ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ Рассказывает о педсовете.

На улице темно. Кругом тишина. Только собаки — пустобрешки то здесь, то там поднимают свой звонкий, не нужный никому лай.

Мы с мамой идем в школу на педсовет. Мама молчит. Выходя из ворот, она тихо сказала:

— Нет у нас в доме мужской руки.

И еще — переходя мостик через канаву:

— Ну, погоди же, с завтрашнего дня начнется новая жизнь.

Больше мама ничего не говорит. Я тоже молчу. Я думаю, что означают мамины слова насчет новой жизни и мужской руки. Раньше она никогда ничего такого не говорила… И вдруг руки и ноги мои холодеют — неужели она выйдет замуж за Каратая? Перед моими глазами встал ненавистный трехколесный мотоцикл. Я увидел его так ясно, что мог сосчитать кривые царапины на бензобаке. Их было четыре. Что ж это за мужчина, который не может даже подкрасить мотоцикл!

Я весь дрожал от страха и обиды. Мне хотелось броситься перед мамой прямо на землю, в теплую вечернюю пыль и закричать: «Прости, мамочка милая! Прости, пусть я провалюсь сквозь землю, если я хоть раз обижу тебя! Не выходи замуж! Я клянусь, что буду самым смирным мальчишкой во всем селе! Даже соломинку изо рта у овцы без спросу не возьму. В школе…» Что это я сам себе болтаю про школу… Еще неизвестно, буду я завтра учеником или нет.

Кто-то курил перед зданием школы. По белому костюму я узнал Ахметова. Он сразу же взял под руку мою маму и увел ее, а мне сказал:

— Сиди и жди! Нужно будет — позовем…

И я сел на скамейку.

Смешно, но я учусь уже шестой год, знаю эту скамейку, направо от больших дверей, шестой год, но сижу на ней первый раз в жизни. И к чему мне было здесь сидеть? На переменке никогда не хватает времени на другие, более важные дела, чем сидение на скамейке. До уроков? После уроков?

Словом, я сидел на этой скамье впервые и должен сказать, что сидение это было очень неудобным и мучительным. Ко мне подошел школьный сторож, старый Сайбек. Хотя было очень тепло, на плечах Сайбека висела лохматая шуба. Вот что значит годы!

Вглядываясь в темноту, он спросил:

— Кто это?

— Я, дедушка.

— Ты дедушка? — засмеялся старик. — Это я дедушка, а ты, кажется, Кожа?

— Да.

— В гости ко мне пришел?

— Нет, на педсовет…

— На педсовет? — Старик покачал головой. — Что же это у тебя за дела на педсовете…

— Обсуждают меня.

— Обсуждают? Наверно, хотят поставить тебя учителем?

Я рассердился:

— Директором!

— Еще лучше. Зарплата больше, — невозмутимо сказал старик.

Он присел на скамейку и вытянул из кармана шубы кисет.

Я почувствовал, как рука деда провела по моей давно уж не бритой голове.

— Хороший волос, крепкий волос, — похвалил дед, — совсем как у отца твоего, Кадыра.

— А вы помните папу?

— Почему же не помнить? — засмеялся старик. — Совсем недавно это было. Лет каких-нибудь двадцать пять назад, когда он мне выговор записал… Я тогда в гараже сторожем был.

— Строгий был папа?

— Не-е, — хихикнул дед. — Это Кадыр-то строгий!.. Не-е-е… Разве в гараже курить можно?.. Там бумажки висели: «Кто курит — под суд». Меня еще простили, как неграмотного.

— А вы разве неграмотный?

— В войну научился. Я тогда сельсовет сторожил. Самый первый в ауле газеты получал. Пока кто придет, контору откроет, ждать долго, а терпения нет — прочитать… Вот я и наловчился…

— Расскажите еще про папу, — попросил я.

Дед не заставил упрашивать себя.

— Очень просто. Вот ты говоришь: строгий. Значит, понятия в тебе нет, что такое строгость… Я перед твоим отцом в долгу. Знаешь, сколько я ему должен? Думаешь, рубль? Или сто? Не-е-е… Целого жеребца должен. Понимаешь?

— Понимаю, — сказал я из вежливости.

— Ничего ты не понимаешь и понимать не можешь! — рассердился дед. — Не можешь, потому что не знаешь, о чем речь идет… Это знаешь когда было? Знаешь, когда коллективизация была?

— По истории проходили.

— Так вот, было это в первую осень коллективизации. Был у твоего отца чудесный конь, темно-карий иноходец. А у меня никогда в жизни лошади не было. Пришлось мне по какому-то делу ехать на мельницу. Выпросил я карего у твоего отца и поехал… И погубил коня, — дед засопел. — Погубил, — хмуро повторил он, — надо было напоить коня, а потом пустить на траву. А я перепутал… Пустил непоеного да стреноженного… Пить ему захотелось, подскакал к болоту и… утонул. На другой день иду туда. Он лежит… Не конь, одна голова лежит, как ныряющая утка, а все остальное под водой. Собрались десять парней и насилу вытащили арканом… Будь на месте твоего отца другой человек, уплатить бы заставил, в суд бы подал. А у покойного Кадыра душа широкая была. Простил он мне. «Что делать, — сказал, — вы же не со злым умыслом». Умный парень был твой отец.

Сайбек помолчал и неожиданно сказал:

— Нынче парни другие пошли… глупый народ. Утром подхожу к сельмагу, стоит один — сын коневода Сугура, знаешь его?

Еще бы мне не знать Султана!

— Да, — ответил я.

— Я попросил, — рассказывал дедушка дальше, — разменять мне рубль. У продавщицы сдачи не было. Так ты знаешь, что он мне всучил?..

Дед порылся в карманах шубы и положил мне на ладонь медную пуговицу…

— И, наверно, перед приятелями хвастается. Вот, мол, ловко надул старого черта…

«Ну ладно же, Султан, — подумал я, — и за это ты от меня получишь. За мамин сахар, за эту пуговицу, за то, что сегодня я сижу здесь и дрожу от страха, как овечий хвост…»

Что я мог сделать Султану, было неясно. Так же не понимал я связи между историей с лягушкой, которая, в конечном счете, привела меня на эту скамью, и Султаном… Но готов я был к самым решительным действиям и чувствовал… именно чувствовал, что последние события моей судьбы все же как-то связаны с сыном коневода Сугура.

— Не все, конечно, — продолжал рассуждать дед, — не все, конечно, такие, как этот обманщик, да переломает он свои длинные ноги, не дойдя до дома, Ты вот, к примеру, неплохой ведь парень, а?

— Неплохой, — пробормотал я. Что еще оставалось мне сказать деду!

— Кадыров! — раздался на крыльце голос Оспанова…

— Иди, — засуетился дед, — зовут тебя. Да поможет тебе пророк…

…Вряд ли кто-нибудь из учеников знал директорский кабинет лучше, чем я. Сколько раз меня приводила сюда Майканова, сколько клятв моих о том, что я буду ниже травы, тише воды слышали эти стены. Но никогда еще я не входил в эту простую комнату с портретами и большой географической картой на стене таким взволнованным. Я вошел и прислонился спиной к большой, холодной голландской печке.

Прямо напротив меня сидел за столом Ахметов. Выглядел он сегодня очень строго. Вертикальные морщинки на стыке густых красивых бровей директора казались глубже, чем обычно.

— Подойди поближе, — велел директор и показал авторучкой на середину комнаты.

Я сделал несколько шагов, таких мелких и осторожных, будто боялся угодить в капкан. Справа и слева сидели учителя. Я разглядел только лицо Майкановой. Кажется, она была очень взволнована.

— Знаешь ли ты, Кадыров, почему мы тебя вызвали? — спросил Ахметов.

— Конечно, знаю.

— Так за что же?

— За недисциплинированность.

Кажется, кто-то из учителей засмеялся. Надо же! В такой момент надо мной еще насмехаются!

— Говорят, ты не хочешь больше учиться?

Кто бы мог ему это сказать? Никому, даже Султану, я не говорил таких глупостей.

— Нет, я хочу учиться… Я стараюсь…

Большой белой ладонью Ахметов хлопнул по столу.

— Стараешься? — удивленно выкрикнул он.

Я никогда еще не видел директора таким сердитым. Как хорошо было бы, если бы директор встал, подбежал ко мне и надавал пощечин. А потом выставил бы вон, приказав матери не кормить меня обедом целую неделю. Где-то я читал, что у баловников и лентяев отбирали в наказание обеды. Но Ахметов, видимо, хотел помучить меня вопросами.

— Что значит «стараешься»?

Я окончательно запутался и честно произнес:

— Не знаю…

Кто-то опять хихикнул. Ахметов строго посмотрел на учителей и снова спросил меня:

— Сколько раз в этой самой комнате ты давал обещания исправиться?

— Много.

— И каждый раз лгал?

— Я не лгал! — чуть не плача, выкрикнул я. — Я говорил правду… Я очень хотел… Только не получалось…

— Забавно! — усмехнулся Ахметов. — Может быть, тебе мешал кто-нибудь? Может быть, нашелся человек, который заставлял тебя безобразничать?

— Кто ж это будет заставлять безобразничать? — искренне удивился я. — Заставляют только вести себя тихо.

— Бывают такие случаи, — вмешался вдруг Рахманов, — сидит паренек на уроке, ничего не понимает. Что ж ему слушать учителя? Скучно. Может быть, и с тобой так было?

— Что вы, что вы! — Я даже руками замахал. — Вас слушать всегда интересно… И на других уроках я всегда все понимаю…

Снова задал вопрос Ахметов:

— Как же получилось, что ты положил в сумку учительницы лягушку?

— Я не знал, что она так напугается. Я думал, лягушка выпрыгнет и будет смешно всем… И ей тоже…

— Трогательная забота, — усмехнулась Майканова. — И тебе не стыдно?

— Очень стыдно… Но я, честное слово, не думал, что так получится…

— Что ж тут смешного, — спросила Майканова, — если лягушка прыгает по столу… Это отвратительно, а не смешно.

— Это уже другой вопрос, — прервал ее Ахметов, — и он не стоит сегодня на повестке дня.

Вы знаете, что больше всего меня поразило во всей этой истории? Никто не кричал на меня, никто не ругался. Все почему-то говорили спокойно. Видимо, никому не было до меня дела. И никто не понимал, что творилось сейчас со мною…

Впрочем, сидел в этой комнате человек, в сторону которого мне даже взглянуть было страшно. Я говорю о маме.

Она сидела, низко опустив голову, и, казалось, не обращала никакого внимания на наш разговор с директором. Я видел маму сбоку и по мелким движениям рук, по дрожанию губ чувствовал, как волнуется и переживает она…

Что-то защекотало у меня в горле, я поперхнулся и, хотя как раз в этот момент никто ни о чем меня не спрашивал, выдавил из себя:

— П-п-простите… Больше не буду…

Ахметов попросил меня выйти. Сидеть и ждать, как мне велели, на скамейке я не мог. Обойдя школу, я подобрался к широким окнам кабинета, подтянулся на руках, уцепившись за железный карниз, и соскользнул на землю. Только пальцы оцарапал. Попробовал подслушать под окном. Ничего не получилось. Из кабинета доносился какой-то неразборчивый гул.

Через пролом в заборе я проскользнул в школьный сад. По границе его, как часовые, стояли тополя. Я помнил эти деревца совсем еще маленькими и беспомощными. Их высаживали, когда я учился в первом классе. Теперь это были настоящие великаны, могучие и стройные. Может быть, я и не умел себя вести в классе. Но уж моему умению кошкой взлетать на деревья мог позавидовать любой мальчишка в ауле.

Через несколько секунд я уже подпрыгивал на толстом, белокожем суку, пробуя его прочность.

Теперь я видел все происходящее в кабинете директора.

Собственно говоря, все — это понятие очень неопределенное. Я видел, скажем, директора Ахметова, но только с одной стороны, а именно с затылка. Он, наверно, произносил речь, потому что широко взмахивал руками, время от времени пристукивал кулаком по столу, поворачивал голову то в одну, то в другую сторону. Рядом с директором сидел Оспанов и, низко склонившись над столом, быстро что-то писал. Верно, вел протокол.

К сожалению, я не слышал ни слова. Но мне и без того все было понятно. Вот Ахметов снова шлепнул ладонью по столу. Что может говорить человек, делая такой жест? Ясно! «Гнать этого разбойника в шею!» Вот Ахметов резким движением выбросил руку вперед. Первоклассник догадается — директор говорит: «Вон хулиганов и дезорганизаторов из нашей дружной семьи!»

Директор говорит что-то Оспанову. Тот гасит папиросу, начинает свободной рукой разгонять дым по комнате.

Кто-то открывает форточку… Теперь до меня доносятся отдельные слова… «Макаренко… коллектив… общественное мнение…» Ахметов снова стучит по столу, произнося эти слова.

«Ага, — догадываюсь я, — он требует, чтобы меня наказали и от имени общественного мнения, и от имени коллектива, и от имени Макаренко… Макаренко я очень люблю. Это он написал „Педагогическую поэму“ и „Флаги на башнях“. Конечно, такой большой писатель должен презирать мальчишек, которые кладут лягушек в сумки учительницам…»

Тишина. Нет, кто-то говорит. Во всяком случае, все повернули головы в одну сторону, к дверям, и слушают. Я почти ложусь на ветку. Так вот кто выступает! Мама!

Мне почти не видно ее лица. Мешает занавеска. Это так обидно, что я еле сдерживаюсь, чтобы не крикнуть Оспанову: «Поправьте занавеску!»

Я почти не вижу лица мамы и совсем не слышу ее слов. Но я чувствую, о чем и как она говорит. И это я обрек маму на такой позор! Из-за меня она должна оправдываться, чувствовать себя виноватой, умолять чужих людей.

Зачем я родился таким болваном и шалопаем! Почему я не мог родиться таким, как тихоня Тимур? Ах, если бы я был таким, как Тимур! Мама стояла бы сейчас в кабинете директора, а со всех сторон неслись бы комплименты, поздравления, возгласы восхищения,

— Какой у вас чудесный сын, апай!

— Как вы воспитали такого исключительного ребенка!

— Все родители завидуют вам, товарищ Кадырова.

Ветер отогнул занавеску. Теперь я хорошо вижу бледное расстроенное лицо мамы. Но она тут же садится на стул, видимо, закончив речь. Поднимается и подходит к столу Майканова. Ну, теперь я наверняка погиб. Если бы не она, педагоги могли пожалеть маму и склониться на мою сторону.

Майканова держит в руке линейку и постукивает ребрышком ее по столу. Она стоит ко мне, в профиль, и я пытаюсь по губам прочесть, о чем же она говорит…

Я думаю, она говорит: «Кадырова нужно исключить! Он неисправим! Сегодня он обещал и клялся, а завтра все равно примется за старое!»

Ничего не скажешь… Так было уже много раз.

Говорят, нет судьбы, а все зависит от самого человека.

Если это так, то почему Майканова поймала когда-то в сельмаге меня, а не Тимура?.. Впрочем, Тимура она не могла бы поймать, разве он полезет без очереди!

Конечно, Майкановой будет хорошо, если из ее класса уберут такого нарушителя дисциплины, как я.

А мне-то каково? Но учительнице до этого дела нет. Вот она сказала, видимо, что-то очень веселое. Во всяком случае, все смеются. Даже Ахметов хохочет… И мой любимый учитель, географ Рахманов, трясет плечами от смеха… Убивают живого человека, разрушают всю его жизнь и смеются!

Мама тоже улыбнулась… Может быть, Майканова сказала не про меня?

Нет, ясно, что речь идет обо мне. Она показывает ту самую черненькую сумочку, в которую я положил лягушку, и смеется. Как это говорят? «Кошке — игрушки, мышке — слезки». А может быть, хорошо, что люди смеются? Когда человеку весело, он добреет… Вот прыгнуть бы сейчас прямо с ветки в окно и сказать, пока у всех хорошее настроение: «Я смогу быть дисциплинированным! Смогу, чего бы мне это ни стоило! Только не исключайте! Оставьте меня в школе хоть на один день, и я покажу, что могу вести себя, как полагается примерному ученику!»

Снова говорит мама. Всего два-три слова и опять садится. Кажется, сейчас она немного успокоилась… Как это называется: «Смириться со своей судьбой».

Вот встал Ахметов. Значит, педсовет кончился. Скорее с дерева и на скамейку.

Дед в шубе все еще сидит там.

— Опять ты здесь? — спрашивает он и подозрительно оглядывает меня.

— Здесь, дедушка, — говорю я.

— Чего это ты, милок, дрожишь? Неужели замерз…

Я не успеваю ответить. На крыльце, освещенном приоткрывшейся дверью, показываются несколько фигур.

Я весь обращаюсь в слух.

— Рискованно, рискованно с вашей стороны, — говорит лысый, толстый химик, — я бы на вашем месте не делал таких опытов.

— Вы химик и отказываетесь от опытов? — смеется Майканова.

Может быть, и не так уж зла она на меня, если забыла, что только что решали мою судьбу, и говорит о каких-то опытах.

— Это не опыт, ага. — Голос принадлежит Рахманову. — Главное, чтобы человек понял, что его осуждают не только педагоги, а и весь коллектив учащихся…

«Осуждают»? Значит, это все-таки про меня. Значит, и «опыты» про меня, и Майканова хочет их делать. Что же такое «опыты»? Может быть, это и называется опыт — выгнать человека, как собаку, из школы…

Опять говорит Майканова:

— Я твердо убеждена, что даже этого Султана, о котором говорили как о некоем сказочном разбойнике, можно было бы исправить в свое время…

«Вот это коварство! Значит, Султана можно исправить, а я неисправимый!»

Только тем, что я слишком устал и перенервничал в этот день, я объясняю мое молчание, объясняю то, что не бросился к Майкановой с таким криком в первую же секунду.

Во вторую секунду уже не было смысла бросаться.

Майканова сказала Рахманову:

— Мы с вами еще будем гордиться когда-нибудь этим пареньком Кадыровым…

Значит, она за меня! А как же в случай в сельмаге, столкновение из-за путевки, наконец, лягушка?..

Значит, нельзя так быстро считать человека своим врагом и нужно долго-долго думать, чтобы понять, как он к тебе относится.

А вдруг Майканова никогда не желала мне зла? А я-то… Сколько страхов я из-за этого натерпелся… Сколько переживал и мучился!

Загрузка...