— Кто ж тебя так, девочка? — изумляется индеец.
Невозможно угадать в Цербере-Лицехвате чуть стервозную «кухарочку», всегда готовую посодействовать замыслам шефа, поучаствовать в его затеях — особенно если при том удается потрахаться, позлить своим удовлетворенным видом ненавистную хозяйку, мадам Босс, чертову стерлядь. Нет в Маркизе больше ни ласки, ни покорности, ни ответного, бесстыдного желания. Есть лишь ненависть к миру, который, будто сучная примадонна, не пускал девочку на сцену, не давал отыграть свой скромный, незатейливый номер, отталкивал и мучил до тех пор, пока маленькая статистка не сошла с ума. Не заболела бешенством, как собака. Гнев напал на Маркизу, словно грабитель из-за угла, отобрал у девчонки все, вплоть до воспоминаний о том, кто она есть. И вот уже не Маркиза — Лицехват крутится на месте, вьется юлой, точно его донимают блохи, щелкает в воздухе всеми своими пастями, роняя на помост клочья пены, шкура цвета сырого мяса топорщится иглами, как у дикобраза, змеиный хвост громыхает трещоткой на конце, предупреждает: не прикасайся.
Дамело, похоже, рано обрадовался, услышав: забирай своих баб и проваливай. Как забрать из ада питомца самого сатаны, неизвестно, и неизвестно, будет ли намного легче с Татой… Которая, похоже, превратилась в вампира, как все грешницы — нераскаянные самоубийцы, злые колдуньи и невинные девушки, полюбившие не тех, кого следовало. Интересно, кого полюбила упустившая свой шанс актриса — да так, чтобы сменить природу с человеческой на вампирскую? Или может быть, не кого, а что? Например, деньги или славу. С Эдемским-то мадам Босс не за ради его прекрасного лица и роскошного тела хороводилась! Тем более что прекрасны и роскошны они стали только здесь и сейчас, хоть аниме с участием нашего Саввушки снимай…
Инти, подслушав мысли Дамело, самодовольно усмехается, проводит божественной лепки рукою по каштановым волосам Димми, отросшим за считанные дни ниже лопаток. Теперь Димка может спрятаться под ними, будто под паранджой — только голову склонить.
Боги вскрывают людскую суть, точно скальпельем. Так Диммило всю жизнь старательно подчеркивал, какой он крутой пацан, брутальный мачо и всегда сверху — а теперь сидит в ошейнике, с хаером до пояса, в обтягивающих кожаных штанишках, любимая жена господина. Мелкий ублюдок Виракочи мнет Димми и тискает, оставляя на коже красные метины, словно клейма, а владыка гейского ада глаз не смеет поднять. Маркиза в мире людей ластилась и нежничала, всеми изгибами тела и души подчеркивая кошачью сущность — здесь стала псиной, лютой и неукротимой, ни спереди, ни сзади не подступишься. Получила полную свободу, называется. Ну а Тата… Неведомая тварь глядит на Дамело из глаз Белой дамы «Эдема», всем вампирам вампир, всем суккубам суккуб.
— Белые называли их лилим,[129] — шепчет Инти театральным шепотом, далеко разносящимся над хрипящим, стонущим, матерящимся Содомом. — Хороша, а?
Хороша, что и говорить. Олицетворение гармонии внутреннего и внешнего.
Только здесь, в лунном мире, куда затянул его поганец Мецтли, индеец начинает понимать, чего хотят женщины. Они хотят быть как мы, мужчины, думает Дамело. Иметь возможность сбежать от чего и от кого угодно, даже от себя, забиться в нору, прикрыться высшим предназначением, которое у нас, мужиков, расплывчато обозначено, не то что женское. И пусть мужской список дел на сегодня: биться, страдать, умереть — все равно его легче выполнить, чем такой же список длиною в жизнь.
Как увести гарем Сапа Инки из Содома, если каждая из баб, пардон, дев Солнца наконец-то стала собой и пребывает в блаженстве, невзирая на ад вокруг?
— Давай помогу, — слышит Дамело справа теплый, мягкий голос, тембр у него звериный, но интонации ангельские. Минотавра. А он про них обеих забыл совсем. — Держи.
В руку ему ложится ошейник. Такой же, как на Димке, без замка и швов, но округлый и яркий, будто аспид. Мертвый аспид. Дамело вспоминает: мертвую змею носила на шее змеиная мать.
— Ты мне его дал. Там, в кинотеатре, когда любил меня. Помнишь?
Индеец не помнит. Какой кинотеатр? Какой ошейник? А главное — какая любовь?
— А это… — жестокий демон из-за левого плеча подает кнут, — …это ты дал мне пятнадцать лет назад. Чтобы я искала тебя, мечтала о тебе и не знала покоя.
Знаки власти и покорности — небогатый выбор дарит людской душе преисподняя. Нельзя разгуливать по аду свободным: возьми или отдай. Иначе смерть тебе, окончательная, загробная смерть. Как только Маркиза и Тата получат то, для чего предназначены, Дамело сможет вытащить их отсюда, вытащить живыми и почти нетронутыми. Геенна Содома оставит следы в их памяти, отпечатается на внутренней стороне век, будет приходить в снах, пугая и унижая, но не убивая. А со временем и она станет обыденно-скучной, словно старость, которой, в отличие от геенны, не избежать.
Не зря он вел Сталкера за собой, терпеливо снося страх и ярость обеих ипостасей. Видимо, знал: пригодятся. Остается последний шаг: вручить каждую из страшных вещиц по назначению. Весь вопрос, кому что: псу ошейник, суккубу кнут — или наоборот? А может, они сами выберут?
— Да никогда, — смеется Диммило. — Где уж нам решать. Это вы сами, сами, господа и повелители. У нас ведь как заведено, у рабов? Засыпаешь с любимым человеком, просыпаешься с любимым хозяином. Вот и вся цена свободы нашей.
Сапа Инка знает цену той свободе, ох, знает.
Оттого и отступает на шаг, когда Тата протягивает руку и хриплым, точно сорванным голосом произносит:
— Дай! — впившись глазами в кнут.
Окружение замирает, заинтересованное. Тишина воцаряется, тяжкая, напряженная тишина. Похоже, адский пес перестал выкусывать из шерсти адских блох и перестали насиловать друг друга адские любовники — словом, геена Содома превратилась в зрительский зал, достала ведро с попкорном, посмеивается, ждет, чья возьмет.
Смешно предлагать плетку — собаке. Зачем она псу, дырку под хвостом заткнуть? Ан нет, говорит индеец всесильной логике, шутящей недобрые шутки с судьбой. Дать власть голодному демону-кровопийце — идея не лучше. Я должен все обдумать.
Куда там обдумать! Тата перемахивает через стол, будто ковбой через стойку салуна и с горловым звуком, который, бог весть почему, кажется Дамело восхитительным, швыряет индейца наземь, седлает его бедра, трется о грудь мужчины, елозит по животу, пытаясь дотянуться до вытянутой вверх руки:
— Да-а-ай, миленький, ну пожа-а-алуйста, да-а-ай…
Эти пряные, тягучие «а-а-а» лилим выдыхает Дамело прямо в подбородок, то соблазнительно округляя рот, то вздергивая верхнюю губу в страдальческой гримасе. Кромка зубов влажно поблескивает, язык облизывает углы рта, почти касаясь мужских губ. От поцелуя или укуса их отделяют сантиметры, секунды, пустяки вроде кнута и ошейника, рабства или всевластия. В голове мутится, молодой кечуа уже не понимает, к чему относится молящее, бесконечное «дай». И с трудом удерживается от фантазий, как выглядит набеленное, лживое лицо в момент оргазма, что будет, если подхватить тонкое, легкое тело под ягодицы, перевернуть Тату под себя, навалиться сверху, прижать своей рукой оба женских запястья, искусать манящий, стонущий рот, длинную, томно выгнутую шею… Только и нужно, что бросить дурацкий, на черта ему не сдавшийся хлыст — и все будет, лилим всем телом, всем существом своим обещает рай. Прямо здесь, посреди преисподней.
И как назло, от такого рая Дамело никогда не умел отказаться. Но кое-что он еще контролирует. Пусть индейцу предлагают дозу, которой он был лишен долго, так долго, пусть кечуа ломает при мысли о быстром, грязном сексе без вины и последствий, пусть кровь его кипит и член простреливает возбуждением — он успеет сделать кое-что еще.
Размахнувшись, Сапа Инка швыряет кнут по направлению к Церберу, орет:
— Апорт! — и, накрыв ртом губы лилима, глотает разочарованный вой демона.
Разумеется, ничего у них с Татой не сложилось. Дамело отродясь никого не насиловал. Не было для него никакого удовольствия в том, чтобы раскатывать беспомощное женское тело по лобному месту (наконец-то он понял, что за помост Димми украсил столом для безумного чаепития) под взглядами друзей, врагов и монстров. Поэтому, застегнув на лилиме ошейник, индеец разрывает поцелуй, поднимается на четвереньки и встряхивается — точь-в-точь как Маркиза, утратившая свой собачий облик, но не собачьи привычки.
Они стоят на четвереньках и смотрят друг другу в глаза: Лицехват, сжимающий зубами кнут, и Дамело, сделавший выбор — возможно, плохой. Или даже хреновый. А снизу на них обоих с изумлением глядит Тата, больше не похожая на порнозвезду, играющую вампира, изображающего порнозвезду. Симпатичный расклад для тройничка. Только несколько непривычный для Содома. Если учесть, что где-то на краю этой порновселенной находятся Минотавра и Ариадна… Дамело стонет едва слышно, сквозь зубы. Ну почти не стонет — так, слишком громко выдыхает.
— Ну как ты? — деловито спрашивает индейца Маркиза, вынув изо рта символ власти, неизвестно из каких соображений врученный адскому псу, а не адскому демону.
Почему, почему? — орет в мозгу Дамело отвергнутая, оскорбленная логика. Что тут скажешь? Потому что власть похоти я уже испытал. До сих пор я держал в руках свой гнев, считая: он-то меня и разрушит. Похоть не сделала ничего, чтобы собрать меня воедино, когда я начал распадаться, разваливаться, терять себя и друзей. Наоборот, она еще подлила масла в огонь, пожарила на этом огне попкорн и расселась вокруг арены, где я годами дрался против своего внутреннего зверя.
Отчего бы не поменять хоть что-то.
— Решил ступить на путь воина, сын мой? — усмехается золотой бог, поигрывая своим кнутом, демонстрируя его оплетку, длину, скрытую в нем мощь боли и подчинения.
— Путь воина… Блядь, да пошел этот путь! — вздыхает Сапа Инка, выпрямляясь в полный рост. — Девчата, за мной. Уходим.
Снова Минотавра прокладывает маршрут по измученным вечной еблей телам — вон из Содома, наружу, наверх. Я вернусь за тобой, Димми, клянется себе Дамело, до крови кусая костяшки пальцев. Я тебя вытащу — через неделю или через месяц, через год или через десять. Когда стану богом.
И, конечно, не вытащил.
Потому что проснулся уже наружу, в другие места, где Диммило если и возродился, то не владыкой Содома, а кем-то другим, кем-то новым, мучающим душу и мозги Дамело не хуже того, прежнего, порабощенного богом Солнца. Но главное — Димми был.
Однако сначала были часы, а может дни перехода через долину Содома.
Ад, созданный Димкиным воображением, с каждым шагом все больше и больше походил на обычную грязевую сальзу. Скрылось за горизонтом лобное место, уютный уголок для безумного чаепития; очертания человеческих тел текли и расплывались, становясь просто комьями грязи, землей, прогретой вулканическим газом, перемешанной с подземными водами; непристойное хлюпанье, оханье и рык, природу которых нельзя не узнать, превратились в аттракцион для туристов — Львиный гейзер, гейзер Вздохов, котел глиняного варева, вечно булькающий на земном огне…
Содом больше не вызывал ни страха, ни отвращения, зато дискомфорта прибавилось знатно. Особенно досталось Минотавре: сальза делала все, чтобы затянуть тело чудовища в топкие недра и оставить там на радость палеонтологам. Как только под копытами закончились тела и началась грязь, быкоголовый монстр стал вязнуть, словно динозавр в битуме иудейском.[130] Тартар желал взять себе жертву, положенную ему по праву — лучшего черного быка в стаде.
Минотавра также считала себя законной жертвой. Рожденная для того, чтобы красиво завершить собой кровавую гекатомбу,[131] почуяв хватку земли, она покорно замирала, вместо того, чтобы спасать свою жизнь любыми средствами. И остальные не возражали против такого самоотречения. Даже Ариадна, сестра Минотавры, ее вторая половина. Даже Тата, которую могучее чудовище половину дороги несло, перекинув через плечо, точно газовый шарфик. Даже Дамело, обязанный монстру лабиринта победой и спасением, понимал: долги оплачены не полностью, пока не отнято последнее. Словом, все они заранее смирились с потерей Минотавры — все, кроме Маркизы. За время пребывания в преисподней гнев Цербера вытеснил из души «столовской подружки» индейца прежние, наносные, вкрадчиво-кошачьи повадки. Рожденная геенной тварь кидалась на Минотавру и тащила ту из бочага[132] с озверением адского пса. То была не Маркиза, а Лицехват во всей красе своей и ярости.
— Никогда… не… сдавайся, — пыхтит индеец, волоча обмякшую, обессиленную гигантшу из очередной ямы.
— Н-н-нгх-х-ха-а-а… — выдыхает Лицехват, вцепившись в другую руку монстра. — Бл-ли-ин-н…
У Минотавры уже и слов нет — ни благодарности, ни протеста. Она сопит, пуская слюни, примирившись с судьбой, какова бы та ни была. Омут выпускает мощное тело с непристойным «чпок!», будто пузырь из жвачки лопнул. Монстр лабиринта, адская псина, Последний Инка кучей валятся в парну́ю глину — просто бальнеологический салон какой-то.
— Болото, — бормочет Маркиза, присев на корточки и вытирая бычью морду краем своей футболки, — все ваше мужское воображение — сплошное болото. Говномесы…
— Вот вылезем отсюда, подарю тебе ошейник с этой надписью, — усмехается Дамело, оттирая, если не сказать отламывая куски грязи с икр и бедер. В глубине души он согласен с Лицехватом: первый уровень — дождевые леса лунного мира — точно так же утопал в илистой, чавкающей жиже. Второй уровень — геенна Содома — обернулся топью при первой же возможности.
— Смотри, как бы я тебе не подарила чего-нибудь… на память! — грозит кнутом Маркиза.
Дамело смотрит с наигранной кротостью:
— Молчу, госпожа. — И делает такой жест, будто застегивает рот на молнию. Лицехват смеется, как умеют смеяться собаки: вываливает язык и дышит часто-часто.
Индеец оглядывает своих девчонок и старается не раскисать: впереди долгий путь до твердой земли. Выбравшись из топи, где остановиться значит утонуть, измученный гарем товарища Ваго устраивается спать вповалку: спутницы Дамело попросту падают, где стояли, и прижимаются к скользким от пота бокам Минотавры, проваливаясь в сон раньше, чем голова коснется мускулистой «подушки». Индеец пытается бодрствовать, нести вахту, а может, не хочется ему оставлять пройденный уровень, где все еще поправимо, где он чувствует свою силу и значимость, даром что кнуты-ошейники розданы, лучший друг оставлен на попечение бога-извращенца в мире мертвых пидорасов, подруга детства заработала раздвоение личности, а на голову Дамело свалилась то ли новая любовница, то ли новая подопечная, бывшая мадам Босс, бывшая невеста бога, бывшая актриса, бывший лилим — всё бывшее и ничего настоящего.
Зашибись, как круто, думает Сапа Инка, уплывая в сон, ну за-ши-бись.
— Так орали эти номады,
Уходя дорогой короткой
За посланником Мухаммадом,
Молодым, с подбритой бородкой.
А дорога вдаль летела,
Это было дело святое,
Это было верное дело,
За которое драться стоит!!![133]
Так. Дамело бы не удивился, проснувшись в собственной квартире на кровати, заваленной женскими телами в разводах засохшей глины, но он, похоже, не у себя, а в совершенно чужом доме. Как будто накануне крепко бухнул и был увезен похитителями на такси в неизвестном направлении. Впрочем, голос одного из похитителей спросонья показался знакомым и даже незабываемым (такое забудешь, пожалуй): Димми под три аккорда горланил любимую песню юности. В те времена глупая романтика КСП не считалась декларацией исламского экстремизма.
Как же мы жили тогда без толерантности, вздыхает индеец, вытягиваясь в чистой, мягкой постели, потираясь об нее, точно кот.
— Так давайте подымем чаши,
За фанфары седьмого века,
За счастливое время наше,
За дорогу Медина-Мекка,
За зеленый огонь ислама
От Хивы до Дженералифа,
За двенадцать святых имамов
И святых четырех халифов,
За первейшую пядь дороги,
За начала начальный атом,
Что расстелется нам под ноги
Завоеванным халифатом…
Дамело, позевывая, входит в комнату, где дает концерт этот Томми Вайтс недоделанный. Не зная, кто его встретит, индеец нервничает, оттого и переигрывает, изображая безмятежность. И маска слетает к чертям, когда Диммило и Савва оборачиваются в его сторону. Они на удивление похожи, сразу видно: эти двое — пара. После свадьбы богов земные тела, побитые жизнью, меняются, превращаясь в то, что нравится сильнейшему. А сильнейший здесь Инти, золотой бог.
Длинные волосы, текущие, словно река, и ни намека на утренюю щетину. Гладкая, безволосая, точно у женщин, кожа, вместо бугров накачанных мышц — плавные очертания крепких от природы тел. Единственное, что в Димкиной внешности не тронуто — белая, не привыкшая к солнцу кожа. Инти нравятся любовники белые, как молоко и серебро… Любовницы, впрочем, тоже. Белизна — личный фетиш бога Солнца. Интересно, сколько еще святотатств придет в голову, думает Дамело, демонстративно прикуривая, пока я тут стою в трусах и любуюсь лунным дьяволом Мецтли? На что я надеюсь — отыскать в нем друга детства? Вернуть себе Димми? Это еще безнадежней, чем вернуть себе Амару.
— Который, между прочим, никуда не делся, — усмехается Мецтли. Черты божества проступают в Димкином облике даже сильнее, чем в Уака-де-ла-Луна, мерцает сквозь бренную плоть серебряный блеск, не дает забыться, поверить, что перед Дамело Димми, просто Димми.
— Вернется к тебе удача, вернется, — кивает Инти. — Драконы — праздник, который всегда с тобой, хоть удавись.
— Курить натощак вредно, — зудит Диммило. — Хоть кофе выпей, самоубийца.
— А есть кофе? — хриплым со сна голосом спрашивает Дамело. — И где мои бабы? Я всех увел, как было велено.
— Не надоели они тебе? — Инти весь такой сочувственный, заботливый: наливает кофе, подвигает чашку, вот-вот про здоровье расспрашивать примется. Мамочка.
— Пока нет, — врет индеец. И не краснеет. Негоже ему отрекаться от своего гарема — особенно сейчас, когда он не знает, где его спутницы, что с ними.
— Да по домам разбежались. Это тебе четыре дня в одних трусах ходить нормально, а девочкам переодеться надо, макияж обновить, укладку сделать, — ехидничает Димка.
— Тебе тоже не помешает, — возвращает подколку Дамело. — Вон какие лохмы отрастил, принцесса.
Димми — нет, Мецтли — запускает пальцы в шевелюру кечуа, дергает несильно, оттягивая голову назад:
— Уж кто бы говорил! И как ты с ними управляешься, ума не приложу. Научишь?
— Вот явится Супайпа, — с едва заметной угрозой в голосе отвечает Дамело, — посидим, как в большом городе. Четыре стервы-подружки.
— Чур, я Миранда, она хотя бы умная! — ржет Диммило. Мецтли не умеет так смеяться — открыто, заразительно, без намека на божественное позерство.
— Тогда тебя надо подстричь и покрасить в рыжий, — подмигивает Инти.
— Вы что тут, бабские сериалы смотрели, пока я дрых? — изумляется индеец.
— Ну что ты, очень поучительная киношка. Сразу понятно, чего хотят женщины, — показывает большой палец бог Солнца.
— А вам обоим не пофиг, чего они хотят?
— Это вам, натуралам, пофиг, — отмахивается Димми. — Мы, педики, с дамами внимательны и предупредительны. Не то что некоторые.
— То-то мне было велено забрать их и валить из вашего гей-клуба, — бурчит Дамело.
— Чувак, это было нужно тебе, не нам, — пожимает плечами золотой бог. — Пора завести свой дом Солнца, ты уже большой мальчик. Хорош по случайным девкам бегать, взрослей.
Вот, значит, как. Божественной волей ему, Сапа Инке, предписано взрослеть, слезть с иглы анонимного секса и завести семью. Странную, безнравственную по меркам белых семью. Не зря Диммило, еще будучи человеком, только и делал, что канифолил Дамело мозги на тему семейных ценностей. Вряд ли друг детства предвидел, какого рода ценности предпочитают древние боги.
— И что мне с ним делать, со своим домом Солнца? — без надежды на ответ вопрошает Сапа Инка.
— Первым делом заведи мамакону, — без тени улыбки советует Инти. — Девочкам нужна твердая рука.
— О черт! — Дамело роняет голову на стол. — Змеиная мать! Мне надо… Сталкер, Маркиза…
— Хочешь вернуть им молодость? — Глаза золотого бога горят азартом. — Тогда тебе придется стать как мы. Иначе поле шлюх. Искупление грехов никто не отменял.
— Ты видел, что такое поле шлюх для нас, мужиков, — тихо замечает Диммило. — Хочешь для девчат такой судьбы?
У кечуа и слов нет, он только головой мотает: нет, нет, пожалуйста, нет.
— Значит, будем спасать их от Тласольтеотль. — Инти по-прежнему полон энтузиазма.
Ага. А Тласольтеотль будет спасать Димку от тебя, мысленно произносит Дамело — и проговаривается, трепач.
— Что-о-о-о? — взвивается бог Солнца. — А ну повтори, что задумала эта старая блядь?
— И вовсе не блядь, а богиня-покровительница проституции, — отвечает с порога змеиная мать. Индеец снова опускает голову и несколько раз крепко бьется лбом об стол. — Ну что, продолжим игру? — И Тласольтеотль с треском проводит пальцами по ребру колоды.
Дамело узнает карты: видел во сне. Все они тогда были картами — и Маркиза, и Тата, и Савва, и он сам. Зато теперь он игрок. Не к этому ли ты стремился, индеец? Не этого ли хотел, Жорж Данден? Так садись и играй, играй до последнего, опустошай карманы и закрома, живи надеждой, моли удачу вернуться.
Сдавай, змеиная мать.