Так оно все и идет, словно за волною волна, обманчиво-безопасно, успокаивая сомнения и усмиряя страх. Морщинистые щеки Сталкера и розовая кожа ее черепа не то что забыты, но уже не стоят перед глазами, не мучают воспоминаниями. Работа спасает, обволакивает, гипнотизирует. Мягкое, сладкое тесто под руками отвлекает не хуже, чем мягкое, сладкое женское тело — привычное до того, что могло бы стать родным. Для любого, кроме Дамело.
Дамело же попросту мирится с тем, что данная им кличка оказалась пророческой. Маркиза — кошка кошкой, ласковая до прилипчивости, жадная до изумления, шкодливая — вьется вокруг, выжидает подходящей минуты, когда ее шеф распрямит затекшую спину, с шумом, точно жеребец, втягивая ноздрями горячий, вкусный воздух. Значит, можно. Можно скользнуть ближе и как бы ненароком провести рукой по плечу, вжаться теплым бедром, толкнуться по-кошачьи, напрашиваясь на ласку. Обычно это случается под вечер — каждый вечер — пока однажды дверь в чулан не оказывается запертой.
Карточки, розданные персоналу накануне, исправно открывают склад, холодильную камеру, служебный туалет… Зато чилаут недоступен. Собственно, он больше уже не чилаут и не чулан, не курилка и не подсобка. Бог знает, что он такое. Символ власти Таты, забирающей под себя все новые и новые сферы влияния? Воплощение женского гнева при виде довольного собой разврата? Острастка для наглеца-кондитера? Для Дамело это объявление войны. Ритуальное оскорбление, не наносящее ущерба, но указующее: если не ответишь достойным образом, то подчинишься мне, как раб.
Индеец чувствует покалывание в кончиках пальцев и холодок вдоль позвоночника: значит, война. Белый человек опасный противник, ну а белая женщина — смертельно опасный. Главное не верить ни единому слову, ни единому обещанию, ни единому договору. Поэтому завтра Дамело нанесет свой удар, болезненный, упреждающий. А сегодня… сегодня он ответит оскорблением на оскорбление. По всем законам древней военной дипломатии: вызов, обмен ударами — а там и конечная расплата людьми, территориями, собой.
Пока Маркиза неразборчиво шипит ругательства в адрес «стерляди», Дамело гладит ее выгнутую спину, кивая в сторону служебных туалетов. Какая, в сущности, разница — сортир, гараж, подворотня за рестораном, уставленная мусорными баками… Любое из этих мест может послужить его цели: показать мадам Без-пяти-минут-Эдемской, что ее первый ход не причинил вреда никому, кроме нее самой. Что он, Сапа Инка, сильнее.
На вышедшую из туалета парочку страшно смотреть. Черные, как смоль, волосы Дамело, обычно тщательно прилизанные, стянутые в узел на затылке и прикрытые банданой, лежат на плечах, будто фараонов клафт,[50] форменная куртка распахнута, точно индеец намеренно демонстрирует могучие, выпуклые мышцы груди, бандана превратилась в шейный платок, не столько скрывающий, сколько подчеркивающий ярко-алый засос на кадыке. Маркиза выглядит и того потрепанней, ею словно вытерли весь коридор от зала до черного входа (что, в общем-то, недалеко от истины). Даже надпись маркером на лбу «Just fucked» не сказала бы ясней, куда и зачем отлучались эти двое.
И никто не обратил бы на них внимания. Вся кухня понимает желание Дамело расслабиться, снять напряжение после долгого дня, наполненного филигранными движениями рук, жаром печей, посекундным отсчетом, грохотом поддонов и воплями официантов. А если новенькая тает в руках своего шефа, будто яблоко в карамели — совет им да любовь на семь минут рабочего времени. Малость-то какая.
Так думают все, кроме метрдотеля.
Тата и сама не знает, отчего выбрала Дамело орудием своей инициации. Может, оттого, что он единственный, кому нет до нее дела? Единственный, кто не бросает на нее настороженных, боязливых взглядов исподлобья, не слышит ее указаний — как и ничьих указаний вообще. Тата не понимает, за что так злится на Дамело: в конце концов, он не первый мужчина, демонстрирующий ей свое равнодушие, с легкостью забывший обстоятельства их знакомства, не испытывающий благодарности за то, что она прикрыла его перед хозяином, не рассказала, в каком раздрае нашла шефа-кондитера «Эдема», когда тот дрых пьяным сном практически головой в духовке…
Иногда Дамело кажется ей законченным аспи,[51] аутистическим психопатом, которого следует научить смотреть людям в глаза, слушать их речи, щадить их чувства. Или предупредить о чем-то, снова выручить, прикрыть ему спину, вытребовать благодарность, сковать этой благодарностью, точно цепями — а потом вернуть ему его драгоценную свободу с той же небрежностью, с какой он отказывается от любой защиты, от любого покровительства.
Тата не знает, просто не знает, как дать понять Дамело, что она существует.
Возможно, действовать от противного, не так, как все. Чтобы увидел этот… индеец: она, Тата — другая. Не быть Маркизой элементарно: не отираться возле Дамело, не раздевать его глазами, не смотреть выжидательно, не таскаться с ним в чулан, чтобы вывалиться оттуда через несколько минут, цепляясь за стену, неся на себе запах распаленного мужского тела. Не, не, не — целый перечень запретов, которых индейский кобель даже не замечает. Для него, похоже, существует лишь две категории женщин — готовые перепихнуться в чилауте и не готовые. Последних Дамело не замечает вовсе. Ну а первым либо открывает допуск к своему телу, либо не открывает.
Допуск! Вот мысль, которую следует обдумать и воплотить в жизнь раньше, чем будущая хозяйка «Эдема» опустится до мести паршивке Маркизе.
Тата не понимает, злится она на Дамело или на себя. И старается не вспоминать, как при виде него, выходящего из чертова чулана в расстегнутом белом кителе, у нее на секунду слабеют колени. Она слишком самолюбива, чтобы воспользоваться безучастной щедростью этого замкнутого парня, раздающего себя всем желающим, словно он колода карт. Странная колода. Тата не села бы играть в ТАКОЙ покер, но ее никто не спрашивал.
Назавтра кечуа делает что задумал — кладет на стол заявление об уходе. Постояв для порядка над оцепеневшим Эдемским, Дамело покидает кабинет начальства, оставляя позади этот круг ада и начиная следующий. Пара недель отработки, и он свободен, чтобы вновь метаться в поисках работы, аккурат попадая в межсезонье: новогодние праздники позади, до масленицы далеко, сладкоежки в ужасе мнут животы и бока. Впрочем, это самый худший расклад. Есть вероятность, что борьба за нравственность на кухне «Эдема» закончится не начавшись и Тата внезапно узнает: не все в саду эдемском ей подвластно. Если она здесь Ева, то Дамело здесь дьявол. Супайпа.
Главное, твердит он себе, не верить белым, чьи клятвы ничего не стоят. Словами они нарисуют тебе радугу выше неба, пока в глазах у них стынет черная прорубь. Загляни и убедись: всё ложь. Лжа. Лажа.
В ту ночь ему впервые за долгое время снится Трехголовый.
Дамело не любит разговаривать со средней головой. Она такая нравственная и одновременно не по-хорошему опытная, что поневоле начинаешь подозревать Среднего во всех грехах. И в первую очередь в попытке что-то сотворить из Дамело, как будто тот — мягкая глина в руках бога-творца.
— Imay pachakama,
hayk'ay pachakama
kawsachiway
marq'ariway
hat'alliway
kay qusqaytari chaskiway
maypis kaspapis
Wiraquchaya…[52] —
в довершение всего лениво мурлычет средняя голова. Индеец и сам иной раз напевает на гортаном, ни на что не похожем языке кечуа, когда требуется отвлечь собеседника, соперника, противника. Например, за картами.
Дамело чувствует, как его бросают на стол. Точно кусок глины на гончарный круг. Точно тестяной ком на разделочную доску. Точно козырь на зеленое сукно. И понимает: так и есть, он карта. Не пошевелиться, не оглядеться, не вырваться. Все, что остается — лежать и терпеть, вникая, зачем в этот раз Трехголовый избрал не разговор, а игру. Да еще такую, в которой Сапа Инка сполна ощущает свою беспомощность и невежество. Он даже не знает, каково его достоинство, кто он — король, туз, валет, шестерка? Хорошо, что не дама. И Дамело надеется, что не двойка.
По глазам игрока не поймешь. Ведь это Средний.
Средняя голова Трехголового похожа на племя белых больше, чем старшая с младшей. Наверное, потому и чудится на дне зрачков Среднего вязкая, тягучая темнота, непроглядная, словно глаз проруби в обрамлении синего-синего льда.
— Хо! — слышится смешок Младшего и лицо Дамело накрывает узорчатая рубашка. Сапа Инка бит. Есть в этой колоде и более старшие карты. Кто бы сомневался. — Трое сбоку — ваших нет!
Трехголовый играет в подкидного дурака. Сам с собой, используя две пары лап, верхнюю и среднюю, отгородившись сам от себя, чтобы не подглядывать. А вместо карт у него — Дамело и… И кто? Отчего-то индейцу очень важно знать, каковы остальные карты и в каком порядке следуют. У кого бы спросить, а главное, чем, когда ты всего-навсего плоская картинка на глянцевом кусочке картона?
Рядом слышится могучий огненный выдох и Дамело поднимает в воздух вместе с остальной колодой. Карты несет огненный вихрь, они горят, горят, распускаясь золотыми кувшинками в багровой реке. Все, что успевает заметить Дамело: летящую рядом карту скручивает черным обугленным листком, в рамке огня виднеются распахнутые женские глаза и знаки в уголке — шестерка червей.[53]
Индеец не знает наверняка, чьи это глаза, Маркизы или Сталкера. У его адских гончих ресницы, как стрелы, и радужка цвета гречишного меда. Кому из них судьба сгореть первой? Он может узнать, может. Если пойдет на поклон к опекающим его тварям — к Трехголовому или к Тласольтеотль. Или спросит у Амару, стража царей, хранителя неудобной и неприличной правды. Но Дамело не хочет правды. Не хочет узнавать, не хочет выбирать. Хотя выбор — он такой, следует за знанием, будто гончая за электрическим зайцем, бессмысленно и неотвязно. Молодому кечуа достаточно и того, что Маркиза со Сталкером висят у него на хвосте, молотя сильными лапами воздух, раззявив пересохшие от бега пасти, наслаждаясь соперничеством. Дамело плевать, кто из них воображает себя победительницей. Рано или поздно та, что вырвалась вперед, сообразит: ее приз, ее добыча вне пределов досягаемости.
К тому же индеец чует: гончая свора пополнилась еще одним зверем. Теперь их три, включая будущую хозяйку «Эдема». И ни одной не нужен Дамело, зато каждой требуется что-то свое: Сталкеру — хотя бы парой лет любовной идиллии оправдать свою страшную сделку с Тласольтеотль, а там не страшно и умереть, меняя шило на мыло, здешний ад на нездешний; Маркизе — возможность глядеть свысока на всех, кто знает и кто не знает про чилаут, пропитанный устричным запахом спермы, словно бумага водой — насквозь; Тате… Что нужно Тате, индеец не знает, да и не интересуется особо. Знает только, что ни одна из них не получит того, о чем мечтает, даже если Дамело достанется победительнице весь, в руки ей вывернется сердцем наружу. Нет треков, на которых раздают подобные призы, нет.
Женщины, гоняющиеся за индейцем так, будто он одновременно ключ и замок от райских врат, давно бы достигли тех врат своим путем, без Дамело, равнодушного и замкнутого в себе на семь засовов, на семь уровней доступа — не разомкнешь. Но отчего-то упорно пытались приспособить к делу молодого кечуа, использовать как перевозчика с берегов памяти на берега забвения. Дамело и вправду чувствовал себя лодочником, а может, лодкой, индейским каноэ, обтянутым человеческой кожей, и несло его, как только в снах бывает, несло по струям огня, будто по прохладным волнам, мягко и сладко укачивая, чтобы принести туда, где босс и его будущая мадам ругались до визга. Причем визжал как раз Эдемский.
Дамело снова сжало в карту, в неприметный кусочек картона и только что не к ногам парочки швырнуло, рубашка с назойливым узором линолеума слилась, крапинка в крапинку. Остается лежать и гадать: реальна ссора четы Эдемских или подсознание блефует, делая вид, что расклад фартовый, весь в твою пользу. Время покажет. А сейчас…
— Тебе самому-то не брезготно, что из подсобки спальню сделали? — роняет Тата. — Твой Дамело больной, его лечить надо. Или кастрировать. Им же весь коридор провонял.
— Да плевать! — выводит, воспаряя в фальцет, владелец «Эдема». — Это вам, актрисулькам, кажется, будто жрачку эльфы готовят. А повара живые люди, они потеют, ссут и…
— Трахаются, — отвращение Без-пяти-минут-Эдемской кажется тщательно отмеренным: ровно столько, чтобы уесть, раздразнить, не больше. А захотела бы — сбила с ног, в пол впечатала, растворила в презрении, как в кислоте. — Они с прошмандовкой своей скоро на столах ебаться начнут, на глазах у посетителей.
Будущая хозяйка «Эдема» издает короткий сухой смешок. Перед ее внутренним взором голый Дамело верхом на барной стойке вколачивает Маркизу в скрипучее дерево, сосредоточенно сопя. В лицо Тате ударяет волна жара, индеец чует ее на расстоянии, точно выдох Трехголового.
— И что? Да я билеты на шоу продавать стану! — заходится Савва. — Мой Дамело, между прочим, золото, а не мужик. Смотри сама — вот, вот, вот! Видишь? Знаешь, сколько это стоит?
— Копейки. Весь склад — пара тысяч баксов, думаешь, я расценок на сахар-муку не знаю?
— Ты дура, Татка, — сипит после взвизга Эдемский, ударяя в стену ладонью — не со злости, а словно ритм на барабане подбирает. — Всегда про тебя думал: умная, сука, но умная, а ты… — выдыхает с наслаждением, будто дым после первой затяжки выпускает. — А ты такая ду-у-ура.
— Конечно. Вечерним поездом из-под коровы в столицу понаехала. — Голос звенит ледяной капелью, обратный отсчет ведет: десять-девять-восемь-семь. — Ну объясни, чем же я такая дура?
— Да тем, что эти копейки только мой индеец в реальные бабки превратить может, — все еще сорванным голосом отвечает босс, одышливо, точно узел на галстуке перетянул. — Пироженки его по себестоимости — говно вопрос, двадцать, тридцать тугриков. А продаем за триста! Девятьсот процентов прибыли, поняла? Половина дохода от ресторана, уяснила? Уж не знаю, на каких потрахушках ты его спалила, чего он тебе дал или не дал, а чтоб завтра, завтра же… — визгливый мужской тембр меркнет, затихает, словно громкость пультом убирают, деление за делением.
Все ясно. Завтра-не завтра, а вскорости Тата придет на поклон. Дамело не знает, рад он победе или нет, предчувствуя, что победа его — пиррова. Лучше уйти подобру-поздорову, дезертировать, начать с нуля, подальше от мадам Босс, от ее войны с собой и за себя, войны, в которой полягут и Эдемский, и Маркиза, и, возможно, сам Дамело.
Надежда на то, что сон был всего лишь сном, не оправдывается. Придя в ресторан, индеец чувствует: атмосфера сменилась — с полусонной на предгрозовую. Никого не обманывает нехорошее, буревое затишье. Не только Дамело, вся команда поваров и поварят, официантов и барменов осознает: занюханный и затрапезный, привычный, будто дом родной, их «Эдем» никогда не будет прежним. И может, удалось бы отмахнуться от этой мысли, кабы не Тата. Мадам Босс, чье лицо, еще недавно живое, слегка неправильное, вдруг озаряется той красотой, что хуже уродства. Так некоторых актрис красит сцена: поверх телесных изъянов ложится маска совершенства, ледяная, сверкающая, почти неподвижная. И кажется, улыбнись Тата тепло, как прежде, или расплачься в голос, как никогда до этого, маска не выдержит, трещинами пойдет, осыплется.
В облике Без-пяти-минут-Эдемской проступает то, чего раньше не было — хищное, птичье. Точно птица-секретарь по выжженной траве саванн, ступает она по желто-пятнистым полам «Эдема», резкими, дергаными движениями поворачивая голову на зов, в то время как глаза ее слепы и словно обращены внутрь — наблюдают за тем, как рушится хрупкая, нестойкая фата-моргана гордости и надежды. Тата привыкает к мысли, что и здесь ее не защитят, не укроют, слабости не простят. И здесь.
Дамело замешивает тесто, напрягая плечи, ладони погружаются в желтоватую массу, будто в тугую плоть, а в голове крутится, не умолкая: она ни за что не простит. Хозяйка не простит ему унижения, на которое ее обрек хозяин. Паны за власть дерутся, у холопов чубы трещат. Пора сваливать, индеец, пора, засиделся ты в этом уютном, точно под тебя созданном месте. Молодой парень должен иметь амбиции, мечтать взобраться на самый верх, завести мастерскую, давать гастроли, мастер-классы, передачи вести, танцуя вокруг изысканных сластей на пуантах, улыбаться в камеру белозубым оскалом насквозь фальшивой примадонны.
Пора определиться, на чем сидишь.
Все в этом городе сидят на чем-то. На химии, на куреве, на углеводах, на сексе, на амбициях, соскакивая иногда, но потом все равно возвращаясь, приползая в страшенной ломке, голым животом по битому стеклу — дайте, нет больше сил, удержу нет, дайте. Дамело сидит на готовке, чистый наркотик, попробуй запри в комнате без продуктов и плиты, разнесет к чертям, куда там героинщикам. Мнет да лапает — то пирожные, то баб. О. Кстати, а где?
Кечуа обводит взглядом кухню и вспоминает: Маркизы сегодня нет, то ли больна, то ли услана куда.
— В деревню, коров доить, — хихикает Амару.
Древнему ящеру беды белых вроде депрессии или увольнения по статье — всё хаханьки. Потребляй драконы воздушную кукурузу, Амару бы обнимал лапами ведерко с попкорном и бросался им в Дамело, заметив у Сапа Инки признаки любовного томления. К счастью, Дамело никакого томления, а тем паче любовного, не ощущает, лишь досаду и опаску. Не за себя, за Тату, которую нещадно ломает требование жениха. Слепая, она идет в капкан, которого Дамело ей не ставил. Тата намерена влюбить в себя индейского кобеля, раз уж приходится делить с ним всё: Савву, территорию, власть.
Она еще не знает: не всякий способен выжить, если его полюбит Сапа Инка.
Индеец не знает, с чего Тата начнет свою охоту, за какой поводок дернуть попытается, какую наживку предложит: дружбу? похоть? жалость? Кечуа верит: мадам Босс изобретательнее остальных, с их необдуманными словами и слишком обдуманными действиями. Она изобретет такое, отчего и богам станет жарко. И тогда бесстыдные, жадные до забав индейские боги, свистя и подзуживая своих гончаков — слепую жажду и неизбывную тоску, науськают свору на Дамело, излюбленную, смышленую дичь. И в сотый раз насладятся тем, как их резвый кечуа удирает по стерне, распустив по ветру хвост и расчетливо тратя силы. Потому что знает Дамело и знает свора, висящая у него на хвосте: гончаки богов никогда не отстанут, пойдут и по горячему, и по холодному следу, поднимут из любой лежки.
Кечуа рад доставить удовольствие богам. Да что там, он рожден, чтобы доставлять богам удовольствие. Белые сочли бы эту роль унижением — на то они и белые. Но индейцу безразлично их мнение, как безразлично все, кроме близящегося перелая гончих, он чувствует его кожей, поющей в уши кровью. Привычная, обкатанная жизнь уже не держит, тянет перелистнуть страницу, выдернуть из книги и самому выдернуться с корнем отсюда. И шею ломит, как от чужого, пристального, оценивающего взгляда.
Дамело оборачивается. В дверях стоит Тласольтеотль. Снова другая, непохожая на себя в клубном ресторане, темнее кожей и почему-то кажется — солонее на вкус, морская соль и дикий мед вперемешку.
— Здравствуй. Помнишь меня, мальчик? Узнаешь?
Еще бы он не помнил. Еще бы не узнал.
Змеиная мать идет к нему, словно в замедленной съемке — каждое движение тягучее, как стон, отдающийся от стен. Подходит, кладет свои ладони, широкие и темные, на его белую куртку, дышит в лицо сухим, пекельным жаром:
— Готов выкупать своих подружек? Что отдашь? А может, мне забрать их? Обеих.
Обеих. Ты совершил ошибку, Сапа Инка, отравив Маркизу собой, затуманив ее разум, сделав ее чересчур азартной, чтобы победить, и чересчур слабой, чтобы выжить. Теперь девчонка на твоей совести, так же, как Сталкер. И незачем спрашивать: как она вышла на след змеиной матери, о чём попросила, чем расплатилась, все и так ясно. Они всегда платят тем единственным, что у них есть — юностью и чистотой, платят за проход в глотку Пожирательницы душ и грехов. И думают, будто оплачивают свой билет в рай. А прибывают прямиком в Миктлан, на бескрайнее поле шлюх, женщин Тласольтеотль, где опустевшие, свободные от душ тела вьются, точно дикая, иссохшая лоза, по земле и стенам, гроздьями висят на крестовинах и столбах. Танец-пытка очищения колышет их, словно вывешенное для просушки белье.
Боги мешика жестоки, но змеиная мать злее девяти адов, вместе взятых. В свои безрадостные края она забирает тех, у кого уже не осталось, чем бороться. Кто отдал себя целиком, оставив себе лишь один путь — путь очищения, пролегающий через глотку Пожирательницы грехов. Именно сюда на всех парах летит Маркиза и сюда уже почти дошла Сталкер.
Тласольтеотль гладит Дамело по плечам и груди, так собственнически, так безмятежно, под лаской ее ладоней таится мощь, обещая забвение, забвение и блаженство. Кечуа откидывает голову назад, со стуком бьется затылком о стену — раз, другой, третий. Со стороны кажется: он вот-вот кончит. А еще кажется, нет ничего, что сделало бы ситуацию более неловкой и нелепой.
Есть.
В проеме двери возникает Татин силуэт. Мадам Босс просто стоит и смотрит, как змеиная мать деловито лапает Дамело, мнет и ощупывает, будто домашнюю скотину, которой никуда не деться от ножа, пока Дамело мечтает пристрелить лампочку над своей головой. Вдоволь насмотревшись, будущая хозяйка «Эдема» разворачивается на каблуках и выходит, не говоря ни слова.
— Сыграем на нее? Или с ней, — вдруг предлагает Тласольтеотль, проводив взглядом неестественно прямую, напряженную спину. Глаза богини горят, точно пламя пожирает ей мозг и Дамело видит отсвет. — Кто из вас первым попадется, тот и проиграл.
— Попадется? — недоумевает Дамело. — На что попадется?
— На крючок, — шепчет змеиная мать ему на ухо. — Сдастся своим темным инстинктам и сделает то, чего боится больше всего на свете.
Дамело Ваго знает про темные инстинкты все. Человек может жить и не подозревать в себе ничего подобного, но однажды с ним случается что-то — или кто-то — и они вырываются, словно звери из клетки, словно река из русла, уничтожая привычную, размеренную, предсказуемую жизнь, уничтожая старую судьбу и творя новую. Так выходило, что молодой кечуа довольно часто бывал этим кем-то. И не раз видел, как душу человека затапливает темнота — по его, Дамело, вине. Или милости.
«Мы для богов, что мухи для мальчишек, себе в забаву давят нас они».[54]
— Ты хочешь выиграть у меня или меня, змеиная мать? — Индеец впускает в голос похоть, животную и безразличную.
— Не торопись, мальчик. Узнаешь после игры, — улыбается Тласольтеотль. — Узнаешь, никуда не денешься.
— Согласен, — сухо роняет Дамело. Добровольное согласие — последнее средство принять неизбежное.
Назавтра Маркиза приползает жалкая, точно кошка с перебитым хребтом, лицо ее, постаревшее изнутри (хоть Дамело, слава Инти, не видит, насколько), не выражает ничего, кроме апатии. Ее уже не радует исполнение желаний, да и не помнит она, что купила за астрономическую цену, чего хотела так страстно, что взамен предложила и отдала всю себя. Не об этом же плечистом брюнете были ее мечты, ведь нет же? Да что за радость в нем, остервенело рубящем миндаль и молчащем на всю кухню? Даже при виде ненавистной мадам Босс Маркиза чувствует не злорадство, а лишь пронзительную горечь, затхлую и вязкую, словно болотная вода.
Индейцу некогда ее жалеть: с момента, как он вступил в игру, Дамело больше не свободен ни в чем, и в собственных пороках в том числе. Он пользуется ими для дела: то путает следы, то намеренно оставляет метки для Таты, дразня ее, выводя из себя. И Маркиза больше для Дамело не игрушка, а орудие, отвлекающий маневр, козырная карта.
Кечуа ведет помощницу в служебный туалет и без церемоний нагибает над раковиной, думая не о своем удовольствии, но с одной-единственной целью — оставить на зеркале отпечатки двух пар ладоней: четкие, вбитые с размаху мужские и расплывчатые, сползающие вниз женские. Рано или поздно сюда зайдет она, его преследовательница, его соперница. Увидит — и потеряет поводок, растворится в запале гона. Правителям инков не впервой использовать секс как для низменных целей, так и для сакральных. Древние боги не осуждают человека за то, чего он добивается силой своих чресел.
Пускай, твердит про себя Дамело, раскачиваясь за спиной Маркизы и рассматривая в зеркале собственное отрешенное лицо, пускай себе верит: она по другую сторону поводка. Если мнимая свобода утишит гнев и разочарование, два осколка кривого зеркала, засевших в сердце… Он не будет разрушать Татиных иллюзий. И даже расцветит их азартом погони. Безвольно опущенная голова Маркизы мотается в такт, будто кивает: да, ты прав, да, да. Да.
Звериным чутьем своим Дамело улавливает: Без-пяти-минут-Эдемская — сильная гончая. Добычу лесу не уступит, решив, что всё, надоело лапы бить и лучше, сойдя с тропы, набить рот шоколадом и поплакать над мелодрамой. Тата знает: холодный след — утерянный след. Мадам Босс хочет выиграть, даже не зная, с кем и во что играет. Кабы не трэп[55] на руках у Дамело, будущая хозяйка «Эдема» давно бы взяла свое.
Вот только не дает покоя вопрос — и не один, а сразу три: Дамело Ваго для Таты свое или чужое? На него она зарится — или строптивый кондитер всего лишь ступенька у порога Олимпа? И наконец, знает ли Тата, что делать с призом ПОСЛЕ завоевания? Не хотелось бы потом служить упором для двери в сортире. Если, конечно, после Татиной победы для него, Дамело, еще останется какое-нибудь «потом».