— Я никогда не спала с Дамело, — усмехается Тата, когда приходит ее очередь водить в «Я никогда не».[89]
Штрафную пьет только Маркиза, а остальные свистят и закидывают ее вареным китайским арахисом, забытым на стойке, наверное, еще в китайском Новом году. Скользкие катышки воняют анисом и взрываются водяными петардами. Парочка «петард» попадает в Дамело и это достаточно мерзко, чтобы возмутиться и уйти, но он лишь протягивает руку за стопкой и пьет. А на удивленный взгляд Таты отвечает:
— Ну сам-то с собой я спал? Спал. — И отставляет пустую рюмку со словами: — На самом деле если кому и пить штрафную, то Димке.
— Что? — ахает Сталкер. — Выходит, я была права — наш пострел везде поспел?
Индеец охотно мучил бы ее и дальше, раздувая горнило сталкеровой ревности. Подружка Дамело не ревнует в полную силу к случайным связям, зато вся полыхает злобой при виде не анонимного соперника. Сталкер ненавидит Маркизу за то, что кухарке, плебейке удалось отвоевать себе местечко подле Дамело. Но Диммило она ненавидит больше: ведь Дамело зовет его по имени. Если этот педик еще и в постель к ее индейцу забрался…
— Не ведись ты, как малолетка, — толкает Сталкера в плечо Тласольтеотль. — Все его постели чище алтарей. Когда он в последний раз в койке трахался? — повторяет змеиная мать слова Амару и подмигивает дракону удачи. Тот не реагирует, изображая глубокий сон, едва ли не зимнюю спячку. На деле сын Радуги бдительно следит за всем и за всеми, особенно за своим Сапа Инкой, последним в роду, последним на земле, последним перед лицом богов — и никчемным, как все последыши.
Индеец поневоле припоминает первую встречу Амару и Тласольтеотль — в карточном клубе, под оленину и текилу. Без оленины Дамело обойдется, зато текила бы не помешала. Он бы сейчас и от чичи[90] не отказался, от самогонки со сладковато-рвотным привкусом, лишь бы крепкая была.
— Эх, зря ты выпила, Маркизон, — хихикает Сталкер. — Ты тоже с ним не спала. И никто… никто, кроме покойного… Упс! Извините, сорвалось.
Индеец глядит на бутылку коричневого стекла в собственной руке и представляет, как вбивает ее в болтливый ядовитый рот — одним ударом и по самое донышко. Бутылка дрожит, точно в предвкушении.
— Да ничуть он не покойный, — отмахивается Тата. — Наиграется Саввушка вашим Димкой и вернет. То есть вернется. В общем, через пару часов…
Тут уже хохочут все, даже Дамело. Трое суток назад, когда Диммило распахнул глаза, видящие на всем свете одно — золотого бога, и вышел наощупь из свадебного зала, следуя за Инти, будто подсолнух… Невеста, брошенная у алтаря, говорила то же: они скоро вернутся. Вот-вот они вернутся. Ничего, полчаса, час, пара часов — и они вернутся, куда денутся. Тласольтеотль в ответ поцокала языком, обняла своих подопечных, Сталкера и Маркизу, за талии — совершенно не женским, кобелиным собственническим жестом — и направилась к стойке бара. Ждать. Долго ждать, несколько дней. А может, недель или лет. Дамело бы не удивился и векам — у богов в распоряжении все время мира.
Зал стремительно пустел: в головах гостей рассеивался морок, наведенный Инти, и они, словно уходящий паводок, истекали из боулинга, вернее, из зимнего сада лиан с золотыми карликами вдоль стен. Дамело, точно пятая подружка в компании сериальных стервочек, сидел у стойки, пил то пиво, то что покрепче, жрал то чипсы, то арахис, играл в дурацкие игры на откровенность, сам себе дивясь — и все из-за надежды на скорое Димкино возвращение. Конечно, он не мог войти туда, где уединились бог Солнца и его избранник, его свадебный дар…
Индеец покачал головой: ты тупица, Дамело, ту-пи-ца, правильно назвала тебя змеиная мать. Выбери Инти одну из баб, для них любовь бога Солнца — прекрасный исход, не чета полю шлюх в Миктлане. Вместо крестовины, вокруг которой ты обовьешься, словно плющ, тебя будет мочить дождь и сушить ветер, пока не очистишься — одна-единственная вспышка света, выжигающая скверну. Вместе со всем остальным. Со всем, что было тобой.
К чертям любовь к Последнему Инке, ты же такая сволочь, заинька.
Сволочь, не оставившая выбора своему богу: из трех преподнесенных даров достойным божества был только один. Димми. Добрый, смелый, самоотверженный — и влюбленный в своего Сапа Инку так же отчаянно, как эти, с позволения сказать, девы. Но в отличие от Сталкера и Маркизы, ни разу Дамело не тронутый. Ни по отключающей сознание пьянке, ни по накатившей внезапно похоти, ни по равнодушному согласию: ну давай, только отвяжись. Чище он был, чище и горячей, чем даже Сталкер, чья личная жизнь превратилась в катастрофу длиной в пятнадцать лет. Ты думал, будто решил проблему, подсунув Диммило официанта Сашу? А на деле просто перестал думать о белой обезьяне. Интересно, сколько они пробыли вместе, тот официант и твой старый друг, чертов врун — час? Два? Проводил ли один другого до дома и неловко попрощался у порога — или они расстались у метро, не обменявшись ничем, кроме короткого «пока»?
Вот и вышло, что перед золотым богом оказалось три девы Солнца: одну Сапа Инка вовсю ебал сейчас, другая когда-то лишила его невинности, а третья… третья хоть и не была девой в общепринятом смысле, но принадлежала Единственному Инке со всеми потрохами и покорно ждала своей участи. Кого при таком раскладе могло выбрать божество, ты, идиот? Где были твои мозги, когда рассудок попытался вставить слово, но надежда лишь презрительно фыркнула: не мешай?
Дамело в который раз давит стон, давит страхи, взметнувшиеся в душе: ему не придется хоронить Димку, нет, не придется. Боги не вернут ему посиневший, вздувшийся труп друга. Это для них слишком просто, они не любят, когда просто. Им мало нашей смерти, они предпочитают пытку.
Нельзя делать с живыми людьми то, что делают с нами боги и мы друг с другом по воле богов.
Нельзя делать с живыми людьми то, что ты сделал со мной, говорит Дамело Сталкер. Нельзя, вторит ей Маркиза, целые поля Маркиз, распятых для очистки душ под жестяными небесами Миктлана.
Дамело запрокидывает голову так, что затылок вминается в воротник рубашки — и льет, льет в глотку содержимое бутылки, другой, третьей, снова спускается в темноту, темнота берет его и творит с ним что хочет, то, чего нельзя, но почему-то все сводится именно к этому, потому что боги не любят, когда просто. И там, в темноте, последний из рода Сапа Инка думает: вот теперь я точно умру — почти с улыбкой.
А потом он приходит в себя, словно из болотной мочажины[91] выныривает: на языке вкус гнуси, на коже слой грязи, на душе пустота и даже возвращение в мир живых не радует. И опять сидит в компании четырех неспящих демонов в образе женском, и они терзают своими откровениями то, что осталось от его души, давно истерзанной ожиданием.
Дамело хочет сказать Тате: это все твоя вина. Обвести рукой боулинг, превращенный в сельву с ее красной землей, сетями лиан, натянутыми в воздухе, точно гигантская паутина, и повторить: твоя вина, твоя. Мы должны были отдать тебя Ему, Он не любит, когда мы мешаем Его планам.
— Лучше бы Он нас убил, — бормочет кечуа. — Всех. Разом.
И выжившим не пришлось бы мучиться чувством вины. Вернее, не пришлось бы мучиться ему, Дамело. Проклятое бабьё, похоже, недурно проводит время. Вот-вот предложат разбиться на пары и шары погонять — и хорошо, если речь зайдет о боулинге.
— Может, бильярд поищем, а, девочки? — ловит его мысль Тата. — Развлечемся. А то скучно что-то…
— Тебя недостаточно развлекает, что твой почти муж, сбежав с собственной свадьбы, третьи сутки ебет незнакомого мужика? — чеканит Дамело.
Все пораженно замолкают — не ждали, что Сапа Инка сорвется? Кечуа и сам поражен длиной произнесенной фразы. Осилил. Съязвил.
— А мне плевать, — холодно отвечает Без-пяти-минут-Эдемская. — Он может ложиться на кого угодно и под кого угодно. Мне. Пле. Вать.
Ну постарайся донести до всех свое презрение, постарайся, ты, мастерица не замечать очевидного. Постарайся убедить нас и себя: нет никакого бога Солнца, есть столичный хлыщ, забывший имя свое, растерявший на тусовках последний стыд и зачатки совести. О таком жалеть не стоит, здесь ты права, Белая дама «Эдема». Но что будет, когда ты увидишь, ЧЕГО лишилась, ЧЬЕ сердце не удержала?
— В жены он возьмет меня, — рассудительно продолжает Тата. — А того парнишку пусть хоть наложником берет, я не возражаю.
— А ты возражаешь? — Сразу с двух сторон — шепот над ухом и тычок под ребра.
Дамело не узнает ни голос, ни руку: где Сталкер, где Маркиза? Он сосредоточен на другом — пытается понять, возражает он или нет. Против того, чтобы Димка стал наложником Инти. Чтобы влюбился в золотого бога так, как был влюблен он сам, Сапа Инка, проведя несколько минут лицом к лицу с самим солнцем, растворившись в доверии и благодарности, отдавая себя и ничего не требуя взамен.
— Инти всемогущий, — вырывается у него, — пусть так и будет. Я прошу, прошу — пусть будет так. Если ты велишь, золотой бог, я заплачу. Тебе и другим богам.
Твою мать, что же я делаю, что я делаю, успевает еще подумать Дамело, когда двери со скрипом отворяются и на пороге возникает Диммило — обгоревший до красноты, точно все это время безвылазно лежал в солярии, под потоками ультрафиолета. Димми снимает очки, кружки бледной кожи вокруг глаз по контрасту с румянцем кажутся зеленоватыми:
— Привет! Вы что, не пошли домой?
— Мы ждали, когда нам отдадут твое тело, чувак, — бессильно выдыхает индеец.
— Слушай, друг! — подхватывает Димми. — Тут такое было! У меня вся жизнь пронеслась перед глазами! Это было ужасно скучно. — И он хохочет, этот качественно натрахавшийся мерзавец, сорвавший чужую свадьбу и приведший кобеля Дамело на грань содомии. Ну почти.
— А чтоб ты сдох, — ласково отвечает индеец и не идет, а будто плывет навстречу Диммило, потому что это же Диммило, не Мама Килья в человечьем теле, правда ведь?
— Правда, — раздается голос из темноты за Димкиной спиной и в дверях словно рассвет занимается. — Правда. Мама Килья не любит мужских воплощений. Она у меня капризница. Ей девушек подавай — беленьких гордячек. Вроде тебя, малыш, — и неведомо как оказавшийся у стойки Инти берет Тату за подбородок. — Ну что, продолжим церемонию?
— Конечно, — светло улыбается Белая дама «Эдема», мадам Босс, будущий мясной костюмчик для богини Луны. — С начала пойдем или с пятой цифры?
Димкина рука сжимает руку Дамело так, что кости трещат. Расстояние в зале можно измерять молчанием и ложью. И Сапа Инка понимает: ничего еще не решено. Ничего.
Он просто смотрит Диммило в глаза и чувствует отголосок Димкиной боли. Слабый отголосок, но и его достаточно.
Оказывается, когда счастье выскальзывает из рук, падает и разбивается, грохот стоит неимоверный. Диммило ни черта не слышит сквозь звон в ушах, в горле у него комок размером с сердце, а в душе — горячий, с пылу с жару ад. Тот самый, предвиденный Дамело, предсказанный. Димми колотит, будто от холода, но кожа его суха и раскалена, словно песок полуденной пустыни. Он наваливается на плечо индейца, точно пьяный, перемежая рваные вздохи близкой истерики беспомощными ругательствами.
— …Ага, и этот нашел себе телку… завязал с пидарскими приколами… как и ты… как вы все…
Инти всевидящий и всеслышащий, всемогущий и беспощадный, конечно, слышит проклятья белого парня, не понимающего простой истины: нельзя упрекать бога в том, что тот не пожелал принадлежать человеку. Это святотатство, а святотатство перед лицом божества — это смерть. И не всегда быстрая и легкая.
— Такой прекрасный, вкусный мальчик, — вздыхает золотой бог, глядя на Димку со странным выражением лица — нахмуренные брови, сжатый рот, вздрагивающие ноздри. Инти смотрит так, словно удовольствие, полученное им, переходит в боль, а потом опять в удовольствие. — Я бы взял тебя себе, но ты никогда не станешь моим. Как бы нам обоим ни хотелось.
Диммило то ли рычит, то ли стонет, он рвется к Инти, тащит Дамело за собой, точно буксир — длинную, неповоротливую в узкой бухте яхту. Несколько метров индеец проезжает, вцепившись в Димкин бицепс, еще примерно столько же отделяет Димми от последней, гибельной ошибки — попытаться приложить бога Солнца носом об барную стойку, разбить породистый нос Едемских, изломать бритвенно-острую линию скул, раскровянить высокий лоб. А главное — заставить Инти закрыть глаза. Потому что невыносимо видеть, как золотой бог смотрит, прощаясь: взгляд его излучает ласку, ей невозможно противиться, она бежит по воздуху, словно ток по проводам. Не отрекайся, кричит Диммило беззвучным криком внутри себя, не отрекайся от меня — и я не отрекусь. Первым. Ты не знаешь, какими верными бывают люди моего племени. Не знаешь, но можешь узнать.
Бедные дети, влюбленные в богов, слышит Дамело протяжный, далекий гул. Бедные брошенные дети, которым и умирать не больно, и не страшно посмертие, лишь бы перестало гореть за грудиной, перестало болеть на вдохе. А оно никак не перестает.
— Отличный ход, — поднимает бутылку пива Тласольтеотль, — хитрый. Я оценила, солнышко.
— Эта партия моя, — чокается с нею бог Солнца.
— Посмотрим, — улыбается змеиная мать.
Что уж тут смотреть, думает Дамело. Он нас сделал. Всех. Потому что я наконец осознал, кто из присутствующих мне действительно важен и перестал играть в Супермена.
На черта мне спасать мадам Босс, которая сама себя спасать не стремится и всем своим видом демонстрирует по-женски цепкое «не отдам»? Для белой гордячки не существует ни богов, ни демонов, лишь своя цель, к которой она идет по трупам собственных надежд — так отчего бы Без-пяти-минут-Эдемской не переступить через надежды Димми? Нет у Дамело мотиваций красть невесту со свадьбы — ни жалость больше не настаивает, ни азарт. Был запал, да выдохся. Вчера. Или позавчера. В общем, пусть девочки остаются догуливать на свадьбе, а ему пора. И Димке пора.
— Идем, идем, — бубнит индеец, равномерно и монотонно, — идем.
— Нет. — Когда эти белые упираются, им сам черт не брат, что уж говорить о богах-любовниках.
Инти отворачивается и мир меркнет. Бог Солнца целует свою невесту, не дожидаясь хора: «Горько!»
На свадьбах целуются все. Поцелуи, поцелуи, поцелуи. Родственные и приветственные, любовные и ядовитые. Поцелуи-укусы: «Как твоя дочка? Всё в девках?», жгучие, как кислота: «А ты, говорят, от гражданского мужа третьего родила?», утешения больней укусов: «Все будет хорошо. Потерпи еще чуть-чуть», любезные «отвали»: «К сожалению, мне пора», равнодушные «пойдем перепихнемся»: «Как, говоришь, тебя зовут?», поцелуи клеймящие, заявляющие о принадлежности: «Горько! Иди сюда! Моё!»
Поцелуи на свадьбах обещают многое, но не значат ничего. Все, но не этот.
Инти ниже своей суженой, хилый дух в нездоровом теле. И теперь тело последыша Эдемских вынуждено привстать на цыпочки, чтобы накрыть губами рот Таты. Он приникает к ней, точно к гуиро, полному свежей пульке[92] — и пьет, вздрагивая горлом, пьет жар женского нутра, распаленного ревностью и местью.
Мадам Босс даже голову не склоняет навстречу жениху, наоборот, вытягивает шею, силясь разглядеть лицо соперника. И донести до Диммило: знай, он будет мой — добытый потом и кровью, купленный по сходной цене заботы и секса, сожженный моим огнем до лучевой болезни — так или иначе он будет мой. А ты останешься не у дел, вспоминать про три дня сказки перед тем, как реальность исполнилась. Откуда торжествующей невесте знать, что выиграла не она, а ее противник? Пусть сию минуту ширинку Диммило разрывают похоть и мечта о взаимности. Пусть солнцеликое искушение уже всосалось в кровь и пробирается к сердцу. Пусть Димми влюбился так, что, возможно, будет несчастен всю оставшуюся жизнь — друг Дамело останется собой и проживет свою жизнь, а не ту, которая угодна богам.
Зато тебе, белая барышня с голубыми венками на запястьях, умирать подано. Через пару дней, а может, часов ты исчезнешь, растворишься в океане под названием Мама Килья, соль этих волн не сулит ничего хорошего и не хранит ничьих следов.
И никто не предупредит, не крикнет в ухо: беги, Тата, беги. Да и я промолчу, решает Дамело, оттаскивая Димку от бара по миллиметру, будто Железного Дровосека, заржавевшего в двух шагах от своей мечты. Уведу Диммило отсюда, бросив тебя на съедение высшим силам. А заодно и тех двоих. Надеюсь, божества ограничатся тремя прекрасными (или относительно прекрасными) юными (или относительно юными) девами (это уже не относительно) и не станут обрушивать кровлю боулинга на головы техперсонала. Дамело спасет кого сможет, выведет под любым предлогом на улицу, но всегда кто-то остается, слишком любопытный, чтобы спастись, и слишком беззащитный, чтобы выжить.
Золотой бог породил Сапа Инку под стать себе — упрямого, как ребенок, и лживого, как змея. Диммило потом замучает совесть — лишь бы не насмерть. Совесть Дамело вся умещается в кулаке, в философское «если бы знать». Если бы знать тогда, в «Эдеме», надвигающийся расклад, если бы видеть значения фигур, а не только занятые картинки, как видят в картах дети… Что уж теперь.
— Уже уходите? — посмеивается Тласольтеотль, заметив потуги Дамело. — И торт не попробуете? Разве тебе не интересно, чем угощают на свадьбе богов, мальчик?
Ему интересно, сумеют ли они добраться до двери целыми и невредимыми. Дамело не хочет трапезничать за одним столом с существами, в чьих объятьях оргазм неотличим от смерти, и одно часто перетекает во второе.
Диммило улыбается. Дамело знает эту улыбку, от нее Димми мог без предупреждения перейти к мордобою.
— Конечно, ему интересно. И мы никуда не уйдем… до самой брачной ночи. — Он не смотрит на Тату, он на нее пялится. Читает ее, как газету: на первой полосе разоблачения, на последней сплетни, между ними светская трепотня.
Мадам Босс отвечает белоснежным сахарным оскалом, в ее взгляде столько же льда, сколько во взгляде Инти тепла. Тласольтеотль наблюдает за ними, как дилер за игроками. Индеец между ними, словно на линии огня, при перестрелке его убьют первым. Ему остается только понимающе усмехнуться в горлышко бутылки и ждать развития событий — восхода луны и сошествия Мамы Килья в предназначенное ей тело. Еще, между прочим, не опустевшее.
— Пойдем попудрим носики, — вальяжно предлагает Сталкер и берет Тату под локоток. — Ты с нами? — бросает она Маркизе.
— С вами, с вами! — вскидывается та и сползает с высокого табурета.
Дамело кажется, он что-то упустил. Что-то важное, невысказанное. Как будто пока он пялился в свои карты, дилер подменил колоду.
— А я все-таки спрошу, — вкрадчиво произносит Диммило. — Кое о чем.
— Инти ради, не начинай, — шепчет индеец — и осекается, понимая, ЧЬИМ именем заклинает.
Золотой бог улыбается. Он постоянно улыбается, чуть прибавляя и убавляя ослепительность и жар своей улыбки, точно калорифер настраивает. Все вокруг сияет отраженным светом, купается в нем и одновременно выглядит замызганным и жалким. Солнце — оно такое. Двоякое.
— Почему ты говоришь: я никогда не стану твоим? — прет напролом Димми.
— У него спроси, — кивает Инти на Дамело. — Или у себя. Ты ведь хочешь не меня, ты исцеления хочешь. А я не целитель, я разрушитель. Мы все разрушители, такова наша суть.
Он не поймет, мысленно встревает Сапа Инка. Ему сызмальства внушали другое: бог не разрушитель, он творец, дарующий жизнь всем и вся, боженька добр и милосерден, держись за край его одежд и выберешься из любой беды. Откуда белому парню знать про вас, боги-из-нутра, про вашу всесожигающую силищу, малой толики которой довольно, чтобы оплодотворить мир и зачать жизнь — зато второй такой же малостью можно все убить и пепла не оставить на выжженной земле.
— Это отговорки, — убежденно отметает слова бога — бога! — лучший друг Сапа Инки, придурок и самоубийца. — Ты просто ищешь повода слинять от меня к ней.
На этом «слинять» индеец давится воздухом, а Тласольтеотль глядит на Диммило, словно хищная птица с верхушки скалы. Ну а Инти… Инти хохочет, как ненормальный. Если, конечно, бывают нормальные боги.
— Ищу, любимый, ищу! Знал бы ты, как мне нужен повод, отговорка, хоть что-то! Знал бы ты, как я устал… — И золотой бог качает головой, будто и впрямь устал до чертиков ходить одной и той же тропой вечность за вечностью. Сизиф, волокущий в апогей звезду, будто кандальное ядро.
В этот миг Диммило бросается на Инти. Быстрей, чем Дамело бросается наперерез, чем змеиная мать бросается на Дамело, вдавливая в пол нечеловеческой, питоньей тяжестью. Кечуа чует запах разозленной змеи, гнилостный, тошнотворный, он не может шевельнуть ни рукой, ни ногой, спеленутый и полураздавленный, но и тогда пытается ползти вперед — сам не зная зачем.
— Лежать, — шипит Тласольтеотль где-то вдалеке, пока индеец пытается столкнуть ее с себя — обездвиженный, чуть живой.
Дамело выворачивает шею, чтобы увидеть, хотя бы увидеть последние минуты Димкиной жизни, однако змеиная мать втискивает его лицо в пол, точнее, в ковер из мха, через зеленые жгутики которого проступает вода — не городская, пахнущая хлоркой и ржавью из труб, а болотная, отдающая сероводородом и кислой грязью торфяника. За долю секунды, пока Сапа Инка видит то, чего не должен был видеть, сетчатку обжигает, точно рентгеновской литографией: Диммило, человек, обхватив Инти, бога, за подмышки и уложив себе на грудь, как девчонку, целует его — тоже как девчонку, бесцеремонно и напористо, давая понять, что хватит уже ломаться, хватит. А бог Солнца позволяет ему это.
— Ослепнуть решил? — Голос у Тласольтеотль, несмотря на сердитый вопрос, довольный, умиротворенный.
Таким же довольным и умиротворенным выглядит Инти, когда Сапа Инка, наконец, глядит ему в лицо, так и не поднявшись с колен. Дамело стоит перед этими двумя пидарасами на карачках, мокрый и перемазанный в зелени, остро ощущая, каким же дураком был до сих пор. И это обидное чувство заставляет его совершить святотатство:
— Я же отдал его тебе, — впервые в жизни Сапа Инка требует своего бога к ответу. — Почему ты отказываешься от него?
— Потому что он свободен. — Золотой бог гладит Димкину спину, рассеянно, так гладят любимого пса перед началом охоты. — Волен выбирать, чьим быть. А меня по собственной воле никто никогда не выбирает, ты же знаешь.
Это правда, вынужден согласиться Дамело. Сам он не выбирал, быть ему Великим Инкой или нет: Единственным надо было родиться. И принадлежащие Инке девы Солнца никого и ничего не выбирали: отлученные от матерей, отданные под присмотр мамаконы детьми, они подрастали и покорно ложились под хозяина их лона, их чрева. И жертвы на празднике Солнца не выбирали, умирать ли им на заснеженных склонах или лететь в ущелье с иззубренными скалами на дне. На каждого из людей Солнца выбор падал, словно молот на скотину, вышибая дух, лишая сознания. В тот момент, когда обычный человек делался избранным самого Инти, его прежняя жизнь умирала в корчах у алтарного подножия. Тело избранного умирало позже, а все, чем он был до выбора — сейчас. Жрецы спрашивали согласия у жертв, но делали это после того, как внушали девчонке или мальчишке: отдать себя Солнцу — наилучшая судьба для юности, силы и чистоты. Нет счастья выше, нет доли почетней. Согласен ли ты удостоиться великих почестей?
Грязная игра — и кому, как не Инти, знать, в какие грязные игры играют жрецы всех времен и народов? Наверное, потому он и радуется возможности поносить человеческую плоть, даже столь несовершенную, как эта, узкоплечая, сутулая, наделенная фамильными недугами Едемских. Зато если под ним, человеком, кто-то кричит, матерится и благодарит за доставленное удовольствие потоком бессмысленных слов, все сказанное — его собственное и больше ничье. Не обряд, не молитва, не затверженная последовательность движений и звуков, а чистое, искреннее, до животной сути пробивающее наслаждение.
Дамело поднимается на ноги и отряхивается от налипших клочьев мха. Видимо, боги тоже пытаются решить свои проблемы сексом. И у них тоже ни черта не получается. Краем глаза индеец замечает, как рука Инти ползет к Димкиной шее, ложится на затылок, ерошит волосы — медленно, осторожно. Любовно. Точно золотой бог боится прожечь эту тонкую кожу, эту хрупкую кость своим касанием, но не может оторвать ладонь. Зато взглядом он вот-вот прожжет в Сапа Инке дыру. Или две.
— А ты похож на меня, — удовлетворенно замечает Инти. — Даже больше, чем другие. Такой же несвободный. Такой же опасный. Такой же запутавшийся.
Дамело не понимает, он не понимает, что хочет сказать ему божество. У него сейчас мозг вскипит — не от жара близкого солнца, но от желания расшифровать послание: несвободный бог, запутавшийся бог… Кечуа закрывает глаза и заклинает: пусть что-нибудь случится, пусть развеет сгустившееся в воздухе напряжение, разрядит обстановку, как атмосферное электричество разряжается молнией.
Черт бы побрал нас всех, дебилов, решивших отнять добычу у богов, шепчет Дамело — то ли про себя, то ли вслух. С Амару никогда не знаешь, удалось промолчать или нет.
Раздается смешок змеиной матери — четкий, оглушающий, будто щелчок кнута. И сразу после — тонкий, пронзительный крик, в котором нет ничего человеческого, доносится со стороны двери, ведущей в коридор, к туалетам. Хотя кто знает, что теперь на месте клубных сортиров — озеро Титикака? Уака Луны?[93]
Если ты рожден мужчиной, на женский крик ноги несут сами. Дамело не успевает подумать о том, что его ждет ловушка, что он не собирался спасать ни одну из этих про́клятых баб, что у него другая цель — вытащить из кровавого уака своего единственного друга… До того, как любой разумный довод успевает оформиться в мозгу, индеец уже на месте.
Когда-то все здесь блестело хромом и светлым мрамором, делая санузел в «Храме Солнца» похожим на прочие платные сортиры. Теперь, конечно, и следа не осталось от хрома и мрамора: лианы и мхи, заплетающие храм Солнца, здесь рассыпаются в прах, словно после многолетней засухи. Пыль и песок лежат на всех горизонтальных поверхностях вековыми слоями, из-под них едва проступают барельефные очертания пауков, уловляющих души, и мертвецов, водящих вечный хоровод в аду.
Что мои бабы делают здесь столько времени? Не носы же пудрят — тут, в грязи? — мелькает в голове у Дамело. Раньше, чем у него появится хороший, подробный, но несколько запоздалый ответ, индейца швыряет на пол. Он падает, выставив руки, спасая лицо и глаза, однако жертвуя ладонями, перекатывается, уходя из-под удара сзади. На то место, где Дамело валялся носом вниз секунду назад, с грохотом рушатся два сплетенных тела — одно в человеческий рост, другое маленькое, размером с кошку. Или с крупную крысу.
— Амару! — Дамело бросается на тварь, посмевшую обидеть дракона удачи. И обнаруживает, что сын Радуги сам кого хочешь обидит. А тварь — всего лишь странный заросший мужик, который отрывает Амару от собственной физиономии, изощренно матерясь.
Кечуа принял бы его за подвыпившего посетителя, забредшего не в ту кабинку и подвергшегося нападению сверхъестественного существа, кабы не одно но: тот, кто видит это существо, сам не менее сверхъестественен. Мнимый алкаш — еще один бог, заявившийся на свадьбу, тоскливо думает Сапа Инка. Знать бы, кто это к нам пожаловал.
— Отцепись, говорю! — рявкает «алкаш» — и Амару относит в сторону звуковой волной. Дамело чувствует желание забиться в угол или сбежать, бросив всех, спасая себя, будто он здесь крыса. Спокойная земля московская вздрагивает под злосчастным боулингом, стонет инфразвуком, готовится устроить небывалое для здешних широт землетрясение, но после нескольких минут мелкой дрожи успокаивается. И все вокруг успокаивается, если не сказать замирает.
— Ну ты даешь, художник, — хриплым, точно со сна, голосом произносит Тата. Индеец не видит ее, да и никого не видит, кроме того самого «посетителя боулинга»: в храме Луны столько тьмы, что хватит спрятать не только грешную троицу, но и целый женский батальон.
— Он не художник, — цедит Маркиза, — я сразу поняла…
— Задним умом крепка, — подытоживает Сталкер.
— Девочки опять сцепились, — бормочет «алкаш» и неожиданно протягивает Дамело длинную жилистую руку. — Из-за тебя, Единственный?
Индеец, стиснув зубы, хватается за сухую горячую ладонь, его вздергивает на ноги — и Дамело чувствует под кожей незнакомца ту же лаву, ту же нечеловеческую силу, отличающую Инти от простых смертных даже в смертном теле.
— Хорош, — улыбается гость на свадьбе богов, неведомый новый бог, небрежно вытирает кровь со щеки Дамело — ссадил-таки! — и привычно, без всякой брезгливости слизывает с пальцев красные потеки. — А звал-то зачем?
Индеец смотрит на то, как длинный, верткий язык тщательно собирает кровь — его кровь — и произносит полушепотом:
— Я не звал тебя. Супайпа.
— Знаешь, — улыбается владыка нижнего мира, — лучше зови меня Мореход.