Глава 2 Слишком честный, чтобы быть хорошим

И конечно же, Дамело немедленно позабыл обо всех на свете бабах с их многозначительными фразами. Настало время для излюбленной мужской игры, игры в последнего героя. Дамело выглянул наружу, вытянув шею и спрятавшись за косяк, словно ожидая автоматной очереди по проемам. Выстрелов не последовало, но и разглядеть ничего не удалось — пыль стояла столбом и оседала медленно, причем на все подряд, включая лицо Дамело. Индеец облизнул губы, вслушался во вкус и решительно вышел в коридор. Зачистки территории не будет. Вот послал же Екеко[15] идиотов в стажеры.

— Кто? — поинтересовался Дамело, входя в тучу пыли, на вкус оказавшейся пшеничной мукой.

Семь белых привидений из фильма класса B стыдливо переглянулись поверх лопнувшего мучного мешка. Роль доносчика никто примерять не спешил. Что ж, подумал Дамело, командные навыки у ребят имеются. Выяснять, кто из них первый начал, чья нога встала на полку, а не на стремянку, кто вцепился в злосчастный мешок, падая на пол с пустяковой высоты (ну заработал бы пару шишек и синяк на заднице!) — бесполезная трата драгоценного времени. Кухонный скандал с битьем посуды — роскошь, которую могут себе позволить хозяева, не слуги. Пусть исправляют ошибки сообща.

— Неважно, — махнул рукой Дамело. — Трое на уборку, двое на коржи, двое на крем.

— А кто айсинг сделает?[16] — заныл декоратор, несколько дней потративший на прорисовку пошлых лебедей, сердечек и бабочек, облепивших торт, будто сырная плесень.

— Я, — бросил Дамело и снял со стеллажа пакет сахарной пудры. Тихое шипящее «йессс!» проводило его до дверей.

По пути Дамело не мог не заглянуть в подсобку. И совершенно не удивился, обнаружив ее пустой.

Не то чтобы кечуа считал себя сумасшедшим. Хотя по меркам белых, он, конечно, безумен: видит то, чего не видят другие, произносит то, чего произносить нельзя, подчиняет свою жизнь снам, которые считает пророческими… Псих, псих без справки.

Дамело нанес глазурью первый, самый главный штрих, вокруг которого потом обовьются все следующие линии, из них сложится образ, символ, слово, которое Мама Килья[17] скажет на свадьбе, решая судьбу молодых. Женское лицо на сахарном лунном диске засияло хищной радостью, не было в нем ни доброты, ни кротости, злое у Мамы Килья было лицо, злое и жадное. Пряди волос реяли над ним слепыми змеями, выпускали раздвоенные языки, трогали воздух, чуя поживу, шептали безголосо: иди к нам, иди, дай нам то, чего мы хотим, dame lo que quiero.[18] Дай нам себя. Смеялся голый горбун Екеко, высоко поднимая заздравную чашу, и крались в белых лесах оборотни-ягуары, пряча пятнистую шкуру в лунных тенях, играя с добычей в кровавые прятки, как делают все кошки на свете.

— Класс! — восхищенно присвистнули за плечом. Девчонка со шваброй, с припудренными мукой волосами, с выбеленными ресницами, разглядывала нарисованное на пленке действо, прикусив от восхищения язык. Туго перетянутый поясом халатик топорщился на бедрах коротким кринолином, белые бриджи выглядывали из-под него целомудренно и непристойно, точно панталоны. Маркиза-кухарка.

— Нравится? — Дамело лениво обвел глазами всю ее ладную фигурку. — Научить?

— Ага! — радостно закивала девчонка.

— Научу, — многообещающе подмигнул Дамело. И едва заметным движением головы указал на чулан-чилаут.

Маркиза-кухарка аккуратно поставила швабру к стенке, подняла руки, не столько поправляя волосы, сколько показывая грудь, постояла несколько секунд, позируя, развернулась и направилась в… как его? Ах да, в сераль.

Дамело, в общем-то, не собирался торжественно уходить с кухни под невидимым транспарантом: «Сейчас у нас будет секс». Но что поделать, каждая из его случайных пассий считала нужным пройти несколько шагов до заветного чулана с видом победительницы. Словно подчеркивала: это МОЙ выбор, не его. Я здесь выбираю, я.

Что ж, если тебе так нравится, милая, считай меня слепым орудием твоего удовольствия, ухмыльнулся Дамело. Слепым и немым. И двинулся следом.

Новый торт был прекрасен. И отмытая до блеска кухня была прекрасна. И жених с невестой, кромсающие хрупкий символ Мамы Килья ножом для торта, тоже были прекрасны. А уж как прекрасны были подвыпившие гости, не различавшие, где свои, где чужие, где зал, где служебные помещения…

— Я передумала. — Голос маркизы на час был обиженным и печальным. — Не буду я учиться.

— Айсингу или вообще? — поинтересовался Дамело. Стажеры, получив вожделенный зачет, давно ушли, только эта девчонка все вертелась возле шефа-кондитера, будто ждала продолжения. Ждала, зная: продолжения не будет. Ни приглашения на свидание, ни обмена телефонами, ни признаний в духе «Никогда ни с кем такого не было, останься». Плохой индеец, слишком честный, чтобы быть хорошим.

— Айсингу точно учиться не буду, — надулась девчонка. — Стараешься, стараешься, а им никакой разницы, что кривые сердечки-ангелочки, что настоящий шедевр. Вон, хрустят, как чипсами.

— Зато нетленка ошибок не терпит, — улыбнулся Дамело, выставляя десерты на окно раздачи. — Ошибки в шедевре тебе и через сто лет припомнят. Грудь, скажут, у Венеры плоская и нос кривой.

— И рук не хватает, — хихикнула повеселевшая маркиза-кухарка.

— Это мне рук не хватает, — вздохнул Дамело. — Помогай давай.

Девчонка спрыгнула со стола, на котором сидела, болтая ногами, и принялась таскать креманки с тирамису из холодильника. Кельтские четырехлистники, наведенные какао-порошком на счастье, глядели с поверхности крема кротко и обреченно.

— А почему ты стал поваром? — как бы между делом спросила добровольная помощница.

Дамело вздохнул. Надоело объяснять, что в мире белых людей, предпочитающих зарабатывать на миражах, которые ни съесть, ни выпить, ни поцеловать, индейцу требуются надежные якоря, говорящие сами за себя. И пускай белым приходится втолковывать даже такие простые вещи, как необходимость вкусной еды, это все-таки проще, чем втолковывать необходимость красивой этикетки для вкусной еды. Или необходимость рекламного ролика, где будет показана красивая этикетка вкусной еды. Или, что совсем уж невыносимо, необходимость рекламного ролика, где будет показана красивая этикетка несъедобной дряни. Дамело предпочитал делать, а не болтать. И понимал, что мир белых, мир изощренных болтунов, смотрит на него с презрением.

Тот же Эдемский, алчный дилетант, пытался нажиться на чужом умении и если у него не получалось, наказывал умельцев нещадно.

— А ты? — перевел стрелки Дамело. Девчонка только того и ждет, чтобы он ее о чем-нибудь спросил. Дадим ей отключенный микрофон и будем думать про свое.

— У меня в семье никто готовить не умеет, — радостно затараторила девица. — И все на домашнем помешаны. Мамины жареные пирожки с капустой — такое буэ, я ей каждый раз говорю: ну зачем ты их валяешь? Купи что-нибудь приличное, полные магазины нормальной жратвы. Нет, это же домашнее! Ага, лапти промасленные, вкус, размер, запах — вот уж действительно в рот мне ноги!

Дамело, не сдержавшись, захохотал в голос. Оказывается, у его случайной подружки имеется чувство юмора. Жаль, что они видятся в последний раз.

* * *

— А почему, собственно? — Диммило опять оседлал любимого конька. Дамело мотает головой, прогоняя непрошенные и, разумеется, непристойные ассоциации, сами собой рождающиеся из слов «Диммило» и «оседлать». — Взял бы у нее телефон, повел куда-нибудь девушку…

— В ресторан? — осведомляется Дамело, старательно умеряя яд в голосе.

— С тобой в ресторан ходить — себе дороже, — содрогается Димми. — Такую рожу состроишь… Сапа Инка пришел, а вы не готовы.

Дамело раздувает ноздри и гордо поднимает голову, оглядывая всех и вся из-под полуприкрытых век:

— Оно?

— Оплатишь мне психоаналитика, — угрожает Диммило. — А в кино? В театр? На выставку, наконец? Куда там еще женщин водят…

— Список распечатать? — ехидничает Дамело. И переводит разговор, утомленный заботой о своей личной жизни: — Зашел бы. Тот официант тебя ой как ждет.

— На черта я ему сдался… — сникает Димми. Ну вот, пошла писать губерния. Димкино неверие в себя — то же, что и самолюбие Дамело, неистребимое и необъяснимое.

— На минет, — бросает Амару и Дамело вторит ему, в кои веки раз с охотой.

— Ми… — Диммило дает петуха (опять ассоциации, да что ты будешь делать!): — …нет?

— Да! — подтверждают на два голоса индеец и его дракон.

Диммило краснеет, как девчонка. Здоровенная девчонка с волосатой грудью и с изрядным хозяйством в штанах.

— Его зовут Саша. — Дамело кладет перед Димми файлик с распечаткой анкеты. — Телефон, адрес, любимый цвет, любимый размер. Иди и имей.

— Он на меня не посмотрел ни разу! — бурчит Диммило.

— Зато показал все лучшее, — уговаривает Дамело, как не уговаривал никого и никогда. Это же Димка. Пока вдоволь не поломается, принцесса, не согласится ни на что — ни на песню, ни на танец, ни на духоту чилаута-сераля, пахнущую мускусом сильней, чем всеми кухонными ароматами.

— Ладно, — решается Диммило. — Давай. Вечером позвоню.

— В шесть. Он заканчивает в шесть, — улыбается Дамело. Не зря он стащил личное дело из кабинета Эдемского: на пару недель друг и учитель выведен из строя. И никаких разговоров о том, чтобы познакомиться поближе с маркизами и кухарками, ненароком пересекшими путь Дамело.

Идти дальше в свое никуда индеец предпочитает один.

— Баш на баш! — вдруг принимается хитрить Димми. — Я куплюсь на эту… — он обмахивается файликом, как веером, — …взятку, но ты, голубчик, пообещай, что сходишь в одно общество. — Диммило берет эффектную паузу, которую Дамело просто не может не разрушить:

— Анонимные сексоголики и их программа, раньше не работавшая с алкашами, а теперь не работающая с нами, кобелями.

— Ну почему ты думаешь, что она не работает? — сдувается Димми.

— Димк, — Дамело становится стыдно, но он продолжает гнуть свою линию, — если я туда пойду, это будет заебись какое лечение.

Диммило представляет друга на заседании того самого общества: вот он сидит в кресле, нога на ногу, голова откинута, плечи развернуты во всю ширь, взгляд скучающий и ироничный — бронзоволицый бог, сошедший с небес, чтобы втоптать в грязь людишек, рассчитывавших решить свои проблемы сексом и влипших в проблемы еще худшие. Вот он встает и произносит: «Меня зовут Дамело и я сексоголик», обводит взглядом присутствующих, раздувает ноздри — и все члены общества падают со своих дурацких кресел, чтобы покатиться по полу в разнузданной сексуальной оргии.

На этом месте Димми начинает хихикать, а через минуту он уже ржет, всхрапывая, словно конь. Его друг качает головой, прекрасно зная, что за сцену нарисовало воображение Диммило. Молодой кечуа знает: все было бы именно так — за исключением некоторых деталей. Наверняка каждый сеанс откровений заканчивался бы торопливым грязным сексом по туалетам и стоянкам, и это, с позволения сказать, лечение продлилось бы несколько месяцев, пока Дамело не пришлось улепетывать со всех ног от влюбленной нимфоманки, а то и от нескольких. Нет, не пойдет он ни к каким сексоголикам, анонимным или знаменитым.

Потому что ему страшно.

Дамело не нравится желание белых влезть к нему в душу, прикрываясь близостью, что возникает с любым попутчиком на все время пути — и так же легко умирает, когда путь окончен. Он готов делить с попутчиками хлеб и пиво, но не готов делить жизнь и мысли. Он устал объяснять: душа его крепко приколочена к телу, выдрать ее и перекроить, а после вложить обратно как было не получится.

Белые так знатно умеют болтать, что ни на грош словам не верят.

А он индеец. Дикий король дикой страны, открытый, правдивый, доверчивый. Для белых Дамело словно мятное мороженое, освежающее, ласкающее нёбо, чуть горчащее на языке.

Молодой кечуа не хочет быть съеденным.

Он помнит: белые — людоеды, перекладывающие вину с убийцы на жертву. И сколько бы веков ни прошло, так было, есть и пребудет. Сами белые о себе другого мнения: считают себя хорошими друзьями, которые своих в беде не бросают, даже если не знают, что это за беда. А на деле ищут прорехи, оставленные бедой, чтобы через них пробраться в душу и выесть ее изнутри.

Дамело чувствует себя добычей, которая не должна убегать, которой необходимо прижиться среди хищников, стать своей, спрятаться на видном месте, точно лист в лесу. Индеец не должен доверять никому из белых. Даже Димке, другу детства, которого он защищает битых двадцать лет от других белых, принцессе Диммило, такой же добыче, как он сам. Потому что Диммило, в отличие от Дамело, здесь свой, он родился своим. А значит, выйдя из шкафа, рискует не более чем репутацией. В то время как Дамело…

Дамело идет к холодильнику и достает любимую Димкину кассату,[19] всю в зелено-розовую полосочку, будто отъявленно гейские рубашки Диммило, подтекающую приторным ликером:

— Ешьте, дамочка, — и с усмешкой наблюдает за тем, как Димми устраивает привычный неприличный спектакль: вылизывает вилку, словно кот лапу, закатывает глаза, сопит и стонет. Видимо, мстит за «дамочку».

— Все-таки жаль, что ты натурал, — в стотысячный раз вздыхает Димка, сожрав половину торта — маленького, немногим больше капкейка, но все-таки торта, а не пирожного. — Будь ты из наших, я бы…

— …лопнул, — прищуривается Дамело. — Твое счастье, что я не из ваших.

Ты и не подозреваешь, насколько тебе повезло, что я натурал, думает Дамело. Защищаясь от твоего желания стать ближе, убивал бы тебя по частям, делал бы тихим и терпеливым, покорным моей воле. Каленым железом бы выжигал романтические бредни о нежности и верности, пока не сжег всё. Всю твою сущность. Так что не сетуй, Димми, а радуйся, что самой судьбой избавлен от проклятия мной.

Дамело тянет руку — забрать опустевшую посуду, но Диммило перехватывает тарелку и тычется в нее физиономией, собирая губами остатки рикотты и крошки бисквита с каким-то совсем уж безобразным хрюканьем.

— Я Цирцея, — возводит очи горе Дамело. — Превращаю мужиков в свиней.

— Цирцея, выходи за меня, а? — строит глазки Димми, оторвавшись, наконец, от вымытого языком фаянса. Перемазанная физиономия выглядит до смешного брутальной: щетина на подбородке и потеки вишневого ликера вокруг рта, точно грим киношного вампира.

— Не в этой жизни, родной, — хмыкает Дамело. — Звони. Пора.

— Может, в другой раз? — артачится Диммило.

— Так. Собирайся, едешь со мной в ресторан.

— Ты же вроде играешь сегодня?

Дамело смотрит на него, подняв брови: друг я тебе или не друг?

Ради Димки он готов отказаться от того, что помогает ему держать свои страхи на поводках — от ритуала, выверенного и незыблемого. От покера по средам.

— Знаешь, — Диммило подпускает в голос задумчивости, — никогда не понимал, как ты, самый правдивый человек из всех, кого я знаю, играешь в покер? Ты же врать не умеешь.

Дамело опускает глаза, отводит их, прячет. Разве я играю, хочется сказать ему, я учусь. Приучаю себя быть не таким, как сейчас, а ровным, открытым, веселым. Чтобы жить среди вас, я должен лгать о многом и молчать практически обо всем.

Вот он и молчит, не говорит ничего.

В ресторане Дамело наблюдает за ритуалом белых, который никак не может освоить — за ухаживанием. Самому индейцу не требуется никаких ужимок, чтобы соблазнить женщину. Не нужно ходить вокруг нее восьмерками, играть мускулами. Не нужно подыскивать слова для проникновенных и двусмысленных фраз. Не нужно касаться, будто невзначай, напрягающихся под ладонью плеч и запястий. Не нужно подстраиваться под другого человека в надежде, что тот останется рядом, останется надолго, врастет под кожу. Сделает свободного индейца своим. Прав зараза Диммило: не проведя положенного ритуала, не построишь отношений, освященных богами белых. Богами, по сути своей неотличимыми от горбуна Екеко и Мамы Килья. Единственное отличие — это ЧУЖИЕ боги. И Дамело служит им, не забывая родных уака — настолько, насколько ему удается.

Индеец знает: ресторан — вот храм истинных богов. Не тех, что выдуманы вечно голодными, заживо сгорающими оборванцами для обличения разжиревших, увешанных золотом везунков. Так были рождены слабые, немощные боги-из-головы, которых на удивление легко перевербовать, вывернуть наизнанку, сделать бичом в унизанной золотом руке. Истинные боги-из-нутра не позволят себя выворачивать, как нагольный тулуп, скорее сами вывернут человеческую душу, перекроят и перешьют по своей, им одним ведомой мерке. Богам-из-нутра без разницы, индеец ты или белый, защищают тебя боги-из-головы или давно махнули на грешника рукой.

Дамело служит истинным богам, день за днем потакая чревоугодию белых, кормя их женщин, чтобы те становились веселыми и податливыми, легко ложась под мужчину. За годы служения он пропитался силой истинных богов настолько, что она течет по его коже, смотрит из глаз, проступает в голосе. Поэтому молодого кечуа ничуть не удивляет ни женская уступчивость, ни собственная неуемная жажда. Ему, как потомку и бессменному жрецу истинных богов, положены и жажда, и утоление ее.

Но иногда Дамело хочется перестать быть собой, забыть, что по крови он Сапа Инка древнего народа, без следа растворенного костой, сьеррой и сельвой.[20] И хочется, чтобы собеседник говорил с Сапа Инкой, смеялся и трогал его душу, осторожно двигаясь по окраине, не залезая глубоко, не будя зверье во тьме влажной, болотистой сельвы, пахнущей медом и гнильем. Дамело отнюдь не легко признавать в себе простые человеческие желания, низменные и жалкие. Хорошо, что у Дамело есть Амару, для которого все едино, что потомок Манко Капака и Мамы Окльо,[21] что последний из Ача руна.[22] Горько сознавать, что высокое происхождение ничего не значит для существа, которое не рождалось никогда, а было сотворено — первым в своем роду. А с другой стороны, это он, насмешливый дракон Амару, как никто, развеивает удушливый пафос, окутывающий Единственного Инку с рождения. Угар, мешающий дышать полной грудью, любить без оглядки, ходить короткими путями. Жить.

Давно не подававший голоса Амару с плеча Дамело наблюдает за брачными танцами белых, танцами искушающих и совращающих, танцами стрезва и спьяну, смотрит, как смотрят женщины поверх бокала — с понимающей улыбкой и затаенным ожиданием. Вот-вот ляпнет ртом Дамело что-нибудь неприличное.

— Ну мы пошли? — Диммило трогает рукав Дамело. «Мы». «Пошли». Значит, не сплоховал обстоятельно выбранный Саша, чуть шалый и беспутный, но щедрый и добрый. Не сплоховали его похожие на маслины глаза, мальчишеская улыбка и маленькая крепкая задница. Димми будет чем себя занять — аж до самой Масленицы, Сырной седьмицы, прощающей обиды.

— Будешь должен, — гаденыш Амару, гаденыш. Озвучил-таки.

— Буду, — смеется Диммило. — Буду.

* * *

На игру Дамело, конечно, опоздал, незаметно прошел в угол, сел и сосредоточился на том, что всегда было ему интереснее карт — на лицах. Молодому кечуа хотелось ловить вспышки искренних чувств, пробивающие камуфляж спокойствия насквозь, определять по ним, кто здесь лучший лжец — а определив, забрать себе умение виртуозно лгать без единого слова.

Не получилось.

Почему-то сталкеры[23] всегда мужчины. А между тем нет лучше сталкера, чем женщина. Влюбленная женщина.

— Опоздал, опозда-а-ал. А я так ждала, боялась, не придешь уже. Ты сволочь, заинька, — шепчет личная напасть Дамело, притираясь, притискиваясь бедром.

Индеец молчит, делая вид, что никто не дышит ему в шею, не жмется ляжкой, горячей и влажной даже через два слоя ткани, не шарит по лицу жадным взглядом. И все-таки периферийное зрение фиксирует, как тридцатилетняя девочка из аниме наклоняется к Дамело, демонстрируя глубины декольте, провисшего между маленьких острых грудей, как расширенные зрачки зияют в обрамлении радужки, словно ружейные дула. В тусклом свете настенных ламп тщательно наведенный макияж смоки айз[24] выглядит боевой раскраской, полосой пороха, нарисованной для маскировки, острые пряди челки пылают багрянцем, струйками крови стекают по шевелюре цвета воронова крыла, длинными загнутыми когтями лезут в глаза, почти касаясь белков, серебром горящих в полутьме.

Дамело распят между бешеным взглядом, сканирующим его профиль, и сладким голосом, несущим грязь ему на ухо. Молодому кечуа приготовлено развлечение покруче покера по средам.

Наверное, так себя чувствуют мишени в тире.

Игра испорчена — или нет, вернулась к старой, неоконченной партии, о которой так хочется забыть, сбросить карты, выйти из круга. Ты давно признал, индеец, что ставка слишком высока для тебя, ты бы признал это в самом начале, когда, не ведая, что творишь, делал свой большой блайнд.[25] Что бы ты поставил на кон, будь у тебя выбор? Стопку помятых банкнот? Свою репутацию любовника? Удачно начатую карьеру? Что теперь гадать, ты же не знал, во что ввязываешься. Думал, будто выбираешь игру, а заодно и устанавливаешь правила. Какая самонадеянность, индеец.

За Дамело все решил игрок, первым вступивший в игру, определивший малым блайндом: игра пойдет по-крупному — вслепую, не зная расклада, эта женщина поставила себя. Всю.

О, они были молоды тогда, слишком молоды, оба. И не понимали, что стоят аккурат на развилке, где пути их разойдутся, он перестанет смотреть ей в глаза — только между, зато она научится смотреть внутрь, не мигая. Увидит то, что увидит, и обвинит его в предательстве. Когда инстинкт начнет умолять: беги без оглядки, так он и сделает — и тогда она превратится в адскую гончую, взявшую след.

Наверняка Сталкер ждала, что ты поднимешь вдвое, предложив в ответ — себя. Целиком.

Но Дамело ставить себя на кон не собирался. Он пытался торговаться, набивал себе цену, пускал в игру — в вашу с нею игру — все новых и новых игроков, защищался, разрывая себя на части, точно морская звезда. Надеялся, что противницы не хватит на райз.[26] А она все не уходила, все повышала и повышала ставки — откуда что бралось? И расплачивалась щедро, швыряясь собой и теми, кто любил ее, кто перестал любить и продолжал любить, уже ненавидя.

Ты сволочь, заинька, не первый год кричат ее глаза. Сволочь, виноватая в том, что есть ты, есть мы, но нет меня. Я здесь потому, что меня нет, я требую себя обратно. Или нас. Или тебя. ОТДАЙ!!!

Выиграй, шепчет Дамело враз пересохшими губами. Вы-иг-рай. Не жди, что я спасую, не-е-ет, я не сдамся, торговлей ты меня не получишь. Играй!

— Опоздал. — Голос Дамело сух, будто русла рек марсианских. — Пойду в ресторан.

В клубном ресторане он не съест и куска хлеба — и второй игрок это знает. Безнадежная, безнадежная попытка блефа, Дамело.

— Может, заодно и официантку какую осчастливишь? — Она втягивает носом воздух, словно считывая запахи с его кожи. — Всегда хотел еды и секса, звереныш. Не меняешься.

Флоп.[27] В центре стола три фигуры — Дамело, его Сталкер и неизвестная никому официантка, женщина-на-семь-минут, оставляющая после себя легкий, как ядовитая взвесь, флер чужих духов вокруг гладких, как шелк, волос Дамело, вокруг его крепкой шеи. Немигающий взор Сталкера видит, будто наяву: в момент оргазма под смуглой кожей сокращаются констрикторы глотки,[28] заставляя кадык тяжко ходить вверх-вниз, официантка на коленях мужчины мелко дрожит, одной дрожью на двоих, и бессильно роняет голову тому на плечо. Проклятье, думает Сталкер, проклятье. Я в аду. И сделаю все, чтобы ты оказался тут со мной.

Дамело соглашается использовать официантку. Мелкая карта, такие в роял-флэш не входят,[29] но в игре не стоит пренебрегать ничем — и скромный кикер[30] срывает банк.

— А что, здесь есть хорошенькие?

— Трахаться на полный желудок — не уважать себя, повара и снова себя, — парирует она. Как бы небрежно. Как бы между делом напоминая Дамело о правильной расстановке приоритетов. Она всегда умела поставить его на место — начиная с тех далеких времен, когда портила любопытного мальчишку постепенно, но неумолимо.

Сталкер не любит об этом вспоминать. Предпочитает думать, что с самого начала расклад был иным: не она пыталась взять его себе, а он брал ее, брал — и забрал. Дамело давно понял: если женщина говорит «не брала» — это значит «не отдам!» Однако упрекать ту, которая сидит напротив, просчитывая комбинации карт, индеец не станет. Дамело благодарен своей адской гончей за то, что когда-то она разглядела его, вонзилась, проникла, увлекла. Раскрыла перед ним мир самой восхитительной игры из всех возможных.

Это было время, когда его тянуло на каждую женщину, точно муху на мед — даже если этим медом намазана мухобойка. Именно Сталкер показала ему путь завоевателя, путь терминатора сердец — радея о собственной выгоде и удовольствии.

Терн.[31] Их уже четверо: он, она, безликая, но желанная официантка — и его знание, подаренное не плодом с древа познания, но подругой, поступившей одновременно предательски, корыстно и щедро. Ведь это Сталкер показала ему расположение скрытых трещин в женской броне, доселе казавшейся непробиваемой. И он старательно углублял, расширял, таранил каждую трещину, добиваясь мгновенного, неосознанного эффекта, от которого слабеют колени и глаза уходят под лоб у самых железных леди.

Дамело берет знание.

— Просто так убиваться здешним салатом и ничего с этого не иметь? — усмехается он, предвкушая, почти облизываясь.

— Маньяком можешь ты не быть, но сексуальным быть обязан, — с улыбкой, не отраженной глазами, цедит Сталкер.

— Это сексу я обязан. Жизнью, — подмигивает Дамело с восхитительной, притягательной похабностью.

— О Боже, дай мне его, или я возьму его сама, — якобы про себя и якобы иронизируя бормочет Сталкер.

Однако лицо ее все никак не может присоединиться к шуткам, выпадающим изо рта: губы и щека мертвеют, словно после инсульта, стекают вбок, превращая речь в бубнеж. Шуточка становится мольбой, мольба — молитвой. Сталкер молит своих богов о том, кого защищают иные боги.

Ривер,[32] последний круг, на сегодня — точно последний. К тому, что есть, прибавился джокер — неистребимая, неизлечимая любовь-зависимость. Любовь, укрытая налетом заботы и корысти, будто ядовитый сорняк, проросла в душе и вытеснила из нее все прочие заботы и корысти, кроме одной: боже, дай мне его — или я возьму его сама!

Именно этой карты Дамело и не берет. Ему не нужен джокер.

Индеец чувствует: он устал так, словно обогнул мир за восемьдесят дней и встал на второй круг.

— Не боишься, что тебя однажды прищучат? — Зато Сталкер неугомонна, любовь-зависимость заставляет ее мчаться по кругу без остановки. Однажды она умрет на бегу, но до тех пор…

— Кто? — поднимает бровь Дамело.

— Враги! — снова как бы посмеивается его противница, вечный второй игрок.

— Врагов у меня нет, — невинно хлопает ресницами Дамело — но, может, это говорит не Дамело, а Амару, его дракон. И скромно добавляет: — Живых.

Сталкер молчит. И только в глазах ее — вопрос: а я? А я?

Загрузка...