Я очнулся и увидел людей — они уверяли, что приходятся мне родней и что у меня все будет хорошо.
С чего это у меня все будет хорошо? Я понятия не имею, кто вы такие, черт возьми!
Пытаясь объехать правду на кривой козе, окутать реальность плотной завесой надежды, они беспрерывно твердили: «С тобой все хорошо, Фрэнклин, все хорошо!»
Я смотрел на позабытых родственников и ясно понимал, что отрицать бесполезно: это напоминало бы бег трусцой на дорожке–тренажере; ты бежишь, а в спину тебе дышит та жуть, которую ты отрицаешь; она не отстает, ждет, когда ты рухнешь без сил, и она зацапает тебя волосатыми лапами. Я знал правду: со мной далеко не все хорошо. Чудище меня все–таки зацапало. Какое–то время я молча лежал в его тесных объятиях. А когда, наконец, заговорил, стало еще хуже.
— Кто вы такие? — спросил я.
— Я твоя жена, припоминаешь? — сказала одна женщина.
Мой второй вопрос пресек уверения, что со мной все хорошо:
— А я кто?
Ответа на него я не знал, поэтому мне было трудно быть самим собой. Хотелось заверить всех, что я — прежний старина Фрэнк, и все хорошо. (Но я же не прежний, и ничего не хорошо.) Сморозив очередную чушь, я, разумеется, сразу увидел, что ляпнул что–то не то. Достаточно было взглянуть на озабоченные лица родственников; они посматривали на меня искоса, будто не могли сфокусировать взгляд из моей физиономии, — всем было неловко слушать, что я несу. Именно в этом и заключалась проблема: я перестал быть собой. (Несоблюдение условий контракта называется невозможностью исполнения; в этом суть моей беды: я произносил слова, которых прежний, еще не попавший в авариу Фрэнк ни за что не сказал бы.) Отчетливо я помнил одно; до аварии меня звали просто Фрэнк. А теперь стали называть полным именем — Фрэнклин. Я утратил собственную личность, зато приобрел еще один слог[6].
Я глянул в зеркало и не узнал себя: на меня смотрел одутловатый чужак; отекшие, налитые кровью глаза, вместо зубов — редкий штакетник, щеки чудовищно вздулись. Мир, в котором я очутился, был не лучше. Куда ни бросишь взгляд — всюду предупреждения об опасности. Пронзительно верещали аппараты, призывая сновавших по коридорам врачей. «Осторожно! Скользко!» — вопили надписи на полу. Доносившиеся из дальних коридоров крики немедленно пресекались. Каждое принесенное мне лекарство сопровождалось списком предостережений длиной с русский роман. Над красной пуговкой виднелась надпись: «Кнопка экстренной помощи».
Мой организм то и дело впадал в панику, заставляя меня беспрестанно жать на эту кнопку. Поначалу я так и делал. Кнопку отключили. Тогда я принялся вопить: «Помогите! Помогите! Я не помню, кто я!» Мне тут же что–то вкололи, словно придушив панику тысячью одеял, и я стал для всех недоступен. Хорошо бы кнопку снова подключили. Мне так ее не хватает.
Во мне образовалась каша из чувств и гормонов, отчего ужас только нарастал. Авария вдребезги разнесла три банки с этикетками «Печаль», «Радость» и «Безумие», и их содержимое расплескалось, образовав дикую смесь. Мне хотелось смеяться, плакать и визжать одновременно. Вдобавок нервные волокна, прежде шедшие по телу каждый своим путем — к ушам, глазам, носу и рту, — теперь перепутались и сплелись в косицу. В результате если окружающее виделось мне в зеленых тонах, то любая еда на вкус отдавала рыбой, а уши лопались от чьих–то воплей; если же все становилось синим, то я ощущал запах сыра, а в ушах звучала музыка. Доктор Миллз заверил меня, что эта синестезия — всего лишь попытка мозга отыскать новые пути к воспоминаниям о прошлом. Мои разум и чувства пришли в такой сумбур, что однажды, когда доктор Миллз пил кофе и над чашкой поднимался парок, я услышал в нем низкую басовую ноту, пробудившую во мне ответный отклик; с великим смятением я обнаружил, что нспытываю… страстное влечение. Вслушиваясь в кофе доктора Миллза, я понял, что чувства куда навязчивее воспоминаний[7].
Это прилипчивое чувство — нелепое влечение — подцепило и невесть как вытащило из прошлого первую подлинную картинку. Вдруг вспомнилось, что я терпеть не могу кофе, зато безумно влюблен в работающую в нашей конторе барменшу. Всплыло ее лицо, обрамленное густыми шоколадно-каштановыми волосами, пышная, неизменно вздымающаяся мне навстречу грудь. Вспомнилось, как я жаждал блеснуть при встрече с ней и вечно пыжился выдать что–нибудь интересное, остроумное.
Однажды мы оказались в кафе наедине, и я сказал прекрасной барменше:
— Вы бесподобно варите кофе.
Она улыбнулась. При улыбке губы у нее не утончаются, а, наоборот, становятся пухлее. Когда она стала взбивать молоко в пену, белая крапинка слетела ей на грудь. И тут я отважился на самый необдуманный поступок во всей моей короткой доаварийной жизни: перегнулся через стойку и стер крапинку. По ее виду я понял, что мне не миновать пощечины, и отпрянул; она же обхватила мою голову руками, притянула к себе, будто хотела что–то шепнуть, и принялась покрывать мое лицо поцелуями. То был волшебный миг… Я ощущал ее исполненное любви дыхание — теплое, пряное, отдающее ароматом кофе эспрессо, чувствовал, как тянется ко мне ее тело, а ее груди…[8]
Моя — если верить окружающим — жена, беседуя со мной, заметно нервничала, как и многие навещавшие меня посетители.
Почему? Они что, опасаются, что я их не узнаю? Или каждый надеется сыграть ключевую роль, став тем, чье присутствие волшебным образом отомкнет мою память? А может, они нервничают оттого, что прежде я был отпетым негодяем?
Так был ли Прежний Фрэнк полным дерьмом?
Я почти сразу понял, что никто не расскажет мне, каким я был на самом деле. Когда я спрашивал об этом жену, она отделывалась туманными фразами, которые вполне подошли бы для описания миллионов людей:
— Ты был, да и сейчас остаешься… отличным парнем, веселым, заводным и…
Это очень напоминало мерзкий раздел в бланке заявления о приеме на работу под названием «Черты характера», Я понял, что выяснить, каким человеком я был прежде, по силам только мне самому, и смирился. Ведь суровой правды мне никто никогда не откроет[12].
Тем не менее моя нервная жена мимоходом обронилатаки несколько фраз, благодаря которым я понял, что память у меня не сгинула безвозвратно. (Если моя краткосрочная память теперь походила на выгоревший дотла офис, то резервные копии долгосрочных воспоминаний благополучно хранились на каком–то дальнем складе.) И когда жена обмол. вилась, что у меня есть брат по имени Малколм, из густой мглы пораженного амнезией сознания вдруг выскочили два слова, и я ликующе проорал:
— Твою мать…
— Верно, — со смехом подтвердила она. — Любимое присловье Малколма. — Мы пытались его разыскать, но он отправился путешествовать, а куда — бог знает…
Жена продолжала болтать, но я уже не слушал: в ту минуту меня совершенно зачаровала моя собственная рука, а сосредоточиться на двух предметах одновременно я был не в состоянии. (В моем расквашенном мозгу отдел, ведающий концентрацией внимания, был укомплектован хуже всего — там суетился единственный субъект, который лихорадочно составлял список неотложных дел, разматывавшийся позади него, точно рулон туалетной бумаги.)
— …Слушаешь, голова садовая? — вдруг спросила жена и поморщилась: как это ее угораздило ляпнуть такое человеку с тяжелой травмой головы! — А Оскар? Старшего брата помнишь? Оскара?[13] Высокий такой… Он… гм…
Я видел, какого труда ей стоит описать Оскара, и понял, что люди настолько хорошо знают своих друзей и родных, что толком их уже не видят. (Те, в сущности, становятся невидимыми.)
Я же — наоборот, никак не мог сладить с внешними подробностями. Из застлавшего глаза тумана проступали лишь отдельные черты: лысая голова доктора Миллза, черные, собранные в пучок волосы Элис; но не хватало клея, чтобы налепить эти черты на соответствующего человека. Поэтому в моей дурной, опоенной лекарствами преисподней доктор Миллз красовался с пучком черных волос, а у Элис надо ртом причудливо нависал докторский здоровенный нос картошкой. (Существует юридическое понятие «смещение собственности» — оно употребляется применительно к ситуации, в которой собственность двух людей невозможно разделить; у меня же было смещение черт.) Видимо, я то и дело погружался в дрему, потому что в палате откуда ни возьмись появился Оскар, прямо–таки соткавшись из воздуха, вернее, из субстанции погуще воздуха, потому что Оскар оказался на редкость упитанным, и чопорно уселся рядом с моей женой. Оба сидели молча, она — поджарая, он — жирный, и напряженно наблюдали за мной. При этом они ни разу не обратились друг к другу напрямую; я остро чуял их взаимную ненависть[14].
Оскар держал в руке пакетик слив.
— Что, Фрэнклин, опять вздремнул? — спросил он. — Гляди, что я принес. Обычно больным носят виноград. А я тебе слив купил. Тоже, считай, виноград, но гигантский.
Откуда–то потянуло тошнотворной зеленой вонью.
Оскар содрал с пакета наклейку с ценой и скрутил в шарик. Я взял сливу и оглядел ее с восхищением: под тугой кожицей угадывались карминно–малиновые прожилки, уходящие вглубь темной плоти. Меня восхитило совершенство замысла и исполнения.
— Обалдеть можно! — воскликнул я, и Оскар, не отрывая глаз от ценника, рявкнул в ответ:
— А то! Два фунта за горстку слив! Грабеж средь бела дня, мать их!
По моему смущенному виду Элис с Оскаром наверняка догадались, что изумился я вовсе не цене. Они хохотали долго и упорно, так что возникшее вокруг них напряжение временно ослабло[15].
Моя жена с улыбкой сказала:
— Жутко смешно вышло, Фрэнклин.
Когда смех стих — а напряжение снова сгустилось, — опять навалилась мерзкая зеленая вонь. Оскар пристально смотрел на меня, будто ждал, что я скажу что–то важное. Ему явно было не по себе. Я улыбнулся, обнажив обломки зубов; по лицу Оскара скользнула тень отвращения.
— Фрэнклин, ты что–нибудь помнишь про тот маленький эпизод? — спросил он.
Маленький эпизод!
Рука жены мгновенно пересекла разделявшую их с Оскаром пропасть и схватила его за колено. Он слегка вздрогнул от неожиданности.
— Что ты плетешь? — сказал я. — Что еще за маленький эпизод? Мне сказали, я попал в автокатастрофу.
Жена улыбнулась — ее рука выпустила колено Оскара, разделявшая их бездна заполыхала с новой силой, — и сказала:
— Ничего, ровным счетом ничего серьезного, Фрэнклин. Перед аварией ты был изрядно утомлен… Утомлен и расстроен, вот и все…
Но накаленное молчание (которое мне виделось фиолетовым воплем) наводило на мысль, что они скрывают от меня истинное положение дел. Измученный пестрой мешаниной, которой потчевали меня сбрендившие органы чувств, Я откинулся на подушку и уставился в белый потолок. Фиолетовый вопль потускнел, зеленая вонь поблекла, и я погрузился в бесцветный сон.
По утрам доктор Миллз первым делом сообщал мне самую свежую информацию о моей физической кондиции, Спустив очки на кончик носа, он с доскональностью анатома описывал удручающее состояние органов моего тела.
— Значит, так, мистер Шоу: заживление костной ткани идет неплохо, правда, ребра еще не срослись и обе ключицы сломаны. Особенно большое внимание мы уделяем амнезии. Кровяное давление стабилизируется, но приступы острой тревоги повторяются с прежней частотой. В заключение хочу извиниться: после аварии мы вам не сказали — по чисто канцелярской оплошности — конечно, надо было вам раньше сообщить, но придется сказать сейчас… — Он медленно наклонился, будто намеревался открыть мне нечто ужасное, и с мрачной торжественностью произнес: — Можно жить и без нее, так что не впадайте в панику; дело в том, что нам пришлось удалить ванту душонку: в аварии она сильно пострадала[16].
— Удалили мне душу?! — испуганно взвизгнул я.
— Нет–нет, это не моя сфера, — чуть улыбнувшись, заверил доктор. — Вашу селезенку. Обнаружился разрыв селезенки. Пришлось ее удалить. Вы вполне проживете без нее; просто станете чуточку больше, чем прежде, подвержены инфекции. Селезенка — это не единственный, но очень эффективный природный фильтр, однако, если вы будете вести здоровый образ жизни, прекрасно обойдетесь и без нее. Уверяю вас. На самом деле история знает множество великих людей, которые прожили жизнь, причем очень успешную, без селезенки…
Доктор Миллз явно не закончил фразы, и я с улыбкой ждал, что он назовет хотя бы нескольких выдающихся личностей, успешно проживших без селезенки, но тот захлопнул папку с моей историей болезни и направился к следующему пациенту.
В урочное время явилась жена; она захватила с собой мой портативный компьютер и первым делом открыла почту, чтобы оживить мою память. Я принялся ворошить прошлое. Раскопки вышли постыдно неглубокими. По–видимому, я не был отягощен обилием друзей. Если не считать спама, то со мной поддерживал постоянную связь только мой младший брат Малколм, но писал он крайне редко, потому что пропадал в какой–то глухомани, где интернета и в помине нет. Но его электронные послания всегда грели мне душу.
Фрэнк — привет!
Вчера вечером очутился в Греции на железнодорожной платформе вместе с бродягой из Шотландии.
Опоздали на поезд, и нас заперли в здании станции.
Прежде чем заснуть, шотландец сказал буквально следующее: «Не боись, паря, я не вор, — разве что маленько душегубец».
Так и сказал, слово в слово, потом мгновенно заснул, а я остался сидеть как истукан.
В конце концов крайняя усталость взяла свое, и я тоже закемарил. К счастью, выяснилось, что он враль.
Проснувшись, я обнаружил, что он стащил все, в том числе и спальный мешок, в котором я дрых.
Уф!
Р. S. Сегодня увидел стикер с таким текстом: «Сердце — слепой, исполненный надежд орган, оно неутомимо бьется, движимое жаждой неизведанного и любви. Если пичкать его исключительно одиночеством и страхом, рано или поздно оно плюнет и остановится».
К тому времени, когда я вернулся из больницы домой, состояние острой паники прошло и преобразовалось в нечто вроде восторга, замешанного на тревоге. Я чувствовал себя шпионом, наблюдающим за жизнью незнакомца. И какой жизнью, блин! Моя жена — красавица. Квартира — потрясающая. Диву даешься, что застревает в памяти! Я вспомнил, где именно лежат чайные ложки, но понятия не имел о чувствах, которые раньше питал к женщине, которая, между прочим, приходится мне женой. А она, замечу, мила и очень сексуальна[17]. (Одна беда: она непрестанно за мной следит.)
Время и усилия дантиста благотворно сказались на моей опухшей физиономии, которая вернулась к прежним размерам; глаза прояснились; остался лишь шрам на лбу, но его можно прикрыть челкой. Мои органы чувств расторгли объединявшие их странные связи и обрели самостоятельность. Стала возвращаться память: казалось, тысячи порванных волоконец соединились вновь. Ощущение, сходное с зудом: к примеру, у вас зачесался нос, но руки заняты, а нутро нетерпеливо вопит: «Ну, почеши же! Почеши!» Я все еще пребывал в полудреме из–за разнообразных лекарств — обезболивающих и нейролептиков, но спустя недолгое время ощутил прилив такого олаженства, что меня чуть не разорвало[18]. Говорят, что тех, кто избежал верной смерти, затопляет безмерная радость. Но никто не признается, что эта радость имеет предел. Она тускнеет. Моя потускнела быстро.
Спустя несколько смутных дней я заметил одну странность: я полностью отсутствовал в собственной жизни. Это походило на сцену убийства, в которой некто уничтожил все признаки моего существования. Уж не из тех ли я людей, что плывут по течению жизни, не оставляя следов? Квартира сее белыми стенами и обилием диванных подушек, несомненно, принадлежит женщине. Примет иного рода почти нет. Одежда у меня самая обыкновенная, часы допотопные, их надо ежедневно заводить, а книги главным образом по договорному праву. Я оглянулся вокруг и подумал: «А я? Черт возьми, где тут я?»
Когда жена ушла на работу, я превратился в заспанного сыщика, который разыскивает самого себя. Под кроватью наткнулся на коробку. Едва открыл ее, сердце отчаянно забилось: вот сейчас я отыщу наконец свою память — какой–нибудь незамысловатый предмет прорвет плотину амнезии, и я утону в потоке воспоминаний. Меня ждало горькое разочарование: в коробке лежали разрозненные трудовые соглашения и страховые договоры. Я их бегло просмотрел. Больше — ничего.
Однако же я, Новый Фрэнклин, углядел нечто такое, что Прежний Фрэнк явно проморгал, и мне стало ясно, что я на верном пути. В набранном мелким шрифтом абзаце крылась ошибка: «Условие может повлечь за собой ущерб — non omnis moriar — для кредитора». Теперь–то я знаю, что выражение Non omnis moriar[19] только звучит как юридический термин, из–за чего глаз на нем не задерживается. Но я почувствовал, что оно вводит в заблуждение. Не имеет юридической силы[20].
Я швырнул договоры обратно и сунул коробку под кровать; потом, просматривая книги на стеллажах, обнаружил томик под названием «Клерк X». И слегка удивился, увидев, что автор этого опуса — моя жена. На задней обложке красовалась ее фотография, на которой она выглядела чуточку моложе своего возраста. Всю переднюю обложку занимала огромная буква X в черном галстуке. Героем книги был мужчина, офисный служащий; несмотря на тарабарский жаргон, я понял; этот малый, Клерк Х, — законченный болван. Поскольку книга была о том, как оценивать личность, чуть ли не на каждой странице задавались дурацкие вопросы типа: «Знакомиться с кем–нибудь — удовольствие или наказание?» Прочитав несколько страниц, я почувствовал, что у меня трясутся руки, и, не отдавая себе отчета, швырнул книгу об стену, а потом — как во сне, когда сам за собой наблюдаешь, — принялся ее топтать, и топтал, пока у меня не поплыло перед глазами.
Когда ярость улеглась, меня захлестнул стыд.
Я уничтожил книгу, которую написала моя жена. И сам не понимал, зачем я это сделал. Стал искать, куда бы спрятать истерзанный томик, чтобы скрыть преступление. Открыл один шкаф и обнаружил, что он заполнен коричневыми коробками.
Отлично, подумал я и разодрал крышку верхней коробки. В ней лежали стопки экземпляров «Клерка X». Снова закружилась голова; чтобы не упасть, я ухватился за верхнюю коробку, но не удержался на ногах и начал валиться навзничь, потянув ее за собой, в результате чего оказался на полу, засыпанный упавшими книгами и коробками. Когда книгопад прекратился, я сел и, оглядев коробки и груду бесчисленных томов «Клерка X», заметил среди общего хаоса… миниатюрные фигурки.
Это были пластмассовые игрушки — куколки со съемными ярко–красными и ярко–синими органами: печенью, легкими, селезенкой; органы можно было вынуть, а потом сунуть обратно, — ни дать ни взять составная головоломка, только трехмерная. Я взял одну фигурку, и меня охватила дикая паника: на месте крохотного сердечка и мозга зияли пластмассовые пустоты. Жизненно важные органы отсутствовали. Это настолько взбесило меня, что в надежде успокоиться я снова навзничь раскинулся на полу. Зажав игрушку в ладони, я уставился в потолок и попытался унять панику. Когда дыхание немного наладилось, я очень медленно повернул голову набок, скользнул взглядом вдоль собственной руки до сжатого кулака и увидел, что с одной стороны из него высовывается кукольная головка, а с другой — ножки.
Я отправил мысленную команду кулаку — очень, казалось, от меня далекому и никак со мной не связанному. И с некоторым удивлением увидел, что ладонь медленно, точно цяеток, раскрывается… Тут же на деревянный пол посыпались органы: красная почка, фиолетовые спагетти нервов и коричневые кишки; с минуту я тупо таращился на отпечаток, оставшийся у меня на лалони.
Опомнившись, я аккуратно вставил крохотные органы на место (эта простенькая задачка доставила мне по–детски острое удовлетворение), заново сложил книжки в коробки, а томик, над которым так жестоко надругался, сунул на самое дно. (Жена об этом не узнает никогда.)
Потом расставил кукол. Когда я водружал на верхнюю полку шкафа последнюю фигурку, у задней стенки заметил баночку из–под горчицы фирмы «Коулман». На этикетке детским почерком было написано: «Прыжок Веры!» Горчицы в банке не было. В темной жидкости болтался корень пастернака… нет, кривой цветной карандаш… нет, нет, белесый кусочек спаржи… да нет, на нем же ноготок — это детский мизинец.
После того как книга и игрушка послали меня в нокаут, я уже не сомневался, что детский палец отправит меня прямиком в психушку. Вышло ровно наоборот. Не отрывая глаз от мизинца, болтавшегося в мутной жидкости, я чувствовал, что душа моя успокаивается, а следом ощутил прилив гордости. Я сел на полу и стал баюкать баночку из–под горчицы. За исключением гордости, никаких особых чувств или воспоминаний этот палец во мне не пробудил[21].
Мысленно я заново пересмотрел вехи «поисков самого себя». Найденные мною «ключи», конечно же, ничуть не проясняли главного — того, что таилось в темных уголках моего сгинувшего «я».
Вот все, чем я располагал:
1. Написанная женой книга, которая кого угодно сведет с ума.
2. Странные куколки со съемными органами.
3. Бесхозный мизинчик.
После того как я выписался из больницы домой, у нас с женой сложился определенный режим дня. На нем настаивал врач — по его словам, ничто так не способствует выздоровлению, как режим дня. Поэтому каждый вечер мы ужинали по всем правилам, как это принято в приличных семействах.
Для описания наших вечерних трапез больше других подходит слово «приятный». Мы обсуждали всякую ерунду — ее рабочий день, коллег, новости — и порой — да, немножко смеялись. Но была у этих ужинов одна особенность: они напоминали первое свидание — вечное первое свидание: каждый вечер мы старались получше узнать друг друга. И каждый вечер обоих ждало разочарование, отчего и она, и я приходили в сильнейшее раздражение; такое бывает при первом знакомстве, когда напускная вежливость мешается с едва заметной подозрительностью.
Иногда с нами ужинал Оскар, но его присутствие лишь усугубляло царившее за столом напряжение. Меня оно 0собенно тяготило: я мучительно пытался припомнить какиенибудь подробности, а они оба старались проявлять максимум терпения. Я сильно сомневался, что Оскар хотя бы смутно представляет себе, что такое терпение.
Всякий раз, когда я пытался задать вопрос про случившийся со мной маленький эпизод, жена неизменно отвечала вопросом:
— Скажи, Фрэнклин, почему ты каждыи раз об этом спрашиваешь?
«Потому что от одной мысли об этом меня ужас берет», — вертелось у меня на языке[22].
Было очевидно, что жена обсуждала с Оскаром эту тему, и они сообща придумали ответ — вернее, способ уйти от ответа, причем очень незатейливый: «Просто накануне аварии ты был крайне измучен и расстроен. Впрочем, сейчас уже не о чем волноваться».
Но однажды, когда мы ужинали втроем, мне вдруг вспомнился один случай (в тот раз спусковым крючком послужили вкусовые сосочки). Я жевал кусок торта, а в голове вдруг всплыла картинка: мальчишка в ковбойском костюме целится из ружья в группку остолбеневших ребятишек и орет: «А ну, кончайте лопать мой торт! Пошли все вон!»
— Оскар, — осторожно начал я, — однажды ты попытался прогнать приятелей со дня своего рождения… За то, что они ели праздничный торт, верно?
Моя жена рассмеялась:
— Верно, Фрэнклин.
Оскар помрачнел, но все же выдавил:
— Да, в детстве я был тот еще поганец.
— Похоже, ты и впрямь не равнодушен к тортам, — пошутил я и с опозданием сообразил, что для толстяка Оскара шутка вышла обидная.
Оба они были явно поражены моей грубостью.
Ясное дело, Прежний Фрэнк такого никогда не ляпнул бы. Я страшно досадовал на себя: снова обманул их ожидания. Опять провалился. Словом, я производил очень плохое впечатление.
И вдруг, выдержав невыносимо долгую паузу, Оскар мыльнулся и гоготнул; моя жена невольно рассмеялась ласковой улыбкой сказала:
— В самую точку, Фрэнк[23].
Наша с женой половая жизнь была довольно странной[25].
Вы чуть не каждую неделю видите такое в выпусках новостей — захлебываясь словами, очевидец описывает жутчайшее происшествие, случившееся у него на глазах:
— И тут пуля типа попадает ему в горло и типа почти сносит ему голову! Страшное дело… — Чувствуя, что слушатели безразличны к рассказу, он добавляет: — Гм, я хотел сказать… ужас какая трагедия… Кошмар, сплошной ужас…
Подозреваю, что именно так и описывали коллеги мой маленький эпизод. Откуда кому знать, что я на самом деле творил?[34] И хотя лица окружающих выражали участие, я нутром чувствовал, что большинство сотрудников потешаются над этой историей. На фоне конторской скучищи она небось стала для них настоящим развлечением.
Меж тем выясняется, что работник я не из рядовых. Первое, что бросилось мне в глаза, — это вывеска на дверях нашей конторы:
Исподволь выяснилось, что «сыновья» — это я, а Оскар — прежде брат и коллега — ныне глава компаний. Он объяснил, что фирму основал наш дед, потом ею руководил наш отец, а теперь она перешла к нему (и ко мне).
Когда я впервые снова вышел на работу, Оскар обратился к сотрудникам с речью: сказал, что брат, то есть я, попал в серьезный переплет, но у нас ведь не просто бизнес, у нас семейное предприятие, и он сделает все, чтобы я снова, как прежде, стал блестящим работником. Выходит, прежде я блистал. Тем тяжелее было сознавать, что я огорчаю коллег своей нынешней далеко не блестящей формой[35].
Первые дни прошли спокойно. Сотрудники относились ко мне очень дружелюбно; когда я засыпал за столом, пуская слюни на желтый фирменный блокнот, они, судя по всему, не обращали на это внимания. Наше здание высится среди таких же блестящих махин огромной стеклянной скалой: стены из тысяч ослепительных зеркал, а на самом верху, закрывая два последних этажа, — вывеска «Шоу и сыновья». Сначала возвращение на работу показалось мне делом несложным; я привычно занял свое место, окружающие держались очень мило, улыбались и спрашивали, как я себя чувствую. Как огурчик, уверял я (и все вроде бы верили).
Впрочем, обнаружилась небольшая закавыка: дверь в нашей конторе. Всю первую неделю после возвращения на работу я старался на нее не смотреть, но боковым зрением ежедневно замечал, что она становится все больше и страшнее. С виду — самая обычная дверь, только чуточку белее и чище других. Объяснить, почему она на меня так действовала, не могу, скажу просто: она меня пугала. За десять футов от нее у меня уже буквально подкашивались ноги и все плыло перед глазами. Я изо всех сил старался не обращать на нее внимания, но это все равно что в яркий летний день пытаться не замечать солнце.
Как–то утром я увидел, как в кабинет с белой дверью вошли трое мужчин в деловых костюмах. Я устремился к двери, но на подступах к ней перед глазами вспыхнули искры; я отступил и, чтобы не упасть, прислонился к стене. Подойти к двери вплотную я так и не смог.
Тогда я решил, что надо держаться от нее подальше; буду сидеть за своим столом и ждать — пусть сама откроется. А когда увижу, что кто–то из нее выходит, побегу следом — не приближаясь к ней, — расспрошу того человека и раскрою тайну белой двери[36].
К сожалению, мой стол стоял в углу, откуда белая дверь не просматривалась — разве что если встать позади стола и изогнуться наподобие надломленной соломинки. В этой позе я простоял полчаса, затем ко мне подошел Оскар: такое зрелище, прошептал он, смертельно пугает окружающих.
Я спросил Оскара, кто работает там, за дверью. Он рассмеялся:
— Да никто, старина; это просто–напросто стенной шкаф. Обыкновенный стенной шкаф.
Но я же своими глазами видел, как туда вошли люди, возразил я, значит, это точно не шкаф.
— Слушай, Фрэнклин, а ты сегодня лекарство принял? — спросил Оскар.
— Да[37].
Я мог бы и дальше стоять, согнувшись крючком, но вмего этого начал потихоньку двигать стол, и двигал его до тех ор, пока он не уперся в стол моей коллеги. Неловко вышло.
— Фрэнклин, будьте добры, чуточку отодвиньте свой стол назад, — попросила она.
— Конечно, — сказал я.
Но не сдвинул его ни на дюйм.
А когда она ушла на совещание, я подвинул и ее стол, и соседний, и так постепенно передвинул все столы.
С того дня, когда сотрудники уходили на совещание и я хоть на несколько секунд оставался один, я продолжал помаленьку двигать столы. В остальное время я воображал себе такую картину: повинуясь тектоническим силам, столы, подобно материкам, сами движутся по темно–синему ковру.
Однажды кто–то из сотрудников споткнулся об электрический провод, натянувшийся в результате моих силовых упражнений, и заорал:
— Какого черта!..
В обеденный перерыв я помчался в магазин и купил удлинитель, чтобы и впредь тайком двигать столы[38].
В первые несколько дней после возвращения на работу мне не удалось как следует передвинуть все столы. Я попрежнему не видел со своего места белую дверь. Поэтому в пятницу я пришел пораньше и занялся столами, а в обеденный перерыв, когда все ушли есть, в моем распоряжении оказалось достаточно времени, и я добился–таки своего — получил великолепную точку обзора.
Теперь я мог просто сидеть за столом, держась от белой двери на почтительном расстоянии, и наблюдать за коридором, который вел к объекту. План у меня был простой: едва дверь откроется, я вскочу, рванусь к тому, кто из нее выйдет, и спрошу, что там, черт подери, происходит, отчего меня охватывает чувство полной обреченности.
Окрыленный успехом, я сидел и ждал, целиком сосредоточившись на двери, и вдруг сотрудник с другого конца комнаты закричал:
— Постойте, я же сидел у окна! Кто, вашу мать, сдвинул мой стол?!
Оскар проводил в кабинете совещание, Я видел, как там все разом загалдели и стали тыкать пальцами в мою сторону, Подошел Оскар и, понизив голос, отчитал меня за то, что я передвинул столы; нельзя так зацикливаться на ерунде, сказал он, вспомни, о чем предупреждал доктор Миллз.
Я дал Оскару слово, что думать забуду про дверь[39].
Потом я сразу пошел вниз, на первый этаж, и обратился к старшему охраннику. Вежливо объяснил, что в коридоре, неподалеку от моего рабочего места, есть блестящая белая дверь; мне лишь нужно знать, как называется компания, владеющая этим офисом, больше ничего.
— Напротив «Шоу и сыновья»? Новый офис? Первый раз слышу. Вы хотите сказать, что в здании, где я служу, открылось новое учреждение, а я этого не заметил?! То естья плохо выполняю свои обязанности — вы на это намекаете, сэр? Или вы шутите? Вас небось Джеф из отдела техобслуживания подослал, да?
— Что–что? — опешил я.
Недоверчиво глядя на меня, он насмешливо ухмыльнулся.
— Шуточка, черт возьми, удалась, сэр, — сказал он и вдруг заявил: — Что–то я вас не узнаю. Пропуск имеется?
Шаря в карманах в поисках удостоверения, я буркнул:
— Я из семьи… Шоу.
Мои слова не произвели на охранника никакого впечатления; он бесконечно долго изучал мое удостоверение и наконец изрек:
— Не очень–то вы на себя похожи. С вами что–то случилось?[40]
Ошарашенный таким поворотом беседы, я выдавил только, что уезжал в отпуск; мне вдруг вспомнилась красавицабарменша, я решил пойти поглазеть на нее и рванул прочь, (Без сучка без задоринки объединив в одно целое две навязчивые идеи.)
Барменша оказалась еще прекраснее, чем врезавшийся мне в память образ, я был настолько сражен ею, что невольно остановился на полдороге к стойке: боялся, что не удержусь и признаюсь ей в вечной любви[41].
Я видел, что она разговаривает по телефону, и тут ко мне подходит охранник — тот самый, с которым я только что препирался, — и требует покинуть бар, потому что я якобы нагоняю на девушку страх.
В общем, не сказал бы, что моя первая трудовая неделя выдалась на редкость успешной[42].
По предписанию врача я взял отгул на несколько дней. Искать дома ключи к таинственным явлениям я уже перестал, Признал, что пытаюсь найти того, кого на свете нет. Веду себя, как наркоман, позабывший название заветного зелья: потребность острейшая, но удовлетворить ее нет возможности, Я отчаянно чего–то жаждал, меня терзало желание — увы, неутолимое. Я метался между Прежним Фрэнком и Новым Фрэнклином, то и дело поправляя себя самого: скажу что–нибудь, а в ушах тут же звучит другой вариант, который на самом деле готов был слететь у меня с языка. Это напоминало русскую матрешку, в которой скрыта целая череда очень схожих, вложенных друг в друга версий, увы, не оправдывающих надежд. Я решил самостоятельно избавиться от этих мучений. Желания искать Прежнего Фрэнка я не испытывал. Мне и так было хорошо. Какое–то время я сдерживал подступавшую грусть, но тут мне встретились три человека. Во–первых Сандра, во–вторых — Даг, и третий, самый странный, — я.
Я смотрел телепередачу. Ведущий объяснял, каким важным звеном в цепочке жизни на земле являются пчелы.
— Без этой крошечной цветочной Афродиты человечеству грозит опасность вымирания, — с улыбкой на лице говорил он.
Камера показала поле, усеянное, точно пульками, мертвыми пчелами, и я почувствовал, как что–то теплое ползет по лицу. Слезы. Я плачу. По этим дурацким пчелам, черт их подери. Слезы лились ручьем, а ведь я, в сущности, так и не понял, чем их смерть может повредить человечеству, просто мне стало невероятно жаль бедных дохлых пчелок. В дверь постучали; Элис откроет, подумал я, но вовремя спохватился: она же уехала вместе со своей начальницей Валенсией — сегодня у них йога. Я быстренько привел себя в порядок и открыл дверь. Стоявшая на пороге дама произнесла фразу, которую я теперь слышал от всех и каждого:
— Не уверена, что ты помнишь меня, Фрэнк.
— Молли? — наугад спросил я.
— Я — Сандра.
У женщины был поразительный нос — будто высеченный из хрусталя, с таким количеством углов и граней, что я остолбенел от изумления. Она улыбнулась, и меня захлестнула волна любви — будто на самом деле именно она моя жена. Сдерживая наплыв нежных чувств, я сказал:
— Какой у вас прекрасный нос!
— Спасибо, — сказала она и покраснела. — Я — подруга твоей жены. По правде говоря, старинная подруга, возможно бывшая. Столько лет прошло. Но одна приятельница рассказала мне про твою… аварию. Я скучаю по тебе, Фрэнк, мне очень жаль, что с тобой такое приключилось…
Неожиданно для самого себя я снова расплакался. Сандра мгновенно обхватила меня руками, прижала к себе — я утонул в ее волосах и шерстяной кофте, чуточку отдававшей грибами, — и вдруг мне вспомнилась одна подробность.
— Как поживает Молли? Твою маму ведь зовут Молли.
Не разнимая рук, Сандра сказала:
— Не хочется огорчать тебя, Фрэнк, но Молли очень нездорова. Она лежит в больнице. Умирает.
Я заплакал в голос и, не отдавая себе отчета, забормотал в теплую шею Сандры:
— Как и все пчелки, Сандра, как все бедняжки пчелки.
Она прижимала меня к себе и шептала:
— Знаю, Фрэнк, знаю.
С того вечера, когда мы с женой занимались любовью (наш перепих оказался событием одноразовым), все пошло совсем не так гладко, как я надеялся. Поначалу мы отлично ладили, наши приятные ужины продолжались, но однажды вечером возникло неожиданное препятствие. Началось с того, что я стал задавать вопросы. Не упоминая ни книги «Клерк X», ни плавающего в банке пальца, я ни с того ни с сего спросил:
— А до аварии я что, был в депрессии?
Она пристально глянула мне в глаза — будто мы с ней общаемся телепатически, да только мое приемное устройство сломалось и не принимает сигналов.
— Почему ты об этом спрашиваешь, Фрэнклин?
У нее вообще манера отвечать вопросом на вопрос. Меня это раздражало все больше.
— Просто чувствую: что–то в моей истории не так. — И, решив не отступать, добавил: — Заходила Сандра — повидаться со мной, сказала, что Молли болеет.
— Знаю, — без тени удивления ответила жена.
— Выходит, ты знаешь, что Молли больна, но сама ее не навещаешь и мне даже слова не сказала.
— Ты сам еще нездоров, не хотелось тебя расстраивать. — Жена взглянула на меня и ледяным тоном, какого я прежде не слышал, проговорила: — Послушай, Фрэнклин, не стану кривить душой — я с ними расплевалась; отбраковала их.
— Как это понимать? — озадаченно спросил я.
— Ты сегодня лекарства принял? — спросила она[43].
И после паузы добавила:
— Просто решила, что мне от них никакого проку[44].
Но на сей раз я не успел вовремя прикусить язык и неожиданно для себя выпалил:
— Стало быть, друзья только для того и существуют? Чтобы от них был прок? Чтобы с их помощью забраться повыше? Я‑то считаю, для этого есть стремянки.
Жена помолчала, чуть громче обычного звякнула вилкой о тарелку и зыркнула на меня:
— Я вижу, в тебе просыпается прежний языкастый наглец, — подчеркнуто язвительно произнесла она; ее явно устраивал именно этот тон; колкость отозвалась во мне полузабытым воспоминанием.
— А Сандра меня уверяла, что вы с ней были близкими подругами, — заметил я.
— Близкие подруги. Что ты несешь, Фрэнклин! Можно подумать, что тебе шесть лет, — сказала она с усмешкой, такой тонкой, что ею можно было резать глазные яблоки.
— А слушая тебя, можно подумать, что ты сука.
Мы замолчали, нереваривая мои жестокие слова. А что еще хуже, оба чувствовали, что наконец–то попали в привычную колею. Где–то глубоко во мне возникло ощущение — куда сильнее и убедительнее, чем просто память, — что мы с женой точно так же препирались еще до моей аварии.
— Слушай, Фрэнклин, они всего лишь старые друзья.
— Старые друзья лучше всех прочих. Они были друзьями дольше других.
— Какая, блин, муха тебя укусила? Куда подевался Фрэнклин, который был счастлив вернуться из больницы домой? Забудь. Молли и Сандра остались в далеком прошлом.
— Оно и наше, это далекое прошлое, — прошептал я, едва шевеля губами — такая вдруг навалилась усталость.
— Даю слово, в пятницу–субботу навещу Молли. Что же касается нашей дискуссии, предлагаю ее отложить: мы с Валенсией едем на велосипедную прогулку. Так что решим все вопросы потом. Устраивает?
— Черта с два устраивает, — отрезал я[45].
Фрэнк — привет!
Сходил в Ват Пхо — обалденная штука, шмат золотой расслабленности. У нас на Западе религиозные идолы висят на крестах изнуренные, истекая кровью и претерпевая вечные муки.
На Востоке люди поклоняются золотому Богу, а тот лежит себе, твою мать, как счастливейший во всей вселенной чел.
Р. 5. Реинкарнация в Таиланде — дело обычное. Машины «сузуки» у них запросто перевоплощаются в лодочный движок.
Когда после неоольшого перерыва я вернулся в контору, мне для начала дали серьезную работенку: условия договора со всеми примечаниями и оговорками. Их все равно никто не читает, шутливо говорил Оскар, так что можешь сильно не заморачиваться.
Я подозревал, что вместо настоящих контрактов мне дали какое–то старье — лишь бы я чувствовал, что приношу пользу фирме. Поначалу набранные мелким шрифтом слова головастиками плыли перед глазами, отчего ужасно клонило в сон. Зато меня никто не отчитывал. Мало того, Оскар был со мной настолько мил, что в голове шевельнулась мыслишка: похоже, Новый Фрэнклин нравится ему больше, чем Прежний Фрэнк.
Когда я принес уже составленный мною договор с фармацевтической фирмой, он заулыбался и, пробегая глазами текст, сказал:
— Отлично сработано, дружище. Выходит, тебе это вовсе и не трудно?
— Ничуть, — заверил я, хотя не вполне понял вопрос.
— Вот это по–нашенски! — воскликнул Оскар. — Теперь ты, можно сказать, — новая, улучшенная версия Фрэнклина, Фрэнклин–два–ноль.
Договоры меня почему–то умиротворяли. После аварии моя жизнь превратилась в мешанину противоречивых эмоций, а мелкий шрифт, с его четкими правилами, помогал держать жизнь в узде. Кроме того. именно петит многое подсказал мне в поисках моего прежнего «я». Почитав составленные Прежним Фрэнком договоры, я понял, что он был пучком оголенных нервов. Это чувствовалось в том, как он формулировал условия договоров. Одно то, что именно я был тем Фрэнком, — уже большая привилегия, ведь он возвысил невроз — превратил его в вид искусства. Специалист по договорному праву оберегает клиентов, снижая риски и уводя от ответственности; в результате ни одна лазейка не остается незамеченной и ни одно условие — несформулированным, Прежний Фрэнк был в этом дока. Великие юристы не приемлют формулу Рамсфелда о неизвестных неизвестных[46]. Они страхуют клиентов от всех неизвестных неизвестных. К примеру, неясное для клиентов понятие Force Majeure — в обиходе называемое стихийным бедствием или Божьей карой — является клаузулой, позволяющей страховщику окончательно отказать в выплате по полису, то есть эта клаузула гарантирует, что при любых обстоятельствах, от плохой погоды до непредвиденных происшествий, клиент будет выпутываться сам[47].
Точный перевод выражения Force Majeure — Непреодолимая Сила. Я считаю, что именно непреодолимая сила — люди или некая структура — привела к несчастному для меня совпадению обстоятельств и к аварии. Интересно, думал я, верил ли Прежний Фрэнк в Бога? (В себя я почти уже не верил, поэтому вера в некую всемогущую силу давалась мне нелегко.) Я в этом сомневался, но был убежден, что в глазах клиентов Прежний Фрэнк обладал богоподобным могуществом. Великолепно составленные им договоры действовали подобно католическим священникам: снимали с клиентов ответственность, а порой, невзирая на ситуацию, даже суля им вознаграждение. Прежний Фрэнк, хотя и невротик, был мастером своего дела. И если поэзия — это вылазка в область невыразимого, то у Фрэнка формулировки договора — это рейд в область непредвиденного[48]. Условия его договоров укрощали бунтующую жизнь, он виртуозно справлялся с тем, чего я страшился больше всего: худшим развитием событий[49].
Поэтому, подметив еще одну вещь, которую Прежний Фрэнк упустил, я понял: мне удалось отличиться!
Непоследовательность в использовании шрифтов[50].
Я почти пропустил ее, хотел уже перевернуть стран но наткнулся на такой пассаж:
«В случае, если какие–либо из условий (а также любые условия и оговорки, относящиеся к товару или услуге, упоминаемым на нашем сайте) будут признаны незаконными, недействительны. ми или не имеющими исковой силы согласно законодательству страны или штата, где данные условия договора не считаются имеющими силу, мы отменим данные условия (но только штате или стране, где они считаются незаконными, недействительными и не имеющими исковой силы), в то время как прочие условия договора будут по–прежнему считаться действенными, обязательными для исполнения и имеющими исковую силу. Условия и обязательства данного договора никоим образом не распространяются на случаи смерти или причинения личного вреда другой стороне в результате нашего недосмотра. В рамках существующего законодательства мы будем исключать подобные условия и гарантии из наших договоров. Ни при каких обстоятельствах мы не понесем ответственности за какой–либо ущерб, который вы можете пстерпеть вследствие использования наших продуктов, в том числе: потеря прибыли, ущерб для репутации или другие прямые или косвенные нематериальные потери, равно как и косвенные финансовые (или денежные) потери или же потери, не являющиеся прямым следствием наших действий, а также те потери, которые мы никоим образом не могли прогнозировать…[51]»
— Вижу, ты совсем оправился, Фрэнк. Я очень рад, — сказал Даг,
Мы столкнулись в коридоре; в таких ситуациях люди часто испытывают неловкость: каждый шел по своим делам, и вдруг — случайная встреча; не знаешь, куда деть руки, к чему прислониться… У нас с Дагом, однако, — ни малейшей неловкости или волнения. Я мало что мог припомнить про Дага, но точно знал, что он достоин доверия и мне с ним рядом покойно,
— Спасибо, да, уже лучше.
— Не уверен, что ты меня помнишь; я работал с твоим отцом. Занимаюсь страхованием; я актуарий, что всегда актуально. — Он улыбнулся.
Я тоже заулыбался, но Даг неожиданно посерьезнел и спросил:
— Слушай, Фрэнк, скажи–ка мне честно: тебе правда лучше?
У меня дернулось колено.
— Да, конечно, — ответил я.
— Правда?
Я минутку подумал и сказал:
— Ну, в общем–то, еще не совсем.
Даг ничуть не огорчился.
— И прекрасно, — сказал он. — Какое–то время тебе будет нелегко. Травма головы — не шутка. Это очень серьезно. Что может быть важнее мозга?
— Да, — согласился я. — У меня такое чувство… Впрочем, ничего, не беспокойтесь… Глупости всякие…
— Нет–нет, Фрэнк, пожалуиста, что ты хотел сказать? — настаивал Даг, пристально глядя на меня теплыми карими глазами.
— Такое ощущение, что окружающие очень стараются быть со мной милыми, дружелюбными… но никогда не заводят речи о чем–то серьезном, будто опасаются — вдруг я развалюсь на части или что–то учиню; и мне никак не удается поговорить с кем–нибудь о… ну, о важном для меня, что ли… — пробормотал я и вдруг понял, что это для меня самое главное.
Даг кивнул, и я почувствовал, что он собирается сказать мне что–то важное, но не знает, стоит ли.
— Знаешь, Фрэнк, — произнес он наконец, — нам надо с тобой поболтать. Мой кабинет дальше по коридору. Что скажешь? У меня есть отличный зеленый чай.
Я был готов согласиться, но его улыбка показалась мне какой–то напряженной, и я подумал, что, может быть, ошибаюсь на его счет.
Мы поднялись на лифте так высоко, что казалось, будто проплывающие мимо облака касаются оконных стекол. Я понимал, что Даг пытается мне помочь, втолковывает что–то очень важное, но ответил коротко:
— Сласибо, Даг. Замечательный вышел разговор. Но мне пора назад, к рабочему столу, надо проверить… кое–что.
Даг опустил голову, и я почувствовал: он отчаялся меня вразумить. Я прямо–таки физически ощущал, что меня опутывает миллион веревочек и, когда я обманываю чьи–то надежды, натянувшиеся веревочки рвутся тысячами; кроме того, я физически чувствую, как мою связь с этим человеком режет, как ножом, острейшее разочарование[52].
Через несколько днеи после моеи случайной встречи с Дагом я сидел в кафе, держа обеими руками полную чашку кофе. Просыпанный еще до меня сахар красиво искрился на столе под лучами солнца — прямо–таки сахарное созвездие. Вчитываясь в один из договоров, составленных Прежним Фрэнком, я почувствовал неладное: меня замутило, в животе тревожно забурчало. В мозгу свербило: что–то со мной не так. Как–то мне не по себе.
Опасаясь, что меня стошнит, я отодвинул подальше страховой полис и сосредоточился: не хватает еще, чтобы меня вывернуло. Потом придвинул полис обратно, приказал себе не поддаваться дурноте и продолжил чтение, но тревожное чувство незаметно возникло снова, перед глазами все поплыло.
Вот оно. В полисе встречались слова, которых юрист ни за что не употребит. И на этот раз дело было не в опечатках и не в неправильном использовании шрифтов. Сквозь мутную пелену в глаза бросались непривычные слова.
Первым я заметил самое неуместное слово. Я намеренно расфокусировал зрение — и пожалуйста, вот оно, болтается посреди предложения: возможно. Совсем не юридическое словцо, чересчур неоднозначное. Я выделил его маркером.
И снова перечитал страницу.
Следующим стало слово Предупреждение. Оно, быть может, и не совсем редкое, но в договорах не употребляется. Слишком уж эмоциональное. Оно, однако, вкралось в самое что ни на есть стандартное предложение: Предупреждение: все выплаты, установленные страховщиком, будут регулироваться с учетом ежегодного роста процентной ставки. Вторая часть этого предложения встречается в любом договоре, Но я никогда прежде не видел, чтобы его предваряло слово Предупреждение.
И еще: установленная по обоюдному согласию сумма будет полностью выплачена клиенту и может включать, после одобрения упомянутой суммы со стороны… Все вокруг взаимосвязано, мелькнула смутная догадка, я наткнулся на таинственную закономерность, она проступает сквозь идиотские озарения и совпадения. Так, наверно, возбуждаются шизофреники в краткие минуты ясности, когда они отчетливо осознают происходящее, после чего валятся в пропасть безумия. Божественное прозрение перед помешательством.
Последним всплыло самое причудливое слово. Я свел все странные слова в предложение — и громко рассмеялся, Вот оно:
Предупреждение: Этот Договор Может Включать Чушь!
И только услышав в своем хохоте истерическую нотку, я понял, что не могу остановиться. Не могу укротить свою истерику. Не было силы, способной положить ей конец, Окружающие, включая мою прекрасную барменшу, уставились на меня, но смех забрался в самую глубь моего существа, куда сам я давно не спускался. Безудержно хихикая, я упорно смотрел на эти слова, и вдруг до меня дошло. Даже тени сомнения не осталось: их написал я, именно я состряпал договор, до того как попал в аварию. Возможно, я точно так же стряпал все договоры. Мне почудилось, что мое прежнее «я» вопиет ко мне из глубокого колодца, орет из прошлого что есть мочи; Очнись! Очнись, Фрэнк, и нюхни этот зловонный кофе! Ты пустил свою жизнь псу под хвост! Это послание бумерангом вернулось ко мне — или даже прилетело ко мне вперед, в будущее, — из прошлого, от Прежнего Фрэнка, это он орал мне через пропасть времени. Хохоча и сжимая в руках эту стряпню вместо договора, я вспоминал, И воспоминания о прошлом, мои прежние чувства, моя иядивидуальность разом хлынули в пустой каркас моего «я»,
Очень хочется сказать что–нибудь позитивное, например, такое: воспоминания плыли ко мне облаком из миллнона семян одуванчиков и оседали в моем мозгу. Но не получается. Тараканихи носят в утробе сотни детенышей, и, если матку раздавить, ее тело лопается и потомство разносит во все стороны на большое расстояние — для сохранения вида. Заливаясь безудержным смехом, я изо всех сил старался поймать все эти мерзкие, норовящие ускользнуть воспоминания, пока они не разлетелись навсегда.
Мой мозг эти воспоминания архивировал — я все же юрист; он дотошно регистрировал мои отношения с окружающими людьми, все, что нас связывало, будь то любовь или обязательства. Мое тело билось в истерическом смехе, воспоминания подступали к горлу, словно поток горячей слюны перед приступом рвоты, и первое, что я вспомнил, было до отвращения примитивным, вся ненависть вылилась в визг, который завершился одним словом — Оскар.