В Австрии мы сидели в старом австрийском домике у знакомого. Участники вечеринки разделились на две группы. В одной комнате – мы, восточная Европа, водка, огурцы и какие-то подозрительные субстанции, а потом, когда все уже были хорошенькими – какие-то восточные мелодии из Youtube, тыць-тыць и вообще. Австрийцы из любопытства иногда заскакивали на рюмочку и поглядеть, чего это у нас тут творится, после чего возвращались в свою комнату и пили там виски. Мы иногда заскакивали к ним с ответным визитом вежливости, и так оно все и выглядело. Около двух ночи мы культурно отправились спать. Вполне возможно, что даже приняли душ. Мы повалились там, где были. Если кто и дотащился до кровати, то не трудился тем, чтобы раздеться.
Когда утром я спустился на завтрак и толкнул двери в кухню – меня буквально замуровало.
Австрийцы сидели за столом, а из радио – честное пионерское слово – звучало Над прекрасным голубым Дунаем. За широким окном расстилался вид на Альпы, а они намазывали булки маслом.
Неподалеку был дом Томаса Бернхарда[88]. Мы пошли, чтобы найти этот дом. Ходили по улочкам вверх и вниз. Люди говорили нам "grüss Gott". Мы отвечали. Берхард, вроде как, с местными сжился. Он, вроде как, интересовался ценами на пиво и подобными вещами. Якобы, он мог часами рассуждать про трактора.
Возвращались мы вечером. Уже стемнело. Мы срезали дорогу между домиками. Все-таки, чувствовалось здесь нечто родное. Несло навозом. На лугу стояли лошади. В конюшню их загоняла пожилая женщина в резиновых утепленных ботах. Нашему хозяину, Тоби, который приехал сюда в дом своего деда и бабки, она крикнула нечто такое, как и мне кричат люди из родной деревни моей мамы: "А ты это от кого?".
В музее маленького городка в Нижней Австрии на фотографиях мы осматривали те же самые стены, что за окном, вот только те были покрыты свастиками. В городке рассказывали, что после войны они еще проступали из-под краски.
Мы возвращались в Чехию.
А там вовсе не было иначе. Великогерманская пропаганда в габсбургские времена представляла Чехию угрозой для германской стихии. В Вене пугали, что их становится все больше, на вывесках все больше славянских фамилий, а сами они имеют наглость называть Вену крупнейшим славянским городом. Прага – говорили тогда – уже пала.
Прага
Прага. Когда я был в ней осознанно в самый первый раз, она считалась первым шагом Запада в Восточную Европу. Город располагался неподалеку от границы и далеко от Москвы, так что Запад мог попытаться и отважиться. Ну, это было словно проверка ногой воды в озере: холодная или не сильно. Брюс Уиллис – сообщали только-только проклевывающиеся цветные бульварные журналы, которые всем тогда казались такими западными- купил в Праге дом! Здесь можно было купить матрешки и русские меховые шапки-ушанки. То было символом Восточной Европы. И еще - пластмассовые калашниковы. Это здесь. И в Берлине. А дальше уже: только лишь в Москве и, возможно, в Петербурге. И нигде больше. Только лишь на первой и на последней остановке..
А для меня Прага уже тогда была иной. Да, все это было славянщина, вне всякого сомнения, но славянщина какая-то странная. Такая, которая интуитивно становилась мне близкой. Такой, какую хотелось. Была она какая-то не славянская, не имеющая много общего с тем, что пряталось под детским славянским воображением – Кайка и Кокоша, Пяста в белой рубахе, и даже Домана[89], бьющего немца и спрашивающего: "И что, за Лабой тебе скучно было?".
Экзонимы
Но вот кто знает, возможно, как раз эта зияющая не-славянскость в славянскости в Чехии и является наиболее искушающей. Может потому я всегда засаживаюсь, совершенно без какого-либо смысла, в какой-нибудь пивной, заказываю пиво и гляжу на эту добросердечность, совершенно нетипичную для славянской взъерошенности. На эти таскаемые с безразличным удовлетворением пивные пузцы, на эти тяжелые, неспешные жесты, на этот вздымающийся к верху несколько гогочущий смех. Заказываю гадкие утопенцы с луком и надеюсь, что поедая эту маринованную холодную свинину, я познаю некое преображение. Ну да, это нас искушает и привлекает. Этот однозначно немецкий оборот чешскости.
Когда-то я видел карту польских экзонимов: польских версий собственных имен за границами страны. В основном, они относятся к восточным территориям. Литва, Белоруссия, Украина, Россия. Совсем немного – Спиш[90], а дальше, к западу, к югу – уже только лишь столицы и крупные города: Прага, Будапешт, Кёльн.
Чехи, в свою очередь, имеют собственные экзонимы, разлитые широкой лужей в сторону Германии. Сразу же видно, где кто шел, куда кого тянуло. Бранденбург для них это Бранибор; Мюнхен – Мнихов, Ганновер – Ханов. Линц – это Линец, Штуттгард – Штиград, Зальцбург – Сольноград или Сальцбурк, Грац – Штырски Градец. Даже датский Копенгаген – это Кодань.
Мы живем неподалеку от Циттау, но поляки еще не научились этот город – как чехи – называть Житавой, хотя таое название имеется в польском языке. Но Циттау для жителей польского пограничья – это Циттау, и точка. Это все так же иная действительность.
Я люблю приезжать в окрестности Житавы, туда, где находится тройной стык чешской, польской и немецкой границ. Это зеленый луг, разделенный водой. Германию от Польши и Чехии отделяет Ниса. Польшу и Чехию разделяет речушка с названием Любута, хотя, по сути дела, называть это недоразумение рекой – это уже злоупотребление.
Когда я был там в самый первый раз, стояла весна, и на деревья начала вползать зелень. Между Польшей и Чехией, перескакивая с бережка на бережок, шастал кот. Я глядел на него и размышлял над тем, а вот как его подчинить. Кот – это кот, но польский кот и чешский кот – это два разных кота. Я глядел на эту струйку и размышлял над тем, а где может быть средина этого вот потока, поскольку, в соответствии с международным правом, как раз по средине потока и проходит граница, разделяющая два государства. По одной стороне этого едва текущего несчастья – городская Чехия со всем своим чешским этосом[91]; с другой – пост-сельская Польша с народным католицизмом и всеми своими травмами.
По чешской стороне был порядочек. Без излишеств, но все-таки. Пахла скошенной травой. Велосипедная дорожка была выложена плиткой. На лавочке сидели три каких-то типа и глядели на немецкий берег. И пили пиво. Говорили, что этот Шенген надо в задницу сунуть. Никому он нафиг не нужен. В Германию они не ездят, да и смысла. А вот поляки, суки, переходят на чешскую сторону и бутылки бьют. Понятное дело, согласился я, чего бы и не бить.
Между польской и чешской сторонами стоит старый, еще довоенный граничный камень. Вырезанная в камне "D" замалевана черной краской в виде буквы "Р". С польской стороны – шрам от костра. С немецкой – крест и черно-красно-золотой флаг.
На польской стороне, словно немая гвардия, стояли ряды садовых гномов. Пограничная армия из терракоты. При гномах крутился какой-то стареющий уже мужичок. Асфальт сделался на минутку польским и в выбоинах, чтобы через мгновение сделаться немецким.
Но Циттау, все же, было Циттау. Никак не Житавой. Житава звучит слишком по-свойски, а это был другой мир. Немецкий ламинат покрывал старую, добрую Центральную Европу. Один немец как-то сказал мне, что в немецком восстановлении к жизни, в покрытии всей действительности лаком порядочности есть нечто тоталитарное. Лично меня это убедило не до конца, но что-то во всем этом имелось.
В Циттау я пил кофе на рынке и глядел, как ведут собственную жизнь немцы. Постепенно и без спешки. Они носились с этими своими тряпичными сумками, выводили на прогулку свои элегантные прически и не бросающиеся в глаза элегантные оправы очков. На обложке одного из выложенных в киоске журналов жирным шрифтом было напечатано, что германские пенсионеры не слишком-то знают, что делать с бабками. Какие-то охипстеренные молодые немцы въезжали в обновляемый дом. У девушки были светлые волосы, и она покрикивала на своего парня, выглядящего почтенным подкаблучником. Мне было ужасно скучно в этой их Житаве, а ведь это была всего лишь бедная, заброшенная восточная Германия, из которой все бежали на Запад. С облегчением, и ведя отчаянную борьбу с собой, чтобы не заснуть, я вернулся в Польшу, которая, по сравнению с той приглаженной реальностью – ну просто кипела. Какие-то бритые налысо типы ловили рыбу в Нисе. При этом они плевали в воду. По другой стороне, по набережной, бегал немец. Не в панике бегал, никуда не убегал – человек занимался джоггингом. С польской стороны я следил за его немецким джоггингом. Да, да, за частью его немецкой жизни. Вот он приостановился, сделал несколько приседаний и поглядел на меня, бессмысленно стоящего по польской стороне человека, который пялится на него. Он поглядел на кусочек моей польской жизни, быть может, удивился, что я трачу свое время на нечто столь непродуктивное, как стояние над рекой и слежение за немцем, который работает над собственным физическим состоянием, только он не дал всего этого по себе познать только вежливо помахал ручкой и побежал дальше.
Далеко, по другой стороне реки, был виден какой-то немецкий дом, а при нем немецкий автомобиль. По польской стороне мужик в растоптанных сапогах ехал на велосипеде. Какая-то семейка из богатыньского среднего класса ехала на собственном "ауди" на немецкую сторону. Вернись денежка к деньгам…
Богатыня
Богатыня, польский остров на конце польского мира. Польский, находящийся на суше Хель[92], окруженный вместо моря чешскостью и немецкостью. В от остальной части Польши он отрезан гигантской дырой в земле, словно лунным кратером, который нужно объезжать и который выглядит словно картина чистейшей воды апокалипсиса. Ну а немецкость… Немецкость повсюду. И в самой Богатыни, и с левой стороны от нее, и с правой. В Богатыни, в центре, стоят дома в эльзасском стиле, выстроенные еще в те времена, когда город назывался Райхенау. Жабка[93], Польская Почта с выложенными на прилавках Иоанном-Павлом II, кулинарными рецептами, написанными монашками, и детскими раскрасками типа "раскрась Мешко и Домбровку[94]" и "соедини точки, и нарисуй проклятого солдата", - а вокруг торчит немецкая архитектура, правда, придавленная польбруком и прореженная покрытыми пастельной штукатуркой домами времен ПНР и III Жечипосполитой. Ближайший город в Чехии называется Фрыдлант, где немецкость настолько сплавилась с чешскостью что уже просто непонятно, где что, где руки, где ноги, где Лойза, а где Алоис. Куда не повернешься – немецкость: и сзади, и с боков, и спереди.
Парнишки на паркинге стояли у открытого капота "ауди А3" с номерами в Циттау. На паркинг въехала полицейская патрульная машина, но только лишь затем, чтобы развернуться. Парнишки глядели за мусорами глазами, похожими на снежки. Впрочем, стояла зима, и все было грязно-серым. Даже разноцветная штукатурка восстановленных домов. Восточную Европу кнутом не погнать. Тут никаких шуток. Парнишки, в конце концов, капот захлопнули. Один из них вытащил из кармана смартфон и насыпал на нем две белые дорожки. Вытащили трубку и вдохнули. Потом посидели в машину, время от времени врубая зажигание и газуя насухо. Потом снова открыли капот. Через какое-то время вновь приехала полиция, и опять – чтобы всего лишь развернуться. Парнишки опять за ними глядели глазами, похожими на комья грязного снега, затем снова насыпали пару дорожек и нюхнули над открытым капотом.
Но польскость здесь тоже каким-то макаром манифестируется: здесь на этом последнем куске Польши, на последнем бастионе польбрука, цветной штукатурки и шильдозы, костёлов, как это кто-то когда-то определил, похожих на кур; защитных дорожных барьеров типа U12 и убежденности в том, что все желают нас объегорить, к чему-то подстрекнуть, чего-то нам впарить или вообще нас зарезать. А мы же сами ничего никому не делаем, потихоньку, вот тут, в уголочке, чего-то мошенничаем, по-своему. Именно так манифестирует здесь себя Польша. Например, деревянностью. Если ехать в Богатыню с севера, то проезжаешь мимо ресторанчиков в стиле деревянных трактиров. Вроде как польская еда, традиция, гордость. И мне все это даже начинает нравиться. Вся эта демонстративность: здесь, куда ни глянь, развалины пост-германской цивилизации, как бы там ни было: рафинированной, а мы вот вломимся сюда с сельской хатой и бабулиными варениками. Мне это нравится, серьезно. А вернее, нравилось бы, если бы это была правдивая демонстративность; но, подозреваю, что речь идет лишь о не слишком замаскированном комплексе. Ведь если бы было в нас неподдельное презрение варваров, которые говорят: а вот вам хуй, спалим мы вам эту вашу Европу, мы уже уничтожили оставшуюся после немцев архитектуру, пришпандорив к ней вывески с надписями: КУМОЛЬ, ДЯДЬКАРЕКС и КУЗЕН-ТЕХ: СНЯТИЕ СИМ-ЛОКОВ, НЕЙТРАЛИЗАЦИЯ ПРОТИВОВЗЛОМА, и вообще, к старым, изысканным каменным домам мы относимся так же, как жестяным гаражам на свалке – и замечательно; а теперь еще выстроим здесь наши деревянные хаты, в которых станем подавать свиные котлеты величиной с колодезную покрышку. Если бы хоть была в нас отвага Дугина, который говорит: а насрать нам на вашу цивилизацию, загоним мы всех вас в курные избы, в церкви, заставим совместно молиться и под кнутом стонать похвальные для царя-батюшки песни.
Нет, мы пытаемся убедить всех, будто бы мы цивилизованы, что Европа, что кружева, что не с поля ветер, первая в Европе конституция, это вам не хухры-мухры – а потом мы доказываем уже нечто совершенно противоположное: к примеру, хитрожопо раздумываем над тем, как бы это собственную конституцию, внучку той самой первой в Европе, втихую размонтировать, вокруг пальца обвести и надурить. На весь мир вопим, что это мы французов учили ножом и вилкой пользоваться, а потом – например – заменяем государственное телевидение трубой, через которую прокачивается настолько примитивная пропаганда, о которой даже в ПНР никто не слыхал. Потом, когда уже все вокруг над этим смеются, обижаемся и требуем от правительств стран-соседей, чтобы они взяли всех этих смеющихся за задницы – ибо это ж кто видел, чтобы прямо вот так смеялись. И это над народом, который французов учил ножом и вилкой пользоваться, имел первую в Европе и вторую во всем мире конституцию. И мы этого требуем, доказывая тем самым, что ничегошеньки из этой нашей первой в Европе конституции не понимаем.
Лужице
В Чехию можно въехать и со стороны Лужиц. Лужице, если у кого имеется охота, можно рассматривать как переходную форму между Чехией и Германией, скажем так: истинной.
Из Берлина в Прагу можно проехать через Будзишин. Немецкий Баутцен. Не знаю, есть ли смысл искать здесь какую-то особую славянскость. Наверняка, только лишь в воображении, потому что город выглядит как любые другие немецкие города. Но воображение подсказывает, чего нужно выискивать. При случае обнажая то, о чем по-настоящему думаешь про эту свою часть Европы. Ведь понятно же, чего ищешь: заброшенность. Славянский бардак. Немножечко хаоса во всем том немецком, упорядоченном и нудном мире. Да – лужицкость для иного славянина, это, прежде всего, славянскость. Славянскость – это восток. А восток – оно всем понятно.
Так вот, когда я ехал из Германии в Чехию через Будзишин, мне казалось, что я обнаружил ту самую славянскую заброшенность и заскорузлость. Германия в Будзишине выглядела чуточку словно Чехия. Понятное дело, я так себе все это лишь воображал. А может и нет. Вот честное слово, не знаю. Может быть, я просто с исключительным вниманием искал того, что хотел увидеть. Очень многие мужики носили дурацкие усы и традиционные прически под чешского футболиста. И тут, и там называемого, в обе стороны, ГДР-овским. В женщинах тоже было нечто пост-социалистическое - какая-то усталость, расслоение, тяжесть. Или это так мне казалось. И я нашел, потому что искал. И грязцу обнаружил, и пыльность. Ищите – и обрящете. Мы припарковались в центре Будзишина и – и действительно – можно было почувствовать как раз Будзишин, не обязательно Баутцен. Но было нудно, как часто бывает в Германии.
Мы ехали в сторону Чехии. Над Лужицами смеркалось, но небо на западе еще было розоватым, так что все выглядело словно гаснущий пожар. Я представлял, а вот что бы было, если бы Запад и вправду сгорел, если бы в этой Центральной Европе мы остались одни. И у нас за спинами уже один только Восток. Если бы Старый Континент завалился, приблизительно по Лабу-Эльбу, если бы в Атлантику с шипением и брызгами провалились британцы, французы, голландцы, итальянцы, немцы. Весь тот романско-германский конгломерат. Те народы, которые возникают сами из себя и являются вариантами самих себя: голландцы, люксембуржцы, немцы, датчане, шведы, норвежцы, испанцы и португальцы. И остались бы только мы, которые, впрочем, тоже сами от себя происходим. Потому что как-то нужно было разгруппировать. Чехи, которые влезли в уютную котловинку между Судетами, Карпатами и альпийским предгорьем; словаки, что сбились в кучу под Татрами как цыплята под квочку, чтобы не позволить себя омадьярить; поляки, которые широко разлились по равнине между Карпатами и морем; русские и украинцы, которые разлились еще шире; сербы, что влезли между Дунаем и горами, и хорваты, что окрестились по-латински и поменяли итальянцев на далматинском побережье. Лужичане – а что с лужичанами? Остались бы они с нами, с сербами, чехами, русскими, или же – словно немцы – затонули бы в Атлантике, если бы случился некий обвал нашего недоконтинента?
А может и чехи должны были открошиться, затонуть – если бы все это затопление осуществлялось в соответствии с принципом: кто Запад, тому в море?
Что бы мы сделали без Запада? Кем бы тогда были? Откатились бы в развитии, попали бы в некую родимую версию католицизма, который голубили бы как памятку от старых, лучших времен? Поклонился ли бы нам Дугин? Не потому ли, собственно, он так поражает и увлекает, что мы подшкурно чувствуем в этом бородатом, юродивом сукином сыне наше подсознание?
Так что я ехал через немецкие Лужице в Чехию, желая увидеть славянскую припыленность, и видел ее, поскольку для желающего это никакой сложности не представляет.. Маленькие бензозаправочные станции выглядели печально, а местечко-деревушки не были так уж сильно присыпаны германской прилизанностью так что выглядели весьма по-человечески. И весьма по-центральноевропейски. А позднее, где-то на перевале, мы въехали в Чехию, и немецкие вывески сменились славянскими вывесками, и этот вот славянско-германский симбиоз выглядел так удивительно натурально, что я в эту натуральность почти что даже поверил.
Первый раз в Лужице я приехал поездом. Паровоз прокатился над черной границей, темной в ночи, словно густая венозная кровь. По польской стороне вокзалы тогда еще выглядели словно тот вокзал в Кутно из песни "Культа": глаза лопались от взгляда[95]. Вокзал в Коттбусе-Хочебуже был весь вылизанный, и там чирикала дикторша, объявляющая прибытие и отбытие поездов.
Перед вокзалом крутились панки. Культурные такие панки. Сигарет не хотели. Пришлось их самому приманивать и угощать. Когда они узнали, что я поляк, предложили выпить. Мы пробовали вместе ходить по улицам и выпивать, только как-то не слишком у нас выходило. Разговор как-то не слишком клеился. У меня частенько разговор не клеится. Да и о чем я должен был болтать с панками из Коттбуса, пускай это и был Хочебуж. Что анархия? Что пиво клёво заходит? Впрочем, не слишком-то оно клёво и заходило. С каждым глотком голова болела все сильнее. На улицах таблички были на двух языках. Bahnhofstrasse была Dwónišćowa Droga, а Berlinerstrasse – Barlinska Droga. Я спросил у панков, чувствуют ли они себя лужичанами. Мне ответили, что не дюже, разговаривать по-лужичански, понятное дело, тоже не умеют, но зато на ратуше у них имеется не только надпись "Rathaus", но еще и "Radnica". Вот эти они ужасно были горды. Мы попрощались, а я пошел проверить. И действительно, именно так там и было написано.
Самое лучшее, что немцы могли сделать лужичанам, это попросту позволить им быть теми, кем они сами желают. Написать им на ратуше "Radnica", а из Berlinersrasse сделать Барлинскую Дрогу. И сказать, что те, в принципе, могут все. У нас ведь демократия, так что пожалуйста. И тогда уже не за что будет бороться, и более ценные деньги вытеснят менее ценные, более привлекательная культура вытеснит локальную, естественным порядком более слабую. Таким образом лужицкость будет сведена к скансену или, в наилучшем случае, к хипстерскости. Да и вообще, где тут проблема, если свободно можно быть и немцем, и лужичанином? Кто может подобное запретить – да и зачем, собственно, запрещать, раз такой статус решает все проблемы, дилеммы и болячки тождественности? До тех пор, пока немцы их прижимали, до тех пор и было сопротивление. Так пускай немцы себе волосы на голове рвут, что силой германизировали великополян. Пущай ругают сами себя за Хакату[96]. Кто знает, если бы тогда великопольским полякам позволили делать то, чего тем хотелось, они сами бы постепенно переходили в немецкость. Или же болше в нее переходило. Как предки Ангелы Меркель, например. А так – да пожалуйста.
Лужице долгое время были славянским островом – от Польши отделенным немецкоязычной Силезией, от Чехии – горами, страной судетских немцев. После Второй мировой обе страны сблизились и коснулись Лужиц.
И вот тут-то в Польше воцарилась любовь к недавно открытому "младшему, слабому брату". Поляки сами себя назначили опекунами Лужиц. Был выдвинут девиз: "Над Лужицами польская стража". Вот только самим лужичанам, если уж что, ближе было к чехам. Если же говорить про стереотип поляка, то лужичане разделяли его с немцами: поляк всегда ассоциировался с бедняком. Сезонным работником, "бродягой".
Петр Палыс из лужицко-польского общества Pro Lusatia и знаток данной тематики, рассказал мне историю, которую ему, в свою очередь, рассказал какой-то лужицкий учитель из города Гродк (немецкого Шпремберга):
- Когда в 1945 году в Лужицах стояли польские солдаты, к нему пришел один из офицеров. У него имелось предложение. Говорил, что граница только-только создаются, и что Польша там, где стоит нога польского солдата. Точно так же хорошо, убеждал он, Польша может быть и здесь, в Лужицах. Офицер убедил учителя начать сбор подписей под петицией по данному вопросу. Подписи собрали, вот только – ко всеобщему изумлению – всего их было целых четыре.
Существовала, правда, еще и программа обретения независимости, но слабая. Палыс описывает ее в одной из своих статей:
"Серболужицкая программа, самое большее, сводилась к обретению полной независимости в миниатюрном государстве по образцу Люксембурга или Андорры. Такая концепция имела бы большие шансы на успех, поскольку в образовавшейся после войны геополитической конфигурации Лужице очутились между границами Польши и Чехословакии и не образовывали какого-либо обособленного анклава. Приемлемой была бы и автономия в рамках Чехословакии или Польши. Географические соображения способствовали второй возможности, но среди серболужицкого населения преобладала прочешская ориентация".
Ну вот, скорее – чехи. А чехи, что там ни говори, это не то, что поляки. Славяне, но более близкие. Почти что немецкие.
- Большая часть лужицких священников, являющихся крупной частью серболужицкой интеллигенции, - говорил Палыс, - образование получала в Праге.
Чехи же – в том числе и президент Бенеш – подходили к лужицким постулатам довольно прохладно. Ведь даже в исторических Лужицах этнические и национально осознающие себя лужичане не представляли слишком большого процента населения. Серболужицкое движение оценивало их количество приблизительно в пятьсот тысяч человек (что и так представляло бы всего лишь половину населения территорий, из которых собирались склепать лужицкое микро-государство), но реальное их количество следует оценивать тысяч в сто. Чехи – которые в те времена были заняты тем, что выбрасывали за границы страны судетских немцев – не слишком-то желали включать в свое государство очередные территории, населенные теми же немцами. Причем, теми же самыми, которых только-только из Республики выселил, поскольку многие судетские немцы, рассчитывая на скорое возвращение в покинутые дома, поселилось неподалеку, как раз в Лужицах.
Польская опция не имела среди лужичан особой поддержки, но имелись фракции лужицких национальных деятелей (во главе с Войчехом Куцкой и Юрием Цыжем), которые усердно искали его в Варшаве.
И если чешский президент Эдвард Бенеш даже не давал ответа на лужицкие ноты, то польские политики декларировали сочувствие лужицкому движению. В 1945 году деятель лужицкой независимости Ян Цыж получил весьма осторожную декларацию поддержки от Болеслава Берута. Осторожную, потому что поляки – в тот момент, когда решалась судьба границы по Одеру и Лужицкой Нисе, которую Сталин форсировано требовал принять, несмотря на германских коммунистов, на которых он собирался опереться – боялись громко вздохнуть, чтобы весь этот карточный домик не завалился.
Ведь СССР не слишком-то поддерживал лужицкие притязания. В 1945 году Москва, правда, послала в Лужицкую Сербию несколько советских комиссий с целью выяснить ситуацию на месте, но он не решился на поддержку лужицкого движения, которое бы ослабило – и так небольшую территориально – контролируемую Москвой восточную Германию, и так уже сильно обрезанную Польшей, а в Пруссии самим СССР.
В конце концов, поляки и сами успокоились. Подгоняя собственную политику к советской, польские власти посчитали действия в пользу Лужиц "акцией, подрывающей демократические элементы в Восточной Германии".
Единственной страной, которая выступила в защиту лужицких сербов, была Югославия Тито, которая еще в 1947 году издала официальный меморандум по вопросу серболужицкого самоопределения. Вполне возможно, что речь шла о национальных симпатиях. Сербы традиционно способствуют своим лужицким тезкам: по мнению некоторых историков, балканские сербы и лужицкие сербы имеют совместную прародину: Белую Сербию над Одрой (располагавшуюся на пограничье нынешней Нижней Силезии и Лужиц). Сербы отправились на Балканы, а лужичане остались на месте.
Положение Югославии, которая, понятное дело, не могла сыграть никакой политической роли в Лужицах, ничего не поменяло. Лужице остались тем же, чем были до сих пор: материальным остатком славянского мифа о "западных славянских границах".
"Реславизация"
А планов было громадье.
Кароль Стояновский, польский националист, антрополог и политик, сразу же после войны прямо заявлял про "реславизацию" части Германии.
"Лужичане должны получить для своего народа отдельное государство, гарантии для которого должна дать Организация Объединенных Наций. Нельзя и не следует создавать маленькое государство, ограниченное лужичанами, говорящими сегодня по-лужицки. Это было бы крайне слабым творением. Сейчас следует создать крупную, не менее чем двухмиллионную и даже трехмиллионную лужицкую державу, по своей структуре и по социологическом характеру подобную ирландскому государству. В новом лужицком государстве неонемеченные лужичане должнв были бы иметь возможность реславязиции своих германизированных земляков", - писал Стояновский в изданном в 1946 году тексте О реславизации восточной Германии.
Но речь здесь шла не только о Лужицах. Ведь Стояновский, перед войной связанный с Лагерем Великой Польши и Национальной Партиенй, сотрудник Енджея Гертыха[97], далее писал: "К западу от нынешней польской границы, то есть от нижней Одры, Лужицкой Нисы и к западу от чешского горного массива, распространяли свои поселения три великих славянских народа".
Тем временем, во Вроцлаве, в котором осел Стояновский, вывески еще были немецкими, все казалось чужим. По сути вещей, город еще не был до конца Вроцлавом. Хотя уже и не был до конца Бреслау.
Польские переселенцы высаживались из поездов и выходили в неизвестный город. Многие из них вообще ничего не знали о каким-то там Вроцлаве. Даже если им было известно название "Бреслау", оно было им таким же чуждым, как Ганновер или Лейпциг.
Из-за занавесок за поляками со страхом наблюдали остатки немцев, поскольку к тому времени еще не всех выселили. Поляки выходили на вокзале во Вроцлаве, а для немцев этот город все так же оставался Бреслау, продолжением старой германской действительности. Два изображения накладывались друг на друга как на негативе.
Полячкам, так мне кажется, трудно было поверить, что это Польша. Иногда я пытаючь представить, что после какой-то там будущей войны с транспортом других поляков я прибываю в частично обезлюдевшего – к примеру – Дрездена. Архитектура, инфраструктура, вывески, надписи на немецком языке. Они буквально бьют по глазам этой своей немецкостью. Только флаги висят польские. Бело-красные и не очень убедительные. Флаги и, кое-где, польские названия улиц. Так же, как это было в Щецине в первые годы его польскости, выполненные от руки на каких-то дощечках и жестянках.
Перед войной, да и во время войны, польские публицисты и геополитики видели Польшу крупной и сильной. Только такая – делали они вывод – будет в состоянии выжить между Россией и Германией.
Цат-Мацкевич[98] мечтал о многонациональной Жечипосполитой в границах перед разделами. Пилсудчики желали реализовать концепцию Междуморья и союза государств Центральной Европы. Националисты так же представляли подобный союз, разве что под четким предводительство Польши: сильной и значительно увеличенной территориально.
"Стронництво Народовэ", партия, в которой действовал Стояновский, в самые черные дни немецкой оккупации, в 1941 году, выпустила, например, публикацию под названием Границы Великой Польши.
И так вот во время, когда единственным следом от нашей страны было Генерал-Губернаторство, где униженные поляки испытывали эффекты вульгарного и агрессивного национализма немцев, польские националисты требовали присоединения к возрожденной Польше земель до самого Днепра и Смоленска, а на западе – Западного Поморья вплоть до острова Рюгена, Любушской Земли[99], Силезии, Лужиц и Восточной Пруссии.
Представления Кароля Стояновского были еще более амбициозными. Под псевдонимом Ян Калиский он издал брошюру под названием Западнославянское государство.
Упомянутое государство должно было объединить славян не только западных, но и южных: от Польши до Болгарии. То, что случалось по дороге, следовало славянизировать (Австрия, поделенная между Словакией и Словенией) или же просто инкорпорировать (Венгрия с Румынией). Такой могучий славянский блок (под предводительством, понятное дело, Польши) цементировала бы католическая вера.
Стояновский признавал: проблема имеется. Болгары и сербы исповедуют православие, а босняки – вообще мусульмане. "Нет, силой никто их обращать не станет", - решил он. Но тут же поучает: "было бы хорошо, чтобы эти государства приняли католичество".
В той же самой брошюре впервые он упоминает о славянском государстве к западу от Польши. Государстве, учрежденном на реславянизированных землях за Оброй. Это должна была быть держава лужичан. Входить она должна была, понятно, в состав громадной западнославянской супердержавы, в которой прим вела бы Польша и римско-католический дух. Дело в том, что Стояновский считал, будто бы мир требует смонтировать для побежденной Германии какую-то пятую колонну.
И ею могли бы быть как раз лужичане.
Мечислав Орлович[100] в своем путеводителе, который писался перед Первой Мировой войной, с сожалением описывает "польскоязычных немцев" в Великой Польше и на Мазурах. Польскость там часто отождествлялась с бедностью, отсталостью и "бродягами", кружащими по немецким селам сезонными работниками – поляками.
У Орловича не было никаких сомнений: польскость должна быть привлекательной. Он уговаривал "устроенных поляков", чтобы те ездили по населенной земляками части Германии и, манифестируя свое благосостояние, уравновешивали отрицательный стереотип, сложившийся по причине "бродяг".
Впрочем, немецкие славяне не всегда осознавали свои связи с польскостью. Мельхиор Ванькович[101], который путешествовал по прусским Мазурам междувоенного двадцатилетия, описывал изумление местных крестьян, когда они открыли, что интеллигент из Варшавы разговаривает на том же языке, что и они сами. Разве что, может чаще пользуется шипящими согласными.
Как Стояновский видит "реславизацию"?
"Необходимо обеспечить политическую деятельность по реславизации тем элементам, которые проявят желание в данном направлении. Необходимо группы славян, говорящих сейчас по-немецки, передать под международную защиту и защитить их от германского террора. Территориям, населенным германизированными славянами, необходимо предоставить такую организацию, чтобы в них могли выживать как славянские элементы, так и элементы, слоняющиеся к Германии".
Этого вот "склонения" Стояновский опасался. Поэтому постулировал – во имя "реславизации" – создание на восточных территориях Германии государства, "подчиняющегося Организации Объединенных Наций".
"Учитывая племенное различие давних славян и в связи с различной степенью их германизации, мне кажется, что следовало бы на северо-восточных территориях нынешней Германии образовать под международной охраной два государства, служащие целям реславизации, а именно: лужицкое государство и полабское государство".
Независимые Лужицы можно, более-менее, представить. Но как должно было бы выглядеть такое полабское государство?
"В состав полабского государства, которое можно было бы назвать Государством Вендов (Wendland), должны были бы войти все земли ободритов и лютичей, а так же те фрагменты древней Славянщины, которые не войдут, возможно, в состав лужицкой или же чешской державы. Это было бы крупное государство, опирающееся на Немецкое (Северное) и Балтийское моря, оно граничило бы с Польшей, Лужицами, Германией и Данией. В этом государстве находились бы такие крупные города как Берлин, Магдебург, Любек, Киль и Гамбург".
Довольно-таки приличное государство для несуществующего народа. И для исчезнувшей давным-давно культуры. Стояновский замечает во всем этом определенную проблему. Но не такую уж, чтобы через нее нельзя было бы перескочить.
"Еще длительное время языком общения и даже официальным в полабском государстве был бы немецкий язык. Полабский язык в это время лишь постепенно бы вводился. Поначалу его внедряли бы на добровольной основе, а по мере распространения, его можно было бы вводить и в официальные учреждения. ООН была бы протектором полабской державы, и она следила бы, чтобы элементы, желающие поддаться реславизации, не подвергались бы террору и угрозпм немцев с гитлеровскими взглядами на мир".
Стояновский признает, что, несмотря ни на что, без насилия "реславизации" не получится.
"Из пространства, разделяющего эти два племени (сербов-лужичан и полабских славян), следует выселить немцев, а на это место населить лужицкий народ. Таким образом, образовалась бы единообразная территория, которая служила бы довольно существенным центром ассимиляции для той части государства, которая сейчас разговаривает по-немецки".
А вот откуда Стояновский желал бы взять этих вот лужичан – никому не известно.
Шантаж Германией
Иногда про лужицких сербов вспоминают сербы. Например, Войислав Шешель, сербский националист, глава Сербской Радикальной Партии, в своей направленной против Запада тираде, провозглашенной перед чешскими журналистами.
Шешель утверждал, что Европейский Союз – это Германия, а Германия все так же проводят свою активную политику экспансии, как и тогда, когда она германизировала Лужице и наступала дальше, на восток. Drang nach Osten, по словам Шешеля, вовсе не закончился. "Она подчиняет себе Чехию и Польшу, - говорил он, - Хорватию и Словению". А ведь, - говорил он, - славянские поселения доходили до самой Лабы-Эльбы. Германия, - говорил Шешель, - до самой Лабы-Эльбы была славянской. Единственное, что от этой славянщины осталось, это как раз те самые микроскопические сербские следы на территории Германии. Впрочем, - говорил он далее, - быть может, когда-то все славяне звались сербами, поскольку, откуда бы такое общее название у народов, которые живут, отдалившись один от другого на такой вот шмат дороги?
Во всяком случае, - говорил он, - мы, сербы, не можем согласиться с тем, что случилось с нашими тезками с северо-запада. Мы обязаны, - говорил, - перестать считать Россию угрозой. Теперь это уже совершенно иная страна, по сравнению с той, что была. При коммунизме русские страдали более всего, впрочем, это ведь Запад смонтировал им коммунизм. Все славяне, - говорил он, - должны играть совместно с русскими. Вместе с ними противостоять германской угрозе. Мы все, славяне, - говорил он, - должны объединиться вокруг России, в противном случае, нас ассимилируют немцы. Точно так же, как до того ассимилировали миллионы славян.
И вот постепенно из всего этого начинает получаться моральный шантаж. Ведь если признать, что Европейский Союз – это Германия, необходимо согласиться с тем, что его либеральные ценности тоже немецкие. Германии противостоит Россия со своим антилиберализмом, консерватизмом и любовью к напитанной религией авторитарной власти. То есть, выходит на то, что если кто либерал – так он против славян. Если кто выступает за гуманность, демократию, толерантность – тот изменник, позволяющий себя ассимилировать.
А вырваться из подобной ассимиляции можно только лишь посредством религиозного акта.
В маленьком боснийском местечке под Тузлой мы встретили Мехмеда Алию. Тот утверждал, что является потомком жертв давней османской ассимиляции. Встретились мы в торговой галерее, в ресторане на втором этаже. Официанты курили сигареты, а когда кто-то садился за столик, они клали их на пепельницу, подходили, брали заказ и возвращались к курению. В ярких солнечных лучах, впадающих через окна, кружили струи сигаретного дыма, и все это выглядело очень даже красиво.
Мехмед Алия носил на запястье православные четки с крестиком. Сам он уже не был, как говорил, мусульманином, потому что перекрестился. Потому что его предки, - утверждал, - были вынуждены принять ислам. Он же только исправил их историческую ошибку. Нынешние боснийцы-мусульмане, это никакие не боснийцы, а турки. Если кто остается при исламе – это означает, что он турок. Он, - говорил Мехмед, - сам босняк, но его босняцкость была вариантом сербскости. Только теперь, - продолжал Алия, - все в порядке. – Все босняцкие мусульмане обязаны, - утверждал наш собеседник, - сделать то же самое, что и он. Вот тогда все было бы в порядке.
Имени-фамилии он не поменял. Алия говорил, что желает, чтобы под ними его и похоронили. На православном кладбище. Сам он бывший офицер югославской армии. То есть, сражался на сербской стороне.
Еще он говорил, что Россия с Сербией, в конце концов, осуществят историческую справедливость и помогут отсоединить Сербскую Республику от Боснии и Герцеговины. Ведь большинство боснийских сербов молилось бы об этом. Впрочем, как раз это было правдой. Кого бы мы не спрашивали – то ли в Баня Луке, то ли в сербской части Сараева, то ли где-либо иначе в Сербской Республике в Боснии – все говорили, что все это только вопрос времени. Что Босния – как страна – никакого смысла не имеет, поскольку склеена из трех никак не подходящих одна к другой частей. Что Сербская Республика оторвется от Боснии и присоединится к собственно Сербии. И тогда Россия будет гарантом новой, великой Сербии. И тут уже никто не сможет выеживаться, ибо нет смысла делить государства, которые не желают быть разделенными. Русские, стоит заметить, не прутся туда, где их не желают. Абхазия, Осетия, Донбасс, Крым – все это места, в которых интервенция России поддерживалась местным населением. Россия подделывала результаты референдумов, хотя, по большому счету, этого было и не нужно. Там, где русских не хотели, ничего из их планов и не вышло. Не вышло в Одессе, не вышло в Днепропетровске, в Харькове. На Балканах номер может и пройти, если тольк сербы не полезут туда, где их не желают. А желают их в Сербской Республике и в северном Косово. Если бы, по какому-то распоряжению судьбы, Запад покинул Балканы, русские первыми бы поддержали сербское невоссоединение в Боснии и, наверное, в северном Косово. А потом встали бы на страже нового порядка, наряжаясь в перышки справедливых. Они, мол, восстанавливают региональный порядок. Естественные национальные границы. И этническое единство.
Ах, эти этнические сны. Это этническое управление. Это этническое превосходство. Центральная Европа, то самое несчастное Междуморье, представляет собой место, где этническая идея более всего выродилась и сделалась карикатурой на самую себя. Каждый является пупом мира. Каждый народ, даже если бы насчитывал несколько миллионов жителей, а историю необходимо было бы дорисовывать, подкручивать и пришпандоривать. Ну да, каждый народ имеет право на самоопределение, так почему бы этим не воспользоваться. Хорошо еще, что украинцы россиянам не стерли того их убеждения, будто бы украинцы никакая не Украина, а Малороссия, а уж русинов на Закарпатье убеждают, что никакой такой русинскости и нет. Что она просто не существует, а является неким вариантом украинскости. Но тут имеется хоть какие-то объяснение. Потому что в других случаях просто не возможно проводить какую-то последовательную аргументацию. Ведь аргументы словаков, которые желали вырваться из под власти венгров, были такими же самыми, как нынешние аргументы тех южно-словацких венгров, которые желали бы отдаться под власть Будапешта. Аргументы косоваров, которые вырвались из под власти сербов, были точно такими же как нынешние аргументы косовских сербов, которые вместе со всем косовским севером желали бы вернуться под власть Белграда. Или боснийских сербов.
Так выглядят эти воображаемые отчизны, которые стали плотью. Кровью и костью. Не знаю, стоили ли какая-либо иная идея столько крови, как национальная идея. Идея этнического народа, который имеет жить у себя и на своем. И вместе с тем настолько прозрачная, ибо для современных жителей Междуморья она является чем-то столь же очевидным, как дыхание.
Полабье
Рюген – это уже не остров. На него ведет рлотина из Штральзунда. Мы ехали, а ветер дул так, словно желал спихнуть наш автомобиль в Балтику. Сам Рюген был красив. Пустоватым и прозрачным. Густые, высокие и рыжие травы гнулись под ветром. Возможно, Рюген уже и не остров, но островность в нем чувствовалась. Северность. И пустота, успокаивающая пустота. Мы ехали по асфальтовому шоссе между зелеными холмами, и я с облегчением отмечал, что по Рюгену можно ездить и ездить, и довольно не натыкаться на чьи-либо следы. Ни германских рюгов, ни славянских ранов, ни датчан, ни шведов, ни немцев.
Берген, который когда-то называли Горой, или – скорее всего, в теориях тех, кто занимается ономастикой – Горском Ранским, выглядит как многие другие германские городки, но здесь тоже чувствуется странное опустошение. Резкий ветер хлопал плащами немногочисленных прохожих. Все то же самое, что и в Германии, только ветреней. И более пусто. И меньше деревьев.
Я же начинал размышлять о ранах. О славянах, которые несколько сотен лет удерживали здесь свое княжество, зависимое от датчан, но самоуправляемое. О пиратах, разбойничающих по всей Балтике и топящих без всякой разницы – славян, германцев. Кого только было можно. От них осталось немногое – какие-то камни, затертые барельефы, вмурованные в стены церквей. Гигантскую деревянную статую Швентовита из Арконы, после того, как град захватили датчане, порубили на щепки и сварили на них кашу для воинов.
Конечно, я мог размышлять о ругах, германцах, что были тут перед ранами, и о которых в Польше размышляют гораздо реже – но раны беспокоили больше. С этой всей славянскостью так и есть. Вроде бы как человек в нее особенно и не верит, вроде бы как сводит ее к ацтекскости, которая ничего уже не родит, сводит ее до роли языка – а как приходишь к чему-то, то человек за нее хватается и не может отпустить. Да. Рюген. Восточная Германия. Славянские корни. Шассниц – Сошница, Гарц – Гардзец. Над Полабьем польская стража.
Ах, этот весь миф славянской восточной Германии. Последний славянский могиканин, Якса из Копаницы[102], там где сейчас берлинский Кёпеник. Аркона, Радогощ, ободриты, велеты. Человека смешит то, что в Польше совершенно по-детски игнорируют факт, что перед славянами здесь были германцы, как и после них, завлекает Стояновский; но как только доходит до дела, то народ покупает изданные в издательствах типа "Беллона" книжки, такие как Полабские славяне – История гибели, с нетерпением пропускает претенциозный эпитет и читает, например, о чем-то, что автор представляет как недопустимое отсутствие широкой славянской сознательности ранов, которые "проводили эгоистическую политику, рассчитанную исключительно на собственную выгоду", "вели изменнические переговоры с немцами" и предпринимали "враждебные действия против ободритов". "Подобные действия, - пишет автор, - могло бы иметь положительный результат, если бы раны населяли какие-то срединные земли Полабья, ибо тогда их гегемонистские стремления могли бы привести к объединению располагающихся вокруг них остальных племен".
То есть, опять Стояновский и реславизация, пускай и воображаемая.
Котлеба
Раньше словацкий национализм был простым. Ян Слота, глава Словацкой Национальной Партии, провозглашал намерение сравнять Будапешт с землей, а венгров называл "гадкими людьми на маленьких лошадках". Он любил выпить, и был фигурой одинаково страшной и комичной. Выпивка (среди всего прочего) выбила его с курса, и, хотя его партия на последних выборах не только попала в парламент, но и в правительство – похоже, время ее потихоньку проходит.
Теперь пришло время нового национализма. Гораздо более опасного, поскольку это уже не национализм мужиков с багровыми лицами, в плохо покроенных костюмах и пахнущих вокой, но национализм тесно связанный с нацистской идеологией.
Мариан Котлеба, глава Народной Партии Наша Словакия, внешне – и это правда – довольно гротескный, стрижется коротко, усики у него à la габсбургский gefraiter, но сам он бывший преподаватель физического воспитания, а многим его последователям физическое воспитание тоже нравится. Он сам людит переодеваться: показаться, к примеру, в мундире, приветствуя сторонников так, как их приветствовали в фашистские времена в Словакии, то есть, поднимая руку в римском салюте и вопя "na stráž".
Он не накидывается на Венгрию, наоборот, венгерские крайние националисты иногда появляются на организуемых им мероприятиях и в ходе выступлений, как могут, избегают названия "Верхняя Венгрия"; зато цыган называют паразитами. Котлеба умеет быть эффектным и медийным: в 2012 году купил участок с нелегальным ромским поселением. Дети из этого поселения курили сигареты в расположенном неподалеку замке Красна Горка. Бычок не затушили, и замок сгорел. Котлеба объявил, что поселение намеревается сравнять с землей бульдозерами. И хотя ничего не сравнял, замешательства наделал много.
Он желает выхода Словакии из ЕС и НАТО. Он пророссийский и антиамеринский.
Да, Котлеба, греческий Золотой Рассвет, итальянская Fuorza Nuova (Новая Сила – ит.), германская NDP (Национал-Демократическая Партия): все это части одного и того же антибрюссельского паззла, в котором ненавидят меньшинства: этнические, религиозные, сексуальные. До сих пор ьрудно было найти словацких националистов, у которых не было бы проблем с венграми. Впрочем, вся Воточная Европа, это одна громадная коробка передач взаимных претензий. Котлеба же, равно как Правый Сектор в Украине, утверждает, что современные националисты должны быть лишены шовинизма. Похоже, что они пытаются ставить на сотрудничество, объединение общей целью, которой является свержение либерального порядка (хотя и неизвестно, а существует ли таковой), а не свары между собой.
Впрочем, периодом в словацкой истории, который Котлеба, похоже, более всего лелеет, это фашистское государства священника Тисо. А как раз тогда, в рамках венского арбитража, Словакии пришлось отдать венграм огромные куски державы вместе со вторым по величине городом страны – Кошицами.
Восемнадцатого апреля сторонники Котлебы отмечают годовщину казни Тисо в 1947 году – к смертной казни его приговорил чехословацкий суд. Котлебовцы утверждают, что Тисо был единственным неподдельным словацким президентом. И что в его времена Словакия цвела.
В 2013 году Котлебу избрали жупаном (воеводой) банско-бистрицкого края (Словакия делится на восемь таких административных единиц). Он получил пятьдесят пять процентов голосов; его соперник из партии SMER[103] получил сорок четыре. Для Словакии это было шоком.
Павол Фрешо, глава Словацкого Христианско-Демократического Союза – Демократической Партии, крупнейшей оппозиционной партии, назвал победу Котлебы "поражением демократии" и напомнил то, что каждому приходило на ум: что Гитлер тоже пришел к власти демократическим путем.
Известный словацкий карикатурист Shooty нарисовал в "Sme"[104] такую картинку: по улице марширует котлебовец в мундире, в руке он держит факел. "Это не неонацист, - говорит идущий тут же парень своей девушке. – Это самый обычный фрустрирующий избиратель, проблемы которого никого не волнуют".
В Банска-Бистрицу мы ехали с Патриком Орешком. Патрик вообще-то словак, но проживает в Кракове. Ехали мы вниз по дороге на Закопане, а потом свернули на Хыжне. Патрик вести машину не хотел. Не то, чтобы у него не было водительских прав, они у него имелись. Раньше он это дело даже любил. Просто когда-то ему предсказали, что он погибнет в автомобильной аварии, и вот с тех пор он пытается обмануть судьбу.
Сразу же за городом начались горы, и я сказал Патрику, что услышал когда-то от одного словацкого националиста, что именно тут и должна начинаться Словакия. У пшеков все плоское, а вот у нас имеются горы, - цитировал я то, что мне говорили.
- Дурак ты, - говорил Патрик, вертясь на сидении и зыркая, а не собирается ли кто-нибудь протаранить нашу машину сзади или сбоку. – Это надо хорошенько поискать, чтобы найти такого. Словаки особо не интересуются тем, что находится за пределами Словакии. И уж наверняка не интересуются Польшей. Ой, успокойся. Тисо даже Закопане не хотел, а ведь вместе с немцами отобрал его у вас еще в тридцать девятом.
Мы ехали к югу, горы маячили на горизонте. Стена, отделяющая нас от словаков, словно стена в "Игре престолов", отделяющая Вестерос, континент, являющийся соответствием островной Европы, от северных таинственных стран, являющихся соответствием дикарей-пиктов за Адриановым Валом. Вестерос, кстати, соединял в себе все то, что в англосаксонском воображении складывалось в Европу, то есть: шотландскость, скандинавскость, английскость, французскость, немецкость и – уже на юге – испано-итальянскость. Для славянскости места там не было: к востоку от Вестерес располагается Узкое Море, а за ним уже идут степи. Весь тот степной Хартленд, по которому вместо монголов, татар, аваров, мадьяр, прото-булгар и кого-то там еще скачут галопом до-тракийцы. Итак: степи, а ближе к морю а-ля ближневосточные, ориентальные города-государства. В Игре Престолов никто не морочит голову какой-то Центральной Европой. Возможно, она лежит на дне моря, хорошо еще, что узкого. Или германо-латинская Европа, или сразу же Туран. Без каких-либо переходных форм.
- Ну, разве что Венгрией, - прибавил Орешек, помолчав какое-то время.
- Что, Венгрией? – спросил я.
- Словаки интересуются.
У деревянного Фредди Флинстона, поставленного возле заправочной станции, мы свернули на Хижну, проезжая по дороге мимо биллбордов с обращениями к Богоматери, чтобы она заступилась перед Богом-Отцом. "Ты у Бога много чего можешь", - очень по-польски гласили надписи.
Мы ехали в направлении крупного горного торгового центра с изящным названием "Кабанос". Сюда приезжают словаки на закупки, в особенности, с тех пор, как у них ввели евро. На польбруке парковались словацкие автомобили, в них сносили заполненные съестным сумки.
Давняя Венгрия началась еще перед Яблонкой. Вот докуда доставала Корона Святого Стефана. От Земуна, из которого уже виден был расположенный на другом берегу реки Белград, и вплоть досюда. До границы Подхалья.
Но словаки любят припоминать, что еще перед тем, как венгры появились в Карпатской котловине и, словно горячий нож, разделили славян на южных и западных, это практически все, вплоть до нынешних Сербии и Хорватии, было – как многие из них утверждают – пра-Словакией. Ведь если, например, считать Великоморавскую Державу предком словацкой государственности, а эта интерпретация сделалась уже практически обязательной, то действительно, пра-Словакия была во всей центральной Европе. От Лужиц до Карпатской Руси. От глубокой Паннонии до Сандомира, ведь Великая Морава брала дань с вислян, равно как и у сидевшего на Висле могущественного князя.
Но вот Висла и Лужице словаков интересуют меньше. Другое дело – Паннония. Балатон, Болотное Озеро, по-словацки до сих пор называется Блатно езеро. В IX веке вокруг озера растягивалось славянское Блатненске княжество со столицей в Блатнограде. Эти названия – и государства, и его столицы – звучат, правда, какими-то выдуманными на Западе, но именно так все и было.
Музей Словацкого Национального Восстания в Банска-Бистрице очень красив: его модернистское здание походит на разрезанное наполовину сердце. Музей располпгается на холме, на вершину которого ведет лестница. Но результат не выглядит особо уж душераздирающе. Это Словакия, здесь, говоря честно, мало что выглядит душераздирающим.
По ступеням вбегают джоггеры, на стеночке под музеем целуются парочки; в ресторане рядом народ спокойно пьет пиво и "presso". Под музеем стоят германские танки и немецкий же бронепоезд, но на них играются только дети.
Собственно, должно ведь казаться очевидным, что Словацкое Национальное Восстание, направленное против нацистской Германии и ее словацких коллаборационистов, было событием трагическим, с острием, направленным в нужном направлении. Только вот в Словакии все это вовсе не так уж и просто.
И уже наверняка не для Котлебы. Священник Тисо, президент марионеточного, прогитлеровского государства времен Второй Мировой войны, для него не является проклятым персонажем. Наоборот.
И до такой степени, что, будучи жупаном, в годовщину антигитлеровского восстания в Словакии, он приказывает приспускать флаги перед краевым управлением в Банска-Бистрице.
Подобная наглость многих доводит до белого каления. В том числе, например, Станислава Мичева, директора музея.
- Я не стану, прошу прощения, перебирать словами; я стану называть вещи их именем, - говорит директор, когда мы сидим вместе с ним под этим вот располовиненным сердцем с чашечками кофе. – Фашист – он фашист и есть!
- С Тисой оно не все было так просто, - говорит сосед Котлебы по жилому дому: утепленному, наново оштукатуренному и выкрашенного в веселые цвета блочного здания в районе Сасова, вздымающемся на горке над городом. Котлеба не скрывается: на домофоне можно найти его фамилию, а адрес – в Интернете, равно как и адрес партии Котлебы в Банска-Бистрице. – Были при Тисе плохие вещи, были и хорошие, потому что в Словакии царил покой, повсюду бущевала война, а у нас, мало того, что тихо, так был еще экономический рост. А сам Котлеба? Сосед он хороший. Когда он в школе, здесь недалеко, преподавал физическое воспитание, так ученики очень его хвалили. Ну а с теми ромами он тоже прав, их следует учить работать. Правда, нацик он, экстремист… а вот это уже и не скажу, чтобы мне нравилось. Так оно тоже, как с Тисой – имеется хорошая сторона и плохая.
И таких "плохих сторон" было очень даже много, достаточно вспомнить хотя бы вывоз почти что семидесяти тысяч словацких евреев в концлагеря. Но на сторонников Тисы и его Первой Словацкой Республики часто это особого впечатления не производит. Рихард Токушев, пресс-атташе партии Котлебы в Банска-Бистрице, утверждает, что о плохих сторонах священник Тисо наверняка не зна. Да и откуда ему было знать.
- Ага, Сталин не знал о зеках, - смеемся мы с Патриком. – Гитлер про концлагеря…
- Не знал, - отвечает Токушев. – А хороших сторон невозможно и перечислить.
И мотивы повторяются те же самые: спокойствие, развитие, стабилизация. А теперь? Страна зависит от НАТО, от Европейского Союза, да что там говорить.
На замечание, что Первая Словацкая Республика зависела от гитлеровской Германии, и намного сильнее, чем Братислава когда-либо зависела от Брюсселя. Токушев злится:
- Так ведь тогда по-другому нельзя было, - поясняет он, словно кому-то глупенькому.
По профессии Токушев аквариумист. Свой профиль на Фейсбуке он переплетает рекламами осветителей для аквариумов и националистическими политическими лозунгами. На дверях его магазина клиентов приветствует рисунок пистолета марки Grand Power с надписью: "Этот дом защищают Grand Power и Господь. Если ты приходишь без приглашения, можешь столкнуться с обоими".
Патрик рассказывает мне, что за маркой Grand Power стоит другой сторонник Котлебы - предприниматель Яро Курацина.
- Он прошел через весь политический спектр, - говорит Патрик. – Поначалу он был в SMER-е Роберта Фица, потому у либералов в партии "Свобода и Солидарность". Теперь же ищет успехов у Котлебы.
Токушев примкнул к партии недавно, но какое-то время симпатизировал ей и в круговорот партийных обязанностей бросился с энергией.
- Я стану организовывать партийные встречи в клубе радиостанции "Свободный Передатчик"; каждый четверг – ужин! Это будет нас сильно интегрировать, - рассказывает Токушев
"Свободный Передатчик" – само по себе любопытное явление. Оно определяет себя как независимую радиостанцию. Среди всего прочего она занимается пришельцами, масонами, еврейскими заговорами, NWO[105], химическими следами[106]. По словам Миры Томана, местного журналиста, радиостанция настолько независима, что зависит исключительно от экстремистов.
Если кто-то считает, будто бы увидит на улицах Банска-Бистрицы непосредственные эффекты правления неонацистов – то ничего подобного. Практически нет никаких коричневых маршей, как в Польше, даже скинов на улицах особо и не видно. Так себе, словацкий город средней величины, приятный, покрашенный, вымощенный, в котором полно маленьких пивных и садиков, где можно выпить кружечку, рюмочку или бокальчик. На дворе теплый вечер, вокруг течет, как оно бывает в Словакии, не слишком ускоренная городская жизнь, среди прогуливающихся встречаются парочки геев или же мусульманки в платках. Никто ни на кого не бросается.
- Нет, такого, чтобы терроризировали народ на улицах, такого нет, - говорит Радо Свобода, редактирующий страничку Quo Vadis, внимательно следящую за действиями Котлебы.
Нет, стычки были, но в поездах: в течение пары месяцев короткостриженные парни в зеленых партийных футболках шастали по вагонам, заявляя, будто бы следят за порядком, и нагоняя страху путешествующим ромам. Поначалу правление Словацких железных дорог умывало руки: было объявлено, что пока у котлебовцев будут билеты, они могут ездить сколько влезет. Укротили их лишь недавно, когда все больше людей начало обращать внимание на то, будто бы что-то не так, раз за "порядком" на государственной железной дороге следят короткостриженные скрытые фашисты.
- Котлебовцы не бьют людей на улицах Банска-Бистрицы, но они внедряют фашизм в публичные дебаты, а это, и в самом деле, слишком много, - волнуется Слобода.
- И сейчас, вроде как, в краевом управлении, вместо "добрый день" говорят уже "на страж", - смеется Миро Томан с портала Bystricoviny. – Котлеба устроил при власти своих братьев.
Раньше у Котлебы с братьями имелась лавка, где продавали "патриотическую одежду". Он всегда искал поддержки у носящих мундир, потому полицейские и городская стража имели там 8,8% скидки. Почему именно 8,8? Не известно. Но каждый, кто интересуется нацистской символикой, знает, что "88" означает Heil Hitler, HH ("Н" – это восьмая буква алфавита). А сама лавка называлась "ККК". Понятное дело, что это название никакой связи с Ку-клукс-кланом не имела. Просто, у Котлебы было еще два брата, так что загадка решалась просто, название лавки расшифровывалось крайне просто: "Котлеба, Котлеба, Котлеба".
- Некоторые полицейские поддерживают партию Котлебы, - рассказывает Слобода. – Но опасаться не стоит, наверняка не все.
Дело в том, что фашиствующие взгляды Котлебы не дисквалифицируют его уже на старте. Все больше людей видит в нем сложную проблему: частично неприемлемую, но частично как такую, с которой можно и согласиться. \Это как с I Республикой священника Тисо.
Чудовищным кажется то, что неофашист без особо крупных фондов, никогда не отказываясь от экстремистской риторики, сделался поначалу жупаном важного словацкого региона, а потом еще и ввел в парламент своих депутатов.
- В самой Банска-Бистрице он даже не так уже и популярен, как в провинции, - говорит Томан. – Вы поездите по окрестным селам, поговорите с людьми…
Так что мы поехали в Церин, где в красивой, сложенной из камня и дерева готической сельской церквушке служит Душан Месик, который – о чем все прекрасно знают – сильно симпатизирует Котлебе. Это он освящал таинство брака Котлебы.
Словакия – это деревня, и даже национал-социализм в ней деревенский. Идиллический. В Германии была Национал-социалистическая Рабочая Партия, а в Словакии – Народная Партия Наша Словакия. В Германии демагог-горожанин в качестве главы государства, шлифовавший свою роль в рабочих пивных подвалах, а в Словакии – священник Тисо, то есть, проповедник, который с амвона обращал народ в националистическую веру. Или же архитектура: в Германии нацистское каменное, мегалитическое, пост-христианское неоязычество с впечатанным Ruinenwert[107], потому что, если когда-нибудь этот тысячелетний Рейх завалится, то после себя он обязан оставить руины, гораздо более возвышенные, чем римские; а в Словакии это что-то вроде деревянной готики.
Потому что церковь священника Месика выглядела словацкой идиллией – на зеленом холме, среди живописной, рассеченной улицами-долинками деревушки, ора была окружена деревянной оградой, в которой пасутся овечки. Пожилое семейство, ухаживающие за церковью муж с женой, не могут Месиком нахвалиться. Работящий, деятельный, не жалея себя ремонтирует церковб. А Котлеба? Тоже замечательный человек, сорок тысяч дал на новую крышу!
А не мешает ли им экстремизм Котлебы?
Восторженные до сих пор старички неожиданно делаются холодными.
- Так вы, что, не за Котлебу? – спрашивают.
И тут же начинают уже известную песню:
- Понятное дело, сам по себе экстремизм, он нехорош, но этих цыган…
Священник Месик о политике говорить не желает. Он может, предлагает, нас исповедовать. Поучает, что отсутствие веры – это очень плохо. Масонв, о которых он не забыл припомнить – это тоже плохо.
Разговор не получается. Месик просто выталкивает нас за ограду.
Патрик утверждает, что словаки не проработали уроков времен Тисо. Что их тихий релятивизм тех времен прекрасно продолжается и сейчас. Продолжает культивироваться миф, что Словакия в экономическом смысле была тогда в порядке, что втихую и вполне себе неплохо можно было войну пережить (ну да, вплоть до безнадежного восстания), что Словакия впервые в истории обрела независимость. И еще достоинство. И дело здесь в том, что она громко кричала об одном и другом, ибо трудно говорить о независимости в ситуации полной зависимости от Германии и о достоинстве как раз тогда, когда немцы указывают, а что тебе делать. И приказывают тебе, к примеру, отдать шмат собственной земли венграм.
- Парень, - рассказывает мне Патрик. – Я только лишь в Майданеке увидел бараки словацких евреев. Ведь в самой Словакии об этом практически не говорят. Табу. Или, возможно, не табу, а попросту нет проблемы. Нужно было, вот такое и делалось.
- Политика? – фыркает Орешек. – Да мы до политики и не доросли. Средний словак желает двух противостоящих вещей: чтобы государство обеспечивало все на свете: дороги, электричество, воду, работу, пенсии, безопасность – но только чтобы его вообще не было. Вот чтобы не доставало оно человека своим наглым существованием.
То же самое и с Европой. Словакия изолируется, и ей с этим хорошо. Она замкнулась сама на себя и миром не интересуется.
- Междуморье? – спрашивает Патрик и смеется. – Парень, да какое еще Междуморье… Ты думаешь, будто бы кто-нибудь здесь знает о каком-то там Междуморье? Все, когда уже хорошенечко заложат за воротник, будут тебе говорить, как спасти мир. Что надо делать во Франции, Германии, Англии, как должна действовать Америка. Только это вовсе не значит, будто все это их интересует. Словак, что он должен знать, то и знает. Недавно, - говорит он, - у нас издали три книжки о цыганах. И ни одну из них не написал словак. И книги эти не слишком-то и продаются. Словаки жалуются на цыган, но не желат ними ни заниматься, ни читать про них. Они просто про них знают. СВОЕ ЗНАЮТ. Так что видят они такую вот книжку, кривятся и говорят: да дайте же мне, блин, покой с этими вашими цыганами.
И заканчивает смехом:
- Старик, а ты хоть знаешь, что у нас слово "интеллектуал" имеет издевательский оттенок?
Конечна
А мне Словакия нравится.
И всегда заявляю это Орешку: да говори, что хочешь, а мне Словакия нравится.
- А Словакии это до задницы, - отвечает Орешек, и наверняка он прав.
Мы переехали польско-словацкую границу под Конечной и съехали на стоянку. Не до конца было понятно, где тут заканчивалась территория Польши, а где Словакии. Не начиналась ли Польша посредине газона возле стоянки? Или же сразу за бордюром? – задумался я. – Но вот если сразу же за – то странно, потому что плитка, которой выложили дорожку через газон, была какая-то не слишком польская. В Польше я такой не видел. Скорее уже, в Словакии, правда, я не очень был уверен. Кто ее укладывал? Поляки или словаки? И кто, - размышлял я, - косил траву на газоне?
Я ходил по этому газону туда и назад, как дурак, и размышлял, а какие тут стебли назодятся под властью польского правительства и президента, а какие – словацкого. Полицейские – и польские, и словацкие – глядели на меня как-то странно. Патрульные машины обеих стран стояли рядом на паркинге, который уже явно располагался на словацкой стороне. Словацкой – но как-то не до конца. Вот как-то не до конца возносилась над этим паркингом словацкость. Наверное, потому, что границы уже не было, и польский воздух смешивался со словацким гораздо более свободно, чем тогда, когда нужно было предъявлять документы и открывать багажники. А кроме того – вот как-то всегда то, что находится сразу же за границей, мне трудно было рассматривать серьезно. Как самую настоящую заграницу, со всеми ее заграничными вещами и делами. Здесь все было близко. Виден был и польский паркинг. Ну что это за заграница, которую видать из-за границы? Это какой-то аквариум, а не заграница. Подиум для жителей этой заграницы. Витрина заграницы.
Я глядел на лица польских и словацких полицейских. У поляков в лицах было что-то ужасно польское. Знакомое до боли. Или это мне так казалось. Высокие, накачанные, немного напоминали танкетки. У словаков волосы были посветлее, сами они были чуточку пониже, несколько помягче: и в движениях, и в чертах лица. Я пытался представить польских полицейских в словацких мундирах, а словацких – в польских. Поначалу меня это доставало, а потом как-то перестало.
А вот в торговых палатках, что стояли возле паркинга, было что-то явно не польское. Они походили на простые, без каких-либо претензий маленькие домики или туристские бунгало. Четыре стенки, вход, покатая крыша, покрытая толью. Интуиция мне подсказывала, что в Польше такие торговые точки выглядели бы как-то не так. Что они были бы построены из пустотелого кирпича, возможно, обложены сайдингом, или же стены были бы покрыты штукатуркой-барашком. Они были бы обвешаны рекламами пива "Харнаш", "Живец" или "Тыское". Или же просто имели бы другую форму, более параллелепипедную. И занавесочек в окнах у них не было бы. О, возможно, все это мне только казалось. Ведь в сумме – палатки себе и палатки. Надписи были двуязычными. На одном, желтом лотке, вроде как висела вывеска "Potraviny" (Пищевые продукты – словац.), но тут же: "polska wódka super ceny" (польская водка, супер-цены – пол.). На другой палатке было написано "дешевая водка" и, непонятно почему: "Бумеранг". И тоже, что "супер-цены". Мусора какое-то время глядели, как я брожу по газону, после чего вернулись у тихой беседе. А мне было любопытно, а эти вот польские и словацкие полицейские, диктуют друг другу в блокнотики данные записанных лиц, как это делают польские мусора, как только кого задержат на обочине.
Из леса вышел какой-то тип, и сразу же сделалось как-то более по-словацки. Тип был уже в возрасте, у него были слегка закрученные усы, га голове у него была альпийская охотничья шляпа; одет он был в простой, но аккуратный костюм, который выглядел так, словно его специально сшили для того, чтобы ходить по лесу. Этот мужик выглядел, словно эманация Центральной Европы. Словно лесник из книжки про Румцайса[108]. По этой небольшой шляпе сразу было видно, что это словак. Во всяком случае, не поляк. Поляки таких не носят. А если и носят, то редко. Шляпка была немецкой. Тирольской. Вроде как и центральноевропейской, но не будем себя обманывать. Она ассоциировалась с немецким цивилизационным пространством.
Но и на немца этот тип не был похож. Его костюм для леса выглядел старым и приобретенным, что ни говори, в стране народной демократии. Скорее уж, был он похож на чеха. Потому что эта немецкоподобная шляпка плюс этот вот костюм специально для леса (наши бы точно, думал я, пошли бы в чем угодно), но сшитый еще при коммуне. Но вокруг была Словакия, так что, поспорил с собой я, наверняка словак, поскольку во времена Чехословакии такие вот шляпо, а почему бы и нет, могли добраться и до Словакии. В конце концов, мы были в горах, и, хотя здесь и не Альпы, но горная альпийская культура могла же пробраться сюда через чехословацкую Чехию. А может, кто знает, шляпо добралось сюда еще раньше, когда здесь была Венгрия, а Словакия была ее частью.
Ну ладно, - думал я, - словак. Или чех, который сюда, в Словакию, приехал za přirodou. Ведь Словакия для многих чехов – это до сих пор нечто свойское, разве что только сельское. Аграрное и горно-идилличное. Такая себе Руритания для чехов.
Мужик уселся за столик на краю стоянки. За спиной у него была сетка, окружающая давний пост польского пограничного перехода. Очень польская такая сетка, выкрашенная зеленой краской.. И вообще – польский такой пейзаж – холмы вокруг Конечной, поля. Он вынул из рюкзака колбасу. То была не польская, мягкая колбаса – колбаса сухая и твердая. Темная такая. Он вынул завернутые в бумагу бутерброды. В конце вытащил бутылку пива. Словацкого. Открыл открывашкой. Мужик ел бутерброды, заедал колбасой. И пил пиво, вот просто так, обыденно. Не как алкогольный напиток, как в Польше, а просто как пиво. Как питье. Как в Словакии. И в Чехии. Без демонстративности, но ничего и не скрывая, без этого вот настроя, будто бы делаешь что-то запрещенное в общественном месте, как это было бы в Польше.
На мужика глядели польские полицейские, стоящие рядом с припаркованной напротив польской патрульной машине; а я задумался вот над чем: а булькает ли в них тот польский инстинкт, чтобы вот так подойти, записать данные, поучить, приказать вылить пиво, влепить штраф и, с воспитательным неодобрением покачивая головами, проинформировать о наличии постановления про воспитание в трезвости. Я размышлял над тем, только ли силой сдерживаются они, чтобы не перейти на другую сторону стоянки и не подойти к мужику в смешной шляпе. Тем более, что не было точно известно, а не находится ли этот вот столик, за которым сидел мужик, на польской территории. Полицейские глядели на мужчину, поглядывали на своих словацких коллег, которые не проявляли никакой заинтересованности пьющим пиво типом. Поляки – так я себе представлял – не знали, что делать. Быть может, они пробовали оценить, а кто этот тип: поляк или словак. Ведь если поляк пьет пиво на польской земле, тогда вопрос был бы ясен. Штраф, поучение, нагоняй, воспитание в трезвости и до свидания. А если это словак на польской территории – тогда дело уже сложнее. То есть, в обычных обстоятельствах ничего тут сложного не было бы; но как раз сейчас они стоят вот здесь со словацкими коллегами, осматривая блокнотику друг у друга, так что оно как-то и глупо, тем более, что дело-то и неясное. Наверняка бы отцепились, тем более – при словаках было бы просто глупо цепляться к мужику за то, что тот пиво пьет. И, кто знает, возможно они все это анализировали. Быть может, пытались издали увидеть сорт пива, разновидность колбасы, возможно, они задумывались по вопросу тирольской шляпки; возможно даже комбинировали, как оно, собственно получается, потому что словацкий гражданин и на словацкой земле, даже польский гражданин на словацкой земле – это уже не их дело, не их ответственность и не их постановление о воспитании в трезвости.
В конце концов они попрощались со словаками, уселись в патрульную машину и уехали в сторону Горлиц. А словаки – в сторону Бардейова. А тип в шляпе тем временем доел колбасу, допил пиво и медленно, не спеша пошел в сторону Польши.
Нью-Йорк, Париж, Вельки Шариш
Чем дальше запускался я в ту самую восточную Словакию, тем больше чувствовал, как растворяется в ней моя голова. Что моя тождественность размывается и перестает быть особенно существенной. Свидник был одним из таких мест, в которых не сильно было понятно, за что зацепить взгляд. Стояла весна, и листья на деревьях были влажными. Совсем недавно прошел дождь. Родители вывели своих детей гулять среди выставленных на траве танков и пушек, в том самом месте, где гибли тысячи человек, потому что более приятного для гуляния места в Свиднике просто не было. Да я и сам бы приводил сюда, а куда еще? На проспект? В пешеходную зону в центре? Вроде бы как и можно было: чтобы попасть в пешеходную зону, нужно было пройти между какими-то ярко оштукатуренными бетонными параллелепипедами. Впрочем, в самой зоне стояли точно такие же параллелепипеды. Выстроенные в восьмидесятых-девяностых годах. В самом конце стояла церковь. Под церковью я встретил человека, который спросил меня: откуда я приехал. Человеку было скучно, и он стоял под церковью. Точно такое же место, как и любое другое. Он мог стоять под мэрией или под фотографическим салоном "Фотоколор", или же под кондитерской "Рыба". Вполне возможно, что раньше он стоял именно там. На его месте я тоже стоял бы то тут, то там. Я ему ответил, откуда я. Что, мол, из Польши. Он сказал, что все в Словакии считают Польшу родиной ловкачей и комбинаторов, и еще он спросил: известно ли мне это. Я сказал, что известно, на что этот человек ответил, что как раз за это ему мы, то есть поляки, и нравятся. – Вот наш, - говорил он, - тут же начал бы отпираться, кричать, что нет, а вот вы как-то к этому нормально…
Точно так же было в Михаловцах, а конкретно – в деревне под Михаловцами. Это было уже давненько. Мы ходили в деревенскую корчму, хозяином в которой был старый русин. Корчма была пристойной и славной, по крайней мере, такой выглядела. В сортирах, где вместо писсуаров были лотки для слива мочи, висели засиженные зеркала, в которых все выглядело как-то удивительно достойно и вместе с тем – знакомо. В нлавном зале висела большая надпись "New York, Pariž, Vel'ki Šariš". Это пиво "šariš" мы пели попеременно с пивом "smädny mnich". На этикетке был виден обрюзгший, жирный монах с истекающей пеной кружкой. В этом "жаждущем монахе" было что-то доброе, потому что свойское и вместе с тем сильно обросшее какой-то сердечностью и безопасностью. В нем самом и в той кружке из толстого резаного стекла, которую он держал перед собой. Чувствовались во всем этом некие отзвуки чешскости, да ее и нельзя было избежать.
Эта чешскость, это чешское добродушие были видны даже в деревенской, богом забытой пивной из небольшой дыры в восточной Словакии.
Русин выглядел словно чуть более приземистая версия Кароля Войтылы. Мужик был меланхоличен и все время повторял одни и те же выражения. Любил он их размазывать по языку. "Хорошо, - говорил, хорошо, а потом еще раз десять: хорошо, хорошо, хорошо… "Пиво", а потом еще четыре раза: пиво, пиво, пиво, пиво…
Русин спрашивал, почему мы так много курим сигарет, а тогда еще в Словакии, в подобных заведениях курить было можно, на столах стояли тяжелые квадратные пепельницы, похожие на стеклянные плиты, а мы отвечали: потому что нравится. Русин этим восхищался.
- Вот наш бы, - говорил он, - не признался. Усрался бы – а не признался.
Говорил, что в Словакии каждый начал бы объяснять, что эта сигарета, мол, последняя, что сразу потом курить бросят. А вот поляки – нет. Поляки все прямо говорят, - заявлял он. Впрочем, сам он тоже курил. И говорил, что сейчас бросает.
Тогда мне даже нравилось, что он так говорил, но чувствовался и какой-то подвох. Я чувствовал, что меня выставляют в позицию добросердечного, откровенного дикаря. Что меня несколько удивляло, потому что в Польше, среди своего поколения, как раз Словакия считалась дикой страной. Такая себе еще более смешная Чехия, потому что Чехия среди польской молодежи тогда считалась весьма забавной. И вот так мы глядели друг на друга – две бедные страны восточной Европы, делающие вид, будто бы она центральная, и что сейчас, вот уже через моментик, все будет просто замечательно, все будет так, как должно быть. Именно там, куда, в чем все мы были уверены, мы стремимся – в Европу. На Запад.
В тот раз я был в Словакии впервые в жизни. Это не считая Чехословакии, но ведь при Чехословакии Словакия в польском сознании практически не существовала. Ну ладно, возможно, чуточку больше в сознании жителей пограничья. А вся остальная Польша говорила, к примеру, чешские Татры. Чехословакия – это была Чехословакия, и все. И вправду, слово "чехословак" звучало как-то странно, но тогда говорили просто "чех", и все было ясно.
Впрочем, в украинском Закарпатье до сих пор говорят, что едут "в Чехию", когда выезжают в соседнюю Словакию. Нам было по полтора десятка лет, и в Словакии мы были в чем-то типа лагеря. Суть лагеря заключалась, в основном, в том, что мы сидели в пивной у старого русина, того самого, который выглядел как Кароль Войтыла в гномьей версии, и выпивали. Впервые в жизни мы видели словацкие спиртные напитки. Такие, которых не было в Польше. "Боровичка", а еще, например, "Деменовка"[109] – зеленая, выглядящая словно какой-то волшебный эликсир. Мы пробовали закорешиться со старшими мужиками, завсегдатаями пивной русина, но шло не ахти, потому что на нас глядели снисходительно. Гораздо лучше шло с металлистами с испорченными зубами: они носили футболки с Metallica и Iron Maiden, были приблизительно нашего возраста, и тоже иногда просиживали допоздна в трактире. Мы пробовали приобрести у них какую-нибудь травку, но это оказалось чертовски сложным: нужно было куда-то ехать, кому-то давать какие-то бабки в качестве задатка, и вообще – от всего дела несло чем-то нехорошим. Так что мы попросту пили.
Словацкие металлюги казались нам ужасно смешными, потому что в те времена Словакия еще сильно срасталась в головах с Чехией, а среди польских говнюков в девяностые годы была только одна вещь, более смешная, чем чешский язык, чем все эти "шматичек на патичку", "желязиво хоп на плецки", "я сем нетоперек"[110] и т.д. – и был это чешский металл. В журнале "Tylko Rock" появлялись рецензии на концерты мировых звезд, на которые необходимо было ездить в Прагу, потому что у Праги на Западе было гораздо лучшее реноме, чем Варшава, и с концертов которых отсылали в Польшу сообщения. Их авторы с особой любовью описывали чешских металлистов, и металлисты эти – писали корреспонденты – любили носить куртки с железными шипами и сандалии под толстые носки, а еще говорили "Ежиш Мария!".
Я мало чего помню с той поездки, кроме той пивной. Вполне возможно, что большую часть лагерного времени мы провели именно там. В сортире я глядел на себя в тусклом зеркале, а потом возвращался в главный зал, под плакат "New York, Pariž, Vel'ki Šariš". Еще я пытался выпытывать у них про священника Тисо. Это происходило в девяностые годы, так что деды металлистов те времена еще помнили. Но вот разговаривать об этом никто не желал.
Словацкий "признак города"
Да, в своих городах словаки хозяева, но, говоря честно, не со столь уже и давнего времени. Лишь с определенного времени они стали большинством в городах собственной страны.
Любопытно ходить по эти городам и городкам и глядеть, как они устраиваются, как придают пространству словацкий лоск. А вот чтобы было по-своему. Как они красят старые каменные дома в режущий глаз розовый, фисташковый или голубой цвет; как они оснащают улицы и площади названиями, которые должны сделать всю их историю истинно словацкой и обозначить символами.
Улица Людовита Штура, площадь Гвездослава, площадь Словацкого Национального Восстания[111]. В старых церквах надписи на надгробиях часто выполнены по-венгерски и по-немецки, но вот на общинных досках объявления уже по-словацки. Городское пространство наполняется своеобразными чертами: словацкими, славянскими.
Венгры, которые правили здесь еще сто лет назад, не слишком понимали, а что вообще этим словакам надо. Они вообще не слишком-то отличали их от других славян, если не считать того, что словаки были "их" славянами. Венгерскими. Той частью славянской массы, окружающей Карпатскую Котловину со всех боков, со стороны Польши, Украины, Сербии, Хорватии, Чехии, просочившейся через Молдавию и Буковину, что через горные вершины перелилась и залилась к венграм, в самую срединку Котловины. А ведь известно: что в Котловине, то все венгерское.
В Бардейове между остроконечными крышами домов возле рынка просвечивает деревня. Сразу же за ней видна зеленая возвышенность, застроенная домиками на одну семью. Бардейов успокаивает. Уже сама дорого на Бардейов – это нечто успокоительное. Осенью в долинах здесь залегают туманы, и из них торчат только крыши и церковные башни. Зимой же пейзаж выглядит словно идеальный зимний пейзаж. Автомобили ползут медленно, словно бы они замерзли, и вот возвращаются погреться. А вот летом и весной сочная зелень рвет башку.
Бардейов – это старый город, давний венгерский северный плацдарм, с которого торговали с Польшей. Рынок здесь продолговатый и наклонный, застройка внесена в каталоги ЮНЕСКО, так что здесь шатаются туристы и все восторженно осматривают. Поляки, словаки, иногда чехи, временами: австрийцы, немцы, венгры, довольно редко кто-то из англоговорящих, украинцы. В общей массе не так уж и много, поскольку Бардейов располагается далеко от крупных центров. Из Кракова – два с половиной часа автомобилем, из Братиславы – почти пять. Из Будапешта – почти что четыре. Вот из Кошице близко, всего лишь час; но сами Кошице с перспективы туриста, приехавшего оиз каких-то иных краев, чем восточная Словакия, юго-восточной Польши, закарпатской Украины и северо-восточной Венгрии – тоже лежат на краю света.
Под Бардейовом проживает Х, искатель духов из Шотландии. В Восточной Европе он живет уже давно. Здесь для него должен был находиться настоящий конец света. Похоже, именно потому он сюда и перебрался. Сразу же после падения железного занавеса он выехал в Румынию, чтобы разыскивать духи вампиров и вообще внечувственного мира. Конкретно же – в Трансильванию. А куда же еще.
Западная поп-культура XIX столетия именно в Трансильвании поместила свои рассказы о вампирах, чертях, стригах[112] и упырях не только лишь потому, что это конец света, ведь если бы это был обычный себе такой конец света, то действие подобных баек могло бы происходить на Камчатке, на острове Пасхи, на Аляске или Огненной Земле. Здесь был специфический конец света, конец собственного, европейского света. Конкретно же: немецкого, потому что, как кажется, немецкость для Запада была последней более-менее надежной европейскостью на востоке. Славянскость, вроде как, тоже была европейской, но в ментальности европейского полуострова отразилась относительно слабо. Можно сказать, самой славянскости не было бы достаточно, чтобы сделать из Европы нечто отличное от Азии. Но немецкость была старой Европой, стыкающейся с Римом, творящая – или совместно творящая – цивилизационный центр. И даже если с перспективы Франции, Голландии или Великобритании немецкость частенько бывала восточным варварством, гуннскостью, а нацизм с перспективы Западной Европы является, как и всякий тоталитаризм, одним из видов восточной неумеренности – Германия, тем не менее, это однозначно Европа. Немецкость с перспективы Запада – это последняя однозначная европейскость.
Так что Трансильвания одновременно была и немецкой, и восточной. Восточной: то есть венгерской, румынской, славянской – один черт! Но в то же самое время и немецкой, то есть, для Запада какой-то своей. А выдуманные истории, выдуманные или нет, должны быть несколько свойскими, чтобы их хорошенько прочитать, пережить и понять. Их действие не может быть посажено в полной экзотике, потому что будут чужими. Почему европейские вампиры, монстры и упыри проживали в Трансильвании, а не – скажем – в глубине Польши, в России или Болгарии.
Так было когда-то, поскольку теперь уже живут. Хостел из слэшера Элая Рота[113] располагается здесь. Алвания, деревушка из фильма ужасов The Shrine существует где-то в самой средине Польши, но та Польша не имеет ничего общего с какой-либо реальной Польшей. Это, скорее, Трансильвания. То самое место, где польские селяне одеваются и ведут себя точно так же, как американские селяне. Это экзотика, поселенная в привычности, чтобы ее можно было легче почувствовать, чтобы можно было сочувствовать героям и отождествлять себя с ними – а человек Запада отождествляет восточных европейцев в их вечно залатанных свитерах, вечно на фоне раздолбанных жилых домов, иллюстрирующих новости в категории military conflict in Eastern Europe (военный конфликт в Восточной Европе – англ.). Ведь это же не "мы", это – "они".
То есть, Польша из The Shrine – это самое обычное в свете место из фильма ужасов, но место американское. Такое, которое уже устроило себе местечко в западном "театре воображения", чтобы не нужно было создавать ничего нового, чтобы все было под рукой. "Польша", равно как и "Трансильвания" – это далекая страна на самом краю света, где черте го знает что может случиться с "мы", но вот отсталые польские женщины в The Shrine ходят дома в чепцах типа "Новая Англия XIX века", а у польских мужчин прически под американских рэднэков (redneck – деревенщина, амер. сленг), и ездят они на разбитых машинах между домами, ничем не отличающимися от таких же в сельской Оклахомщине или Ютахщине, вот только еще более запущенными, в конце концов, come on, Восточная Европа – это вам Восточная Европа).
Так что я представлял себе, как в начале девяностых годов Х ходит по этой вот Трансильвании, которая не имеет ничего общего с воображенной им Трансильванией. Эта Траснсильвания совершенно не походила на Трансильванию; эта Трансильвания выглядела похожей на Швентокжиские Горы или на Краковско-Ченстоховскую Юру. Не замки над пропастями, а зеленые холмы. И наш несчастный Х ходит по этим холмам, по раскисшим дорогам, по расхреняченным пост-саксонским деревням, по крошащимся пост-венгерским и пост-германским местечкам, ходит он в длинном черном плаще и с прической под гота из Бристоля. Я представлял себе, как он торчит на забытых всеми трансильванскими дьяволами автобусных остановках в чистом поле, которые в Румынии называют хальт'ами, как он торчит там вместе с усталыми людьми в серых свитерах, тяжелых пальто и паршивых сапогах, которые глядят на него как на чучело – а он удивляется. Что это, что там ни говори, не только все другое, что это вообще мир иной; а потом, к примеру, шагает по грязной, без клочка асфальта дороге с такой себе, скажем, Валхид, бывший Вальдхюттен, или же в Бертан, как шастает по старым кладбищам между валящимися домами, а за ним следят румынские и цыганские дети, которые, перепуганные, разбегаются по домам и со слезами в голосе докладывают, что дух пришел.
Во всяком случае, именно так я представляю себе его на этом этапе его жизни. Кто знает, быть может, это всего лишь воображение, точно так же, как и его Трансильвания, которую он себе вообразил.
Тем не менее, я им немного гордился. Что чел не перепугался, не разочаровался и не смылся. Что он остался, и когда я с ним познакомился, жил под тем же Бардейовом, на одном из словацких концов света, потому что иногда у меня складывается впечатление, будто бы Словакия состоит исключительно из концов света. Потому что я зню много таких, которые просто смылись. Которые переезжали, чтобы испробовать восточности, экзотики, отдающего фильмами ужасов, холодного, восточноевропейского соответствия Юга и Ориента, но как только чего случалось, они тут же возвращались в тепло собственных, однозначно западных реальностей. И не то, чтобы я их обвинял. Но мне нравилось то, что Х не смылся.
Мы приехали к нему поговорить об этих всех духах, стригах и вампирах. Было поздно, полнолуние, то есть, это мне казалось, что полнолуние, и мне захотелось блеснуть, и я сказал: вот, как здорово складывается, полнолуние, а он лишь оперся о крышу своего bmw со словацкими номерами, зыркнул вполглаза на Луну и буркнул: почти полнолуние. Это было очень профессионально с этой Луной, и я почувствовал уважение. Вот, разбирается чел в работе! Вроде как почти полнолуние, а не такое уж полнолуние – полнолуние, было достаточно, чтобы Луна осветила лес трупным, лунным светом Мы ехали за его бэхой через этот вот лес, потом между низенькими застройками русинской деревни, и мне страшно, ну просто ужасно хотелось, чтобы случилось так, что хоть ему удалось обнаружить каких-то духов, вурдалаков, вампиров. Да хоть что угодно.
"Х" поудобнее устроился в глубоком кресле и закурил трубку. В доме все было устроено так, чтобы не было сомнений, что здесь проживает король демонов. Какие-то дьявольские картины на стенах, такого типа вещи. Хотя в то же самое время было как-то уютно и свободно: занавесочки, мягкие диванчики, коврики. Может быть потому Х курил эту трубку и глядел несколько исподлобья. Я задумался над тем, а снимет ли он обувь и наденет тапочки. Не снял. Меня всегда интересовало, как ходят по дому сатанисты, когда возвращаются домой: скидывают ли они, к примеру, свои тяжеленные, черные и окованные сапожищи и остаются ли только в кожаных штанах и мягоньких тапочках.
Короче, Х сидел там, под тем Бардейовом, писал Библию Сатаны (в ней Люцифер был романтичным и сочувствующим людям бунтовщиком, который за мятеж Бога-тирана был сброшен в Бездну, где и сидит до сих пор), читал Алистера Кроули, частным образом и в языковых школах обучал английскому языку, и разыскивал духов. Он делал фотографии по старым подвалам, после чего глядел, не материализуется ли на снимках эктоплазма. Или ездил на поля старых сражений, например, в Свидник, где до сих пор под голым небом стоит печальный, громадный машинный парк времен Второй Мировой в качестве памятника, где записывал отзвуки умерших. Подозреваю, что место привлекло его своим названием: Долина Смерти.
Между прочим, именно в этих местах в 944 году случилась броненосная битва, одна из крупнейших и наиболее кровавых в течение всей Второй Мировой войны. Советская Армия шла на помощь словацкому антигитлеровскому восстанию, и ей нужно было пробиться через германско-венгерскую Линию Арпада, выстроенную во время войны, чтобы не впустить Советский Союз в Центральную Европу. В давнее Венгерское Королевство, на земли Короны Святого Стефана.
Не знаю, что Х хотел записать в Свиднике, быть может, отзвуки идущих на таран танков, скрежет металла по металлу. Именно так здесь, вроде как, все и выглядело, так что для увековечения здесь поставили памятники из самых настоящих танков, установленных так, что советский Т-34 с разгону съезжает вниз, разбивая вдребезги броню германского Panzerkampfwagen IV. Резня была ужасная, потому что венгры, немцы и советские на этой Линии Арпада сцепились в клинче. Сцепились и потеряли столько солдат, что ними можно было бы заселить несколько средней величины центральноевропейских городов, но вот словацкому восстанию Красная Армия помочь не смогла.
Я спросил у Х, а на что он записывал. Я имел в виду носитель. Я был уверен, что у него имеется какое-то супер-пупер-спецоборудование: что-то вроде оснащения охотников на привидений, а он вытащил обычный диктофон, к тому же, какую-то версию для детей. А потом показывал снимки. Он сильно – я же видел – очень хотел в тех клубах сигаретного дыма, в тех отражениях огней увидеть нечто внеземное. Да что угодно, лишь бы это обосновывало его жизнь здесь, в Европе – с ее собственной точки зрения Центральной, а с его – Восточной как тысяча чертей. На этом конце света. В Руритании. Я прекрасно понимал его и не желал говорить прямо, что ничего здесь нет. Что в этих его отзвуках из Свидника я слышал всего лишь ветер, ибо тогда оказалось бы, что все остальное – тоже псу под хвост. Псу или там коту под хвост, все его десятка полтора с лишним лет, сначала в той долбаной Румынии, а потом и на этом долбаном пограничье долбаной Словакии и не менее долбаной Польши. Среди этих пластов земли: зимой замороженных, летом высохших, а весной и осенью - просто расползшихся в грязь. Среди этих вот холмов, населенных русинами, дети которых потихоньку забывают русинский язык, населенных цыганами, словаками. И – ронятное дело – духами. Духами всех солдат, павших на Линии Арпада: русских, украинских, словацких, польских, немецких, венгерских, всех тех, которые в очередной раз пытались ворваться с громадного, широкого Востока в уютный мирок Центральной Европы, а так же тех, которые пытались им в этом помешать.
Natio hungarica
Прежде чем венгерский язык получил статус государственного, в официальной жизни обязательной была латынь. Только лишь когда вместо латыни был введен венгерский язык, невенгерские элиты начали серьезно бунтовать. Ранее они могли чувствовать себя частью государства - политического, не обязательно этнического natio hungarica. Иногда я пытаюсь воображать другую историю Венгрии. Такой, к примеру, в которой бы сохранилась латынь и наднациональность центральноевропейской латинскоязычной Швейцарии. А почему бы и нет – раз в Израиле удалось внедрить библейский, мертвый в принципе иврит и вновь сделать его живым языком, то почему бы в Венгрии не могло не удаться внедрение латыни? В этом случае венгерский народ был бы в Европе чем-то совершенно исключительным. В странах, в которых доминирует определенной национальностью, к тому же, как частенько случается на востоке Европы, вечно недооцененной, закомплексованной, мало кто думает о созвучии. Но ведь представить себе мы можем. Интересно, а вот такие вот латинскоязычные венгры-хунгары: мадьяры и славяне, говорили бы о себе, что стали романским народом? Что досоединялись до романскости? Создали бы они историко-политологические школы, которые бы утверждали, что до романскости нужно еще дорасти? Что романскость может быть врожденной, но точно так же может быть и выбором? Кто знает, а вдруг подобная латинскость усмирила бы сепаратизм трансильванских румын, которые желают объединиться с языковыми родичами из Молдавии и Валахии? Быть может, в центре Европы, в естественных карпатских границах появился бы крупный, надэтнический народ, объединенный короной святого Стефана и самым европейским из всех возможных языком?
Или – а почему бы и нет – можно представлять какие-то другие варианты венгерской истории.
Например, такой, в котором славянская стихия оказалась бы сильнее мадьярской. Такое, скорее всего, не кажется возможным, потому что славянскость должна была бы доминировать в Буде и Пеште, в центре, а затем распространиться на всю страну – но почему бы себе такого не представить? В конце концов, нечто подобное случилось более тысячи лет назад в Болгарии: тюркский народ завоевал живущих у подножия Византии славян, но перенял их язык и культуру, но не навязал свои, как мадьяры навязали паннонским славянам. Так что давайте-ка представим себе такое огромное славянское государство в Карпатской Котловине. Достойного наследника Великой Моравии, вот только с политическим центром, передвинутым чуть подальше к югу. Как бы выглядела его геополитика? С кем бы вступала в союз такая страна? Как относилась бы она к панславянским видениям России? С кем бы ей было по пути, если говорить про гонку региональных держав, а с кем бы отношения шли бы встык по причине конкуренции? С Польшей? С Сербией? С Югославией? Да и образовалась бы тогда Югославия вообще? Быть может, славянские хунгары шли бы к югу, собирая славянские земли в собственной руке? А если на север? Достаточно было бы сменить язык и чувство принадлежности к общности, как все остальные – в какой-то степени воображенное, чтобы вся жесткая геополитика покатилась бы иным образом.
Natio hungarica 2
Собственно говоря, заменителем чего-то в стиле свершившейся истории natio hungarica является Словакия. А точнее: Словакия и Воеводина – славянские страны, выстроенные на венгерском цивилизационном слое. Ведь если ехать от Белграда, а конкретно – от Земуна, места, в котором заканчивалась габсбургская Венгрия, вплоть до Татр, то пейзажи меняются – ты проезжаешь от воеводинской плоскостности, через венгерскую Пусту[114], до нагорий Земплина и, в конце, до Татр, но здесь заметна та самая ткань: венгерская и пост-венгерская. В Воеводине дома стоят параллельно, один возле другого, боком к дороге, они низкие, с покатыми крышами, покрытыми черепицей, чаще всего старой, потемневшей за десятилетия. От шоссе дома отделяет поросшая травой полоса. В Венгрии это меняется, в основном, через то, что все больше домов освежено, а черепица на них посветлее, более новая. В южной Словакии дома часто красят в яркие цвета, а черепицу на них потихоньку заменяет жесть, чтобы дальше, уже в горах, у польской границы практически полностью черепицу вытеснить.
Можно было бы подумать, что Словакия – это что-то вроде исполнившейся альтернативной истории: так могла бы выглядеть славянская Венгрия. Славянские вывески и славянские названия улиц: Обходна, Окружна, Летна. С одной стороны, славянская сельскость как государственная эстетика: вся эта иконография типа землепашцы в поле, босые, русоволосые, в льняных портках; а с другой – разбойно-горская задиристость.
И если ездить по деревням, то все идеально друг к другу прилегает. Словацкость – это сельскость.
Снова граница
Дальше всего на восток можно доехать до Вельких Селменцов. Малые Селменцы располагаются уже по украинской стороне. В Закарпатской Руси. Граница попросту пересекает улицы. И все нормально: дом, дом, дом, граница, дом, дом, дом…
По обеим сторонам границы проживают, в основном, венгры. Потому по обеим сторонам границы поставили традиционные венгерские ворота.
Венгры со словацкой стороны ходят к тем, что живут на украинской на закупки, потому что с другой стороны сплошные магазины и склады. Тряпки, обувка, скорее, подделки, чем оригиналы, полотенца, спиртное, жратва: все, чего только захочешь, если только вкус не слишком завышенный.
На словацкой стороне сидела всего лишь одна женщина и торговала арбузами. Сама она была из деревушки неподалеку. Как и у всех, наверное, у нее имелась родня по другой стороны границы. Но нет, рассказывала она, контактов, считай, не поддерживаем. Вот как-то и не хочется. Свои дела имеются. А те – нищета. На Украине бедность, жаль, что венгры, родичи, должны жить в той стране; там же война, мафия, контрабанда, короче, отцепись, пан…
Стояла жара, и пограничники сходили с ума от высокой температуры. Они прятались в свои будки, но там было душно. Торговцы решали кроссворды и отгоняли мух.
Контрабанда – это как раз правда. С украинской стороны с этим все полный вперед. Курево, выпивка. Скорее всего, именно по причине влияния на контрабандный бизнес начали в Мукачеве перестрелку с местными крутыми боевики из Правого Сектора. Так что пограничники имеют право и нервничать. И уж если заупрямятся, то ничего не поделать. Точно тогда, когда мы хотели въехать из Словакии в Украину на коллекционном мерседесе. За рулем сидел коллега, тачка, впрочем, принадлежала ему. Вот только пограничники не видели в машине ничего коллекционного. Вот не могли они понять, какого черта мы премся в Украину на этом старом драндулете. Они подозревали, что мы либо везли какую-то контрабанду, либо просто хотим тачку где-нибудь у них бросить. Короче, они разобрали машину чуть ли не на запчасти, просвечивали, заводили собаку. В качестве цели визита мы указывали желание увидеть Украину в осеннем дожде, что проблему никак не облегчало. В конце концов они сдались. В их глазах я видел поражение, чувство, что их обвели вокруг пальца да еще и насмеялись. Я даже опасался, чтобы по причине этой обиды нам чего-нибудь бы не подбросили. Ведь они были уверены, что мы чего-то крутим. У них попросту не вмещалось в головах, что мы и вправду можем хотеть увидеть Украину в дожде.
Короче, нас ждали, когда мы станем возвращаться, снова разобрали машины на кусочки, запустили собаку и направили на рентген. Самым въедливым был один тип с рожей задиристого поросенка. Урожденный гопник. Разговаривал он исключительно по-русски. Украинский язык его не интересовал. Было видно, что воспитывался он на фильмах о русской мафии: плевал себе под ноги и ежеминутно чего-то презрительно бурчал себе под носом. Но даже ему ничего не удалось обнаружить. А по этой причине он был злой как тридцать три несчастья. В конце концов, разочаровавшись, он оперся на стенку и закурил, а над его головой висел плакат, призывавший украинских пограничников достойно представлять свою страну, быть профессиональными и вежливыми в отношении пересекающих границу граждан.
- Сука, - сказал погранец, щелчком выбросил окурок, сплюнул, поправил форменные брюки в промежности и отправился портить кровь другим путешественникам.
А мы покатили в Словакию.
Словаки сидят в устроенных по-чешски пивных, надписи в которых выполнены характерным способом, сами пивные обставлены по-чешски. Да, здесь трудно сомневаться в том, откуда взялись образчики для обустройства городской жизни. До недавнего времени словаки редко проживали в городах. Словакия – это деревня, города же были венгерскими, немецкими, еврейскими. Ну ладно, чуточку и словацкие, но не словацкость придавала городам форму и содержание. Либо же словацкость, но только иного, не совсем славянского вида. Ведь у словацкой "тутошности" различные имена. Подтатрские венгры тоже были "тутошние" Фельвидекские[115]. Чаба Киш писал, что является словацким патриотом, потому что по крови он венгр.
Так что я охотно еду на юг, туда, где проживают словацкие венгры. Например, в окрестности Римавской Соботы. Сам город – ничего особенного, большинство народу разговаривает по-венгерски, по-венгерски выполнена и часть вывесок на магазинах, какая-то рекламная кампания сотовой телефонии на рынке, громадный воздушный шар с логотипом фирмы, какие-то подрабатывающие подростки, переодетые в рекламных чудовищ. У одного из них то ли крыша поехала, а может дело было в каком-то споре, потому что все выглядело так, что пацан внутри, в голове этого вот чудища курил сигарету: так что изо рта и из глаз шел дым. Короче, Римавская Собота ничего особенного не представляла, но неподалеку проходила граница, а вот при ней можно было пошастать. А это я обожаю.
Впрочем, не совсем понимаю: а почему. Но обожаю подъезжать полевыми тропами к самой линии границы и глядеть, как дальше ничего не меняется. Как вся та болтовня о державах, пядях своей земли, рубежах, знаменах, это тувимовское приманивание цветастым гербом и историческим правом[116], проигрывают обычному полю, лугу или – вообще – самым банальным на свете пейзажам. Я езжу по этим местам, где Макар телят не гонял, и меня регулярно "фиксируют" пограничники. Или полицейские. Вроде как и Шенген, но имеется свое "но". Иногда случаются патрули. И мне интересно, а вот существует ли какой-то центральный перечень подозреваемых, схваченных возле границ. Я наверняка в этом списке присутствую, причем, как квалифицированный рецидивист.
И как раз таким вот макаром, бродя при словацко-венгерской границе, я попал в местность под названием Римавска Сечь. Боже мой! Это трудно описать.
Но я попытаюсь.
Римавская Сечь выглядела бы как и всякая пост-венгерская деревня – веретенообразный рынок, крытые черепицей дома – если бы не то, что посредине стоял огороженный полицейский участок. Выглядел он что твой цейхгауз. Словно мегабункер. Участок был окружен стеной, увенчанной еще и колючей проволокой. Не хватало только пулеметов. Все это выглядело так, словно бы официальная Словакия закрылась здесь да еще и огородилась от стихии, что проживала при веретенообразном рынке, а были это цыгане. Словакия замкнулась, и в то же держала всех этих цыган на мушке. Такой вот mexican stand-off (мексиканское напряжение – англ.), как у Тарантино.
На вокзале в Комарно стояли молодые вьетнамцы и о чем-то ссорились. Выглядело все словно романтическая размолвка. Парень вздымал к небу руки в возвышенных жестах. На нем была черная кожаная куртка, и в чем-то был похож на молодого Брюса Ли. Девушка была более самоуверенная: она стояла на широко расставленных ногах и лишь шевелила пальцами стоп, которые скользили по резиновым японкам. Время от времени она что-то выкрикивала парню, который тогда театрально съеживался, словно бы ему между глаз попало стрелой. Я же думал вот о чем: это словацкие вьетнамцы или венгерские, потому что видел уже раньше, они шли передо мной по мосту Эржебет.
Комарно разделено на две части. Венгерская часть называется Комаром, и она располагается на южном берегу Дуная. По мосту все идешь и идешь, потому что Дунай здесь широкий. Кроме того, ты проходишь располагающийся посреди реки островок. На венгерской стороне как-то странновато: жилые кварталы, супермаркеты для народа со словацкой стороны, потому что с тех пор, как в Словакии ввели евро, все закупаются исключительно за границей, несколько пивных и странноватый дом с вписанным в фасад человеком Леонардо да Винчи. Он, вроде как, должен производить впечатление гармонии, но, скорее, заставляет думать, что кто-то здесь желал, чтобы его переоценили в лучшую сторону.
С другой, словацкой, стороны, в Комарно, размещается закрытый город. Чтобы попасть в него, необходимо пройти в ворота. Ворота незаметные, их легко пропустить. Но если войдешь – срыв башки!
Это называется площадью Европы. Ее открыли с битьем в евролитавры и визитом президентов Словакии и Венгрии в 2000 году. Площадь должна была выражать тоску пост-социалистических Словакии с Венгрией, застроенных крупнопанельными домами, по "истинной, старой Европе".
Стоящие там дома должны представлять стиль многих европейских стран и регионов, так что они, вроде как, и представляют, но как-то неуклюже. И всех сразу. Это, скорее, символ неумения выстроить себе Европу, чем истинной ее постройки. Какое-то громадное место поклонения культу грузов. Сами же дома выглядят немного так, словно их возвели на основании детских рисунков.
На площадке стоят памятники венгерским королям. Король Бела III выглядит так, словно сошел с ума. А буквы на посиаменте памятника королю Людовику словно бы радостно пляшут.
В Комарно родилась Эва. Эва – словацкая венгерка. Ребенком она глядела на другой, венгерский берег, но – как сама рассказывала – ничего особенно не чувствовала. Там были венгры, и все разговаривали по-венгерски. Здесь, вроде как, была Словакия, но все, которых она знала, разговаривали по-венгерски. Лишь позднее начала она понимать сложную натуру этого странного соотношения собственной этничности со своей национальностью. Иногда они купались в Дунаею Плавали до отмелей, которые появлялись в реке. Тогда пограничники ругали их.
Впоследствии она работала в Комароме, по другой стороне реки. Но люди, рассказывала Эва, были какие-то другие. Несколько странные. Как будто бы замкнутые. Не то, чтобы особенно, но как-то так. Во всяком случае, сейчас Комарно и Комаром – это вроде как один город, но она на венгерскую сторону, скорее, не ездит. Разве что иногда, за покупками.
Один ее ребенок учится в Будапеште, второй – в Братиславе.
Чаще всего рассказываемая история, которую я слышал от словацких венгров, когда я расспрашивал о памяти краткого венгерского возврата на эти земли перед Второй Мировой войной, сразу же после Первого венского арбитража, звучала так: в такси в Кошицах, которые снова сделались Кассой, садится венгерский офицер. Таксист, словацкий венгр, говорит: "Как это здорово, что могу вас, венгерского офицера, везти! Мы столько времени вас ждали!".
Офицер же разворачивается и дает таксисту в зубы. Вся штука была в том, что водитель, воспитанный в республиканском, демократическом чехословацком государстве, обратился к нему, офицеру, без соблюдения соответствующей формы, которая продолжала действовать в милитаристской, аристократической Венгрии.
После венского арбитража с территорий, которые перешли под власть Будапешта, вывезли около ста тысяч словаков и чехов. Качество жизни резко упало: Чехословакия была, как на условия Центральной Европы, современным государством, здесь действовали социальные программы. Так же было и в занятой Польше Тешинской области, которая теперь была отрезана от традиционной экономической базы, так что безработица скакнула вверх. А определяемые как "переходные" проблемы на землях, занятых Венгрией и Польшей смягчить должна была гипернационалистическая пропаганда: "Тешинская область наша! Бабки наши!".