяностых, стали переходить на литовский язык. Некоторые, правда, пытались частично остаться на русскоязычном рынке, одна нога здесь – другая там, они даже записывали по две языковые версии дисков. Но, - прибавляет он, - никто из Литвы особой карьеры в России не сделал…
Мы сидим в пивной со странным интерьером, хаотичным, объединяющем в себе рустикальность с мещанским стилем (мы – народ, который оторовался от городских корней, - говорил мне литовский знакомый, - но это было необходимо, чтобы оторваться от польскости). Вошли русские. Между собой они разговаривали по-русски. Я думал над тем, а вот, разговаривая с барменом, перйдут они на литовский, или предположат (что, в принципе, оказалось верным), что бармен и так поймет русский язык. Перешли.
Литовский язык деформирует польский, сейчас, в основном, по причине влияния русского языка, но и литовского. Но было и наоборот. Оба языка, кажется, соревнуются друг с другом: один раз побеждает литовский, а потом сверху польский. Мыкола Ольшевский в 1753 году издал популярную книжку под названием "Брама атверта инг вечнасти" , что означает "Врата, открытые в вечность". Полонизмов там масса: достаточно пролистать первых несколько страниц, чтобы выписать "śćiesliwa smiercia", "śćiesliwa wiecznasti". "sprawiiedliwastis", "bieda", "ustawicznay", "smertełna".
Создавая "Брама атверта", Мыкола Ольшевский воспользовался польской орфографией, потому что литовцы поменяли ее только лишь в ХХ веке, снова только лишь затем, чтобы подчеркнуть свое отличие от поляков.
Только вот орфография была наименьшей из проблем – нужно было восстановить сам язык. Ибо, хотя в конце XIX – начале ХХ века, национальная идея в Литве кипела, жив был патриотизм, но литовские интеллектуалы между собой разговаривали по-польски, потому что литовского языка не знали. Ничего оригинального – очень похоже выглядели дела в Ирландии, где мало кто помнил кельтский ирландский; или в Финляндии, где высшие слои общества разговаривали по-шведски. Подобным образом дело сейчас обстоит в Украине, где украинские патриоты берут уроки украинского языка, чтобы не разговаривать по-русски. В различных местах с этой вот проблемой "имперского языка" справлялись по-разному. Ирландцы и до сих пор разговаривают по-английски, храня ирландский для особых случаев. Финны буквально холят и лелеют свое шведское наследие. Но оба этих языка: английский и шведский, обе эти культуры были, как видно, для молодых государств цивилизационно привлекательными. От них не нужно было отрываться не на жизнь, а на смерть. Украинцы же, хотя начинают уже соглашаться с фактом, что от русского языка в своей стране не избавятся, не желают иметь много общего с Россией, литовцы же ничего привлекательного не видели в Польше вообще. В литовском стереотипе поляки были (и остаются) частью той необразованной славянской массы, которая – попеременно с русскими – желала втянуть порядочных, северных, хладнокровных и спокойных литовцев в собственное безумие и в собственный бардак. Литовцам было бы ближе к скандинавам. У Чеслава Милоша в "Долине Иссы"[153] Черный Юзеф так говорил Вацконису: "работал я в Швеции, так как они нам жить".
Балтоскандия
Ах, Скандинавия!
Да, теперь в Вильно, то тут, то там, в качестве определителей новых целей видны светящиеся вывески "Нордик Банка". Время от времени какой-нибудь политик заявляет, что Литва – это никакая вам не Центрально-Восточная Европа, но юго-восточная Скандинавия. В Паневежисе почти что двадцать лет действовала Балтоскандийская Академия. Академию, правда, закрыли, потому что на нее не удалось найти денег, но идея "Балтоскандии", продвигаемая, между прочим, президентом Далией Грибаускайте, продолжает жить. Литва пытается посылать контактные сигналы нордическим державам бассейна Балтийского моря.
Ах, Балтоскандия! Балтика – это альтернативный путь в Европу, потому что тот, что ведет через Польшу, для Литвы – это, в основном, пот и слезы ярости. С Польшей оно всегда напряжно, пел Яцек Качмарский[154]. Не говоря уже про очевидные вещи, таких как болезненная история, польское меньшинство и дьявол Сикорский, литовцев до белого каления доводит факт, что Польша как-то не горит строить Via Baltica. И результат таков, что если литовец желает поехать на автомобиле в Германию и дальше в Европу, он скрежещет зубами, стоя в пробках до самой Варшавы, с трудом опережая стада грузовиков и протискиваясь сквозь центры польских населенных пунктов.
- Хорошие дороги? В Польше? – удивляются литовцы. – Хорошо еще, что от Варшавы у вас имеется та знаменитая "Автострада Свободы", которая стоит кучу бабок, но, помимо всего, ее мы как-то и не заметили.
Ах, Балтика! Балтоскандия!
Литовские журналисты, с которыми я встречался, с неим стеснением вращали глазами, когда я говорил о Балтоскандии. Да, говорили они, Балтоскандия – это хорошо, но все прекрасно знают, что это всего лишь прекрасный сон. Скандинавские государства уже на нордические претензии Эстонии глядят, прищурив глаз, поглаживая Эстонию по спинке, "да, хорошая Скандинавия, хорошая", что уже говорить о Литве. На самом же деле, все прекрасно знают, что никакой другой опции, кроме центрально-европейской, просто нет. В литовской прессе даже появилось несколько статей о Междуморье. Литовские комментаторы признавали, что да, идея стоит того, чтобы над ней поразмыслить, хотя Междуморье имело бы смысл только лишь как оборонный союз против России. Но в польские антигерманские авантюры и навязчивые идеи у Литвы нет ни малейшего желания позволять себя втягивать. Германия для Литвы является самым важным союзником, гораздо более важным, чем Польша. Говоря откровенно, мало кто в Литве считает немцев угрозой.
- На самом деле, - говорил мне Донатас Пуслис с Bernardinai.lt, - Междуморье для Литвы не представляет для Литвы особо популярной идеи. С тех пор, как Сикорский начал ангажировать себя в Веймарский треугольник[155] и поворачивать в сторону европейского центра, забрасывая проблемы региона, Литва почувствовала себя одинокой. Именно тогда консерваторы начали больше говорить о нордическом направлении и о Литве, как о скандинавской державе.
Via Baltica
Литвин, в польском стереотипе, упрям и ничего не прощает. Похоже на то, что политика Сикорского, цель которой заключалась в том, чтобы вынудить, чтобы литовцы приняли решения, полезные для литовских поляков путем покрикивания на Литву, показа Вильнюсу его места, сталкивания в угол, в том числе и по причине отсутствия решимости в вопросе строительства "Виа Балтика" – не сработала. Чем сильнее Польша давила, тем больше Литва усматривала в этом всем злую волю и закукливалась в себе. Но никому в Вильно не приходило в голову простить. Скорее, искались другие решения, рассматривались нереальные планы, в Интернете появлялись проекты литовского флага, сложенного в нордический крест – но никто не собирался уступить польскому наглому топоту. Да, предвоенная Литва могла уступить польскому ультиматуму, когда вся Европа тряслась перед нацистской Германией, но теперь ведь ситуация была совершенно иная: ни Сикорский никак не походит на Бека[156], ни армией никак угрожать не может, да и страх перед Путиным не так уж силен, как тогда, перед Гитлером, ну а Литва уже не так одинока, как тогда, в междувоенный период. Сикорский не оценил упрямства литовцев. А литовец будет стоять в пробках Белосток, будет рассуждать про Балтоскандию – но не простит. Даже если бы это означало выполнение обязательств, которые Литва, чтобы там ни было, но давала. Или признание литовским полякам прав, которые им полагаются в самом нормальном порядке. Так что ситуация выглядит гротескно: у Вильно имеются обязательства выполнять условия, которых он не исполняет, поскольку оскорблен и боится, а Варшава не имеет ни малейшего понятия, каким образом вытребовать выполнение этих обязательств, потому что при подходе: "Ну нет у нас вашего пальто, и что вы нам теперь сделаете" хороших решений по сути своей очень мало. Так что и Польша – попеременно – вопит и тоже обижается. Литва маленькая, и по многим вопросам зависит от Польши – но Польша и так не в состоянии с ней справиться. Так вот как, оказывается, простое и последовательное упрямство может быть оружием, на котором всякие правительства ломают себе зубы. Ну никак не могут они поверить в то, что творится, и снова бросаются на Литву. И опять ломают себе зубы.
И таким вот образом польско-литовские отношения покрылись коркой на долшие годы, и ни в одну, ни в другую сторону. Варшава с Вильно до такой степени застыли в клинче, что когда в Польше, в конце концов, к власти пришли националистические популисты, которых испугался весь регион – радовался один только Вильно. Даже не слишком сочувствующие правым средства массовой информации с надеждой писали о налаживании отношений.
Правые, понятное дело, осуждают политику Сикорского в отношении Литвы, но если речь идет о предложениях по ее изменению – ну что же: они наверняка полны добрых намерений. Для начала, к примеру и на счастье – разблокировали Via Baltica.
Правые одновременно хотели бы строить стратегическое партнерство с литовцами и еще крепче нажимать на права меньшинств. Они ссылаются на наследие Леха Качиньского и его политики. Все это очень даже красиво, но стоит помнить, что за пару дней до своей смерти в Смоленске Лех Качиньский был с официальным визитом в Вильно, в ходе которого собирался попробовать плод собственного подхода к Литве. А этот подход должен был стать эффективным – Качиньский, к примеру, ожидал решения проблемы написания польских фамилий, которые в Литве до сих пор следует записывать в соответствии с литовской орфографией. Так что Kowalski будет там Kovalski, а Szydło – Šydlo. Лех Качиньский уже был в садике, уже обменивался приветствиями с гусыней[157], а тут оказалось, что вопрос никак не прошел, и литовцы не простили. Качиньский, как сообщали средства массовой информации "не скрывал неприятного изумления". Только лишь выдавил из себя, что "остается оптимистом" и в смятенных чувствах покинул Вильно.
После польской победы PiS в Литве наступило довольно-таки нервное ожидание собственных подступающих выборов. Литва пыталась найти себя в новой ситуации.
- Социал-демократы и либералы, скорее всего, не поддержат междуморских инициатив Качиньского или Орбана, потому что не желают, чтобы в Европе их с ними ассоциировали, - говорит Донатас Пуслыс. – Но правда такова, что, хотя литовцы видят в Германии ключевого союзника, до конца они ей не доверяют: опасаются шрёдеризации[158] политики, того, что Германия пойдет на соглашение с Россией и реализации ее планов.
- Потому консерваторы, например, часть Союза Отчизны, могли бы поддержать Междуморье, потому что утверждают, что нам нужна сильная Центральная Европа в качестве противовеса не только для России, но и для Германии, - прибавляет он через какое-то время. – Наши консерваторы не слишком-то обожают Меркель по причине ее политики в отношении беженцев, считают ее излишне либеральной, а ее концепцию открытого общества – опасной.
- А ваши консерваторы не опасаются того, что польские националисты будут давить на них еще сильнее, чем Сикорский? – спрашиваю я.
- Скорее всего, нет, - отвечает Пуслыс. – Похоже, они считают, что сильнее, чем Гражданская Платформа давить уже и не получится. И что ГП уж слишком желает договориться с русскими…
Но консерваторы, которым нравится PiS, это всего лишь часть "Союза Отчизны" группировки, для которой поддержка в исследованиях общественного мнения перед сентябрьскими выборами составляет около десяти процентов. Помимо того, - вспоминает Пуслыс, - в Литве Церковь совершенно иная, чем в Польше, спокойная, настроенная на диалог, в политику не вмешивается.
- Литовцы любят немцев, политики – тоже, - говорит Александр Радченко. – Литовские элиты, от правых до левых, настроены в пользу ЕС, так что польская наррация, направленная против ЕС и против Германии ужасно всех здесь заставляет нервничать. А консерваторам PiS нравится, потому что им нравится консервативно-националистическая революция, а вовсе не атинемецкость. Среди них ни Германия, ни ЕС, особой любовью, возможно, и не пользуются, но все, кроме националистов, ориентируются, что это единственная защита против России.
В одном краю стояли и Перун, и Христос
Осенью 2016 года на выборах в Литве победил Литовский Союз Крестьян и Зеленых. Знакомый литовский политолог назвал их "литовской версией PiS", ибо, хотя в списке очутилась истинная солянка, от либералов и социал-демократов до консерваторов и националистов, но линия партии весьма похожа.
- Следует ожидать чего-то в том же самом стиле, 500 на ребенка[159] и бунт против евробюрократов, - говорил он после выборов. – Только здесь имеется одна важная вещь: они более националистические и консервативные, чем католические.
- Это настоящая смесь консерватизма и социализма, - сказал мне Донатас Пуслыс. – А религиозном смысле: католицизма и неоязычества.
Лидер ЛСКЗ – Рамунас Карбаускис, миллионер, латифундист. Карбаускис еще и эксцентрик. Он симпатизирует неоязыческому движению, которое в Литве довольно сильно. А может он и сам просто неоязычник.
Неоязычество в Литве – штука не слишком распространенная, но с точки зрения тождественности важная и довольно-таки влиятельная. Литва крестилась только лишь под конец XIV века, да и то, в основном, ради спокойствия, чтобы предотвратить крестовые походы крестоносцев. В XIX столетии, в эпоху романтического национализма, расцвело неоязычество, которое рассматривалось как самое глубинное литовское наследие. Рука в руку с национализмом языческая религия – ромува -.прошла через ХХ век. По причине националистического содержания, она была запрещена в СССР, чтобы расцвести в независимой Литве.
И если речь идет об ископаемом консерватизме, неоязычество играет в Литве похожую роль, как в Польше – окружение "Радио Мария"[160].
- Какая разница, во имя Христа или Перуна запрещаются аборты, зачатие in vitro и однополые пары? – гасил мой энтузиазм знакомый литовский политический комментатор, когда уж слишком меня понесло привлекательное видение языческой страны в Европейском Союзе. – Литовское неоязычество – это точно такой же фанатизм, как и католический. И даже больший, поскольку часто это фанатизм неофитов. Плюс вся эта считалочка: защита литовского языка, патриотическое воспитание, геи вон на Мадагаскар и т.д.
Карбаускис в своей родной деревне, Найсяй под Шауляем, создал нечто вроде "крестьянской утопии", выстроил сцены, на которых проводятся языческие и традиционные празднества, концерты и представления, а вот спиртное встречается с недовольством. Он вложил средства в Музей Языческих Богов, но вся деревня по сути является одним громадным музеем литовского язычества под открытым небом: вокруг пруда в самом центре Найсяй стоят фигуры древних богов и кострища для священного огня.
- Карбаускис сделал с Найсяй то же, что Успасских[161] с Кейданами (лит. Кедайняй), - рассказывал мне знакомый. – Нечто вроде идеального города. Только мне кажется, что Успасских делал все это ради политического положения, а Карбаускис – потому что он идеалист. Черт его знает, не мечтает ли он о том, чтобы сделать из Литвы что-то похожее на Город Солнца Кампанеллы.
Есть еще одна вещь, которая беспокоит наблюдателей в Карбаускисе: многие подозревают его в пророссийских симпатиях.
Подобно тому, как грузин Бидзина Иванишвили[162], Карбаускис сделал большие деньги на бизнесе с русскими, хотя это еще ничего не должно означать. Но он был еще и активным противником вступления Литвы в НАТО, он активный евроскептик, что в небольшой стране с не очень-то удачным геополитическим положением является позицией довольно-таки эксцентричной.
Виленский урбанизм
Виленская столичность была заметна уже с проспекта Гедиминаса. Силуэт крупного городп. Стеклянные небоскребы. Мы поехали в виленский "сити", на Шнипишки, в район, который называют "шанхаем". "Шанхаи" существовали во многих советских городах: так называли бедные, отсталые, хаотичные и плотно населенные районы. С тем еще, что тогда, при Советах, с этим названием ассоциировался город, который сейчас стал визитной карточкой космически современного Китая. А здесь, факт, по одной стороне улицы горбились прижавшиеся к земле деревянные домишки, крытые асбоцементным шифером, толью и жестью, окруженные валящимися заборами. Люди ходили здесь по разбитому асфальту к колонке за водой. А уже по другой стороне улицы наименование "Шанхай" принимало совершенно иное значение, потому что в небо торчали офисные здания, словно бунчуки и штандарты урбанизма, к которому Вильно, вечная столица второго плана, наконец-то добрался. Над валящимися халупами гордо торчал урбанизм. Шанхай при "Шанхае".
Урбанизм Вильно. Эх, видел бы его Цат-Мацкевич[163]… В межвоенный период он опубликовал фельетон, названный Ликвидируем ли мы Вильно?, в котором спрашивал, а не стоит ли отдапть город литовцам. Уже во вступлении он предупреждал, что фельетон – это всего лишь провокация, что никакого Вильно он ни ликвидировать, ни отдавать не желает; времена, опять же, не слишком способствовали тогда свободе слова, за "национальную измену" тебя, к примеру, могли сделать калекой офицеры, чью честь ты оскорбил. Или же тебя могли посадить в Березу[164] (куда, в конце концов, Мацкевич и попал). Во всяком случае, лучше было не ожидать, а только лишь сразу, прямо после провокационного названия все и пояснить, иначе какой-нибудь излишне усердный санационный военный мог бы не дочитать до конца, приказать отвезти себя к автору провокации и избить его рукояткой пистолета. Как оно иногда и случалось.
Во всяком случае, утверждал Мацкевич, нельзя скрыть, что польский Вильно – это провинция провинции, край польского мира, место, где на грязной мостовой печальная лошадь, кивая головой, печально шествует между серыми домами, с которых сыплется штукатурка. А для литовцев он был бы столицей, о которой они мечтали, чудом, которое видели в своих снах – и именно так к нему бы и относились.
Так было тогда. Тогда, когда столицей Литвы был Ковно-Каунас, а о Вильно литовцы могли лишь помечтать.
Сейчас же Вильно это центр литовского мира, хотя в действительности он располагается на его обочине. На самом краю Литвы, где-то рядом с белорусскими захолустьями, о которых мало кто чего знает, кроме того, что правит там Лукашенко, а собаки лают задницей. Но наибольшей, связанной с Вильно проблемой остается факт, что располагается он на проклятой Виленщине. В том месте, которое для Литвы остается не до конца освоенным. Литва не слишком любит Виленщину. А Ковно, старая столица, Вильно буквально терпеть не может. В Ковно презрительно говорят о современных вильнюссцах, что те "наполовину родом из Ковно, а наполовину – из деревни". Vilniečiai yra kauniečiai ir kaimiečiai. Как будто сами жители Ковно в течение многих поколений были горожанами.
Пол-Лит-Бел в ЕС
Только Виленщина еще не до конца освоена. Виленщина разговаривает по-польски, по-русски и по-белорусски, или на всех трех языках сразу, потому-то новые подвиленские виллы молодого литовского среднего класса и среднего высшего класса походят на крепости из Астерикса, окруженные стенами, будто частоколом, с высокими, солидными мачтами, на которых развеваются желто-красно-зеленые флаги. Или красные, с Погонью. И строятся они, как правило, на западной стороне города, в сторону Ковно, Клайпеды – и вообще – Запада, Скандинавии, чего угодно. Лишь бы только не на востоке, где находятся провинция славянского типа и люди, разговаривающие на славянских наречиях.
И что-то в этом, все же, имеется. Виленщина – она другая. Пустоватая, заброшенная, какая-то серая, летом сельская, а зимой депрессивная.
Мы ездили по деревням. В одной из польских деревень на доске объявлений было написано: "sprzedam kartoflę", именно что через "ę" и "prodam krowu"[165]. Владелица магазина, пожилая женщина, разговаривала по-польски, ее дочка – по-русски, а дочка дочки, маленькая девочка на велосипедике – по-литовски. По запыленным, очень часто – грунтовым, деревенским дорогам по жаре сновали мужики без маек. Велосипедисты носили на себе светоотражающие жилеты. У одного из них, выписывающего по асфальту пьяные вензеля, на жилете было написано "VILNIUS AIRPORT". Надписи в костелах были по-польски и по-литовски.
Когда мы заехали за давнюю границу польской Виленщины, определенную территорией бывшей Срединной Литвы, пейзаж немного изменился.. При домах было меньше надстроек, отстроек и пристроек. Деревянные домики, точно такие же, как на Виленщине, были отскоблены от всех наслоений. Дома были не огорожены. Пространство выглядело чище. Более ясным и четким. Я думал, что именно таким оно и было, когда его планировали, и прежде чем оно обросло всем тем, чем все так же обрастает на Виленщине и в Польше. Деревянные домики были серыми, но опрятными и крашенными. Были они простыми по конструкции. Я увидал момент, в котором Восточная Европа фактически как-то соприкасается с той самой Скандинавией. Тот момент, в который деревянная, восточноевропейская хата плавно переходит в скандинавский домик.
Из Солечников я отправился в Дзевенишки (Девянишкес – лит.). Это полуостров Литвы, запущенный в Белоруссию. На карте выглядит немного как нарост. Прыщик на лице Литвы. Окруженный сеткой. Туда въезжаешь, будто бы в отдельную комнату. Нужно переехать через что-то вроде литовской плотины, где по обеим сторонам шоссе находятся белорусские территории.
Ясное дело, что они видны. Видна сетка, за которой стоят зелено-красные пограничные столбы. Иногда видны даже белорусские солдаты, которые гуськом, с мрачными минами топчут лесную подстилку.
В Дзевенишках я остановился перед магазином. Послушал. Разговаривали, в основном, с русского на польский. Тут я чувствовал себя немного будто на острове. На островах оно всегда как-то не так. Это чувствуется, даже если берег не виден. Здесь тоже его вроде как не было видно, но все время в тебе имелось осознание недалекого края. Это осознание было беспокоящим, и в то же самое время приносило не до конца понятное облегчение.
Я проехал Дзевенишки и ехал на Нарвилишки (Норвилишкес – лит.). Это уже был полуостров в полуострове. Снаружи было плоско, ветрено и травянисто. В фоне стояли стройные хвойные леса, словно армии мрачных великанов, а на лугах купы берез и сосенок, и выглядело все это словно базовая картинка под названием "восточноевропейская идиллия". С асфальтовой я съехал на гравиевую дорогу, снабженную синим дорожным указателем "Norviliškés 2". В кустах стоял какой-то недостроенный дом. Выглядел он весьма даже в возрасте, и я представлял, что строил его кто-то, проживавший по другой стороне границы. Ведь Белоруссия начиналась в полутора десятках – нескольких десятках метрах отсюда. А потом пришло новое, пришли границы – и этот кто-то не успел. И оставил, незаконченное, на милость новой литовской державы. Впоследствии – НАТО и ЕС. А сам остался в Белоруссии. В Союзе Независимых Государств, а потом – в Союзе России и Белоруссии.
Да, именно так выглядела эта великая цивилизационная граница в микромасштабе. Великая хантингтоновская линия[166], отделяющая Восток от Запада, страны западного христианства от восточного, крупные геополитические блоки. Этой линией была сетка, бегущая через лес. Домики по обеим сторонам выглядели одинаково. И вообще, вся Виленщина выглядела несколько словно Белоруссия в Европейском Союзе. Все различие в украшении тротуаров и в отделочных материалах. Я ехал до конца, куда только было можно – а в самом конце было кладбище. Пограничная сетка практически касалась его. С другой стороны границы был лес, луга, а еще чуток дальше – белорусская вёска Пецкуны. Пустая. Кладбище тоже было пустым. И вообще, все это выглядело словно страна духов. Балтийские страны вообще пустоваты, но тут я сориентировался, что вот уже с полчаса, крутясь по этим гравийным дорогам и вздымая за собой облака пыли, мне не встретилось ни единой живой души.
Да, сейчас тут было пусто, но вот в День Всех Святых[167] выходили. Те, что из Нарвилишек, подходили к ограде; подходили и те, что с другой стороны, из Пецкун. Несколько раз в году тем, что из Белоруссии, разрешалось подходить под самую сетку. А те, что из Литвы, могли подходить, когда захочется. Это были соседи, живущие друг рядом с другом сотни лет. Граница неожиданно разделила их. Странно все это было. Они могли выходить из домов и, как раньше, поздравлять один другого на том же самом языке. Видя один другого ходящих по улице, они могли приостановиться и поговорить друг с другом. Поболтать. Несколько раз в году они даже могли подать руки через дыры в ограждении, что они и делали. Они даже могли попробовать обняться, если уж уперлись на своем. Могли вместе выпить по рюмочке водки, почему бы и нет. Но не могли пойти домой один к другому, не могли отправиться в одном направлении, не могли вместе пойти на пиво в магазин или пивную. Они могли лишь стоять возле сетки.
Все это было словно какая-то трехмерная версия Скайпа.
У жителей Пецкунов имелись свои похороненные на кладбище близкие, которые сейчас лежали на территории ЕС и НАТО, так что первого ноября они подходили к сетке и через нее передавали зажженные лампады своим соседям из Нарвилишек. А те заносили лампадки на могилы.
Я шел в сторону Пецкунов. Здесь сетки не было, только шлагбаум. Было пусто, и теоретически можно было даже пройти, потому что никто не видел. Но переходить я не намеревался, знал и то, что наверняка и не пусто, что вот сейчас выйдут. Потому что всегда выходят, причем, в последний момент. Просто было любопытно, откуда выйдут, потому что не было здесь ни каких-либо серьезных зарослей, ни застроек. Ну что, думал я, в траве они лежат? В кустах притаились на корточках? Так что шел. Остановился у шлагбаума и начал фотографировать белорусские дома с другой стороны.
Понятное дело, что появились. По гравию, вздымая клубы пыли за собой, мчался газик. Приятели с Погонью на плечах окружили меня и потребовали документы.
Я показал удостоверение прессы, что таких людей немного успокаивает. Теперь уже можно не раздумывать над тем, чего я провожу, как провожу, чего там у меня в голове, и чего ожидать самим. Теперь они могут расслабиться, вести себя снисходительно (так что вас здесь интересует, ничего интересного здесь и нет, лес, дома, ограда, все как и везде), а могут и эпатировать превосходством собственной формы.
Я пытался выпытывать у них про местные реалии, про контрабанду, но парни говорили, что ничего не знают, а вот в Солечниках имеется пресс-офицер, всегда пожалуйста. Один из них разговаривал по-польски: "Да зачем, пан, да что, пан, что это пану интересно, пан что, не видит – граница, запретная зона, ай-ай-ай".
Я показал ему тропинку, автоптанную рядом с шлагбаумом, от Пецкунов до Нарвилишки.
- Ходят? – спросил я. – Таскают контрабанду?
- Да что пан подумал? – ответил тот. – Это коты протоптали.
Урлики
Была полночь. Мы шастали по поселку Х, между жилыми крупнопанельгными домами, приводящими на ум пост-титовский югославский брутализм, но более всего: запущенными, застроенными самопалами на балконах и вообще, скорее всего, какими-то растасканными. Весь квартал выглядел так, словно построен был из более дешевых материалов, чем все юговские мегалиты. Приятно ходилось по этому поселку. И было странно, настолько странно, что заставляло задуматься. Пахло свежескошенной травой и деревенским ветром. Сразу же за жилыми домами был лес и холмы. Сам поселок, впрочем, располагался на холмах, и каким-то чудом домам эти холмы удалось не придавить. Поселок не был одним из тех тоталитарных поселков, что растаптывают весь пейзаж, раздавливая в бетонированную площадку.
Между домами сидели гопники и исправляли мир.
- Районные пацаны, - сообщила Эвелина.
Пацаны сидели на какой-то давней детской площадке, окруженной буйными, даже агрессивно зелеными кустами, а может так казалось в свете жужжащего уличного фонаря. Они пили пиво из пластиковых бутылок. Один сидел на качелях, другой в песочнице; несколько присело на корточках.
В постсоветском пространстве таких пацанов называют гопниками. Здесь, в Вильно, их называли "урлаганами", "урлой" или "урликами", но в целом это было одно и то же. Тем более, что разговаривали они по-русски. И говорили о геополитике. О внутренней и внешней политике Германии. Краткими словами очерчивали картину современной Европы и мира. Сетовали на действия, как они сами их называли, "литовских патриотов", подчеркивали необходимость установления партнерских отношений с Россией. Для них крайне важными были выгодные цены на российский газ.
- Экономисты, политологи, - сказала Эвелина, когда мы уже прошли мимо них.
Между старыми, советскими домами стояли новые, уже капиталистические. Эти были даже красивыми и удобными, вот только девелопер не смог удержаться от продажи пары квартир дополнительно, ну и доуплотнялся: окна первого этажа оказались на уровне колен прохожих. А это означало жизнь словно в магазинной витрине. Так что занавески в окнах висели задернутыми весь день и всю ночь.
Концы
Для многих местных поляков Польша – это мифическая Мать. Иногда о ней говорят: "Корона", как будто бы здесь до сих пор, как во времена Унии – Великое Княжество. Романтический миф, а для многих – источник культуры. Когда-то, пару лет тому назад, на виленском автовокзале я видел, как отец отправлял сына в Варшаву на учебу. Оба были в белых рубашках, у обоих в глазаъ стояли слезы. Отец сунул сыну в руку "Пана Тадеуша" и сказал: "Езжай. Езжай и возвращайся".
Для многих Польша это просто жизненный выбор. Эвелина Мокжецкая, например, журналистка с радиостанции Znad Wilii и автор блога Пуляки з Вильни, в Варшаве провела несколько лет, прежде чем возвратилась в Вильно. Для нее перемещение между двумя действительностями совершенно естественно. Обе реальности, польская и литовская, а, собственно, еще и третья, реальность Виленщины, знакомы и известны.
Вот только образ Виленщины неоднороден, и можно услышать самые разные вещи. Люди, к примеру, спрашивают, когда же Польша придет, и Виленшину у этих вот литовцев заберет. А если не Польша, то, возможно, Россия. Россия, вообще-то, даже лучше, потому что – говоря по правде - ментальность многих обитателей Виленщины особо не отличается от ментальности жителей Донбасса. Скована она в Советском Союзе, подливается российской поп-культурой; Желиговский здесь танцует с Путиным под ручку да с притопом. Здесь смотрят российское телевидение, слушают российский "шансон", а в альбоме хранят фотографию прадеда в польском довоенном мундире армии Срединной Литвы.
Но Россия ближе. Польша здесь – это уже отдаленное воспоминание. Возьмет такого себе пана Иксовича с Виленщины. Поляк по плоти и крови, к литовцам обращается сверху, "ты, шапку сними, когда с поляком разговариваешь", а в Польше впервые был с пару месяцев назад, хотя возраст уже хорошенько за шестьдесят. Да не было зачем, не было причины: здесь, на Виленщине, весь необходимый мир, а вся культура – скорее, в России, потому что кто же здесь смотрит скучный и неповоротливый канал TVP Polonia.
Ну, был пан Иксович впервые в той Польше, я спрашиваю: пан Иксович, и как ваши впечатления? Какие у вас впечатления от страны поляков, от Матери, которую Вы впервые видели?
Пан Иксович кривился, говорил, что, в основном, ехал, машину вел, с людьми мало разговаривал, как-то сильно его все там не интересовало. Но, в конце концов, я прижал Иксовича так, что он и дохнуть не мог, просто обязан был чего-то сказать, так что задумался глубоко и сказал:
- У вас оно одни сплошные концы, - открыл он в смехе, из-под усов, длинные, редко расставленные зубы, законченные широкими лопатками.
- Что за концы, пан Иксович? – спросил я, заинтригованный.
- А вот так, повсюду написано: "конец обочины", "конец полосы", "конец мостовой". Сплошная тебе страна концов, - смеялся пан Иксович.
А тут следует знать, что слово "конец" в разговорном русском означает мужской член.
Или, такой себе пан Игрекович, водитель автобуса. Тоже поляк, который в Польше никогда не был, и не собирается. Ну, говорит, может и проедусь, когда решу себе тачку пригнать из Германии, потому что думаю сейчас над этим. Вот тогда, возможно, и проеду. А вот Польша, Россия? Лично ему, говорит, в Белоруссии нравится. Вот – батька Лукашенко, добрый хозяин. Кулаком стукнет, кого надо – матом пошлет, кого надо – похвалит. Настоящий хозяин, свояк, не то что здешние литовцы, которые только "лабас" и "лабас". Сами они, "нахуй, лабасы".
Стереотип поляка из "Короны" с перспективы обычного жителя Виленщины не сильно отличается от стереотипа с российской перспективы, - говорил мне Антек. – Поляк, он, конечно, пройдоха, но и слюнтяй. Пить не умеет. Про истину с ним не поговорить, потому что буровить будет "неконкретно". Другое дело, что на вопрос "а что означает конкретно" ни у кого не будет особо убедительного ответа.
Бетон
Деятели ИАПЛ, Избирательной Акции Поляков в Литве, которая объявила себя представителем местных поляков, лавируют между этими двумя полюсами: надуманной Польшей и духом Совка. То есть, можно сказать, что они являются своего рода недостающим звеном между антироссийским польским консервативным национализмом в версии PiS и авторитарным, склоняющимся к России консервативным национализмом, не любящим Запад в российском варианте. Эти два национальных консерватизма сталкиваются как раз на Виленщине. В партии ИАПЛ, сидящей верхом на баррикаде.
Ее лидер, Вальдемар Томашевский, и другие деятели на советские государственные праздники цепляют георгиевские ленточки и одновременно ищут поддержки у PiS. Томашевский в литовских средствах массовой информации защищает Россию и даже не пытается ее критиковать (очень часто критикуя при этом Украину), вводит в свои списки явно пропутинских русских, а в польских СМИ российский вопрос умаляет, утверждая, что русских в его списках практически нет, что союз с российскими группировками чисто тактический, и избегая высказываний в защиту Россию.
А русские ведь имеются, причем, даже много: например, в списках имеется неформальная предводительница Союза Россиян и его члены, имеются бывшие журналисты станции Первый Балтийский Канал", российского пропагандистского органа, деятели, связанные с программой "Соотечественники", помогающей в переезде в Россию русским, которых распад СССР застал за пределами РСФСР и которые заявляют о своем желании вернуться. Многие из них и не скрывают поддержки внешней политики России.
Консерватизм ИАПЛ иногда бывает настолько забавен, что руки опускаются.
Возьмем, к примеру, такого вот Збигнева Едзиньского, важного политика партии. Как-то раз он посчитал, что просто обязан высказаться по вопросу права на собрания для гомосексуалов. Он спрашивал: "А зачем нужны эти демонстрации?". И сослался на довольно неожиданную аналогию: пиво, мол, можно пить в клубе, а вот в публичном пространстве – нет. "Никому ведь не приходит в голову, что это дискриминация лиц, желающих выпить чего-то алкогольное", - свернул он проблему. И вообще, Едзиньский такой непокорный, что прямо страх. Право на аборт он назвал "советским пережитком", а Украину – "олигархической язвой на заднице у Европы". Восьмого мая он мастерски и весьма тонко подмахнул пророссийским выборам: в качестве фона для своей фотографии он приказал вставить польский флаг с надписью "Национальный День Победы", в который, с помощью какой-то графической программы, он вшпандорил еще и снимок папы римского Франциска с георгиевской лентой.
Польский Дискуссионный Клуб в Вильно был учрежден затем, чтобы менять этот образ польскости, ассоциирующийся – с одной стороны – с не слишком-то рафинированным консерватизмом, а с другой – с податливостью на польские влияния. Клую действует, чтобы группировать виленских поляков, которые думают иначе. Которые открыты к диалогу, к сотрудничеству с литовцами, которые не замыкаются в польском гетто, не собираются копать окопы Святой Троицы[168]. Которым не слишком нравится ИАПЛ. Потому что ИАПЛ, утверждают здесь – это бетон. Он разлился по всей Виленщине и присвоил себе все темы: запись фамилий по-польски, с которой не желают согласиться литовцы, таблички с польскими названиями улиц, на которые литовцы опять же не желают соглашаться.
ИАПЛ считает теперь, что представляет всю польскость Виленщины, а чтобы было еще смешнее, всякую критику в свой адрес считает выступлением против указанной польскости.
На встрече с вице-министром иностранных дел Яном Дзедзичаком, Эдмунд Шот из самоуправления виленского региона, потому что на Виленщине давным-давно правят поляки (они даже со всем торжеством ввели на трон Иисуса-Короля), с драматизмом в голосе говорил: "Чтобы выжить в польскости, нам следует действовать единым фронтом. К сожалению, у нас тут имеются собственные СМИ – как у вас "Газэта Выборча", а у нас "Знад Вилии – которые за польские деньги разбивают наше единство. Так стоит ли их ставить в какие-то рамки, раз их финансирует польская сторона?".
И как раз это "установление в рамки", собственно, и началось.
Ковно
Аннемари Шварценбах, швейцарская путешественница и журналистка, которая, как это представил один из восхищенных ею писатель, "путешествовала по миру с лицом неутешного ангела", так писала о Литве незадолго перед началом Второй мировой войны:
"Старые литовцы живут на селе. Их сыновья и дочери, родившиеся в хатах и деревенских имениях, рвутся в города, где учатся, получают высшее образование, становятся скаутами, солдатами, офицерами, инженерами, врачами, коммерсантами, адвокатами, летчиками. Или же земледельцами на землях, где их родители жили еще в качестве батраков, члены народа, которому никогда не разрешалось учить родной язык".
Таким, по ее мнению, был довоенный Ковно-Каунас. Молодой и переполненный энергией, словно Израиль в самые первые дни своей независимости.
"Но, как это часто бывает с болезнями детского возраста, результаты серьезные и беспокоящие. Точно так же, как в молодых государствах Ближнего Востока, - пишет она, - и здесь национализм отирается о национальную спесь, духовная перемена все еще свежа, неотесана, иногда попросту поверхностна, амбиции часто стихийны и не терпящие критики (…). Литовский объявлен литературным языком; не успели еще толком высохнуть первые литовские газеты и книжки, а уже было признано, что стране не нужны иностранцы. Литва исключительно враждебно настроена к чужакам. Причем, не только к немцам, ведь в Литве, в отличии от Латвии и Эстонии, не существовало немецко-балтийской аристократии (…). Ненависть эта направлена, в частности, против населяющих Литву меньшинств, среди всех прочих – евреев (…)".
А про Ковно писала еще следующее:
"Некоторые части города до сих пор "русские" и они приводят на ум провинциальные города царской России. Здесь имеются широкие улицы, обрамленные низкими, одноэтажными деревянными домиками; имеется гостиница, с дешево декорированным, громадным рестораном, а в нем оркестр из множества музыкантов и буфет, прогибающийся от закусок, холодного мяса, грибов, огурцов и кислой сметаны, совершенно как в офицерских казино довоенных гарнизонов. Здесь же имеются старинные церкви с тяжелыми, великолепными, погруженными в облаках куполами… Русскими остаются дрожки и синебородые извозчики, и маленькие лошадки с высокими хомутами на шеях. Но рядом уже вырастает новый Ковно, а в нем отдельные, белые элегантные дома, стадионы, казармы и огромные, зеленые сады".
Бедный-бедный Ковно: только-только он пытался приобрести собственную, нероссийскую форму, как, в той или иной форме, возвращалась Россия.. Только-только Аннемари Шварценбах выехала, в Ковно вновь ворвалась Россия, на сей раз в виде Советского Союза, и вновь начала устраивать окружающую реальность по-своему. Советский Союз пошумел, погудел, поразмахивал флагами и пал, а в Ковно снова возвратилась тихая, спокойная и упрямая Литва. Труп СССР нужно было убрать, и литовцы опять взялись за работу. Они изменяли фасады, понижали высокие советские бордюры. Устраивали по-западному.
Но вновь, после Шварценбах, можно поплакаться:
От Совка в Литве остался волнистый асбоцемент на крышах и – то тут, то там - русскоязычные гопники (урлики), у которых каждое второе слово это "нахуй", "сука" и "пидорас", советским остается обустройство балконов в жилых кварталах и парковка на шару перед домами. Совок на Виленщине прекрасно виден в деревне, где кирпичные пристройки смешиваются с деревянными домами, а славянские языки склеиваются в один, собранный вокруг русского, язык. Совок в растасканных, не кончающихся (или не способных нормально начаться) последовательностях застройки, таких как Новая Вилейка, где порезанный с головы до ног и украшенный советско-криминальными татуировками бомж подошел к нам, попросил один евро, узнал, что у нас не, после чего обо всем забыл, обернулся и попросил снова. Советскими являются шоссе, которые в общем-то даже и ничего, но выглядят так, словно асфальт вылили прямиком на траву. Многие бензозаправки тоже советские, где перед заправкой необходимо платить, а выглядят они словно затерянные в пустоте будки из жести и картона, покрытые густой краской.
Советским является и тот тип советской заброшенности, которая не столько засыпала страну весьма дешевой часто архитектурой, зато очень часто оставляло множество вещей нетронутыми за все семьдесят лет существования СССР, по причине чего многие небольшие города – точно так же, как, например, в Западной Украине – выглядят так, словно капитализм конца ХХ века размазали там непосредственно по распадающимся останкам конца тридцатых годов.
Общим для пост-Совка и, например, Польши, стало мощение то тут, то там дешевой и гадкой плиткой, а так же вывешивание, где только можно, дешевых вывесок. Общим стала загрузка в общественное пространство дешевых затычек в стиле воображаемой западности, которые обязаны действовать как культ товаров, призывающий Европу – таким извержением под самое небо стал польский Эльблонг, где весь перестроенный центр и представляет собой нечто подобное. Общими являются магазины в небольших местностях, с полками, заполненными товарами в цветастых упаковках, словно бы кто-то ограбил святого Миколая, и с ящичным картоном на полу, чтобы народ в дождливую и мрачную погоду не натащил грязи на обуви. Общим восточно-, но и центрально-европейским сделался антистиль провинции, где доминируют растоптанная, темная обувка, бесформенные куртки – и вообще, бесформенные формы; и я вовсе не собираюсь над этим насмехаться, потому что большая часть Восточной и Центральной Европы просто-напросто считает, что придавать себе форму – это выпендреж и признак безделья, и кто знает, не является ли это самыми банальными на свете скромностью и покорностью.
Если бы следовало сказать, а что же здесь западного, я бы упомянул порядочность и опрятность; спокойствие и прагматичность, что омывают эту страну словно успокоительный бальзам.
Западным стало украшение все большего числа местечек, поддержание их в консервативном стиле и факт, что эстетический инстинкт, похоже, начинает доходить до людей, которые все реже считают свои дворы чуланами или свалками мусора.
И хотя очень многие литовские городки удивительно сильно похожи на польские, но эта провинция как-то продвигается в сторону Балтоскандии, о которой здесь так мечтают.
В Польше, на Белосточчине, или же в литовской, зато славяноязычной Виленщине, дома ограждены заборами, а вот что за ними находится, это уже исключительно вопрос фантазии или потребностей обитателей.
Чуть более приглаженными дворы делаются у жмудинов и аукштайтов[169], но вот так, по-настоящему, уже только в Латвии. Там уже заборы исчезают, и все начинает выглядеть – при сохранении той же формы хаты – более северно, чем восточно. Иногда окна меняют на более крупные, чтобы запустить в дом побольше света.
Я ехал на поезде из Вильно в Ковно. Поезд был новый, тихий, незаметный и лишь чуточку излишне кондиционированный. Он был почти что пустым, а люди, словно интровертные духи, садились, и сразу же погружались в свои телефоны или планшеты. Один только раз какой-то тип в цветастой рубашке врубил звук в смартфоне и смотрел какое-то русскоязычное шоу без наушников. Люди с осуждением поднимали на него взгляды, но вслух никто внимания не обращал.
Диктор читала в динамиках литовские названия очередных станций. Их она объявляла с восточной напевностью. Произнесенные громко, они не так уж сильно были далеки от их славянских версий. Каунас, например, звучал как "Ковнас".
Из ковенского вокзала народ выходил на аллею Витольда, которая выглядела так, словно вот-вот должна была умереть. То тут, то там подклеили новые, выглядящие под запад фасады, но все остальное тонуло в пост-Совке. Старушки на негнущихся ногах, с сетками в руках, шли мимо давным-давно обанкротившегося секс-шопа. Пост-советского вида пареньки в шлепанцах шли куда-то с банками пива. Я дошел до церкви, вокруг которой сорвали старый булыжник, и ветер вздымал в воздух пыль с подложки, отскобленной до белого гравия. Сквозь туманы этой пыли пробиралась девица с прической под Йоланди Виссер из группы Die Antwoord. За ней ветер гонял по кругу несколько пластиковых пакетов, и выглядело это словно танец безголовых цыплят.
В Ковно, в самом центре города был памятник Витольду (Витовту, Витаутасу) Великому. Могучий, атлетического сложения князь гордо стоял на пьедестале, опирающемся на шеях извечных врагов Литвы: поляка, немца, русского и татарина. Те сгибались под торжествующим литовцем, под бременем его самого, его щита и меча, побежденные, на трясущихся коленях, с удрученными лицами.
Я внимательно оглядел его, а потом отправился в гостиницу. В гостинице попрыгал по каналам, то был год захвата Крыма Россией, так что в прибалтийских странах ощущалась атмосфера нервного ожидания, можно сказать, смертников. Все тогда задумались над тем, уже, скорее, не "действительно ли", но когда и где появятся первые российские зеленые человечки. В русскоязычной, пограничной Нарве в Эстонии? В латышском Динебурге (Dyneburg – пол. = Даугавпилс)?. На литовской Виленщине? В граничащей с калининградской областью Клайпеде? Что сделает НАТО? Кто поможет первым? Польша? Германия? Американцы?
Я заснул, а под самое утро меня разбудили звуки военной музыки. Под моим окном, по главному проспекту маршировали люди в военной форме. Сразу было видно, что это не регулярная армия, а бригады территориальной обороны. Молоденькие ребята и девушки с торчащими из-под беретов хвостиками. Некоторые вместо винтовок несли на плечах воздушки.
Но вел их самый настоящий, армейский офицер. И глядел он на них с нежностью. Никогда я не видел столь нежного взгляда у солдата. Маршем они подошли к памятнику Витольду, стоящего с суровым лицом на шеях врагов. На мачты были подняты флаги Литвы и НАТО. Офицер начал толкать речь. Добровольцы стоял по стойке смирно и слушали. Офицер говорил, и в его речи мелькали слова: "NATO", "Lietuva" и "Europos Sajunga".
И в какой-то момент один из добровольцев потерял сознание. Он упал, как стоял, и буквально сложился словно гармошка. Его осторожно вынесли, как иногда выносят тех, кто теряет сознание в церкви. Офицер глядел очень нежно.
Кейданы, идеальная Литва
Я вышел в Кейданах[170].
Мне хотелось увидать Кейданы спустя несколько лет. Когда я был здесь раньше, в первой декаде двухтысячных годов, они произвели на меня впечатление: в городок была впрыснута новая жизнь, и с перспективы сильно заскорузлой в то время Польши казались мне весьма прилично одизайненными. Все было сделано: стены, мощение улицы. Весь городок был аранжирован в единой концепции.
- Успасских, Успасских, - говорил народ. – Это все за деньги Виктора Успасских.
Успасских был одним из тех русскоязычных совков, которые решили функционировать в постсоветском пространстве, но по западной стороне баррикады. Рожденный под конец пятидесятых годов под Архангельском, в восьмидесятых он очутился в Литовской ССР, в которой остался и начал делать карьеру. После объявления литовской независимости он принял гражданство и занялся бизнесом. Основал фирму с названием "Efektas". Торговал с крупными российскими контрагентами, среди всего прочего – и с Газпромом. Потом начал играться в политику и попер как танк: его партия, Партия Труда, уже через год после учреждения выиграла первые в Литве парламентские евровыборы. Как и многие популисты в постсоветском мире, он выступил под социал-демократическими штандартами. Как и многие популисты вообще – обещал сражаться с коррупцией. Через год посыпались первые аферы. Через год Успасских выехал в Россию и не вернулся. Он шел по линии наименьшего сопротивления и, как каждый популист, плакался, что его прикончили литовские элиты. Вернулся через год, когда прокуратура издала приказ об аресте. Из домашнего ареста он вновь попал в сейм, только уже без фейерверков. Успасских сконцентрировался на карьере европарламентария.
Я ходил по Кейданам.
На улице стоял июнь, масса валяющихся на земле дохлых майских жуков. У одного была дырка в панцире, через которую было видно, что муравьи выели ему внутренности. Сейчас он выглядел словно скорлупа сожженного и выпотрошенного автомобиля, один кузов. Как будто жук вылез из панциря, бросил его, а сам куда-то отправился.
Сейчас, с перспективы времени, было видно, какая же дешевка были все эти Кейданы. Дерьсо из девяностых, паскудная штукатуроза[171] и притворное изображение черт знает чего. Наверняка, как обычно, Германии. Потому что, что можно изображать здесь, в Балтоскандии – разве что Швецию. Теперь было видно, насколько испорченным был у меня тогда, в средине двухтысячных годов, вкус, когда все это мне ужасно нравилось. Как мало мне нужно было для счастья, мне, европейцу с востока, который едва-едва вытащил голову из ПНР, но эта голова все еще находилась в несчастных девяностых годах. И вот достаточно было слегка покрыть штукатурочкой, посыпать позолотой – и вот, восхищение.
У рынка стояли притворные дома. Выстроенные вместо исторических домов, только гораздо более пафосные.
Я качал головой, и мне было немного стыдно за то, что тогда позволил себя обмануть.