Похоже, в чилауте поселился полтергейст, решает Дамело. Едва слышное постукивание, поскуливание и постанывание в пять утра звучат довольно жутко, так и тянет вызвать охотников за привидениями. Но Сапа Инка не боится беспокойных духов, особенно скулящих знакомым голосом.
— Наталья Юрьевна? — вежливо спрашивает он у намертво заклинившей двери чулана. — Тата? Что случилось?
— Дамело, миленький, — сорванно сипят из-за двери, — замок… Он с самого начала заедает, как поставили! Я слесаря вызвала, вроде починил… А вчера вечером зашла, дверь захлопнулась и… и все! — Длинный жалобный всхлип. — А мобильник снаружи остался. Я кричала, кричала, но все ушли уже. — Снова хныканье, безупречное в беспомощности своей. — Открой ты эту дверь, а? Тут такая духота… и холодина.
Кечуа с трудом сдерживает смешок. Вот и извинение за недоступный чилаут: ты все не так понял, шеф, никто на твой полный допуск не покушался, просто в твоем серале замок неисправен. Зря ты так с женщиной, индеец. Вот и ответный ход на заляпанное зеркало: ни ревности, ни репрессий. Наоборот, встречное предложение: зачем тебе глупая кухарка? Стань моим спасителем, моим героем, моим сторонником… Моим.
Рисковый игрок мадам Босс, ох, рисковый. Дамело бы купился, право слово, купился, не будь у него десятилетнего опыта сталкинга. Каких только женских уловок он не разгадал за этот срок! Сталкер сделала наивного кечуа экспертом по любовным стратегиям. Экспертом, которому не составило труда опознать план по превращению негодяя в рыцаря методом спасения сирот и котят, вариант офисный, облегченный.
— Ну-ка, в сторону, Тата. А лучше в угол, подальше от двери, — сухо командует Дамело и, дождавшись, когда шаги затихнут поодаль, бьет по хлипкой, ненадежной дверце. Та проламывается, словно картон. Хотя почему словно? Она и есть картонная. Ни от чего не прячет, ни от чего не защищает — ни от сплетен, ни от проблем. Даже хрупкая блондинка сорвала бы ее с петель ценой пары наманикюренных ноготков. Единственный прокол в плане мадам Босс: на пути к свободе Тата снесет дюжину таких дверей.
Однако Дамело усердно делает вид, будто верит в беспомощность Без-пяти-минут-Эдемской — как-то неловко насмехаться над спектаклем, который разыгрывает усталая, замерзшая женщина.
К тому же сцена поставлена мастерски: ни тебе идеального макияжа, ни прически, которым не повредила ночь в пыльном закутке, ни рыданий на груди освободителя, ни клятв в вечной благодарности с намеком на углубление отношений. Тата с достоинством принимает руку Дамело, не без труда поднимается с пола и выходит наружу — босая, растрепанная, сверкая грязными пятками. Туфли на высоких каблуках покачиваются в руке, модные металлические шпильки торчат угрожающе, точно кинжалы. С высоко поднятой головой мадам Босс удаляется в сторону служебного туалета, изо всех сил сдерживаясь, чтобы не перейти на рысь.
«Я явился к вам без греха, без порока, без зла, без свидетеля, против которого я бы сделал что-либо дурное»,[56] ухмыляется Дамело. Давно подмечено: чище всех на судилище выглядит не праведник, а хитрец. Хитрица. Что ж, Далила-хитрица,[57] посмотрим, кто в чьи сети попался.
Индеец сам себе смешон, опутанный тысячами ожиданий: вот сейчас его реплика рыцаря, готовься произнести: «Тата, ты в порядке?» И следом сразу же: «Отвезти тебя домой?» Хотя какое «домой» при полной камере заготовок для пекарни и кафе, для благоухающих корицей и ванилью соблазнов? Змий в саду эдемском не для красоты на ветвях висит: сначала искус, милосердие потом. Ставя поддон за поддоном в печь, Дамело молчит, ощущая молчание, как долгую, черную кроличью нору, куда его затягивает с ногами, с головой — бесповоротно.
Дверь в туалетную комнату настороже, будто огромное ухо: вслушивается, ждет. Но нет, мсье Дамело занят, он так занят, побрякивая противнями, что не делает никаких поползновений к разговору и раскаянию. Он словно актер, не чувствующий партнера, планомерно и бессердечно разрушает сцену. Амару, привычно таская горячие круассаны с решетки, хрустит и крошит слоеным тестом, бездонные глаза дракона смеются:
— Помучить девушку решил?
— Она не девушка, — невпопад отвечает индеец. Дамело хочет сказать, что Тата взрослая женщина, не к лицу ей девчачьи игры в беспомощность. А получается сказать, что она чужая, не его — и нет никаких причин встревать между Эдемским и его мадам. Никаких.
Молодой кечуа доподлинно знает: не женщина вызывает жажду — наоборот, жажда притягивает женщину. Победой индейца станет обуздание жажды, с которой он живет всю жизнь, которая горит в нем, будто темный, багровый огонь в закопченном стекле, приманивая, несмотря на тусклый, кровянистый свет, сотни и сотни бабочек-бражников — ночные твари любят огонь, как никто. Победой мадам Босс станет обращение извечной жажды Дамело на нее, Тату, на нее одну — впрочем, такого быть не может, уверен Сапа Инка. Этого не может быть, потому что не может быть никогда.
Вот почему он абсолютно спокоен, насвистывает и только что не напевает, готовя утреннюю выпечку, пахнущую так тепло и невинно-сладко…
Диммило вваливается с черного хода, хрипя и отдуваясь, словно Моби Дик, убивший с десяток китобоев. Кажется, они с Дамело не виделись вечность, но на расспросы нет времени.
— Укол делать будем? — вполголоса интересуется Димка.
— Явился, король задниц, — фыркает Амару.
Что ж, дракон прав: уколы Димми ставит божественно, вся его родня при любом недомогании ходит обколотая — в вену, в бедро, в ягодицу. Без-пяти-минут-Эдемской тоже бы не помешало. Дамело подходит к двери туалета:
— Наталья Юрьевна, как дела? — и ждет чего угодно: театрального стона, жалкого хныканья, глубокого молчания…
Но не того, что мадам Босс выйдет — совершенно другая, осознавшая неудачность первого хода. Белая-белая, точно из сахарной мастики сотканная, кружевным изваянием возвышается Тата над шефом-кондитером. Будто свадебный торт потолок подпирает. А ему-то казалось, она среднего роста.
— Я в порядке. — Голос тихий, но твердый. — Сейчас кофе выпью — и за работу.
— Какая работа? — Диммило, естественно, не может без риторических вопросов и ритуальных танцев. — Конечно, не мое это дело, но вы понимаете, что…
Тата запечатывает ему рот одним-единственным взглядом. И идет в зал, чуть пошатываясь на каблуках своих чудовищных «рабочих» туфель. Актриса.
— Через пару часов она свалится в обморок! — театральным шепотом произносит Димми. — Разве так можно? Позвони Эдемскому, пусть заберет, отбуздает по заднице, запретит…
Заберет, запретит, защитит. Добрый, глупый друг мой, всегда готовый подставить любимым плечо, подхватить, удержать, излечить, знал бы ты, каков он, жених сильной женщины. Это ее дао и ее крест — коли и удержит от падения, то исключительно гвоздями, вколоченными в ладони, да веревками, стянувшими предплечья.
Эдемский не сделал невесте поблажки во время ссоры с Дамело — с чего бы ему выручать Тату сейчас, когда она, не жалея себя, ищет примирения? Как же мадам Босс, наверное, ненавидит суженого, поставившего ее перед выбором: униженно лепетать оправдания под насмешливыми взглядами персонала — или инсценировать безумную историю про заклинивший замок.
Что ж, на ненависти можно и сыграть. Ненависть — хорошая карта. Дамело прикидывает расклад и идет в зал.
Метрдотель уже за конторкой, проверяет заказы, а может, просто стоит, опершись обеими руками о край столешницы и дышит, дышит, тонко посвистывая на выдохе, будто у Без-пяти-минут-Эдемской пневмония или трещина в ребре. Нехороший звук.
— Тата! — Индеец берет женщину за плечи и разворачивает к себе. — Тата, ты не будешь сегодня работать.
— С чего ты мне указываешь? — усмехается она, чуть запрокидывая голову, открывая длинную тонкую шею. По горлу растекается свежий синяк. В темноте, что ли, ушиблась или отлетевшей дверью задело? Дамело прикипает взглядом к фиолетовой полосе на сливочно-белой коже. — Ты мне не шеф, отгул дать не можешь. Но за попытку спасибо.
Тата улыбается так строптиво, так безмятежно, что хочется вынести ее из «Эдема» на руках, запихать в машину и отвезти домой — неважно, к ней, к себе, к черту на кулички. Сломить сопротивление гордячки и заботиться, заботиться, заботиться.
Ого, мадам Босс, думает Дамело, ого. Ты хитрей, чем я ожидал. Ты значительней, чем кажешься. Ты красивей, чем на первый взгляд. Маркиза-кухарка зовет тебя стерлядью, без конца поминает недостатки внешности и избыток лет. Впрочем, сейчас, когда внутри ее молодой плоти притаилась ненасытная старуха, девичьи шутки звучат как старческое ворчание. Словно трухлявые пни в лесу скрипят, словно стая ворон грает, рассевшись по веткам и проводам. Но индейцу плевать на правильность черт, на трафарет девяносто-шестьдесят-девяносто, на сладкую юность, на все, чем женщины меряются друг с другом, припутав к своей, женской паутине мерок еще и мужские слабости, о которых не знают ничего. Ну или почти ничего.
Умно, замечает кечуа. Другая бы продолжила висеть на своем спасителе, извлекая из темной современной души светлое рыцарское начало. И пришлось бы снимать с себя цепляющиеся руки: прости, детка, есть дела поважнее, чем выводить тебя из шока. Я не могу открыть тебе те двери, в которые ты стучишься — потому что они ДЕЙСТВИТЕЛЬНО заперты. Двери заботы, двери помощи, двери любви. Не думай, что их так же легко снести, как преграду из прессованной трухи, затесавшуюся между мной и тобой. Довольно я поиграл в рыцаря, вывел тебя из темной пещеры на свет, на каменный уступ, весь в шрамах от драконьих когтей. Ты стоишь и благодарно смотришь мне в лицо, ожидая, что тебя проводят до самого дома. Увы, дальше ты пойдешь одна. Потому что я и есть дракон. И напугавшая тебя пещера — мой дом.
Вот что бы сделал Дамело, повисни Тата на нем мертвым грузом. Беспроигрышный ход — поставить мадам Босс на место, когда она обмякнет в сильных мужских руках. А если не обмякнет? Если сама скажет: дальше я пойду одна, ты не рыцарь, ты дракон и я это знаю? Поневоле примешься доказывать, что дракон ничем не хуже пафосного придурка, запаянного в консервную банку. Индеец чуть слышно вздыхает и приступает к отыгрышу навязанной ему роли. Мастерски, черт возьми, навязанной.
— Домой. Сейчас же. Если Эдемский наедет, я из него негра в мыле сделаю.
— Кого? — Тата смеется, представляя, вероятно, своего женишка в гриме Отелло и в пене, точно загнанная лошадь. — Ко-го?
— Тортик, — улыбается Дамело, ловко утягивая ее за собой в кухню. — Тортик-тортик, сладкий-сладкий, пошли, сделаем тебе укольчик.
— Не дамся! — капризничает Тата, мигом подхватывая предложение побыть маленькой девочкой, любительницей сладкого и нелюбительницей уколов. — Зачем укольчик?
— Надо, — мягко увещевает индеец. — Потом спасибо скажешь, когда ничего болеть не будет. Димка, готовь шприц, я ее держу.
— Ребята, ну вы чего? — хнычет никакая не мадам Босс, а просто девчонка, которую надо уболтать, уломать, подкупить. — Не надо уколов… Я их боюсь…
— А пирожное? — вкрадчиво понижает голос Дамело. — Любое пирожное, вот какое скажешь, такое и получишь. Пять пирожных. Десять!
Тата награждает его взглядом, в который встроен счетчик калорий.
— Сволочь ты.
— Таточка, — вступает Димми, — это не больно, не капризничай. Я тебя потом отвезу, спать уложу, Дамело тебя прикроет, пирожков на дорожку напечет…
— Оба сволочи, — убежденно заявляет Тата и начинает расстегивать брюки. — А ну отвернись, зенки твои бесстыжие!
Это, конечно, относится к Дамело. Он бы и сам отвернулся, без напоминаний, но теперь его реплика — протестующая:
— Да? Ему, значит, можно… зенками?
— Я вслепую колоть не собираюсь! — подыгрывает Диммило. — Меня не учили колоть на ощупь!
— А я могу и на ощупь — практически все могу! На ощупь! — Индеец тянет к Тате загребущие лапы.
— Нет, не можешь! Вот еще! А ну отвернись, отойди, отвяжись… — хохочет она, отбивая ловкие, увертливые ладони. Ощущение такое, что шеф-кондитер «Эдема» четырехрукий, как Шива.
Дамело обхватывает тонкую талию, разворачивает Тату спиной, щекочет голую полоску кожи над поясом брюк, по-кошачьи фыркает ей в затылок, Тата выворачивается, закидывает руку назад, щиплет индейца за бок, Дамело ойкает и щекочется сильнее, заставляя свою жертву икать от смеха. Так они возятся под снисходительным взглядом Димми, словно кутята, и нет в этом ни намека на возбуждение, ни капли похоти, оба точно первые люди в саду эдемском, юные и невинные.
— Та-а-а-а-ак! — раздается длинное, недовольное шипение за спиной Дамело. Будто старый ящер с ларингитом отхаркивается.
Индеец недовольно морщится. Эдемский. Принесла нелегкая.
— И чем вы, позвольте узнать, занимаетесь? — цедит хозяин «Эдема».
— Групповым сексом, — не дрогнув, отвечает мадам Босс. В эту минуту в объятиях Дамело находится именно она — белоснежная, ледяная, твердая даже на ощупь. И ни следа смешливой девчонки, боящейся щекотки и уколов, однако готовой на многое за пяток пирожных. — Ты же сказал любой ценой извиниться и помириться. Тебе не нравится цена? Хочешь поторговаться?
Савва сипит от натуги, пытаясь выдать достойный ответ. Но не успевает: наглая троица хохочет, презрительно глядя в его покрасневшее от гнева лицо. Им кажется, они предвидят каждый шаг Эдемского, каждое его слово, каждый его упрек. Уже сейчас они могут составить сценарий истерики, которую закатит владелец «Эдема», не имея возможности ни прогнать их из своего затрапезного рая, ни наказать как-нибудь иначе. И все-таки Савва находит, чем удивить честную компанию.
— Разве это Я торгуюсь? — до странности мягко спрашивает Эдемский. И при этом выделяет слово «я», точно с большой буквы произносит. — Ты назначила цену, девочка моя. Я лишь поддержал.
Что-то незнакомое, но вместе с тем и знакомое, до головной боли, до ломоты в висках знакомое появляется в узкоплечей — говорят про таких: грудь что колено петуха — фигуре Эдемского. Это что-то заставляет Дамело вглядеться в Савву со всем вниманием, со всей сосредоточенностью, на которую перед лицом опасности способен индеец. Впервые с момента знакомства Эдемский кажется Дамело серьезным противником. До сих пор молодому кечуа казалось: к этому человеку придется долго привыкать. Так же, как к его раздолбанному «Эдему», к ветрам, воющим в вентиляционной шахте, к въедливым сквознякам из щелястых окон, к людскому морю, волной врывающемуся в двери, к чаячьим голосам посетителей, к капризной, словно люди, выпечке, которой ничего не стоит осесть в самый неподходящий момент…
«Эдем» и его владелец, конечно, не подарки судьбы, но опасаться тут нечего. Савва, как все белые, умеет цветисто врать, не имея в душе ничего, кроме пустоты.
Вот этой-то пустоты, к которой все они успели притерпеться, приноровиться, с которой успели обвыкнуться — ее больше нет. Эдемский полон под завязку, не громыхает, как барабан — только тронь, нет, он опасно тих и себе на уме. В глазах старого доброго Саввы появляется незнакомое выражение. Не глуповатой хитрости, обычной для владельца «Эдема», и не бессильной ярости, наиболее уместной здесь и сейчас. На лице Эдемского — выражение горячащего кровь азарта. Дамело уже видел такое однажды — на лице Тласольтеотль. Хозяин «Эдема» выглядит, как… как бог, только что включившийся в игру. Никогда еще Савва Едемский, обладатель нелепо искореженного имени и нелепо искореженных амбиций, не казался столь уверенным и беспощадным.
— Я поддержал твою ставку, — продолжает Татин жених, улыбаясь одними губами, в то время как глаза его холодны, не теплей зимнего солнца. — И сам поставил на тебя.
— А в Куско[58] сейчас лето… — ни с того ни с сего бормочет Амару. Как будто пытается обратить на себя внимание. Вот только чье?
И происходит совсем уж невозможная вещь: Эдемский бросает взгляд в сторону дракона, невидимого и неслышимого. Недоступного ни для кого, кроме богов и Сапа Инки, потомка Манко Капака. Каким образом белый человек, пусть и потомок древнего рода, смог заметить, да хотя бы почуять присутствие сына Радуги, посредника между мирами? Ответ один: перед ними не Савва. Эдемский-Едемский всего лишь сосуд, чье-то вместилище, окончательно опустелое и покинутое. Кто знает, остался от прежнего обитателя мечущийся в панике разум, потерявший власть над несовершенным, но родным телом, или обиталище занял новый насельник, уничтожив прежнего хозяина — так же, как Манко Капак уничтожил племя Савасера Панака, вогнав золотой жезл в землю еще не построенного Куско?
Дамело сочувствует Савве, где бы тот ни был. Однако сейчас у него имеются задачи поважнее беспокойства о судьбе Эдемского. Надо узнать, кто завладел им. Индеец отпускает Тату и вглядывается в лицо босса — теперь уж поистине Большого босса. Но Эдемский не замечает взглядов Дамело, подчеркнуто не замечает, как если бы здоровенный мужик, только что тискавший его невесту, внезапно превратился в невидимку наподобие Амару. Хозяин «Эдема» протягивает руку своей мадам Босс, точно ждет, что она ухватится за эту руку, словно утопающий за соломинку, да что там за соломинку — за щупальце кракена. Отчего-то Дамело важно помешать Эдемскому прикоснуться к Тате, а та уже идет к жениху, как зачарованная, тянется навстречу, будто хочет упасть Савве в объятья, когда Эдемский внезапно вскидывает руку и сжимает пальцами тонкое белое горло. Индеец замечает: очертания мужской ладони идеально совпадают с абрисом свежего синяка на женской коже.
Со спины силуэт Эдемского мелкий и невзрачный, как всегда — за одним отличием: в этих дряблых мышцах и хрупком костяке огненной лавой переливается чуждая, небывалая сила. Хиляк Савва держит Тату за шею, пришпилив к стене, точно бабочку, без усилия удерживая на весу женское тело на полголовы выше его собственного. Дамело не знает, что происходит, зачем оно нужно Эдемскому — по-киношному безжалостно показывать свою новообретенную силу. Тата обмякает под хваткой, бледнея до синевы, выкатывая глаза, на вспухших губах пузырится пена. Наверное, так выглядят удавленники, казнимые гарротой.[59] Савва прижимается лбом к щеке своей невесты, которая вот-вот станет мертвой невестой, и что-то говорит: медленно, внятно, вкладывая слово за словом в широко отверстые уста жертвы. Тата в беспамятстве шевелит губами, повторяя за женихом.
Чистая, сильная, верная. Лучшая из своего рода. Жертва, достойная Солнца.
Вот и настал праздник солнцеворота, Инти Райми,[60] а может, и Капак Хуча.[61] Человеческая кровь, много сладкой человеческой крови, отравленной вином и дурманом, много золотых безделушек, тонущих в горном снегу, много песен и славословий над юными телами, тонущими в цветах и в дыму горящей коки…
Где это все?
Ты голоден, мой золотой бог. За сотни лет забвения голод твой возрос тысячекратно. Где твои многочисленные потомки, где их покорные подданные, только и ждущие, чтобы накормить тебя собственными детьми? Остался только голод, тлеющий так долго, как может ждать душа грешника в аду. Чтобы однажды — дождаться.
Индеец встряхивает головой, прогоняя образ Инти, вселившегося в тело Эдемского и предназначившего невесту Эдемского — себе. Негоже ему, Сапа Инке, будто пугливой женщине, повторять про себя жалкие бабьи слова — «страшно», «невозможно», «жестоко». Боги не знают ни страха, ни преград, ни жалости. А значит, он, Единственный Инка, тоже вправе забыть про них. Как потомок бога Солнца, может быть, последний среди живущих. Это не у Эдемского, это у него, Дамело, Инти отобрал Тату и превратил в свою карту, в свою ставку, в свою игрушку. И собирается играть ею, чтобы выиграть ставку змеиной матери. А какая у Тласольтеотль ставка? Сталкер и Маркиза? Или сам Дамело? Или еще что-нибудь, брошенное на зеленое сукно вечность назад, да так и лежащее себе в куче фишек?
Темна вода во облацех. Темны дела и мысли богов. Не разглядеть, что там, в бездне, опрокинутой людям на головы.
И только солнце течет разноцветными лучами сквозь мутные витражи «Эдема», чертит неровные квадраты на полу, на скатертях, пятнает стены. А за стенами — тишина, непривычная для вечно бурлящего мегаполиса. Слишком спокойная и оттого жуткая. Внутри «Эдема» тоже тишина, вернее, затишье. Долгое, долгое затишье перед бурей.
— Где ж ты так? — тем временем ласково тянет Эдемский и гладит шею невесты, гладит. Тата опускает веки, сонная, отяжелевшая, одурманенная. Индеец готов поклясться, что слышит запах сжигаемых листьев коки. — Невезучая ты моя… Пострадавшая… Поедем-ка домой, полечим тебя.
Хозяин «Эдема» увлекает Тату за собой, выманивает ее из кухни, словно кошку, едва заметно кося глазом на Дамело и Диммило, перегородивших проход, будто два верстовых столба. Во взгляде Эдемского резвятся огненные черти.
— Ну что тут скажешь? — ошарашенно бормочет Димми, когда они остаются вдвоем. — Зря я приперся… А может, и не зря. Застань он вас наедине, убил бы, чего доброго.
Дамело задумывается. Если даже Диммило показалось: хлюпик Эдемский способен убить своего здоровяка-кондитера, а заодно и суженую-изменницу, которая тоже, прямо скажем, не Дюймовочка — значит, силу Солнца ощутили все вокруг. И белые люди в том числе.
— У тебя выпить есть? — внезапно спрашивает Димми — так, словно оба они счастливо избежали страшной опасности. Дамело кивает и открывает шкафчик с кулинарным хересом, ромом и коньяком. Все чересчур сладкое и крепкое, предназначенное не столько для питья, сколько для подливания в тесто и крем, но ни приторность, ни градус, ни раннее утро не останавливает парней от того, чтобы разлить по шоту — в самый край — и выпить, не чокаясь.
Потом Дамело лепит пирожное за пирожным, пытаясь успеть к открытию кафе, но Диммило не уходит. Сидит и опрокидывает в себя рюмку за рюмкой, точно про запас откладывает. Пьет и не пьянеет — но, кажется, к Пасхе его непременно развезет, на ровном месте и без видимой причины. А сейчас он лишь слегка навеселе и как всегда, вспоминает молодость. Первый же официант входит в ресторан под громогласное:
— Так я получил крепкий хер в задницу и крах всех своих надежд!
К сожалению, пришедший — не Саша. И явно не одобряет подобных разговоров в приличном заведении. С брезгливой миной он оглядывает Диммило, бормочет неизбежное в подобных случаях «пида…» — и мсье Ваго, якобы невозмутимый якобы француз, взрывается. Вот он уже сидит верхом на официанте и методично впечатывает физиономию противника в размазанный по полу торт. Нетолерантный работник «Эдема» гудит шмелем и пускает кремовые пузыри, где-то далеко, под самым потолком, хихикает Димка, сам Дамело шипит что-то вроде: «Если еще раз… на моей кухне… убью, сука… убью и выебу…» — а сын Радуги, дракон удачи, полюбовавшись на спектакль, возводит очи горе:
— Это праздник Солнца, детки. Веселитесь.
Индеец не замечает, когда и как помещение наполняет сизый туман, пахнущий пряно, горько и сладко разом. Это горит вся их ресторанная выпечка: утренняя — ряды противней с круассанами и бриошами,[62] а с ней и дневная — разноцветные макаруны[63] и белоснежные безе, венское печенье и хрусткие галеты. Горит, словно летний торфяник, словно иссушенный солнцем лес, не вызывая уже ни протеста, ни отчаянья, одно лишь желание покориться судьбе и стихии.
Кабы не появление гардманже[64] по прозвищу Хилер, у «Эдема» имелись все шансы стать адом. Или рестораном-призраком. «Мастер Сэн из Японии», ругаясь черным русским словом, распахивает окна, выгоняя наружу горчащий дым, выключает горелки и лишь потом стаскивает озверевшего индейца с изрядно помятой жертвы. Сам Дамело даже не стыдится, что сорвался — нет, он наслаждается тем, как по венам чистым героином катится ярость, выжигая разум и страх. Хочется утонуть в этой волне, раскинув руки, вдыхая и выдыхая гнев, горький и крепкий, точно йод и морская соль.
Давно, давно индеец не выпускал свою ярость поохотиться на людей. И та, оголодав, чуть ли не с костями сожрала манерного прилизанного мудака, вздумавшего косить под брутального самца — в присутствии самца истинного, безжалостного, будто породившая его сельва. Сейчас самец сидит на полу и брезгливо вытирает руки об одежду — о свою поварскую куртку, некогда кипельно-белую, словно крепко взбитая пена.
— Ну учудил, учуди-и-и-ил, — чешет в затылке Сеня, оглядывая закопченную кухню, развеселого Диммило, салютующего бутылкой хереса избитому официанту, злого, как дикий кот, шефа-кондитера. Ни дать ни взять поле боя. На котором через несколько часов состоится очередная углеводная оргия. — Шли бы вы домой, гражданин Ваго.
— А… — Дамело пытается спросить, справятся ли здесь без него, но машет рукой и, с трудом поднявшись с пола, выходит, не оглядываясь, из пропахшего гарью «Эдема». Вкус поражения, точно вкус золы, преследует его до самого дома.