Под памятником Янушу Радзивиллу[172] – в конце концов, это ведь был его город, прежде чем его в оборот взял Успасских – я уселся и закурил.


Найсяй, идеальная деревня


В конце концов, мне удалось добраться до знаменитой деревни Найсяй – литовской идеальной деревни, именно такой, которую представил в собственных мечтаниях родившийся здесь Рамунас Карбаускис, победитель литовских парламентарных выборов 2016 года. И оюбитель традиционного литовского язычества.

Начиналась зима, на плоских литовских полях тянуло холодом и серостью. Я проехал Шавле (Шауляй – лит.) и свернул на Гору Крестов[173]. Ну да, потому что важнейшее место литовского католицизма в поп-стиле размещается возле самой столицы литовского язычества в том же стиле "поп".


Гору пока что я объехал, потому что Найсяй мне хотелось увидеть днем, а смеркалось весьма рано. До того эту деревню я видел только по телевизору, потому что Карбаускис потратил кучу бабок на съемки сериала. Назывался он Лето в Найсяй и был чем-то вроде польского Ранчо, только более серьезным. Взлеты и падения обитателей сельской литовской провинции.

В его сериале камера, размещенная на дроне или на вертолете, пролетает над размещенным на холме историческим символом Литвы – "столбами Гедимина". А вокруг стоят фигуры языческих божеств.

И вот я находился в Найсяй. Центр выглядел странно, но не слишком отличался от центров других литовских деревень. Я ходил между божествами, между деревянным Перуном и деревянной Велюоной, богиней без лица; Лауме – богиней леса и воды, с обвисшими грудями и птичьими ногами, стоящей среди березок. Я крутился между кострищами для священного огня и представлял себе самого важного язычника современной Литвы, Йонаса Тринкунаса, как он, в длинных серых одеяниях, проводит здесь обряды. Я видел фотографии, но сейчас, когда пытался представить все именно здесь, на холме, среди всех этих асбоцементных крыш, на этой прочесываемой ветрами серо-зеленой равнине, настолько – в сумме – близкой к Польше, более того, в стране, во многих отношениях формально похожей на нее, а с другой стороны – настолько несхожей, что меня охватил озноб.

Я чувствовал себя так, словно бы прошел под поверхность, добрался до места, в котором вся эта христианская оболочка, что вылилась с Ближнего Востока, а потом из Рима и Константинополя на всю Европу, здесь была самой тонкой.

Хотя, понятное дело, это было иллюзией.

Местные стучали себя пальцем по лбу и говорили, что язычников здесь, в Найсяй, нет. Что и сам Карбаускис, это, наверное, так, из чистого чудачества. А так он нормально в костёл ходит, говорили, и все.

Ну и, рассказывали, на всем этом Карбаускис зарабатывает неплохие бабки. На этом языческом, как его называли, Диснейленде. Ну а кому принадлежит этот вот здесь ресторан? Эти сцены?


В центре было пусто. Ресторан был закрыт. В принципе, закрыто было все. Сейчас не был туристический сезон. А кроме того, между этими их божествами дуло как холера. Достаточно было чуток отойти от Перуна и Лауме, и уже начиналась нормальная литовская провинция. И в сумме, размышлял я, наверное, я был глуп, ожидая чего-то другого. Ну вот чего в принципе? Разрыва в реальности, и чтобы в эту дыру проглядывало что-то другое?

Я еще походил-походил и пошел дальше. Было холодно, и дуло по-настоящему: грустно одетые типы, которых бусик привез с работы и выплюнул в центре деревни, чуть не упали, так им ветер в поясницу задул.

Деревенская лавка выглядела как любая деревенская лавка от Македонии до Мурманска. Продавщица устала и просматривала газету. Над ее головой хвастались яркими цветами упаковки. На самом верху водки, под ними – сладости, на самом низу – бытовая химия и хозтовары. В углу – овощи. Слева, в холодильнике, сыры, справа – копчености и рыба. И, собственно, подумал я, вот тебе и все Междуморье, отличается только колбасами, от кебапче[174] на Балканах и сухой с паприкой в Венгрии, до сухой в Чехии и Словакии, через мягкую и сырую внутри в Польше и до твердой и прессованной в прибалтийских странах, и потом снова мягковатой, подозрительной, с кусочками жира в славянской Восточной Европе.

Я купил батончик "марс" и подумал, что клево было бы оставить обертку у ног Каурирариса, бога войны, а подом подумал: оно и вправду, идея заебательская, и смешная как холера – и пошел к машине, а ветер меня чуть не сбил с ног.


А обертку я выбросил у Горы Крестов. В мусорную корзину. Когда я туда подъехал, было уже темно. Я был сам, так что сам карабкался по дорожкам жежду громадными, маленькими, крупными и лилипутскими крестами. Лилипутские кресты висели на крупных на цепочках и перестукивались, словно скелеты костями.

Восточная Европа знает толк в хорроре, - размышлял я, поднимаясь на гору и будучи уверенным, что если какой-нибудь хренов литовский шутник затаился в этих зарослях крестов, чтобы выскочить и напугать меня – меня точно хватит кондрашка.


Латвия


А в Латвии пейзаж сделался более порядочным. Собственно говоря, сразу же. Дорожки выпрямились. Тротуары – тоже. Дома утратили заборы уже окончательно. Сделалось как-то по-скандинавски, но без особых затрат, потому что материалы все так же были постсоветскими. Но вот трава была скошена, окружение домов убрано. Хотя крыши были такими же, из асбоцемента.

Балтийские страны пусты. Они пустые и ветреные. Через них хорошо путешествовать, особенно – летом. Автобусы ездят заполненными наполовину, и в них практически не жарко. Человек, привыкший к толкучке и жаре в летних путешествиях, испытывает постоянное облегчение. Пейзаж тоже простой, редко когда чего-то особо требующий.

В Латвии может сложиться впечатление, что она является переходной формой между Советской Страной и Скандинавией, которая, правда, состоялась без налета девяностых годов. Из постсоветских материалов, из белого кирпича и волнистой жести возводили действительность, походящую на ту, что существовала с другой стороны Балтики. Да, Латвия была очередной ступенькой в лестнице, по которой Восточная Европа неспешно поднималась в сторону Скандинавии. Местечки, в Литве или Польше представляющие собой картину не кончающейся растасканности, здесь выглядели вполне компактно и прилично. Конечно, не везде. Латгаллия была иной. Более восточной. Она походила на Виленщину. Но Виленщину, которую кто-то упрямо и ежеминутно пытался упорядочивать и переделывать в дешевую версию Скандинавии.

Водитель автобуса был пожилым мужчиной с приятной улыбкой и милыми манерами, правда, ему никак не мешала громкая российская попса, которую он запускал. Да, он был русским, но из Литвы. Я спрашивал, видит ли он разницу между Литвой и Латвией. Тот мне ответил, что да. Что флаг Литвы выглядит словно флаг какой-нибудь африканской страны, а флагу Латвии не хватает только лишь вертикальной белой полоски, чтобы он выглядел словно скандинавский флаг.


Рига, или кто кому строил столицу


Литовцы разместили центр своего государства в Вильно, на востоке. В традиции давней Жечипосполитой, хотя много кто из них хотело бы идти, скорее, в другую, скандинавскую сторону. Латышская Рига и эстонский Таллинн – это старые балтийские города, с традициями немецких горожан и нордическими влияниями. Но на самом деле, это различные миры. Латвию с Литвой объединяет балтийскость, но с Эстонией больше: географическое положение и открытый выход в Балтику.

Рига выглядит более дешевой и неприглядной версией Копенгагена, так что нельзя сказать, будто я ее так уж люблю. Но у латвийцев как бы и не было выхода – это не они строили собственную столицу. Во всяком случае, не как политический субъект. Впрочем, такое часто бывало в Восточной Европе. Или же в Центральной. Если поглядеть, кто придавал столицам стран региона ту форму, которую они имеют сейчас, то, более-менее, видно, какие течения данный регион формировали.

Словакам строили венгры и немцы, хотя, понятное дело, словаки тоже принимали в этом строительстве участие, но в Прессбурге / Пожони / Братиславе большинством они не были большинством, так что трудно ожидать, чтобы это участие было таким уж большим. Здесь следует не забывать, что приличный кусок Братиславы появился во времена Чехословакии, так что независимая Словакия надстраивает свою столицу на этих трех стихиях. Венгры выстроили столицу сами, но, пялясь на немецкие образцы, словно сорока на блестяшку, потому что в этом случае речь шла о том, чтобы догнать и перегнать. Кто строил Прагу? – ну что, немцы, чехи, чешские немцы, онемеченные чехи – весь этот конгломерат тоже прекрасно передает закрученность, образовавшуюся у самого источника образования чешского народа. Свое подкинула и Чехословакия, но если говорить о Праге, по, похоже, ни у кого нет сомнений, где помещался ее цивилизационный маховик. Точно так же, как с Прагой, было с Вильно и с Киевом: трудно сказать, кто был в Вильно литовцем – то ли балтийский литовец, то ли польскоязычный литвин, или же и тот, и другой, а может – русскоязычный литвин; кто там строил больше, кто меньше, и кто знает, а не россиянин ли, который на литовскость не претендовал, но провел там окончательную отделку. Точно так же и с Киевом, где тоже не до конца известно, кто считал себя "свiдомим" украинцем, кто малороссом, а кто и великорусом – под самый конец все залил Советский Союз со своей распространяющейся в все концы восточнославянской надтождественностью. Варшаву строили поляки, евреи, немцы, поначалу по ганзейским образцам, затем – на итальянских, французских, и кто знает, не шло ли все это в сторону восточноевропейского копирования Запада, потому что, когда вскоре перед разделами в Варшаву приехал российский драматург Фонвизин, уже тогда она ему сильно напоминала Москву. Конечно, сама Варшава желала бы походить на Париж, хотя для Фонвизина это как раз плюсом и не было, из своей европейской поездки он слав в Россию переполненные ужасом письма, о том, что Европа смердит и недостойна своей славы. На улицах, писал он, привселюдно греются на солнце свиньи, скатерти в трактирах грязные, что все ходят по щиколотку в нечистотах. И что русские никогда бы не позволили себе чего-то подобного – так писал Фонвизин, забыв, по-видимому, что в России самым представительным местом, в котором проживали русские, была крестьянская деревянная изба, но не местечковый каменный дом, стоящий в порядке улицы.. Минск – точно так же, как и Вильно – черт его знает, кто строил, поскольку в то время строители уж так сильно не беспокоились проблемой своей этнической национальности, предпочитая ей "Жечьпосполиту" в качестве политической тождественности, зато известно, кто его сравнял с землей, и кто его потом отстроил.

Бухарест, Белград и София – эти три города были возведены титульной нацией уже в те времена, когда обладание этнической тождественностью не только имело значение, но и требовало доказательства, что ты не с поля ветер. И таким образом они присоединяются, в каком-то смысле, к Будапешту. Центр Тираны выстроили итальянцы-фашисты, а потом коммунисты увидели, что он, в принципе, соответствует их концепции государства – и то, что застали, оставили. Загреб и Любляна – это габсбургские города с локальным touché (здесь – колоритом – фр.), на который огромное влияние имела Югославия Тито. А Подгорица – это вообще юговский жилой квартал, который лишь сейчас черногорцы пытаются переделать в столицу, потому что предыдущая была просто в деревне – на одной длинной улице стояли королевский дворец и все наиболее важные посольства: России, Австро-Венгрии, Пруссии и т.д. Самым интересным здесь можно считать Скопье, самая старая часть которого, чаршия, по происхождению албанская и ощетиненная минаретами, славянская – отстроенная после землетрясения – титовско-брутальная, но сейчас, в рамках мании и опоздавшего доказательства того, что и мы, Гапка, люди, весь этот титовский брутализм обкладывается мрамором, настоящим и поддельным, и переделывается в нечто вроде идиотского Диснейленда, который должен изображать древность.

Ну и теперь Рига. Ригу построили немцы, но немцы балтийские, российские, ибо все это осуществлялось под властью царской империи. Эта балтийская немецкость под российским правлением была чем-то ужасающим, так как немецкая культура, как кажется, была там более сильной, чем российская государственность. Официальность. Ба, пускай меркой этого состояния вещей станет факт, что латышское национальное движение зародилось не против официальной Москвы, но против Германии. Более того, Россия тут рассматривалась в качестве союзника.


Латышскость


Рига выглядела и вела себя словно немецкий город; в немецких городках и городах жили немецкие горожане, поля обрабатывали немецкие крестьяне, и их стиль жизни не слишком то отличался от немцев из других частей Германии. Как культурно, так и политически. Латышскость была этнической категорией, в основном – крестьянской, и, честно говоря, мало кто ожидал, что ей удастся выделиться при столь сильной, как немецкая, культуре. Причем, в российском государстве. Это немного так же, как если бы сейчас лужичанам подпитать свой слабеющий национальный огонь и при способствующих обстоятельствах образовать вокруг Хоцебужа и Будзишина[175] свое национальное государство.

Поэтому, когда Кришьянис Валдемарс, один из отцов латышского национального возрождения, на дверях своей комнаты в бурсе (здесь – общежития) тартуского университета прибил табличку с надписью "латыш" под своей фамилией, это был шок – никто, претендующий получить высшее образование, латышом бы себя не назвал. Ибо, вместе с образованием ты впитывал немецкую культуру и цивилизацию.


Но Латвия всегда была загадкой, в том числе и для зарубежных писателей – быть может, потому, что о ней слишком много зарубежных книжек и нет. Суть латышскости сложно уловить. Аннемари Шварценбах попросту проехала через эту страну, слишком много о нем не говоря (разговаривала она, в основном, с немцами). Потом пришел СССР, а с ним русификация. И до сих пор в Риге видно довольно четко, кто и из какого культурного круга родом. Латыши выглядят и одеваются как немцы или скандинавы, потому что латышскость, все же, образовалась на культурной основе приближенной к тому, с чем сама боролась, а не той, которую считала (до какого-то времени) союзником. В культурном плане тоже, что заметно, к ним близки. А вот русские одеваются и ведут себя как их земляки в Питере, Москве или Таллинне.


Восток


В Динебурге (Даугавпился – лат.), на востоке Латвии, было наоборот. Динебург походил скорее, на Вильно, чем на Ригу. Не по причине архитектуры – потому что, если говорить о ней, то Динебург выглядел, словно российский царский город, довольно-таки приятно, с достаточно широкими улицами и низкими домами – но с учетом общественного и этнического контекста. Динебург был частью Жечипосполитой, где русская, российская, польская, еврейская и балтийская культуры объединялись одна с другой. Как в Вильно. Немецкость не обладала здесь таким уж влиянием. Динебург разговаривает по-русски. Впрочем, как и вся Латгалия.


Латгалия мне нравится. По ней приятно ездится. Она пустая. Наверное, еще более пустая, чем остальные части прибалтийских стран. Городишки немного похожи на те, что под знаком шильдозы и передостраивания. Здесь – да, было видно. Было видно наследие Жечьпосполитой и России, что пришла после первой. Но вот городишки были жечьпосполитые. Если кого-нибудь интересует, что оставило после себя то государство, ему следует поездить по Латгалии. Или по Литве. Или именно по Конгресувке, хотя как раз там хуже всего видно, потому что возрожденная Польша, вместо того, чтобы надстраивать все это чем-то своим, характерным, решила все это засрать ровнехонько, слева направо чем-то своим, рахитическим, творимым снизу "чем-то" и назвать это "что-то" либерализмом. Но об этом я уже много раз говорил. И в каком-то смысле мне это даже нравится. Там, где имеются небольшие городки на холмах, где барочные костёлики при небольших площадях и низенькие домики при иногда крутых улочках – имеется наследие Жечьпосполитой. Там, где широкие аллеи при широких, пышнощеких, низких домах – там традиции России. Там, где модернистские панельные дом при проспектах, выглядящих так, будто их прокладывали с мыслью о маршах пионеров – это традиции СССР. А там, где все это окучено так, словно это совершил скандинав с не слишком полным карманом – это как раз Латвия. Потому что все эти традиции существуют в том же самом месте.


В Латгалии народ разговаривал по-русски, но никто особо не ожидал знаменитых зеленых человечков. Латышская территориальная оборона училась отбивать захваченные сепаратистами ратуши и обстреливать военные колонны из гранатометов, но все это происходило без истерии. Те, которые смотрели российское телевидение, как свое, принимали российскую точку зрения и, нормальнее всего в свете, в подобную возможность не верили. Тем, которым не смотрели, нормальнее всего в свете, вся эта нервозность осточертела, так что они на все махнули рукой. А кроме того, это ведь и вправду была совершенно иная ситуация.

- Быть может, в Украине автобусу, наполненному русскими, и удастся въехать на территорию страны, и никто этого не заметит. Но ты погляди по сторонам, - говорил мне в пустынном Люцине (Лудза – лат.) знакомый. – Ведь здесь это сразу же была бы сенсация, и все все сразу же знали бы.

- У нас никто не выходит на улицы, никто ни за что-либо не станет сражаться, - услышал я, в свою очередь от русскоязычной латышки (это она себя сама так назвала) в Краславе. – Людям хорошо и так, как есть, а как оно в России – им известно. И они знают, что в России им так не было бы.

Действительно. Богатство не проливалось наружу, это было заметно, но у народа было все, что можно было вести более-менее пристойную жизнь в более-менее приятном окружении. То есть, в принципе, исполнять свои европейские притязания. Вот только отовсюду ужасно несло углем, а из труб валил черный дым и оседал на снегу.


Я ездил по этой вот Латгалии и слушал российское радио. Жигули – вот это машина! Ты не водил жигули – ты не мужчина.

И все тому подобные российские культурные блюда. В гостинице Люцины я сидел и смотрел российское телевидение. На первом канале пускали мультипликационный фильм про то, как босые, довоенные дети с советского пограничья нашли на улице пуговку с надписью "не по-нашему". Дети тут же побежали к пограничникам, те же побежали искать агента. И нашли: тот был в широких, "не по-русски" сшитых брюках, а в карманах этих брюк были патроны для нагана т "карта советских военных объектов".


Латышскость 2


Но, следует признать, в латышскость я не до конце врубался.

Я спросил у знакомого латышского журналиста, Ансиса, как выглядит латышскость. Где она проявляется больше всего. В каких районах. Тот думал, изучал карту.

- Ну, вот тут, - говорил он и показывал центральные и западно-центральные части страны. – И вот здесь… где-то… тут даже относительно мало говорят по-русски…


В Липаве (да вы и сами догадались – Лиепае), где ночью мы шатались среди деревянно-каменных домов, колобродило нечто вроде ночной жизни. То тут, то там, перед клубами и пивными стояли парнишки и курили сигареты. С какой-то случайной компашкой мы пили ром с колой. Между собой они разговаривали по-латышски, с нами же предпочитали говорить по-английски, чем по-русски.

Я доставал их, потому что со мной временами, по пьянке, такое случается, чтобы ребята мне сказали, в чем суть латышскости. Что ее характеризует. Чтобы они мне сказали, вот что есть такое, что латышское на все сто процентов.

Ребятишки задумались. - Латышское – это вот такое, - в конце концов торжественно заявил один, - это чтобы всю неделю пахать и пахать, а на выходные пойти и нажраться.


Потом к нам придолбался какой-то русский. Довольно-таки здоровый, с лицом боксера. Он узнал, что мы поляки, и начал чуть ли не нижнее белье на себе рвать: да как это можно быть поляком и поддерживать Украину. Ведь украинцы, чуть ли не заливался он слезами, детишек, матерей убивают, людей живьем палят. А мы, поляки…

Тут можно было только лишь культурненько, с улыбочкой, вежливо отступить. Мы возвращались по темной, деревянно-каменной Липавой, где от моря тянуло холодом и каким-то – что ни говори – отсутствием оседлости.


Так, возможно, именно потому так мало о Латвии книг, написанных зарубежными путешественниками или журналистами. Про Эстонию есть, про Литву – имеются, а вот про Латвию – мало.

А если даже и есть, то очень часто они странные. Как, например, книга техасского христианского преподавателя, который приехал сюда по какому-то контракту учить латышей английскому языку. Жена с ним в Техасе, писал он, прощалась так, словно бы он к белым медведям отправлялся, сам он будто на чужую планету сюда летел, удивляясь, что пенсионеры не меняют гардероб так часто, как в Штатах, и что иногда от них пованивает… Он расспрашивал об этом у знакомых латышей. В этой книжке он сам выглядит очень честным пердуном, и, похоже, что по данному вопросу, он переживал неподдельное изумление. И что во всем этом не было какого-либо следа злой воли. Ему отвечали, что народ беден, а стиральные порошки дорогие, опять же, у них мало рубашек и брюк, так что часто случается, что когда одежда сушится, то не в чем и выйти, автор же все это записывал и описывал. Впрочем, вполне возможно, что с точки зрения техасца такие вопросы и не глупые. Возможно, они не столь глупые, как мои: о том, что самое латышское на свете. Вполне возможно, вот я задаю глупые вопросы, а потом удивляюсь, что мне люди рассказывают глупости.


Валга / Валка


Я ехал в город, разделенный наполовину латышско-эстонской границей. В лаьышской стороны он назывался Валка, по-эстонски – Валга.

Автобус выезжал из Риги. Мы ехали через зеленые плоские пространства и сосновые леса. Где-то в глубине этих лесов съехали в бывший рабочий поселок. Я знал, если не считать прибалтийских стран, повсюду в бывшем СССР, это было бы ужасное место. Здесь все выглядело даже ничего. Из автобуса сошла какая-то патологическая парочка, которая всю дорогу ссорилась. Мужик подталкивал женщину. Когда я сказал ему, чтобы он от женщины отъебался, они насели на меня оба. Откуда-то я знал, что они высаживаются, перед тем, как сам отозвался, но глупо было бы не сказать чего-нибудь. И они вышли на том конце света, который в Латвии выглядел даже ничего, а автобус поехал дальше.


В Валке стояла ночь, и, похоже, нечто вроде предвкушения полярной ночи. Как-то светловато, несмотря на полночь, хотя сама полночь уже и минула. Обе части города – и латышская, и эстонская – были безжизненны, только под супермаркетом с эстонской стороне еще стояли у машин русские ребята. У машин были латышские и эстонские номера. Русские, как сами заявляли, видели эту границу в заднице. Имеется Шенген, значит, все как в СССР. Валга, Валка – все равно, говорили. Один хрен. Но между собой как-то грызлись. Мол, один, вроде как, "эстонец", а другой – "латыш". А потом они разъехались и пошли по своим домам. Одни на эстонскую, другие – на латышскую сторону.


Я ходил по пустому городу и сравнивал эстонскость с латышскостью, только все могло быть и обманчивым. Часть города на латышской стороне была совковатой и модернистской, а так, что с эстонской, постарше. Пустота по обеим сторонам в этом трупном, ненадежном свете немного пугала, так что я вернулся в хостел. На ступенях сидели странно перепуганные чехи, выглядящие так, словно только что убежали от какого-то убийцы, который держал их в дровяном сарае или в подвале. Одежки у них были несколько в беспорядке, а глаза стеклянистые и пустые. Они сидели и пялились в пространство. Онемев. Понятия не имею, откуда мне было известно, что они чехи. Но иногда можно и не сомневаться, - размышлял я. Со мной уже несколько раз случалось, что по лицу во мне узнавали поляка. Ничего тут не поделаешь, - думал я.

Я спросил у них на языке, который сам считал чешским, "вшехно ли в поржаадку", а они поглядели на меня этими своими пустыми глазами и сказали "хей". И тогда до меня дошло, что они, во-первых, словаки, а во-вторых, что они вусмерть укуренные.


На второй день, как Валга, так и Валка особо оживленными не были. Что тут делать? На Кеску, в центре эстонской Валги, стояли красивые деревянные, окрашенные домики, вот только на их первых этажах все заведения как повымело. Я не знал, то ли все хором обанкротились, то ли все готовились к какому-то серьезному ремонту. Выглядело все это довольно апокалиптически, а ту езе по улицам ходил сумасшедший и что-то орал по-эстонски.

С латышской стороны тоже все было прилично и пусто. Двери подъездов были все весьма приличными и недавно замененными. Сами подъезды тоже недавно после ремонта. Выглядело это так, словно в советскую скорлупу жилого дома вполз Запад.

Я помог пожилой женщине поднести сетки к маршрутке. Она ехала на рынок по эстонской стороне. Сама она была латышкой, но торговала там.

- Каждое утро вспоминаю эстонские слова, - говорила она. – Как будет "почем", "свежие ли" и тому подобное. Но, - махнула она рукой, - если чего попутаю, всегда можно по-русски.

Девушка, что работала в пункте туристической информации по эстонской стороне, была наполовину латышкой, наполовину – эстонкой. Мама – латышка, отец – эстонец. Проживали они в Эстонии, но в школу ее мать гоняла в Латвию. Чтобы не забывала латышский язык. Отец согласился, потому что эстонский и дома, и на улице. Так что ходила. Тогда еще не было Шенгена, так что приходилось дважды в день пересекать границу. Результат был таков, что больше всего знакомых было на латышской стороне, а на эстонской чувствовала себя как-то одиноко. То есть, чувствовала она себя латышкой, проживающей по эстонской стороне, пока отец не начал беспокоиться. Она заверяла его, что все в порядке, что она и эстонка. Сейчас она даже чувствует себя эстонкой, потому что живет здесь и работает. Хотя немного и латышкой. Когда все это рассказывает, вздыхает.

- Ну ты как, поспеваешь? – спрашивает она. – Потому что сама я уже теряюсь.


Эстонская Валга выглядит, словно заброшенная Германия, расположенная в постсоветском пространстве. И будто немного из вестерна со всеми теми деревянными домиками то тут, то там. В них размещались магазины с б/ушными тряпками из настоящей Германии. Лаже кавардак возле рыгка выглядел словно польский или постсоветский, только все здесь было как-то лучше уложено. Над картошкой и свеклой вздымалась золотая луковица православной церкви. Трава была скошена. Даже земляные площадки были здесь заметены. Там, где в Польше, в России или в Украине стояли бы сетки, стеночки, ограды и заборы, ну а на заборах висели бы рекламы – здесь повсюду расстилались несущие облегчение и свободное дыхание травянистые пространства между свободно стоящими домиками. Вокзал тоже выглядел таким, словно он был с края германского мира. В каком-то смысле, это и правда. На специально прикрепленной полке можно было оставить собственную книжку, если ты ее прочитал, и взять какую-нибудь другую. Большинство книг была на эстонском языке. Но несколько было и на русском.


Было зелено. Холодные цвета эстонского флага странным образом контрастировали с этой зеленью. А флаги висели практически повсюду. Они напоминали о том, что в Эстонию следует ездить зимой, если желаешь узнать страну, поскольку это – наверняка – титульное время года этой страны. Мы проезжали мимо скандинавских деревень, житель которых одевались со скромной элегантностью: они, вроде как, и носили одинаковые одежки, словно обитатели русской, польской или литовской провинции, но носили их как-то не так. Деревянные дома были уже почти что совершенно скандинавскими. Реальность, которая началась в послероссийской части Польши, здесь прошла уже полную трансформацию в скандинавскость. В одной деревне в автобус сел пьяный мужик. Стереотип заставлял меня предполагать, что он будет говорить по-русски, но говорил он по-эстонски. Чего-то орал и хотел отлить в проходе. Водитель остановился, открыл дверь и выгнал бухаря на шоссе, переплетая эстонские слова суками и пидарасами. В окно я увидел собачью будку с очень красивым и крупным окошком. Перед Тарту появилась беспокоящая шильдоза, но исчезла так же быстро, как и появилась. Городские предместья начали выглядеть словно какая-то там Новая Англия из романов ужасов Стивена Кинга. Деревянные, под готические, виллы при широких, ровненьких, асфальтированных тротуарах, по которым ездили дети на велосипедах ВМХ.


Конец определенной цивилизации


Я взял автомобиль напрокат и ездил по восточной Эстонии. Она и вправду выглядела будто последний бастион Запада. Все эти местности были сельскими, прелестными и нудными. Приличным образом содержащиеся и по-скандинавски оформленные постсоветские захолустья. Собственно говоря, здесь все было по-чешски. Северная, блин, Чехия. Эстония ведь тоже была страной, которую несколько сотен лет окучивали немцы и придавали ей форму, а потом оказалось, что местные желают говорить на другом языке и иметь иную тождественность. Но если речь идет о геополитическом направлении, то местных притягивало к германскому миру. Время от времени появлялись замыслы, поменять эстонский флаг на такой, в котором цвета были бы те же, только сложенные в нордический крест.

Дорогам здесь можно было довериться. Просто было известно, что под колеса никакая яма не выскочит. И не потому, что в дороги вкладывали большие бабки. Бабок здесь не было видно, а только толк и организованность. Если на дороге образовывались ямы, их временно засыпали песком и уплотняли. Кто-то чувствовал себя ответственным. Кто-то заботился. И было ясно, что это впечатано в социальные инстинкты.

Я ездил по пограничью, и иногда передо мной мелькала Россия: за озером, за речкой. По радио русскоязычные эстонцы рассказывали о качестве городов Эстонии. Какая-то специалистка по урбанистическому пространству говорила о необходимости снижения уровня бордюров – для того, чтобы на них могли въезжать велосипедисты на и люди на колясках. Она говорила, что "в нашем климате" у людей сложилась тенденция к интровертности, только ее необходимо преодолевать и интересоваться тем, чем живет локальное общество. На передачу позвонил какой-то тип и сообщил, что он интересуется. Благодаря этому, он знает, например, что в Валке, на латышской стороне, бензин дешевле на десять центов за литр, и что он туда ездит, потому что выгодно.

А потом внезапно началось пространство, которое перестало походить на Германию или Скандинавию, а началась Россия. В приморском Силламяэ модернистские дома были красивыми, но до боли советскими. Перед ними сидели гопники с пивом. Эстонский геральдический лев на вывеске полицейского участка выглядел здесь символом совершенно иного мира. Сюда больше подошла бы советская "капуста": головка планеты Земля, обрамленная листьями и увенчанная звездочкой. А лев выглядел каким-то символом оккупации чем-то чужим.


Под Нарвой я остановился в пансионате, стоящем на берегу моря, среди сосен. Хозяйкой была русская. Она плакала над тем, что все портится. Что когда-то во всей Эстонии можно было договориться по-русски, а сейчас в дурацкий Тарту поедешь – и никто не хочет. Ее дети уже разговаривают, вот только сама где должна учить этот чудаческий язык. Но вот вы сам, скажите, к примеру Кохтла-Ярве, странно ведь звучит, правда?

- Кохтла-Ярве, - произнес я.

- А с чем ассоциируется?

- С котлом, - сказал я.

Хозяйка махнула рукой.

- Раньше, - рассказывает она, - из Питера на каникулы и в отпуск люди приезжали, а теперь все боятся, что начнется какая-нибудь война, и они останутся здесь, на враждебной стороне. Хотя, - смеется женщина, - Россию я через окно вижу.

- Ну а приветствовали бы? – спросил я. – Если бы они пришли?

Женщина вздохнула и тревожно глянула на меня.

- Лучше всего, - сказала она, если бы все осталось, как оно есть. Нам здесь плохо не живется, я же не дура, знаю, как живется там, по той стороне. А мы что, не люди? Разве мы не имеем права быть тут, у себя? Говорить по-своему? А этот Запад такой несправедливый! Все плачутся, что Путин Помогает Донбассу – а сам Запад на беженцев такие деньги тратит! В Эстонии безработные по сотне евро получают, а вот на беженцев, вроде как, по четыреста идет! Ну а в Донбассе, что, собаки живут? Не люди разве? А НАТО станет у нас тут маневры устраивать. Прямо под носом. Прямо сердце разрывается.


В Нарве я стоял на набережной и глядел на Ивангород по другой стороне. Если Тарту и его окрестности были последним сплоченным бастионом Немеции на Востоке, то Нарва и ее окрестности были здесь последним бастионом Советии. Советские дома и церковь с коричневыми куполами, выглядящими будто колония гигантских боровиков. И, говоря по чести, Нарва вызывала впечатление брошенной Эстонией. Как будто бы сюда не было выгодно вкладывать средства. Как будто они знали, что этот город обречен на потери. Никаких эффектных инвестиций здесь не было видно. Даже центров торговли и развлечений. По сравнению с Тарту Нарва была словно чужая страна. Еще не Россия, но и не до конца Эстония. И не только лишь по причине цивилизационного скелета города, но и по причине цивилизационного налета.


Я встретился с Сергеем Степановым, местным журналистом. Он говорил, что и в самом деле, когда-то инвестиций здесь не было, сейчас, к счастью, немного появилось.

- А каковы, - спросил я, - настроения среди населения? Путин выигрывает информационную войну?

Степанов скривился.

- Вроде как выигрывает, - сказал он. – Только у людей перестает совпадать то, что они видят через окно, и то, что видят по российскому телевидению. Когда они, например, узнают, что здесь, в Силламяэ, на улицу вышло больше людей, чем жителей города, или же, что в Нарве эстонская полиция девятого мая грубо разогнала российскую демонстрацию, а правда такова, и все это видели, что никто никого не разгонял, а только охранял, и полиция никого и пальцем не тронула. Вот народ и перестает верить. Впрочем, это не имеет особого значения, все и так знают, что это пропаганда, ведь именно в этом и заключается весь тот путинский спектакль под названием "вы знаете, что мы не до конца говорим правду, но те тоже врут".

- А вы эстонский язык знаете? – спросил я.

- Не знаю, - ответил тот. – Учу, но это такой странный язык… Ну вот скажите, например, Кохтла-Ярве.

- Кохтла-Ярве.

- Ну вот, сами видите, что это угро-финский язык, и что он ни на какой другой не похож. Как венгерский.

- Да, это знаю, - вздохнул я.

- Потому у меня нет полного эстонского гражданства, - говорит Степанов. – Все из-за языка. У меня "серый" паспорт. Паспорт чужака. Конечно, вроде как по Шенгену ездить могу, но в ограниченном объеме. Ладно, хорошо и это. Зато с таким паспортом я могу по всей России. Так что то на то и выходит, - улыбается он, - потому что мне легче, чем вам, потому что могу от Владивостока до Канар ездить. Но, - продолжает он, - в Таллинне, когда езжу на журналистские конференции, с коллегами-журналистами приходится по-английски разговаривать. Старшие по-русски еще так-сяк, - а вот молодые, - он подмигивает и улыбается, - не знают. И вообще, нужно быть осторожным, чтобы не попасть на такого, кто сильно по-русски и не желает, потому что и такие встречаются. "Четверть века, - говорят, - в этой стране живешь, а по-эстонски так и не научился?".

- Поехал я, - пожаловался он, - в Латвию. Иду на автостанцию, вежливо говорю: здравствуйте. А тетка с пеной у рта: двадцать пять лет, говорит, а по-латышски так и не научился?! Я из Эстонии, не выдержал я. Так на каком мне с вами разговаривать? По-эстонски. Тогда она, - рассказывает он, - немного успокоилась. А в России нас по акценту узнают. И говорят, что, мол, "балты". Когда действовала путинская программа, поощряющая русских, что живут за пределами России, возвращаться, так парочка от нас объявилась. Перебрались недалеко, под Псков, под Пейпус. А как начали вокруг домов убирать, как у нас оно делается, так, - он снизил голос, - соседи им все облевали – и те вернулись. Так что, чего я буду скрывать, - сказал он. – Там же бардак.

- Выходит, - говорю ему, - вроде как от Владивостока и по Канарские острова, а на самом деле: только у себя, в Нарве.

- Да вроде бы и так, - говорит он. – Хотя мне в Эстонии хорошо, жаль только, что Нарва эта как-то сбоку. Не строят здесь столько, как в других частях Эстонии: велосипедных дорожек, всего такого. Ведь Эстония, она вроде как даже более европейская, чем Европа. У нас все поначалу: толерантность, технологии. Все внедряется сразу же, как только в Брюсселе чего-нибудь выдумают, - смеется Степанов. – Но Эстония всегда была другой. Даже при СССР. Потому-то сюда, собственно, и приезжали. А эстонцы всегда глядели сверху. Теперь тоже. На Латвию, на Литву. Такой стереотип здесь, что если уголовники, так литовцы. Даже не русские, а именно литовцы. Это они звонят бабушкам, изображая внуков, и выманивают деньги.

- Ну а про латышей? – спросил я. – Какой стереотип про них?

- Что они глупые, и что у них по шесть пальцев.

- Шесть пальцев?

- Да.

- А откуда этот стереотип?

- Я не знаю. Они считают это смешным. Они же угрофинны, и у них такое герметичное чувство юмора, так что откуда мне…

- Ну а зеленые человечки? – спросил я.

- Что? – не понял Степанов. – Какой стереотип у них?

- Нет, - ответил я. – Поддержали бы люди, ежели бы чего…

- Ааа, - махнул рукой журналист. – Как будто люди не знают, как живется в Ивангороде?


Короче, смотрел я на этот Ивангород на другом берегу Нарвы. Блочные дома, улицы. Какой-то мужчина шел под гору, нес сетки. Ежеминутно устало останавливался, ставил сетки на землю, отдыхал. После чего двигался дальше. Над крепостью развевался огромный российский флаг.


Я ехал в сторону Тарту. По радио что-то говорили про медведя, который пугал людей, и о том, что солдаты "одной из стран НАТО", которые прибыли в Эстонию на маневры, танцевали пьяные на крыше "фиата панды" и теперь сидят в аресте. И не потому, что нельзя танцевать на крыше "фиата панды" – это как раз можно, но своего, а этот фиат им не принадлежал.


Эстонская мечта


В Тарту я сел в поезд на Таллинн. Тот был огромный, просторный, приспособленный к широкой российской колее. Эстонская современность в этом широком российском пространстве производила впечатление. Я начал разговаривать об этом с соседом, эстонцем. Тот был ужасно горд тем, что мне нравится. Говорил, что вообще-то сам он предпочел бы европейскую ширину колеи, а не российскую, но, как видно, тут тоже свои плюсы. – А кроме того, прибавил он через какое-то время, - до России тут же близко, так что колеи пригодятся.

И вообще, он был ужасно горд Эстонией.

- У нас повсюду, - говорил он, - имеется покрытие Интернетом! В других странах, - пытался объяснить он, - как только выезжаешь из города, Интернет исчезает. А у нас – нет!

Ему не хотелось верить, когда я ему говорил, что в других местах точно так же.

- Нет, - говорил попутчик. – Только в Эстонии.

Как только мы выехали из Тарту, Интернет пропал.

- Сейчас появится, спокойно, - хладнокровно заявил мой сосед, когда я ему сообщил эту новость. – А кроме того, в поезде работает wi-fi.


Таллинн красив, но из-за этой своей красоты в чем-то даже скучноват. По причине красоты и западности. В старом городе клубилась толпа туристов. Под каким-то домом стояли две русские женщины, явно местные, потому что выглядели они так, будто бы случаем встретились и закурили по сигаретке, чтобы поболтать.

- Туристы, нахуй, - сетовали они, глядя на толпы.


Ну да, вроде как Запад и классика – презрительные стереотипы: латыши тупые, литовцы воруют, русские – дикари, но если чего случалось, то высыпающихся из паромов финских туристов ожидали вывески "sex baar 24H" и т.д. Вот вроде бы и кузены в угрофиннскости, но здешние прекрасно знали, что тамошние сюда приезжают не ради угрофиннской души, а ради телесных утех.


Я встретился с эстонским журналистом. Выглядел он каким-то зажатым. Мв пили кофе. Мой собеседник был блондином, и для него было весьма важно, чтобы у меня сложилось правильное впечатление относительно Эстонии.

- А в чем шутка, - спросил я у него, - про шестипалость латышей.

Журналист очень смеялся.

- Потому что это смешно.

- Но почему?

- Потому что у людей по пять пальцев.

- Так ведь и у них тоже.

Собеседник отпрянул.

- Потому что они странные, и все.

- А Россию вы боитесь?

- Э-э, - начал отвечать тот. – Ну зачем ей война с НАТО? Опять же, русские знают, что здесь им лучше. Здесь они получают евро. А у себя они бы получали те дерьмовые рубли… Здесь всегда было, - рассуждал тот, - по-другому, не так, как где-либо в СССР.

Это вот "где-либо", я заметил, у него сквозь горло прошло с трудом.

- Эстонцев брали, чтобы те играли немцев у них в фильмах, - сообщил он с чем-то вроде гордости.

- Так что? – прокомментировал я. – Идеальная страна.

- Да нет, проблемы имеются, - отступил тот. – Это означает, - предупредил он, - что они не такие, как у вас, в Восточной Европе, у вас же там проблемы с договорами по отходам и так далее, в этом отношении у нас точно так же, как в Скандинавии. Но вот, к примеру, - задумался он, - пригодились бы дороги получше. А то наш президент, Тоомас Хендрик Ильвес, ничего не делает, только катается по миру и рассказывает, какая замечательная страна Эстония.


На паромы заходили финны с громадными ящиками с вином. Я сидел рядом с тяжеловатыми финнками[176]. Сразу было видно, что это финнки, а не эстонки – в своей скандинавскости они были очень естественными. Беспретенциозными. На них были футболки с группами, играющими death-metal. На руках – татуировки. Женщины вытащили свое рукоделье и стали работать спицами, создавая какие-то шарфики или свитера на зиму. При этом они разговаривали. Язык скакал и игрался в чехарду, ну а опровержение или отрицание звучало, словно жужжание зуммера[177].


Хельсинки


Что ни говори, но Финляндия – место странное. Запад за северо-восточным концом света. Если бы Польша располагалась там, то поляки, голову даю на отсечение, указывали бы на "неудачное географическое положение", как на источник всех польских проблем. Шучу. Если бы Польша там располагалась, тогда она была бы Финляндией, поскольку подчинялась бы тем же самым историческим процессам. Шучу.

Во всяком случае, уже доктор Мечислав Орлович, который более ста лет назад, перед началом Первой мировой войны изъездил всю Центральную и Восточную Европу, как только въехал в Финляндию (принадлежавшей в то время России), заявил: страна эта иная, народ совсем не такой.


Паром приближался к финским берегам. Окружающее весьма походило на Мазуры, только в большем масштабе. Темно-зеленые языки покрытой лесом суши вливались в воду, и в ней застывали. Дома были похожи на эстонские. Я глядел то в окно, то на крупную карту финского побережья, которая висела тут же. И от обоих видов трудно было оторвать глаз. На западе Финляндия чудесным образом раздроблена, суша рассыпается на тысячи маленьких островков. На миллионы. Даже не знаю. Здесь можно было бы прятаться веками, и никто бы тебя не нашел. Здесь, размышлял я, могут прятаться все: Джим Моррисон, Элвис Пресли, последние нацистские солдаты, которые не знают, что война закончилась; ба, вполне возможно, что где-то здесь имеются затерянные поселения викингов, которым не сообщили, что раннее средневековье уже закончилось. Паром подошел к берегу, опустились трапы. Передо мной шел металлюга в кожаных штанах и в куртке с гвоздями. На ногах у него были тяжелые черные деревянные сабо с голыми пятками. Пятки у него были потресканые, словно древесная кора, и это выглядело словно элемент имиджа.


Хельсинки и сам выглядел словно германский город, по крайней мере – поначалу. Дома высокие, песочного цвета, без претензий, как в Кройцберге или Фридрихсхайне[178]. Но вот на возвышенности стояли два культовых здания "под Византию". Оба странные. Византийскость одного из них заставляла подумать о модернистской версии, а второго – о готической.

А чуточку дальше Хельсинки начали ассоциироваться у меня уже не с Берлином, а с Триестом. В фонтане воду извергали тюлени. А еще чуточку дальше – уже с Россией. Перед собором на пьедестале стоял Александр II, и никто здесь ни собор не рушил, как в Польше, ни даже Александра не свергал. И это никак не мешало национальной гордости. В принципе, вся эта площадь, вместе с окружающими ее зданиями, выглядела, словно скансен России, а вот все окружающее – выглядело уже совершенно иначе. Может быть потому финны и могли с такой снисходительностью относиться к российским памяткам. Потому что знали: они другая страна и отличающийся от других народ. И что если только смогут идти в свою сторону – пойдут. И это по-настоящему будет иная сторона. Поляки с украинцами предпочитают не рисковать. Поляки после 1918 года русского убрали сколько могли. Имеются такие, которые желали бы вырвать с корнем и советский Дворец Культуры, но, боюсь, это свидетельствует о своеобразном бессилии. Украинцы со всем желанием вырвали бы из себя Россию со всеми корнями, вот только не очень-то известно, как можно вырывать себя – из себя. Потому что Россия формально сплавилась с Украиной в рамках советского проекта, как Англия с Шотландией или Чехия со Словакией. И теперь трудно себе представить, как все это рушить. И что ркшить? Что выбрасывать? Украинцы на Донбасе сражаются с русскими, пользуясь русским военным оснащением, ездят на русских автомобилях, смотрят российские фильмы и слушают русскую музыку.

Хельсинки был турбо-Таллинном. А Таллинн, сам видел, хотел бы быть таким, как Хельсинки, нужно было только чуточку подрасти. И все в рамках этого маленького, северного средиземноморья, на правом конце которого располагался еще и Петербург, куда я ехал.


Подошел поезд на Рованиеми, и я с болью в сердце сдержался перед тем, чтобы в последний момент не вскочить в вагон. На сити-лайтах висели плакаты выставки Toma of Finland со всей геевской эстетикой: огромными пенисами, усами а-ля Фредди Меркюри и кожаным оснащением в стиле Роба Хэлфорда из Judas Priest, которому, в свою очередь, подражали поколения крепко подчеркивающих свою гетеросексуальность "металлургов" в кожаных куртках, шипах и цепях – тому самому Робу Хэлфорду, который под конец карьеры публично заявил, что он – гей. Никто под этими плакатами не лежал Рейтаном[179] и не пел религиозных песен, никто не забрызгивал его краской, равно как и не клеил листков, на которых характерным шрифтом не было написано: "Господи Иисусе, помоги, чтобы эти грешащие не грешили больше, и привей в душу их скромность".


На автовокзале стояли приезжие русские гопники и учили финских девиц нести маты. То есть, ругаться по-русски. Девицы были явно увлечены. Наверное, смуглостью, гибкостью и тестостероном этих гопников, их покачиванием и обманчивостью, какой-то висящей в воздухе опасностью. Точно так же для них были бы хороши воины-масаи, латиноамериканские революционеры или террористы из ИГИЛ. Совершенно другой мир, наполненный опасностями и экзотикой.

Автобус на Петербург выезжал из подземного уровня вокзала. Мест не было. То есть, водитель говорил, что мест нет, а в связи с этим нет и билетов. То есть, - продолжал он, хотя уже и так все было ясно, - места имеются, вот только билетов нет, но… есть варианты. Я сунул ему банкноты, забросил рюкзак в багажник и уселся.


Сразу же было видно, что эстонцы копируют из Финляндии, от формы стрелок на дорожных указателях, до стиля остекления балконов. Под "Кафе Финляндия", где-то на полпути между Хельсинки и российской границей, стояли говнюки рядом со спортивными мотоциклами и в громадных шлемах.


Россия


Орел, наклеенный на стекло в будке пограничников, был вроде как бы и царский, вроде как имперский – двухголовый, и все же какой-то дешевый. Похоже, невозможно пройти через СССР, а потом безнаказанно вернуться к этой эстетике.

Но какая-то большая эстетика здесь должна была иметься. И что тут поделать. Что ни говори, я въезжал в страну, к которой, например, Польша не желает относиться достаточно серьезно, и которую несколько презирает, но ведь это именно они строили города от Финляндии до Владивостока, и от Мурманска до Тбилиси. Они полетели в космос. Бросили вызов мировому центру. А точнее, время от времени бросали и, время от времени, получали отлуп, зато у них, по крайней мере, имелся размах. Мы пытаемся в этот центр то войти, то присоседиться, что является не таким уже и плохим замыслом, но когда мы уже почти что там, то с нами случается приступ паранойи, что хотелось бы иметь собственный центр, и тогда – отбрасывая здравый рассудок и не имея уже сил на намерения – с нами случаются приступы мании величия, которые, как правило, паршиво кончаются. Так что и хочется, и колется.


Стояла чуть ли не полночь, пограничники, сонные и несколько злые, пытались быть милыми. Они по-джентльменски поддерживали поднимавшихся по ступенькам финнок, выглядящих словно феминистки в хард версии, а те позволяли себя поддерживать с явным весельем. К финнам они обращались на немецком языке, которому обучались по фильмам ("raus, bitte"). Выглядело это странновато, особенно после опыта пересечения финской границы, где финны на беглом русском, пускай и с сильным акцентом, общались с россиянами. Над сосновым лесом светил месяц-оборотень.

Пограничница сунула мне в паспорт две иммиграционные карточки.

- А вторая зачем? – спросил я.

- А что, - возмутилась та, - вы к нам только на раз приезжаете? Потом уже не захотите?


Даже деревья здесь росли по-другому.

И время от времени имелись блокпосты и контрольные пункты.

Россия приводила себя в порядок. Здесь ремонтировали дороги.

Дома в деревнях, мимо которых мы проезжали, были деревянными, но выглядели они, скорее, как те, что были на Виленщине. На латышские или эстонские не походили. Мы проехали мимо стана дорожных рабочих. Выглядело это словно станица кочевников: какие-то кривые, деревянные хибары и висящее в дверях тряпье. Снова я был в Восточной Европе.


Дорога через лес тянулась в бесконечность, и похоже было на то, что Россия должна быть ужасно скучной – для поездок на автомобиле – страной: прямое шоссе до горизонта и леса по сторонам. Ну, разве что если кто любит впадать в транс, но тогда будет лучше за рулем не сидеть. Наконец я увидел, что на горизонте маячит что-то, не являющееся стеной деревьев. То был рекламный щит Единой России. А за ним на тонких, беленьких ножках стояли березки. Выглядели они словно существа из космоса.


Паскудный Петербург


Город был отчищен до блеска. Асфальтовые тротуары и побеленные бордюры. Дома, выкрашенные в желтый цвет. Мы проезжали мимо церкви, что была небоскребом. Или это был небоскреб, бывший церковью. Сказать трудно, потому что здание было незавершенным. Боже, все это было гигантским. Как будто бы от финской границы по дороге почти что ничего и не было только лишь потому, что собралось здесь и именно здесь разлилось широкой лужей. В каком-то автомобильном гигасалоне спины автомобилей блестели чуть ли не до горизонта. Городом был прикрыт приличный шмат земли. Залитый бетоном. Практически без деревьев. Все это содержалось весьма неплохо, но впечатление вызывало, скорее, пугающее. Точно так же, как тянущаяся в бесконечность вдоль канала последовательность одинаковой высоты домов. Издалека они выглядели словно самые крупные в мире казармы.


Охранники в метро были переодеты в нью-йоркских мусоров, американские же туристы – явно, в русских, это чтобы не выделяться. Похоже, они это прочитали в разделе "stay safe" (как остаться в безопасности – англ.) на Wikitravel. Но ни одним, ни другим переодевание не удалось. Охранники выглядели русскими, переодетыми в американских полицейских, а американцы – американцами, переодетыми в гопников. А скорее, в собственное представление о русских, что, впрочем, очень многое об этом представлении говорило. К шортам они надевали длинные носки. Или, к примеру, тренировочные костюмы и мокасины. В метро висела реклама сосисок с текстом: "Чужим сосискам суровый ответ: вкуснее нашей сосиски нет". Было без десяти шесть утра, а в вагонах метро уже царила толкучка.


Петербург был паскуден.

Копия Запада многолетней давности оставалась копией. Все эти дома выглядели пустотелой формой. Улицы представляли собой не имеющую деревьев, выкрашенную в желтый цвет пустыню, заполненную миллионами различной формы вывесок. Все это неплохо поддерживалось, и архитектурно даже было красивым; только это никак не изменяло того факта, что улицы обладали обаянием бетонных сточных канав, из которых одни были заполнены водой, а другие – нет.

Я не полюбил Петербург, как не полюбил другие бездушные копии Запада, например, Пешт. Белград с Софией, даже Бухарест обладают гораздо большей привлекательностью, хотя они ведь тоже города, построенные затем, чтобы что-то доказать себе и другим. С какого-то ночного мероприятия возвращались хорошенько выпившие девицы и пели на латыни Ave Maria. Шли они со стороны Спаса на Крови, цветные колонны которого, выполненные, правда, с большим искусством, были чрезвычайно пафосными. И походили они на современные российские пропагандистские фильмы, с технической стороны превосходные, а содержание было только затем, чтобы замылить глаза.


Потом я бродил по городу. В ларьках продавали кружки с Путиным и футболки с Сергеем Шнуровым, который их грубого, брызжущего желчью барда сделался кем-то вроде городского амулета и прекрасно зарабатывающим артистом, считающимся разрешенным властями вентилем, выпускающим пар из общества. Шнуров с Путиным висели рядом, изображенные на футболках, а под ними лежали матрешки и пластмассовые автоматы Калашникова. По тротуару прохаживалось человек пять скучающих дылд, переодетых в Петра Великого. С ними можно было сфотографироваться. Они ходили туда-сюда, туфля в туфлю, шажок за шажком, по высокому бордюру, словно куры по грядке. Все Петры курили сигареты.

У какого-то ребенка вырвался из пальцев воздушный шарик и выскочил на улицу. Первый автомобиль резко притормозил перед ним, водитель глянул на мать ребенка, не заберет ли та шарик, но женщина только махнула рукой. Водитель поехал дальше, а шарик взлетел, отскочив от капота, вверх, после чего снова упал на землю. Здорово было глядеть на то, как все другие водители пытаются на него наехать, чтобы шарик лопнул.

В конце концов он все же лопнул.

Только дальше Питер начал быть приятным. На островах. Там, где он не притворялся Венецией севера, а имел обычные, городские кварталы вокруг зеленых насаждений. По водам главного канала плавала куча упаковок от моторных масел. Похоже было на то, что местный обычай заставлял выбросить упаковку в воду сразу же после заправки.


Стиль Фелека Зданкевича


В пивной "Толстый Фраер" становилось ясно, откуда взялась вся довоенная варшавская городская культура. Весь этот "Фелек Зданкевич[180] style". Пивная была стилизована под самый конец предреволюционной России, под подозрительную забегаловку, где полно самых подозрительных городских типов. Клетчатые пиджаки и картузы, колбаса с капустой, пивные кружки и водочные стакашки. Весь этот климат уголовного мира, сомнительных делишек, запиваемых сивухой. Два оперных музыканта пили водку, закусывали и жаловались на негативный стереотип России, "а ведь в Польше во многих отношениях еще хуже, а никто об этом не говорит". Рядом пили военные – отмечали повышение одного из них. Тот, волнуясь, рассказывал, что он из Донбасса, но выехал, попросил предоставить гражданство, потому что желает вступить в армию, гражданство получил, а теперь вот еще и новый чин – так что сейчас он самый счастливый на свете человек. И пьяный, что сам признавал. По телевизору включили матч Россия – Англия.

- Россия-а-а!!! – орал донецкий. – Нет, Англия – тоже клево, - говорил он. – Но - Росссиииияаааа!!!


Когда все совсем напились, начали петь песню Европа-опа Петра Матреничева. Речь в ней идет о том, что Европа заболела: Евровидение выигрывают какие-то тетки с бородой, в то время как здесь, в России, настоящие мужчины еще имеются. Припев звучит так: "Европа-опа, давай держись, еще немного меня дождись". А кончается песня словами: "Нравится – не нравится, прими меня, красавица".

Вышел я оттуда очень даже тепленьким. На мусорной машине было написано "70 лет Победы". Я пошел к банкомату, хотел снять пять тысяч рублей. Банкомат очень вежливо спросил у меня, желаю ли я получить эти пять тысяч мелкими купюрами. Я обрадовался, подумал: "культура!" и нажал "да". Через мгновение из щели вылезла новенькая пятитысячная купюра.

"Спасибо!" – раскланялся со мной банкомат. Я возвращался к себе. Жил я рядом с церковью ижорцев, угро-финского народа, на землях которого поставили Санкт-Петербург. Церковь была простой по форме и покрашена в яркий цвет. Совершенно не похожа она была на последний бастион погибшего народа. Скорее уже, на часовню, возведенную для того, чтобы подавить угрызения совести, которые, вроде как следует испытывать, чем чувствовать.


Господин/хуй Великий Новгород


Из Петербурга я ехал на юг, в Великий Новгород. Ехал в древнюю столицу новгородской Руси, купеческого, прибалтийского государства, которое в общественном мнении превращается в нечто вроде российских демократических Афин – если предположить, что Москва – это грубая, войнолюбивая Спарта. "Чтобы было, если бы это Новгород объединил Русь, а не Москва" - это одна из любимейших российских тем у любителей порассуждать по проблеме "а вот что было бы, если бы". Нечто вроде польского "что было бы, если бы Польша в 1939 году победила Гитлера" или "а что было бы, если бы разборов Польши не было". Новгород, пишут его апологеты – был республикой. Республикой богатой и цивилизованной, где уже в XV веке действовал водопровод, а уровень неграмотности был настолько низким, как нигде больше в широко понятой округе. Жители не называли его просто Новгородом, а Великим Новгородом. Или даже так – Господином Великим Новгородом.

Новгородцы были купцами, контактирующими со Скандинавией, а не захватчиками с размытых границ азиатских пустошей. Если бы Новгород правил Россией, если бы это он завоевал Москву, Россия была бы совершенно другой страной. Так говорится. Свободной, не сатрапией. Сильной и ответственной.

Но так не было. Новгород чувствовал на спине, с востока, все более жаркое дыхание набирающей силу Москвы. Слышал порыкивания. Он пытался спастись, в том числе, обращаясь за помощью к польско-литовской державе, только ничего из этого не вышло: в 1478 году войска Ивана III Грозного[181] захватили город и упразднили его общественный строй. Не прошло и сотни лет, как Москва нанесла второй удар: на Новгород пошел войной очередной Иван, тоже Грозный, а его войска полностью разгромили жителей.

И это было концом балтийской, купеческой, богатой Руси.


Автобус назывался "Golden Dragon", именно так было написано на боку. Он медленно тащился по предместьям Петербурга, а я глядел, как мужики с электрическими косилками срезают траву у недавно заасфальтированных тротуаров. День был жарким, так что у каждого была пятилитровая бутыль с водой. Асфальтирование тротуаров не было плохой идеей – дешевле и не столь претенциозно, как закладывать все плиткой, как на Украине или в Польше, где форма плитки меняется на каждом шагу, и чем дальше, тем уродливей. Дома содержались нормально и не выглядели так, как это часто случается в постсоветском пространстве, будто вот-вот собираются рассыпаться на куски. Здесь был заметен тот самый знаменитый договор власти с народом: мы даем вам чувство, что заботимся о вас, что государство что-то там делает для вас же, а вы не суете нос в серьезны дела между политической водкой и экономической закуской. В общем, я ехал и глядел на асфальтируемый, подстриженный и покрытый толстым слоем краски край, поскольку именно таким образом – от Молдавии, через Украину и Белоруссию, до России – чаще всего обновление и происходит.

Да, эта модернизация была крайне простой и дешевой: жестяные, зато новые, навесы на остановках, выровненный асфальт, простая покраска фасадов – зато страна выглядела ухоженной и украшенной. Во всяком случае: в основных городах и на главных трассах.

Я глядел через окно: на здании какой-то строительной фирмы, с земли до крыши облепленном рекламами, самая крупная надпись гласила: "Упаси вас Господь!". Здесь заканчивалась деревянная застройка деревень "под Скандинавию", и начинались куполообразные русские крыши[182] и традиционные резные наличники окон. Или последние только подстраивались под традицию, потому что, время от времени, устраивались выставки, на которых выставлялись такие наличники, производимые массовым порядком. Под одним из таких окошек какой-то усатый мужчина торжественно готовился присесть на камне: сначала он попробовал его ладонью, не холодный ли, потом стряхнул какие-то пылинки, а затем положил тщательно сложенный пластиковый пакет, и наконец присел, на камне, на пакете, после чего неподвижно застыл. Мы стояли в пробке, а я глядел на него. За спиной у него был лес, перед ним – шоссе. В нескольких километрах дальше я видел автомобиль, стоящий на разложенном прямо на траве ковре. Конечно, я мог бы об этом промолчать, чтобы не вписываться в стереотип типа only in Russia, но ведь я на самом деле видел автомобиль, стоявший на ковре. А стереотип only in Russia не так уже и плох, потому что более всего веселит именно русских.


В автобусе я читал книжку, купленную на вокзале. Геополитике, потому что сейчас все в России интересуются геополитикой. И не в одной только России, впрочем. А когда геополитика переживает свой ренессанс – можно начать беспокоиться о судьбах мира. В России геополитика лезла со всех сторон: с витрин книжных магазинов, из бесед в кафе. То, что я купил, было геополитикой довольно бульварной, если не сказать – дешевой. Автора звали Николай Стариков, и мне хотелось его почитать, потому что из того, что я знал, он представлял точку зрения среднеарифметического российского таксиста, чиновника, пограничника, пенсионера или иного спеца по геополитике, истории и экономике.

Геополитик Стариков писал, к примеру, так: "[…] геополитических игроков на планете четверо: США плюс Великобритания (англосаксы), Европа во главе с Германией и Францией, Китай и Россия. Мировой гегемон к настоящему времени подчинил всех европейцев, суверенность которых крайне ограничена. Американские военные базы в Германии стоят как вкопанные в землю, в то время как наша армия из Германии давно уже ушла. Тогда, перед кем США защищают сейчас немцев? Перед Польшей, членом НАТО? Или же перед членом НАТО – Францией? Ответ очевиден: армия США защищает в Германии интересы США […]".

Чуть дальше, Стариков с иронией писал так:

"Что сегодня говорят российские либералы […]? "Утверждение, будто бы Запад интересуется Россией, это нонсенс. Ему до нас дела нет". Он только желает, наш весь такой миленький, видеть Россию сильной и демократической. Желает видеть ее без коррупции, без преступности и гадких дорог. И у него никогда не было стратегии блокады или ослабления России".


- Стоянка десять минут! – рявкнул шофер и заехал на стоянку перед мотелем с кафе. Хотелось воспользоваться туалетом этого кафе, но мне отказали в выдаче ключа, потому что я купил только пирожок с грибами, а этого было мало, чтобы стать полноправным клиентом. Мне предложили общественный туалет, то есть – кустики. В конце концов, надо мной сжалились, дала о себе знать знаменитая русская душа, так что впустили. Я отливал, глядя то на всероссийскую надпись, упрашивающую клиентов не бросать использованную туалетную бумагу в унитаз, то на стоящее рядом ведро, заполненное обосранными бумажками.


В Новгороде мир был уже другим. Тут уже никто ничего не косил, жилые дома разлезались, как и повсюду в пост-Совке. А в воздухе вздымалось постоянство. На улице Петербургской строили точно такой же, как в пятидесятых или шестидесятых годах, дом, как и стоящие рядом. С одной стороны дом езе был не закончен, перед ним еще стояли подъемные краны – а с другой на балконе уже висело белье, а пожилая женщина шла в сторону дверей в подъезд, навьюченная сетками с покупками, как это было века назад, сейчас, всегда и во веки веков – аминь.


В городском автобусе какая-то дама наехала на кондукторшу за то, что та слишком быстро подошла, чтобы продать ей билет. – Я же еще не села! – орала она. Кондукторша тихим, ненавидящим голосом сообщила даме, что та дура, и если она не купит билет, то кондукторша вызовет полицию. Через мгновение на кондукторшу вопил уже весь автобус. Водитель принял участие в скандале, не становясь четко по той или иной стороне: время от времени он высовывал голову и орал, что у него есть дубина, и что сейчас он ее пустит в дело.

Мужика, который заговорил со мной в автобусе, увидев, что я читаю Старикова, звали Димой. А заговорил, потому что сам тоже читал Старикова. И со всем энтузиазмом соглшался с ним. Это было что-то тип стерео: Стариков лез мне в голову посредством глаз, а Дима через уши. Мы вышли, а он все говорил. Что все те "дерьмовые ценности", которыми руководствуется Запад, это бредни, это игра. Дима утверждал, что Россия должна обязательно договориться с Германией и Китаем, чтобы вместе с ними бросить вызов США.

Дима болтал и болтал, а я спросил у него про Новгород: а не жалко ли ему, что Москва завоевала этот город. Ведь история могла бы пойти совершенно иначе. Жима захлопал веками и снихил голос:

- Москва сознательно пытается унизить Новгород, - прошипел он. – Чтобы его могущество никогда больше не восстановилось!

- Серьезно? – спросил я, глядя на Диму – боюсь – как на идиота.

- Ну конечно! – ответил тот. – Погляди, какая тут бедность, какая разруха! И как сюда трудно добраться, а ведь Новгород располагается на главной трассе Петербург – Москва! В Москву один поезд, в Питер несколько, несколько автобусов… и сейчас мы бедная, маленькая провинция, а вот Москва – куда там, столица! Мегаполис! Но на самом деле, друг мой, Москва держит нас под каблуком, потому что нас боится!

- Погоди, - ничего не понимая, спросил я, - чего боится? Традиций новгородской демократии?

Теперь уже Дима поглядел на меня как на идиота.

- Да какой еще, нахуй, демократии? – спросил он. – Ты чего, фраер, что в демократию веришь?


Дима ушел, я же остался с его заговорщической теорией, в которую, правда, если перед тем ввести мозги в режим легкой паранойи, можно было бы как-то поверить. Потому что, если глядеть на все так, как глядят сторонники заговоров, то, например, прямую дорогу с вокзала к здешнему кремлю, символу новгородской мощи, преграждает огромный обелиск с московским двуглавым орлом на верхушке. Памятник военной славы. Вокруг него выставлены барельефы, представляющие все исторические моменты, когда Новгород проливал кровь: отпор владимиро-суздальских войск, битва Александра Невского с тевтонцами на озере Пейпус (Чудском), потом ополчение против Наполеона, и так вплоть до освобождения от немцев в ходе Второй мировой. О чудовищных погромах от рук какого-то там из Иванов – ни словечка. Случайность? Не думаю, подшептывал мне прямиком в мозг мой внутренний Дима, тем временем, из динамиков, вмонтированных в памятник, сочилась – честное слово! – военный российский рассказ про Великую Отечественную войну. Московская наррация, прямиком в головы, днем и ночью.


Кремль был свежевыкрашен и выглядел словно мумия умершего государства, выставленная на поедание туристам. Я прошел через него, потом пошел через реку, в сторону района, который в древнем Новгороде был купеческим центром. Сейчас там расположился парк и небольшие домики. Волков-река была громадной, величиной с мускулистое плечо. На мосту стояло несколько мужиков в возрасте, они ловили рыбу. Я спросил у них про Новгород.

- Хуйгород! – завопил один из них. – Хуйгород Великий!

- - Господин Великий Хуйгород, - прибавил другой, уже более спокойным тоном.

- Мы тут живем под ворами, все воруют и воруют, и в этой ебаной стране ничто не изменится!

- А вот в СССР все было здорово, - прибавил второй, очень даже спокойно. – В космос людей запускал, обезьян запускали, даже собак, а теперь что – за двадцать лет все в пизду разъебали…

- Да я так, только спросить, - буркнул я и пошел дальше. В пустой забегаловке у реки какой-то мужик пел душеспасительные песни под котлеты, которых никто не заказывал. Попсовый фон спускался к реке, и даже странно, что даже волну не поднял.


Пани Вера вела небольшую галерею с местными, новгородскими украшениями. Основанными на традиционном искусстве.

- Наши украшения похожи на викингские, - говорила мне женщина, показывая кольца, которые изготовила сама. – Мотивы, образцы. Вот наша ладья. На драккар похожа, правда? А вот здесь…

- …не скроешь, свастика, - ответил я.

- Ну да, солярный мотив. Традиционный. Наше искусство четко отличается от остальной Руси. У нас была республика, Ганза, Скандинавия…

- Ну да, - кивнул я. – А потом пришла Москва и завоевала. Не жалко?

Пани Вера обратила ко мне глаза, синие, словно тысячерублевые банкноты.

- Зато теперь Русь едина. Святая Русь, - сказала она. – А столицы? Они меняются.


В Новгороде я еще несколько раз узнал, что все политики, включая Путина с Медведевым, это суки, и что они Россию продали, а ведь когда-то были ракеты, мощь и отпуска в Крыму. Теперь Крым, говорили, вроде как и наш, только туда не за что ехать. Я ходил по городу. Выглядел он точно так же, как и другие города в этой части света. Россия чуточку опоздала к современности – лет где-то на сто. В то время, как в Европе возводились огромные кварталы домов для горожан, в России мало строили. Цивилизационный циклон, который высасывал крестьян из их изб и затягивал в города, пришел только лишь вместе с СССР, и как раз именно тогда крупные кварталы и появились. Но уже не кирпичных, а крупноблочных домов. Но всегда, то ли в XIX, то ли в ХХ столетии – пускай Дима со Стариковым отрицают это, сколько им вздумается – точкой отсчета был Запад. Потому что другого попросту не было.

Так что я ходил по городу, который видел уже множество раз: в Украине, в Молдавии, в Белоруссии, ба, в каких-то региональных вариантах, даже на Кавказе. От нечего делать читал вывески: "Великолукский мясокомбинат", "Старый Замок". Вывеска забегаловки "Старый Замок" изображала не местную версию замка, а как раз западную, с карнизами и башенками, с синим, а не красным, как в кремлях, кирпичом. Надпись была стилизована под готику, и над всем этим высился рыцарь западного образца, а никак не русский воин.


Борщевик Сосновского


Возвращался я поездом. На лавке рядом со мной наслаждались жизнью какие-то шведки или датчанки лет двадцати двух. Они насмехались над звучанием русского языка, который явно изучали. "Жизнь", - повторяли они, хихикая. "Русский", "хорошо", "кошка, которая живет в огороде".

Я глядел на растасканность за окном, и у меня уже не было сил на Старикова. Поэтому я вытащил "Крутые горки XXI века" Дмитрия Травина, либерала из петербургского Европейского Университета. Травин постулировал нечто совершенно обратное тому, что Стариков: сдружиться не с Китаем против Запада, а как раз с Западом – против Китая. И принимать не китайские ценности и китайское доминирование – но как раз западные ценности. Нужно демократизироваться, - писал Травин, - потому что только демократический контроль эффектно побеждает коррупцию и патологию. Необходимо принимать во внимание общественные перемены, эмансипацию очередных групп и приспосабливать к этим изменениям государственную стратегию, а не травить консерватизмом, поскольку это не приведет ни к чему другому, как только к тирании.

За окнами, время от времени, появлялись высохшие заросли борщевика Сосновского[183], громадные, словно растения из триаса или юрского периода.

В Петербурге я вышел на Московском вокзале. Как только вышел из здания вокзала, в нос ударил запах дешевой и жирной жратвы, и на полной скорости в меня въехал на скейтборде хипстер с закрученными вверх усищами, точно такими же, что были у кайзера Вильгельма.


На следующее утро я снова был на Московском вокзале, в руке у меня был билет на "Сапсан" до столицы. "Сапсаны" – это гордость России: быстрые, бесшумные, служат в качестве лифта для перемещения между двумя столицами России, за пределами которых большая часть их жителей никогда и не бывала. Обитатели провинции, живущие между Петербургом и Москвой, долго не могли к этим вот "сапсанам" привыкнуть – люд, как и всегда раньше, переходили через пути, вот только не всегда им удавалось убежать от чего-то такого, что мчится со скоростью двести пятьдесят километров в час. Были жертвы, а "сапсаны" не всегда останавливались на месте несчастного случая. Похоже, потому, что "это и так не имело смысла". Так что случалось, что нард атаковал поезда, бил окна камнями и дрекольем, забрасывал помидорами. Ну точно так же, как в Англии люди нападалина первые, коптящие и воющие локомотивы.


На Московском вокзале, ожидая "сапсан", я глядел на то, как сержант выставляет призывников в две шеренги. Те старались ничего по себе не показывать, но выглядели несколько перепуганными. Почти что дети, каждый в форме темно-оливкового цвета, с черным наплечным мешком. Сержант тоже был еще говнюком, и у него была похожая форма, вот только на плече он носил сумочку на ремешке, такую, как в восточной Европе охотно таскают типы, не желающие, чтобы у них из карманов выпирали ключи и бумажники. Сержант отошел на пару шагов переговорить по телефону, а к подразделению подошел какой-то пьяный тип с бутылкой ice tea в руке, подмигнув, он дал понять, что в бутылке не один только холодный чай. Перепуганные ребятишки, поглядывая на начальника, отогнали его.

- И куда едете? – спросил тип, сделав глоток из бутылки. – На войну, наверняка. На войнушку, ребята, жалко ваши молодые жизни…

- На какую такую войну, - буркнул в ответ кто-то из призывников. – Иди ты, дядя, нахуй

Подъехал "сапсан". Блииин! На проводниках была элегантная серая униформа и белые перчатки. Они подавали женщинам руку, когда те поднимались по ступенькам. Да, это была такая Россия, которой она сама очень желала бы себя видеть. Во всем этом было что-то от X{X столетия. Стимпанковый консерватизм, пускай даже если антураж был и слишком современным. По вагонам ходили офицеры в отутюженной форме и богатые бизнесмены. Кпутился пахучий молодой поп, обладающий сложением и красотой хипстера из рекламы H&M, в выглядывающих из-под рясы светлых джинсах и дорогих белых мокасинах. В динамиках теплый голос сообщал, что детей лучше всего будет держать на руках, что не следует забывать про багаж и вообще быть внимательным. Мужик, который разложил рядом со мной свой ноутбук, звонил в Испанию относительно "крупной партии" каких-то панелей, офицеры изысканно ухаживали за бизнес-леди. На вагонных экранах показывали советский фильм Разведчики.

Я читал Травина. Тот писал, что Запад охотно "отдал бы России Украину", только он глупо себя чувствует, поскольку та, истекая майданной кровью, сама прется к нему на порог. Я глядел в окно на пейзаж между двумя российскими центрами, только то не был пейзаж собственно России, ее цивилизационного центра. Петербург появился слишком поздно, на угрофиннских землях. Мне казалось, что если бы сам желал территории, соответствующие польскому ядру, территории между Варшавой и Краковом, мне пришлось бы ехать из Киева в Москву. А так я глядел на крепенькие леса, на редко, очень редко разбросанные поселения. Странно все это выглядело: элегантный состав, едущий сквозь пространство, которое с точки зрения Европы было концом света – а ведь уже в Хельсинки я чувствовал себя так, словно бы находился где-то в далекой Ультима Туле. В западной Европе, да что там, даже в центральной, таких пустых пространств нет. Это все напоминало, скорее, Америку, с ее громадными отдаленностями, с городами, до какого-то момента подражавшими европейским, а потом пытающимися представить миру новый стандарт: с широкими улицами, приспособленными к автомобильному движению, с практичностью, которая заслоняла европейскую городскую романтику.

Я читал Травина: он предвидел образование в этом месте "международного мегарегиона", который должен был охватывать Москву, Петербург, Хельсинки и Таллинн. Такой мегарегион должен был бы притягивать иностранные инвестиции, создать сеть скоростных сообщений и т.д. А когда в России наступит "нормальная власть" – мечтал Травин – тогда этот мегарегион сделается стимулом для всей России. Либерал Травин совершенно не принимал в расчет то, что путинская, милитаризованная и полностью коррумпированная Россия, которую он сам не любил, и которую сам же критиковал, могла бы атаковать Запад. Он считал, будто бы власть до сих пор пробует устроиться как можно удобнее и путем обеспечения гражданам более0менее сносных условий жизни искать их поддержки и соглашения с нею. Он даже считал, будто бы России не выгодно официально вводить войска в Луганск и Донецк, поскольку это приведет к новым санкциям, которые только ухудшат экономическую ситуацию и испортят отношения с Западом.

"Поезд приближается к Москве – столице России", - грохнул внезапно возбужденный голос из динамиков. У офицеров были такие мины, словно они только силой заставлли себя не отдать салют.


Другая славянскость


Я вышел из метро на Чистых Прудах и чуть не попал под лошадь, на которой ехала какая-то девушка, переодевшаяся в некую праславянскую женщину-воина с копьем в руке. Оказывается, здесь происходил реконструкторский показ под голым небом под названием Герои русских былин. Я глядел на то, как Россия представляет себе славянскость, и это ну никак не походило на представления поляков. Никаких подобных вещей, никаких тебе босых мудаков в сермягах, с пшенично-желтыми усами и прическами а-ля Пяст Колодзей[184]. Скорее уж, это походило на мадьяр с их остроконечными шапками и вывернутыми носками сапог, в кожаных дублетах и с искривленными саблями.

А помимо того – Москва все больше работала "под Амстердам". Весь город был перегорожен стойками, на которых, в основном, работал народ из Средней Азии. Повсюду прокладывались велосипедные дорожки, по которым ездили немногочисленные велосипедные хипстеры. Улицы были отремонтированы, а тротуары – асфальтированы. Шильдоза – сильно ограничена. Дома - отремонтированы. Москва была красивой и вполне себе приятной. Лишь кое-где были видны, словно памятки трудного прошлого, мастодонтов девяностых годов, дешевые и громадные торговые центры, выстроенные в то время, когда все святое на какое-то время перестало существовать, и публичное пространство в даже самых представительных местах города можно было себе купить, если только у тебя имелись бабки. И я даже удивлялся тому, что никто не выстроил такой, например, торговый центр "Наутилус", походящий на нарисованное ребенком морское чудище на Красной Площади, или не устроил бутик в Мавзолее Ленина.


Но вообще-то здесь было все. На Николаевской, к примеру, можно было съесть "японские блины". Висящая на стене реклама торгового дома искушала "миланскими ценами", а среди всего этого тащился полуголый, покрытый зелеными татуировками мужик в шлепанцах. Царскость смешивалась с советскостью, нуворишесть с хипстерством и жуликоватостью. На Красной Площади, сразу же рядом с нулевой отметкой, от которой отмериваются все расстояния в России, сидела очень хорошо одетая женщина и просила милостыню, прячась за темными очками, чья оправа была выложена кристаллами. На ее лице была глуповатая улыбка, и я даже и не знал, то ли это и вправду какая-то жизненная трагедия, то ли игра для скучающих миллионеров. Перед шикарной гостиницей неподалеку стоял портье в ливрее, покрытой золотом так плотно, словно советский генерал – орденами. Но вот обувь на нем была нищенская – дешевая и запыленная. Сразу же за гостиницей начинался нарисованный город: целый квартал был закрыт полотнищами, на которых были нарисованы фасады спрятанных за ними домов. Выглядело это сюрреалистически и пугающе – и я дивился тому, что никто не использует оказии заработать на том, чтобы вывесить в этих местах просто гигантских реклам.

В средине всего этого сидел Кремль, словно город в городе, словно средневековый замок, а в нем – словно в сказках или учебниках по истории – жил король, отгороженный от мира стенами, вокруг которых располагался город: жужжащий, шумящий, вестернизирующийся, лежащий в самой средине пустоты.


Я жил на Чистых Пружах и каждый день возвращался в хостел через славянскую древность. Каждый день я проходил среди поставленных прямо на тротуаре славянских божков и демонов, святовидоидами[185] и драконами, что стояли под очередным чудищем, порожденным девяностыми годами и носящим гордое название "Чистые Пруды Бизнес-Центр". Жара стояла сумасшедшая, откуда-то из глубин Сибири, раскаленной летом словно вложенный в печь камень, на Москву волнами шел жар. Каждую ночь небо горело оранжевым огнем.

По вечерам местные забегаловки начинали сходить с ума. Играла музыка, а между людьми, курящими свои сигареты на тротуарах и мостовой, медленно проезжали автомобили. Я сидел на втором этаже своего хостела и глядел на все это сверху. Или же спускался вниз, к входу в хостел, где каждый вечер дул виски прямо из бутылки один и тот же состав: Миша с Сахалина, Артем из Калининграда и Женя из Днепропетровска. Миша с Сахалина читал рэп (среди всего прочего и о том, что с конца света приехал вот сюда, в центр света), а Артем, с другого конца бесконечной России, губами делал ему биты. Женя шмалил самокрутки с травкой, и его не слишком беспокоил тот факт, что рядом находился полицейский пост. Он жаловался на то, что киевская "хунта" переименовала его город в "Днiпро", но он, заявлял, всегда будет говорить "Днепропетровск", даже если его станут пытать, как Рамси Болтон пытал Теона Грейджоя[186]. Все приехали сюда искать работу и в хостеле проживали временно. Говорили, что все в России меняется. Что полиция не берет взятки. Ну ладно, почти не берет. Что за мелкие проступки еще можно как-то за бабки выкрутиться, а вот за серьезные преступления – уже нет. Сама полиция тоже была иной, не такой, как старая, советская: исчезли громадные фуражки XXL и пузища, затянутые в мундир; теперь мусора ходили по улицам в черных комбинезонах и в черных беретах. Многие из них были с Кавказа, и в этой форме ассоциировались с армией какой-нибудь южноамериканской хунты.


В демократию верят только фраеры


Дмитрий, журналист, который когда-то был оппозиционером, а впоследствии перешел в резкий пропутинизм, говорил, что у него открылись глаза. Мы встретились у станции метро "Новокузнецкая", в окружении забегаловок и уличных музыкантов. Я сказал ему, что Москва сделалась клевым городом. Тот лишь махнул рукой. Ну ладно, начал объяснять он: хорошо, что строятся, что дороги ремонтируют, вот только на кой ляд все эти пидорские велосипедные дорожки?

- Это все делишки долбаных либералов, - сетовал он.

- Каких либералов? – удивился я. – Ведь в Москве управляют не либералы!

Дмитрий странно глянул на меня.

- Из окружения Путина, - сообщил он. – Плохо ему советуют. Вот зачем в Москве велосипедные дорожки, если здесь большую часть года зима? В Москве на автомобилях ездят.

Он пригласил меня к себе домой. Ехали мы на метро. Дмитрий смеялся над теми, кто рассказывал о России всякие глупости, как о рассаднике деспотии и авторитаризма. Он рассказывал о бездушных либералах, которые рушат в Москве старые дома, оставляя только фасады – а сам он романтик и старые дома любит. Еще рассказывал про Катынь. Сталин, - как он сам утверждал, - приказал уничтожить несколько десятков тысяч польских офицеров для того, что опасался повторения истории чехословацкого легиона, который во время революции катался туда-сюда по всей России и контролировал, что ему хотелось. Все это он рассказывал мне всю дорогу, на всех станциях метро с пересадками, пока, наконец, мв не остановились перед старой хрущевкой в одном из подмосковских районов.

- Ну вот, - сказал он, - теперь сможешь написать, что пропутинский пропагандист живет крайне паршиво.

Но паршиво как раз не было. Квартира, хоть и скромная, была довольно уютной, и выглядела она как стереотипное жилище советского – или постсоветского – интеллектуала. Стены, заставленные книжками, небольшая кухонька, в которой Дмитрий приготовил ужин, а в большой комнате – стол, за которым мы пили водку. Мы ели вареную картошку, квашеные овощи и холодец, а Дмитрий говорил мне, что Запад обязан пасть, потому что в нем уже нет религии[187], а без религии и исходящих из нее моральных ценностей падет даже и экономика.

Мы пили, а хозяин атаковал. В основном, Запад. Делал он это способом, характерным для популистских заводил. Или же охотников, выходящих на мамонта. Он бил в хорошо идентифицированные слабые точки, а потом, не ожидая ответа, отскакивал – и бил в следующую точку. Интервенция в Ливии, в Ираке, в Косово. Принуждение к демократии. Агрессивное окружение России военными базами. При этом его не слишком волновала такая штука, как последовательность.

- Из прав человека вы создали религию! – Дмитрий поднял палец вверх, забывая, что буквально только что обвинял Европу в полнейшем отсутствии данной ценности. – А сами ведете себя словно фанатичные священники этой религии!

Когда-то в Европе был супрематизм[188] расовый, потом – культурный, а теперь у вас супрематизм институциональный, - провозглашал он, не обращая внимания на факт, что только что противостоял "террору политкорректности". – Тут вы поосторожнее, нельзя нас презирать только потому, что у нас худшие суды и не столь эффективно действующая демократия, как у вас!

Юнкер – фашист! – кричал Дмитрий. – Он противился демократическому выбору австрийцев, которые голосовали за Норберта Хофера[189].

- А разве Хофер не больший фашист? – спросил я.

- Вовсе нет, - ответил мой хозяин, не моргнув глазом, - если его партия была легально зарегистрирована в Австрии.

Иногда он доходил до явных высот абсурда, утверждая, например, что это не Россия находит себе партнеров среди европейских крайних правых, а ее к этому вынуждает западный мейнстрим, который не желает с Россией разговаривать. В такие моменты я украдкой осматривался по сторонам, думая над тем, где может быть спрятан микрофон.

Под конец Дмитрий заявил, что поляки и русские похожи друг на друга.

- Например, - сказал он, - они не любят педиков. И должны этим гордиться! – заявил, я же попросил его вызвать такси.


Возвращался я через пятничную ночь. Такси ежеминутно застревало в пробках. Я же присматривался к водителям соседствующих машин. Какой-то чернокожий парень привязал к боковому зеркалу георгиевскую ленту. Какие-то гопники желали гнаться за нами на тюнингованной ладе. Еще один чувак сидел за баранкой джипа, на который он наклеил одновременно и логотип трансформеров и надпись "Спасибо деду за Победу". Уже ближе к Чистым Прудам по улице галопом скакали, что тут поделать, девицы на лошадях. Под хостелом сидели Миша с Артемом и рэповали под виски. Косячков с травкой не было, потому что Женя заявил, что в гробу он видит такие поиски работы, и вернулся к себе в Днепропетровск.


На Новом Арбате я нашел предвыборный плакат Вячеслава Лысакова, который вопил: "Власть под общественный контроль!". Я удивился: что это еще за оппозиция, инициирующая опасные движения снизу? Поглядел на нижнюю часть плаката, а там – черным по белому – было написано: "Единая Россия". Я отошел, не отойдя от шока.

- Только фраеры верят в демократию, - повторял я сам себе, прогуливаясь по столице автократической державы, которая внешне все сильнее походила на Запад, в которой жилось – несмотря на кризис – на вполне неплохом уровне, в довольно-таки неплохом окружении. На кой ляд демократия, раз, как все здесь считают, в нее не верит даже Запад? Зачем обманывать, достаточно создать парадизиак[190] такого же образчика, мираж, копию – и иметь у себя то же самое, только без всего этого занудства с гражданскими свободами и политкорректностью. Вместо того, чтобы размещать свою партию в избирательной гонке на политической сцене, достаточно будет сунуть всю политическую сцену – от левых и либералов до крайне правых, плюс гражданские движения – в собственную партию, и уже внутри нее устраивать гонки, перемалывая в мозгу замечательную мысль: "Государство – это я".

Я глядел на все это притворное, перегнутое (от "перегнуть палку") хипстерство, и мне вспомнился Берлин, где все это, весь этот расслабленный, беспроблемный стиль жизни был выстроен на зрелой акцептации, толерантности и бессознательной свободе, здесь же пытались привить только лишь его форму, без понимания сути дела, в качестве символа открытости принимая прокладывание велосипедных дорожек, по которым мало кто ездил, и разрешение горожанам садиться на газоны в парках, откуда раньше гоняла полиция, ибо кто такое видел – траву топтать!

Но Москва с Питером были городами летучими и нереальными. В одинаковой степени они могли располагаться в Тихом океане – приятный климат, морской бриз, а не тут, в самой срединке евразиатской гигасуши, где зима так достает морозом, словно бы солнце погасло, а летом таким жаром бухает, что прямо леса горят. Москва и Питер – это не Россия, потому что с остальной страной у них нет ничего общего, и в то же самое время – это суть России, потому что, если отрубить эти две головы российского орла, то тело понятия не будет иметь, что с собою дальше делать.

- В провинции мы не существуем, - говорил мне Иван, журналист одной из либеральных газет. – За оппозицию практически никто не голосует. Нас попросту нет. Не то, что народ любит Путина, нет же, иногда его просто ненавидят – но просто нет никого другого, а вот к нам серьезно не относятся. Только фраеры еще верят в демократию.

- А вы сами верите? – спросил я.

- Ну… - замялся тот. – У нас наррация точно такая же, как и в других местах в Европе. Кроме одного: мы понятия не имеем, откуда у вас взялась уверенность, будто бы Путин на кого-то нападет. Ведь он столько сил положил в построение своей политической позиции, в подкуп народа всей этой псевдовестернизацией… Он желает в спокойствии дожить до смерти и править, сколько там удастся, или же помазать кого-нибудь наследником – лишь бы не отдать власти кому-то, кому придет в голову идея посадить его в тюрягу.

- Но если кто-то одновременно изо всех сил вооружается, и у него валится экономика, - сказал я, - то из этого ничего хорошего получиться не может.

Иван пожал плечами.

- Кто знает, а вдруг вся эта операция с милитаризацией нужна затем, чтобы Запад знал, что если он станет под Рутина ямки копать, то здесь случится такое же безумие, как в Ливии после Каддаффи. Возможно, он рассчитывает на то, что Запад перепугается подобной перспективы и оставит его в покое. А Путин занял Крым, повоевал в Турции – и добрался до позиции, которой желал. Россия, как он сам говорил, поднялась с коленей. Никто уже не относится к ней с жалостью и снисходительностью, как при Ельцине. А зачем ему больше?

Мы пошли на пиво. К нам присоединилась девушка Вера. Вера была родом из Севастополя в Крыму, родители ее так же продолжали там жить. Вера проживала в Москве, но была либералкой, так что в рамках протеста против аннексии Крыма она не желала отдать украинский паспорт в обмен на российский.

- Ну а твои родители, - спросил я у нее, - хотели бы они, чтобы Крым вернулся Украине?

- С чего бы, - усмехнулась та. – Они за Путина.

- А сама бы ты хотела?

- Нууу… - задумалась девушка. – Теперь, когда там уже все поменяли… телефоны, банки, полицию, да все – и снова менять все сначала? Люди с ума сойдут от этого. Так что, пускай уже будет так, как есть.

Я возвратился в хостел. Там уже ожидал только лишь печальный сахалинец. Артем возвратился в Калининград.


Ожидая варваров, то есть самих себя


Я снова поехал в Лихень[191]. Ехал я между неработающих ларьков с трубочками с кремом и освященными медальонами. Припарковался на огромной, пустой стоянке, которую охраняли уродливые гипсовые ангелы.

Кофе я купил в магазине, в котором продавали еще и фигуры святых, Иисусов и Марий. У Иисусов и Марий были печальные глаза и ценники, прицепленные на шеях, так что выглядели они словно рабы на рынке. А потом вышел, остановился перед собором с кофе, обжигающим мне пальцы, и просто пялился. Ну да, баран на новые ворота, именно так. Не мог я оторвать взгляда от этого варварского громадья и жестяного сияния позолоченных куполов. Вот вроде бы – польская Церковь – это Церковь латинская, вроде бы как Польша принадлежит старой и рафинированной цивилизации Запада, цивилизации умеренности и тонкости, но, как до чего доходит, так никто уже в эту тонкость и не верит. Каждый прекрасно знает, что блеск и громадье срабатывают лучше всего.

На фоне пели деревенские петухи. Я стоял у подножия собора и глядел на громадные фигуры над входом: у Богоматери было несколько запавшее лицо, зато из нее струилась такая сила, что пригибала к земле святых, стоящих по обеим от нее сторонам. Пястовский орел на башенке был похож на распятого. В средине же все истекало золотом, било в глаза сиянием, китчем, уродливыми, зато помпезными картинами. Ангелы с крыльями, сформованными под топор, выглядели словно армия красивых эльфов-клонов, которая, не моргнув глазом, затопчет все злое, гадкое, мордорское. И уродливое – но уродливое таким себе обычным, не блестящим уродством. У стульев в рядах были спинки с резными гусарскими крыльями, и когда верующие на эти стулья садятся, они выглядят словно гусарские отряды.

Все это как-то ассоциировалось у меня с Межигорьем Януковича. Точно такой же дешевый вкус, точно такая же потребность в варварском великолепии. Чтобы глядящий на все это сам валился на колени.

У меня случилась какая-то странная, лихеньская мания. Возвращаюсь сюда уже третий или четвертый раз. Собор выглядел словно небесный НЛО, прибывший в Польшу прямиком из рая типа "под богато", который искушает золотыми хронометрами, новейшими моделями BMW из салона на первом уровне Райской Торговой Галереи, драгоценностями Блысковски[192] и вообще – шиком. С неба, что выглядит как вековечный спа-курорт в престижном местечке, выкупленном за взятку у Небесного Национального Парка, где золотые рыбки скусывают сошедшую земную оболочку. Это вам не банальное, общегражданское, республиканское небо, где все пользуются вековечностью скромненько, почтенно, в белых простынках и босиком, но такое небо, где все олигархи, богачи, краснокаблучники[193], принцы, магнаты или – по крайней мере – владельцы сети соляриев.

Сказать не могу, данный НЛО в окружение вписывался. Потому что свой золотой купол он вздымал среди всех этих домов и крыш самой различной формы и стоимости, а вокруг купола собирались в кучу все те вывески, что розовыми, желтыми, красными буквами вопили, что, мол, ремонт глушителей и новые шины, что мороженное в кредит и кредиты на мороженное. И повсюду кичился новый польский асфальт, уложенный на деньги ЕС, черный и жирный, словно свеженький пирожок с маковой начинкой. Асфальт, который еще не успел потрескаться, пойти пузырями и разлезться. Хотя нечего опасаться, еще успеет.

Каждый, кто следит за польским хаосом, прекрасно знает, что в этом безумии имеется своя метода. Что этот хаос внутренне связан. Что – да – вращается он вокруг черной дыры у себя внутри, но только и ждет, чтобы выдать из себя чего-нибудь архипольское. И выдал – Лихень. Я не могу представить подобный собор, допустим, в Будапеште, Берлине или хотя бы в Праге, зато он спокойнехонько мог стоять в грузинском Батуми или в македонском Скопье, в городах, гораздо более интересных, чем Берлин, Будапешт или Прага, поскольку, подобно Польше, они объединяют в себе крупнейшие из всех возможных стремления и видения с варварством, неумеренностью и искривленностью.

Варварский хаос – это польская форма, которую мы не замечаем, потому что выталкиваем ее из памяти. Потому что мы стыдимся ее, ибо нам хотелось бы быть другими. Нам хотелось бы быть Западом, но не тем, реальным, который нас в очередной раз предал. Польша взбунтовалась против Запада, поскольку тот оказался чем-то иным, чем должен был быть. Золотые, сияющие неоны превратились в банальные рекламы Rossmann и Lidl. Доджна была стать страна богатства, а вышла – страна левацтва. Должны были быть задницы с разворотов "Плейбоя", в быстрых тачках, а пришли драчки феминисток, что слово "задница" женщину оскорбляет, плюс нагоняй от зеленых, что быстрые тачки отравляют атмосферу. Не говоря уже о том, что "Плейбой" покончил печатать наготу.

И-эх, поляки, да мы тут у себя получше Запад устроим, только подождите. И сделаем то же самое, что и всегда: возьмем от вас только то, что хотим, а не то, чем вы нас кормите. Съедим ваше мясо, а салатик оставим. И выставим то, что от вас возьмем, так, чтобы оно нам, а не вам нравилось. Лучше всего: на кучу, чтобы была большой. Возьмем от вас, по-пански, фонды ЕС, те или иные технологические know-how, германские автомобили, французские сыры, шведскую мебель, сверху присыплем республиканской фикцией, чтобы не получилось так, будто бы мы такие большие хамы, что без трусов по улицам ходим, ведь и у нас республика, да что там – Жечьпосполита[194], а потом скажем Западу: дал, фраер, так что теперь собирай. Огонь костра уж догасает[195]. Здесь тебя никто не любит. А свои цацки оставь здесь, на месте.


Я шел на Голгофу. Думаю, что все туда должны пойти. И я не стебусь. Анджей Стасюк[196] писал, что приехал в Лихень насмехаться и стебаться, но это быстро прошло, и он был прав: здесь не над чем насмехаться, сюда необходимо приехать, чтобы понять Польшу. Не то, чтобы сразу молиться, но чтобы увидеть, что так долго в качестве "настоящих европейцев" мы выталкивали из собственного подсознания. Чтобы увидать, кто мы такие.

Лихеньская Голгофа для польской формы это то же самое, что и эстетика Dia de los Muertos[197] в Мексике или же ярко раскрашенные Богоматери по всей Южной Америке. Или городские легенды в Штатах, или интерьер чешских пивных. Это отражение народной души, нечто, исходящее из нутра польского народа. Это, а еще, возможно, disco polo[198]. Сон, который мы сами про себя видим.

В Лихень идут за тем, чтобы восхищаться, но, в то же время, чтобы и посмеяться. Ведь прикольно смеяться над самим собой, а я знаю, что Лихень – это еще ведь и я сам. Впрочем, ну а как, скажите, можно пройти безразлично мимо Пещеры Измены, мимо Грота Откровения, где ангел предлагает Иисусу чашу, а вместе с той чашей, голую электрическую лампочку, которая загорается, когда верующий включает в гроте свет с помощью такого же выключателя, как у себя дома в сортире. Или же рядом с бетоном, выдающим себя за мрамор, со всеми теми голубыми и красными прожилками, нарисованными тоненькой кисточкой. Или рядом с Часовней, в которой следует Упрашивать простить грех Курения и Потребления Алкоголя, где висит бичуемый Христос, а у бичующих его гадов злые лица то чертей из вертепов, то несколько из представлений о "конце цивилизации белого человека", потому что у одного из них желтая рожа монстра-татарина, а у второго коричневая харя, закутанная в арабский тюрбан. Все это, и правда, следует увидеть. Например, печального святого Петра, рядом с которым размещена позорящая его табличка с надписью: "Трижды я отказался от своего учителя". И петух, который в той истории прокричал трижды, а теперь непрестанно ругает бедного Петра сверху вниз. Ангелицу с прической пани Йолы с почты или Грот Успения Богоматери с табличкой "Выходя из грота выключи за собой свет"[199].

Ну, ясное дело, что я над всем этим стебусь, а почему бы мне этого и не делать. Но я далек от презрения. Презирать Лихень – это немножечко так же, как блистать в большом городе и стыдиться родственников из какой-нибудь Богом забытой деревушки за то, что они могут нанести грязи в гостиную. Это, словно бы скрывать от мира какую-то часть личности. Да, да: мы тут смеялись, что мы, поляки, боимся открывать шкафы, потому что из них выпадут трупы, шелковые-едвабные[200]. Но глядя с другой стороны польского дрына, мы не были готовы признать, что Лихень – это тоже мы. Sacro polo (с одной стороны – "освященная польскость", с другой стороны – "польская святость", а с третьей: "святая музычка"), disco polo: да, это мы. Понятное дело, нечего идеализировать "сельскую невежественность" – но попытки перепахать всю эту эстетику, высмеять ее до дна, походят на попытки спрятать перед изысканными гостями наших деревенских родичей с грубыми манерами. Потому что гости, раньше или позднее, уйдут, а нам с родственниками еще жить и жить. И с ними стоит определить какой-нибудь модус вивенди[201]. Хотя бы ради собственной безопасности. Ведь когда-нибудь, в конце концов, эти родственнички нас побьют и сунут нас всех в подвал. Только подождите…


Так называемая правыми "левацкая Польша" не чувствует себя частью Лихеня, заявляет: "Лихень – это не мы", отсекает себя от варварства, вот только созданное ею государство, нечего скрывать, является и было варварским. Достаточно на него поглядеть, на созданное ею публичное пространство, но не только. Польский SLD[202] был варварской псевдо-левой партией, натягиваюшей на себя демократические одежки, потому что "это прилично", "так надо", в противном случае, мы бы остались в мире одни; а вот Польша Гражданской Платформы – это был варварский центр, на первый взгляд стремящаяся к европеизации страна, которая за деньги ЕС строила дороги и стадионы, но у которой не было ни энергии, ни потребности создать прилично функционирующую, заботящуюся о гражданах республику с республиканскими принципами, обычаями и заставляющими их уважать институциями. Польшу Гражданской Платформы можно сравнить со страной галло-римлян, спародированной в Астериксе, которые перенимают культуру из Рима и неумело переделывают свои галльские халупы так, чтобы те походили на римские виллы. Можно было создать собственное качество, ведь в Польше есть куда идти, Польша ведь не один только Лихень – но на это махнули рукой. Элиты европеизировались, остальная часть страны находилась в европейском чистилище, междумирии: географически вроде как и Европа, но не та, не настоящая. И, наконец, это междумирие взбунтовалось. И в поисках символа бунта протянул руку как раз туда, куда ему интуитивно было ближе всего: именно в Лихень.

"Левая сторона" Лихень презирает, но не в состоянии выбросить его из польскости, ибо трудно найти нечто более польское, чем народная религиозность, так что "левые" сами себя убирают из этой вот польскости. В чем им сильно помогает хейтерская[203] риторика правых. Но вот тут все встречаются с определенной проблемой: из польскости не слишком-то много есть мест, куда можно уйти. В Европу? Так она чуть ли не на ладан дышит, впрочем, европейской тождественности так и не имеется. На почву какой-нибудь идеологии в качестве тождественности? Ну ладно, а какой? Так что "левая сторона" существует как бы в странном подвешенном состоянии, в недотождественности, обижаясь на польскость, но все время возвращаясь к ней, как к семье, драчливой и агрессивной, поскольку одержимой семейными тиранами и ханжами. И все они вопят: что либо леваки к ситуации приспособляются, либо пускай валят отсюда. Куда угодно. К примеру, на Мадагаскар[204].

Всегда найдутся такие, которых необходимо "разуть" из польскости, даже если они и являются польскими гражданами, и которых необходимо "вытолкнуть из ключевых секторов", потому что они в них уж слишком "представлены". А дальше одна и та же скучная схема: выталкивание, перехват, метание краской в витрины магазинов, дрейф власти вправо, в сторону крайне правых, демонтаж демократии и внедрение системы вождизма. И мы переживем это в очередной раз. И никто даже не сориентировался, что действительность давным-давно уже переросла сам Лихень, который расширяется за средства Европейского Союза и в своих подвалах развешивает картинки, восхваляющие день вступления в Европейское Сообщество.


Но не одна только польская "левая сторона" далека от согласия с польским государством. "Правая сторона" тоже не горит принять его таким, каким оно есть.

Вот это вот "люби, сволочь, родину, иначе выебу" является требованием трагическим и гротескным, ибо выглядит на принуждение к сексу силой, со стиснутыми зубами. Инстинкт отбрасывания всего критичного свидетельствует о том, что такая "любовь" представляет собой гноящуюся рану. Ненависть к "Польше в руинах", к той самой безнадежной "посткоммунистической" действительности, представляет собой детскую тоску по по Польше воображаемой, несуществующей, населенной духами проклятых солдат и отрядами польских героев. Все это должно прикрыть безнадежную будничность. Кондоминиум[205] "Безнадега".

Сам Ярослав Качиньский является наилучшим примером этому. Родившийся уже после войны, но воспитанный с головой, по самые уши укорененной в междувоенный период, словно в цветочный горшок, он рос в атмосфере, которая была неким отчаянным сном о междувоенных годах, в то время как в реальности существовала пресная ПНР. То есть, Качиньский рос в состоянии шизофрении, и именно она его сформировала. Польша Качиньского не существует и никогда не существовала, поскольку такой вот идеализированный междувоенный период – это сказка. Качиньского воспитали духи и демоны, и вот теперь именно к такой Польше духов, к такой, которая никогда не существовала, он ведет сторонников, сделав из своей Польши религию.

А поляки за ним идут, поскольку поза, которую он сам принимает, поза, в которую воплощается – поза предвоенного интеллигента, с речью из иных времен, с головой, застрявшей в иной эпохе – их убеждает. Ибо ведет их наполовину дух, наполовину человек, представитель иной Польши, который, возможно, и не знает, сколько стоят огурцы в овощном магазине на углу, а за покупки платит свеженькой двухсотенной купюрой, но тем и лучше, поскольку он не касается этой облядовавшейся земли. Потому что он выводит народ из Польши, дома рабства, серости, безнадеги и пост-коммууны – в иную Польшу, в ту самую, в которой существует его собственная душа. В Польшу Обетованную.

Да, это и есть чистейшей воды Лихень. Это и есть творение лихеньской Польши. Китчеватой и дешевой, как лихеньская Голгофа, но являющейся чем-то вроде реализации польского наипервейшего инстинкта.

Лихень – это детская польская мечта, Польша писанная, красивая словно междувоенный офицер, идеализированная как Иисус на религиозной картинке. Польша независимая и мифическая. Но вместе с тем и варварская. Китчеватая, сведенная к парадам, к демонстрации силы, к похвальбе собственной силой. Глуповатая, детская, варварская, недозрелая. Нет, нет, нельзя ее презирать, поскольку это же мы, наше подсознание. Но следовало быть ответственным, это детское, капризное топанье ногами; это польское распущенное дитятко, вопящее "хочу-у-у!" необходимо держать на поводке и не разрешать плевать на разум.

А мы этого не сделали. Не сдержали нашего внутреннего короеда. Ну да, воспитание без стрессов, и теперь мы можем только лишь глядеть на то, как он разошелся. Как восхваляется тот малюсенький и воображаемый моментик, в течение которого мы показали миру кулак, когда хоть на миг могли всем мстить в регионе. Забрать себе Виленщину – а что! Тешинскую область – потому что могём! Требовать колоний – потому что у других тоже имеются, и хотя то был чистейшей воды фестиваль польской закомплексованности, для польской слепой незрелости то был фестиваль национальной гордости. Момент кайфа, к которому мы возвращаемся, словно наркоманы. И удивляемся тому, что никто, в особенности – Запад, не желает нашей единственно польской перспективы, той самой "единственной правды", о которой Ярослав Качиньский говорил в знаменитой речи после выигранных выборов (во время которой он, кстати, открыл существование постмодернизма). И что никто, стоя на коленках, не исполняет своей священной обязанности, которой является поддержание Польши при жизни. "Грузия – это икона, а ее рамка – весь мир", - поют грузины в своем национальном гимне, а в принципе, могли бы петь и поляки. Ведь это строка по мерке Лихеня.

Но такова уж Польша. И что с ней делать? Отказаться от нее? Возненавидеть? Реформировать? Образовывать? Погладить по головке? Успокоить? Как?


Возвращение в Бордурию, или же вступление


Недавно я разговаривал про ситуацию в Центральной Европе с одним американским дипломатом. Он говорил, что ой-ой-ой, хватался за голову, спрашивал, ну как так можно – но весь его язык тела, система ласковых и снисходительных полуулыбок, интонация демонстрировали, приблизительно, следующее: "ну хорошо, а чего ты ожидаешь от диких славянских стран с восточного конца света"№. Я знал эти снисходительные улыбочки из разговоров с западными деятелями в иных "диких концах света", в Украине, на Балканах, на Кавказе. Повсюду и всегда это выглядело одинаково: это клёво, что вас волнует вся эта демократия и права человека, но чудес не бывает, а Восток – всегда остается Востоком. Это Руритания, Бордурия, Эльбония, Молвания…

Я много езжу по Центральной Европе. От Адриатического моря до Черного, от Балкан до Балтики. Езжу через все эти Бордурию, Руританию, Мольванию, Эльбонию, Кракозию. Через все эти несуществующие страны из нашей части Европы, которые функционируют в западной попкультуре. Отражение стереотипа. Началось с Руритании. В конце XIX – начале ХХ века ее создал Энтони Хоуп, британец. Ему нужна была подходящая сценография для собственных приключенческих романов. Сценография несколько экзотическая, а немного и нет. В основном, речь шла о том, что пришелец из "настоящего мира", с Запада, прибывает в странную, не до конца цивилизованную страну, погруженной по самые уши еще в феодальной истории, где герой переживает странные приключения, вращаясь среди немецкоязычной аристократии и между простым, вечно грязным народом, состоящим, как писал один из эпигонов Хоупа, из "грязных славян и гуннов".

Загрузка...