Гелий Рябов Мертвые мухи зла

Часть первая Предсказание

Сов. секретно,

экз. единств.

Начальнику Секретно-политического отдела УНКВД г. Ленинграда и области

Майору госбезопасности

тов. Каблукову А.А.

Спецсообщение

Сего, 22 января 1937 года мною получено сообщение от источника «Алябьева» о том, что в алтаре церкви «Спаса Преображения» хранится к-р. литература. Мы тщательно проверили алтарь, все подсобные помещения и только в подклете, в сундуке со старыми газетами и бумагами обнаружили и изъяли в присутствии доверенных понятых Сиваковой О.П. и Пулькина А.С. тетрадь с протоколами заседаний церковной к-р. организации во главе с настоятелем храма о. Дионисием и членами причта: о. Пафнутием, о. Елпидифором и о. Мафусаилом. В заседаниях организации принимали участие и сторож храма Тимофеев Б.П. Все документы изъяты согласно протоколу. Все задержанные арестованы и помещены во Внутреннюю тюрьму — раздельно друг от друга.

Ст. оперуполномоченный СПО

лейтенант госбезопасности Лапиков

Протокол допроса

Я, ст. оперуполномоченный СПО УНКВД г. Ленинграда лейтенант госбезопасности Лапиков, сего 24 января 1937 года во Внутренней тюрьме УНКВД с 8.00 утра и до 12.00 допрашивал нижепоименованного в качестве свидетеля, который пояснил: «Я в миру значусь Апухтиным Сидором Алексеевичем, а по рукоположении в протоиереи — о. Дионисием. Проживаю постоянно при храме, родился 30 марта 1880 года в г. Новгороде, окончил Санкт-Петербургскую Духовную академию в 1915 году, последние три года состою настоятелем вышеозначенного храма. К советской власти, ВКП(б) и лично к товарищу Сталину отношусь с глубоким почтением, что прошу отметить отдельно. Что же до изъятой вами тетради с протоколами наших заседаний — то все они касались исключительно внутрицерковной нашей жизни.

Вопрос. В протоколе № 5 за 5 января 1936 года вы лично записали, что тридцать один год назад погибло два солдата царской гвардии, которые «разгоняли» рабочую демонстрацию, а посему следует помолиться за их «светлые души». Что вы можете объяснить по данному поводу?

Ответ. Церковь обязана молиться за всех, без различия их убеждений и социальной принадлежности.

Вопрос. Но за погибших рабочих вы молиться не предложили?

Ответ. Я сделал такое предложение, но почему оно не попало в протокол — не знаю.

Вопрос. Вам предъявляется рукопись в двести страниц, написанная разными чернилами и в разное время. Это почти протокольная запись жизни и прочего Николая Романова и его семейства в г. Екатеринбурге в 1918 году. Фактов — насколько мы можем сейчас судить — много, но вымысла — еще больше. Запись ведется от лица матроса Балтфлота Ильюхина, якобы чекиста, и запись эта фантастическая. Кто на самом деле писал все это?

Ответ. На самом деле все это писал служивший у нас в храме протодьякон Рединков, человек странный, велеречивый и надменный, он родился на Урале и в те года — как он утверждал — служил в церкви Вознесения на оном же проспекте, как раз напротив того дома, в котором большевики содержали царя и его семейство. Когда я однажды прямо спросил протодьякона — зачем он все врет, то он мне ответил, что я — дурак и не понимаю того, что придет время (я подчеркиваю, что эти слова говорил он, а я их не разделяю), когда большевики провалятся в тартарары и встанет вопрос о канонизации Николая и его семьи. Я сказал, что такого никогда не будет, а он ответил, что рукопись писана не для дураков, а как план действий будущего Священного Синода.

Вопрос. А в чем видел смысл протодьякон Рединков?

Ответ. А в том он видел этот смысл, что полувласть, которая сменит коммунистов, захочет перед народом выслужиться и объявит народу о том, что кости умученных Романовых найдены. Но Синод — как наследник Истины и враг супостатов — не примет ихнего предъявления, зная, что сегодня прими, а завтра тебя же за это и повесят! Что, мол, надо только имена признать святыми, а кости как недостоверные — подвергнуть осмеянию и опорочить всячески!

Вопрос. То есть Рединков был уверен, что «полувласть» за кости строго накажет, а за слова — плюнет и не станет вязаться?

Ответ. Верно. Посему иерархия пустит пропаганду, что кости подложные, а для этого нужен план, который и сочинил Рединков. В чем суть? А никто Романовых и не убивал. Они просто взяли и исчезли. Сами по себе.

Вопрос. Вы думаете — если предположить на одну минуту, что весь этот ваш бред осуществится — кто-то поверит?

Ответ. Вы народ не знаете. Поверят все. Потому — что кости. Они и в самом деле могут быть хоть чьи. Бандитов убитых, к примеру. А верующему человеку прежде всего лепота надобна: лик светлый на иконе, золотой нимб вокруг. Рединков — он хоть и толстый был, оплывший и даже объевшийся какой-то, а дело душ человеческих знал великолепно! Вы его, если поймаете, непременно расстреляйте! Вредный он для власти!

С моих слов записано верно и мною лично прочитано.

К сему: Апухтин (о. Дионисий)

На отдельном листе имеется резолюция начальника СПО майора госбезопасности Каблукова.

«Всех направить на Особое совещание. Применить высшую меру социальной защиты. Рукопись сдать в архив».

* * *

Гость смотрел улыбчиво.

— Что скажете?

— Занятно…

— Это было бы «занятно», если бы осталось на бумаге. Но все так и произошло, как написал Рединков. От имени чекиста Ильюхина.

— Фантастический роман…

— А вы подправьте и опубликуйте. Вы-то сами верите в подлинность этих мощей?

— Я верю выводам науки. Это кости Романовых.

— А Синод, получается, тупой и малограмотный? Ну и то-то… Отцы все понимают, поверьте. Но о. Дионисий прав: нимбы вокруг ликов — это так, фантастика… А вот кости безвинно убиенных, да еще акафисты над ними читать, службы служить, прогвождающие Ленина и прочих к вечному позору, анафеме — это пострашнее выйдет… А как постсоветвласть не удержится? За нимбы в духе времени только пожурят, а за кости могут и перемолоть, если что…

— Если что… Вечная формула. Но ведь вы предъявили документы с грифом. Как быть?

— Это формальный гриф. Жизнь давно все рассекретила. Оперативного интереса эти документы не представляют. Но, согласен, риск есть. У власти все те же наследники Сталина. Рискнете?

— Подумаю. А…

— Кто я? Да вам-то что? Посланник вечности. Из тьмы быша, во тьму и отойду. Прощайте.

Я не помню ни выражения его лица, ни цвета глаз, ни роста.

Рукопись я прочитал трижды. Кое-что подправил, кое-что поменял местами. Что-то выбросил (повторы). Может быть, кому-то это и покажется интересным.

В Москве Ильюхин явился к Якову Михайловичу. Тот обретался в Кремле, в здании Судебных установлений, в просторной комнате. Сидел за столом в косоворотке с двумя пуговками, листал бумаги, вскидывая из-под бровей выпуклые палестинские глаза. Ильюхин — мастеровой из Нижнего Тагила — к евреям относился с опаской: непонятные, словами мельтешат, черт разберешь, да и обмануть норовят, но чтобы ненавидеть… не было этого в Ильюхине. Пропагандисты партии доказывали, что народ этот умен и даровит, мастерами разных дел располагает и ничего дурного русским не учинил. В партии евреев много было, Ильюхин встречал их на каждом шагу и постепенно стал воспринимать губастых и черноволосых сотоварищей обыкновенно — ну мало ли у кого какая внешность…

Но этот (видел его впервые — вот так, живьем) был таким типичным, ярко выраженным, что обуревающие Ильюхина чувства мгновенно отпечатались на его лице.

— Не любите нашу нацию? — догадался Свердлов.

— Ну… что вы! — вскинулся Ильюхин, покрываясь пунцовым цветом. — Как можно! Мы все, значит, люди одной идеи!

— Верно, товарищ Ильюхин! — Показалось, что и акцента у него ни малейшего нет — шпарит по-русски, как коренной. — Но вы раз и навсегда возьмите в ум: мы, евреи, часть русского народа. Потому что «русский народ» — это все народы, населяющие нашу Россию.

— Ва… вашу? — растерялся и еще больше покраснел.

Свердлов по-отечески рассмеялся:

— «Нашу» — это значит нашу с вами, с татарями, якутами и так далее. Поняли? Ну вот и славно. Я вызвал вас, так как Феликс дает вам весьма замечательную характеристику. Как вы относитесь к Романовым?

— Царю, что ли? — удивился Ильюхин. — Меня, товарищ, проверять поздно. Я в деле проверен. Я — чекист!

— Вот и замечательно!

То, о чем начал рассказывать Председатель ВЦИК, поначалу показалось Ильюхину скучным. «Плюгавая семейка», «отрубить им всем головы топором» Свердлов каждый раз ссылался на Ленина, словно сам очень боялся, что Ильюхин, не дай бог, подумает, что это его, Свердлова, мысли. Получалось так, что царь и его семья прямо виновны в том, что когда-то повесили старшего брата Ильича, что нынешний хаос и голод — дело рук Романовых, что они за двадцать три года своего правления уничтожили аж двадцать пять тысяч человек, своих подданных, ни в чем не повинных, — вот что следовало принять во внимания особенно ярко и непримиримо, а уж если посчитать, сколько этот проклятый народом род сгноил в каторгах и ссылках за триста лет своего правления, скольких революционеров уничтожил…

— Степана Разина — казнили! — Свердлов загибал пальцы. — Емельяна Ивановича Пугачева, чтобы вы себе знали, зарубили по голове прилюдно! А вспомните Ходынку! Там пять тысяч легло!

— Это кроме этих двадцати пяти? — спросил Ильюхин, удивляясь, что проклятые цари столько наделали, а он практически ничего и не знал. — И как только народ вытерпел…

— Мягкий наш народ… — задумчиво сказал Свердлов. — Вот, историк Карамзин пишет, что прежде русских весь мир боялся, как только русские идут — значит, режут всех подряд, детей и женщин не щадят, стариков тоже, заметьте. Теперь не то… — Подумал, мечтательно закинув голову с буйной курчаво-волнистой шевелюрой. — Наша задача, товарищ, поднять народ во всеобщее уничтожение чуждого элемента. Побудить в нем древний, утраченный от хорошей жизни инстинкт!

— От хорошей? — недоуменно переспросил Ильюхин.

— Ну… — смутился председатель, — не так чтобы очень, но ведь кто-то и жил, что поделаешь? Кто-то! А вся масса — нет!

Потер переносицу, водрузил пенсне, закинул цепочку за ухо. В таком виде он сильно напомнил Ильюхину тагильского аптекаря Финкельштейна — ну прямо двойник!

— Слушайте поручение… — Свердлов сделался серьезен, и даже строг, улыбка исчезла, морщинки у глаз сгладились и пропали. — Первое: Романовых вскорости перевезут из Тобольска в Екатеринбург. Рабочий класс там непримирим и даже озлоблен, это вам будет очень и очень на руку, товарищ. В Екатеринбург мы переводим первую роту Камышловского Коммунистического полка. Это венгры, мадьяры если попросту, все коммунисты, они надежны так, как ни один из наших! Они всё понимают, они выстрадали свое кредо. Это «верую», — добавил, заметив, что слова Ильюхин не знает. — Они веруют в мировую революцию, понятно? Кроме того, мы переводим в соседний Алапаевск Лизку, сестрицу царской жены Шурки, и кто там с нею… Этих кончим сразу же, вслед. И последнее: в Петрограде, в крепости, остались арестованные товарищем Зиновьевым, председателем Северной коммуны, близкие и всякие там родственники… Ну Николай Михайлович, историк якобы — потому какой может быть в царском роду историк? Нужны нам с вами такие историки? Вот Владимир Ильич и сказал: нам-де такие историки не нужны! И еще Павел Александрович я знаю, кем он там приходится царишке? Важно это? Развратник старый, этих самых дворянок соблазнял без удержу и часто менял, вот ведь говнюк! А Георгий Михайлович? Ну-миз-мат! Умереть и не встать, товарищ! Эти так называемые нумизматы собирают всякий старый хлам, монеты стертые, и гордятся этим безмерно! Нужны нам эти помойщики? Ясное дело… — Стал строг и даже зол лицом. — Романовы сошли с ума еще до своего рождения! Они все полоумные, и оттого так плохо нашему народу.

— Тогда я пошел? — поднялся Ильюхин.

— Да, ступайте. И вот еще что… Мы тут посоветовались: политика дело тонкое, она, знаете ли, как и дипломатия — искусство возможного, так вот: на тот случай, если момент чисто политический все не будет и не будет наставать, а потом вдруг возьмет и настанет — мы пошлем вам телеграмму на условном языке, кодированную, понимаете?

— Ну? — Что такое «кодированная», Ильюхин не знал, а спросить не решился.

— Условимся. Когда вам скажут: «терция вигилия» — вы приступаете незамедлительно!

— Терция вигилия… — с трудом повторил Ильюхин. — А… Что это? Как бы?

— Это по-римски «Третья стража», — мягко объяснил председатель. — Они там самые лучшие дела делали от полуночи до шести часов утра. И вы так же сделаете. До свидания, товарищ… Нет, постойте, самое важное забыл: Голощекин, Войков, Юровский — им полное доверие и послушание. Еще Белобородов, но — осторожненько. Он, знаете ли, странноватый такой… Колеблющийся. Остальным — по обстоятельствам.

И снова остановился, Ильюхин заметил, что мучается Председатель ВЦИК.

— Скажите, товарищщ, — Свердлов слегка зашипел, — а что Дзержинский… Он что же… Когда вас… вам давал поручение… Он ничего особенного не сказал? Ну, чтобы вы запомнили как исключительно важное? А?

Пожал плечами:

— Никак нет. Оне сказали только — мол, езжай, исполняй, а чего надо по делу — образумится… Нет — образуется. Само собой. И все. А что?

— Не-нет, — заторопился, — ничего. Ровным счетом! Забудьте о моем вопросе. Я уже о нем, представьте себе, забыл!

И вот вокзал, загаженный и вонючий от смрадно плывущего дыма из махорочных заверток, и паровоз, будто раненный пулей зверь, издает протяжный предсмертный хрип, словно на прежний гудок уже нет сил, и стучат, стучат колеса, а за окном грязный снег, и тот тут, то там чернеют обуглившиеся головешки барских «подмосковных»…

Люди на полках и скамьях ежились и кутались — кто в тулупчик, кто в худое пальтецо, и сплошь по полу, скамейкам и притолокам — мешки, мешки, мешки. Кто-то ехал за лучшей долей в сторону все еще могучей Сибири, кто-то искал пропитания, кто-то замер в полусне, вспоминая, должно быть, недавнюю жизнь, разрушившуюся в один день…

Ильюхин коротал время на второй полке, заняв ее предусмотрительно и споро: ворвался в вагон с воплем «даешь!», расталкивая всех локтями и массивным торсом. И хотя давно уже носил цивильное, все еще угадывался в Ильюхине бывший матрос Балтийского флота, анархист и революционер. «Так оно лучше… — бормотал, отшвыривая очередного претендента на лакомое место, по-нашему, по-простому, а то еще выписывай им ордера и постановления! Мол, чека идет! Много чести, да и кто они?» Чуяло его революционное сердце, что контра — вот она, рядом, а если принять во внимание полученное задание — то и вовсе. Ну… Вовсе, и все!

Он словно накликал искомое. Через проход, ближе к хвосту поезда, сидели двое, одетые под городских мещан, и к этому «под», промелькнувшему в голове как бы и между прочим, — Ильюхин как-то по-особенному вдруг прислушался.

Мещане… По обличью своему дурацкому: пальтецо на одном вроде и вполне городское, но выношенное до срама, и шляпа продавленная поперек и оттого напоминавшая известное дамское место, и валенки — кто их теперь не носит? Но в холодных серых глазах, вдруг блеснувших в фонарном отсвете, почудилось Ильюхину нечто злое, офицерское, непримиримое. Второй был совсем молоденький, дохлый даже, лет восемнадцати на вид, в шубке, какие носили в стужу торговцы на петроградских-санктпетербургских рынках, но профиль, профиль — чеканный, хотя и юношеский еще, не сформировавшийся до конца — он выдавал, этот профиль — с точеным носом и мягко-округлым подбородком вперед — породу древнюю, значительную, истинно дворянскую. Насмотрелся когда их, сердешных, топили в Кронштадте и вокруг. Там много таких было…

Они тихо о чем-то разговаривали, изредка бросая быстрые взгляды в его сторону. Ильюхин напрягся, но придал лицу выражение скучное и безразличное, будто он просто так, и все, а то ведь — не дай бог — догадаются, хотя чекист он, в сущности, еще никакой, без году неделя на службе, и никто ничего не объяснил по делу, потому что и сам ничего толком не знал. Подслушал как-то разговор умный — в коридоре, на Гороховой. Двое начальничков из числа самых близких к Феликсу, курили у подоконника и спорили ожесточенно. Один доказывал, что новым людям жандармские ухватки с ихней, как он выразился, «секретной агентурой» и прочей дрянью совсем ни к чему, второй же яростно настаивал, что без агентурного проникновения в среду противника никогда и ничего не выйдет. «Нам люди помогут!» — ярился первый. «Бобра тебе лысого! — хмыкал второй. — Ишь — люди… Мы и сам с усам!»

…И вот — чутье подсказывало, что почему-то интересен он этим представителям старого мира. Хотят они чего-то. И если так — дурак он, Сергей Ильюхин, будет, если случаем этим не воспользуется.

Но прошел час, второй начался — Ильюхин нервно сверился со своими огромными боцманскими, с флота еще, а эти сонно подремывали и ни о каком «контакте» не помышляли. Словечко это мудреное, «контакт», он знал давно. Однажды увидел в Гатчине, как запускают летчики мотор у двукрылой страшилки. Один топтался у пропеллера и орал это самое слово…

А вот в Чека объяснил ему как-то начотдела борьбы, что, мол, когда чекист входит в служебное соприкосновение с чуждым элементом, «фигурантом», — это и есть контакт.

Он начал дремать под однообразно усыпляющий говор попутчиков и перестук колес, как вдруг почувствовал, что кто-то трогает за плечо. Едва не вскрикнул, но сдержался, вглядываясь в нарочито безразличные лица «контры». Молчал — интуиция подсказывала, что в таком «контакте» проигрывает тот, кто первым задает вопрос. Офицер хмурился, но вдруг едва заметная улыбка тронула его губы.

— Вот, смотрю и глазам своим не верю — да неужто матрос второй статьи Ильюхин предо мною? Сейчас подошел, вгляделся — в самом деле… Ты, братец, какими судьбами?

И мгновенно проклял Ильюхин: себя — за безмозглость, начальников поучили бы вовремя — и этого старого-нового знакомца, старшего лейтенанта с «Дианы», командира БЧ-2.

— Здравия желаю, — сказал, привстав. — Надо же… Бежите?

— А ты? — Глаза Баскакова сузились нехорошо, лицо напряглось.

— А что я… — протянул. — Вот еду в Екатеринбург, там, говорят, все еще требуются на заводах рабочие руки. А то и в Нижний Тагил подамся, на родину. Гвозди подметать… А вы убегаете. Так?

— Мы тоже в Екатеринбург, Ильюхин. А бегают только трусы, ты разве не знаешь этого?

— Значит, свидимся, коли Бог даст, — сказал Ильюхин, прикрывая веки.

— Это ты прав, — отозвался Баскаков и отошел. Но Ильюхин понял, что разговор не последний…

Целую ночь напролет он вспоминал свой родной город и дом на Горнозаводской улице, кривой и глиняной, невнятной какой-то: грязь, рытвины да ухабы. А вдалеке — Лысая гора с редким сосновым лесом и кладбище у подножья с чугунными и деревянными крестами — у кого уж какой. Скудно жили заводские и умирали скудно, сиротские похороны всегда обозначались женскими безумными криками и воем звериным, гроб несли до кладбища на поднятых руках — в знак уважения, должно быть… А потом пили до одури и блевали, рассказывали друг другу ерунду бессмысленную, а о покойнике никто и не вспоминал, разве что батюшка остановит пьяные крики и велит прочитать заупокойную, а то и Вечную память спеть, помянуть, значит…

И дом свой — на три маленьких окошка с мутными стеклами, и крытый хворостом двор с собачьей будкой, и давнего отцовского пса Ярилу — не то лайку, не то что… И мать — ее помнил старой и сморщенной, с неслышным голосом и печальным взглядом светлых бесцветных глаз. Глупая была жизнь, никакая, и не призовись он в пятнадцатом на фронт, — так бы и пропал под воротами или забором, как все пропадали, не зная как, да и не умея выбраться из трясины скотского бытия.

Но городок свой любил — за удивительный вид с Лысой, за дворец с колоннами, тихие домики и старенький литейный заводик у озера — еще первых Демидовых. Тихо было и благостно; если бы не портили эту благодать пьяные вопли и драки — то прямо рай земной.

…Кто-то тронул за плечо, голос внятный, слова — приказ:

— Ильюхин… Ты иди теперь в тамбур, там и поговорим.

Глаза не открыл, и так понятно: это второе благородие, лейтенант Острожский. Ладно. Контакт? Есть контакт! Щас сделаем в лучшем виде!

Прошел в тамбур, вагон спал непробудно, воняло, как в сортире привокзальном, сказать бы гальюне — да нельзя, оный чистили и славно старались, никаких ароматов вахтенные офицеры не терпели. Баскаков и второй, Острожский, уже ждали, ежась от пронизывающего холода.

— Вот что, братец… — начал осторожно Баскаков, — ты нам запомнился матросом исправным… Я надеюсь — с красными христопродавцами, что на бунт и измену замыслили, — ты никак?

— Никак, — отозвался хмуро. — Что надо-то, вы проворнее, а то время нынче гиблое.

— В свое время, в свое время, — радостно ввязался Острожский. Голос, вернее, голосок у него был препротивный, высокий, как у бабы, Ильюхин такие голоса не терпел с детства. Однако служба обязывала, и Ильюхин себя не выдал.

— Узнаешь, не торопись, — продолжал Баскаков. — Ты вот что… На завод тебе не надобно. Там платят овсом да махоркой, не проживешь. Тебе надо в охрану поступить… — Смерил пронизывающим взглядом с головы до пят, потом прострелил насквозь и, видимо, оставшись доволен, закончил: — Всех и дел-то… Ты человек военный, с оружием дело имел — возьмут за милую душу. Тем более что ты — заводский, — офицер сделал «родное» ударение, на втором слоге. — А как поступишь — так и послужишь. Понял?

— Нет, — пустым голосом сказал Ильюхин. Заинтересованность могла бы их насторожить, оттолкнуть. — В какую охрану и кому служить?

— А ты кому служил? — тихо спросил молодой. — Вот ему и послужишь. В его же, значит, и охране…

Здесь Ильюхин слегка обалдел, такого не ожидал, даже голос сел вполне всамделишно, когда переспросил:

— Ца… царю, говорите? В охране? Да вы, господа, здоровы ли? — И подумал при этом, что все тайное все равно становится явным, старая, мать ее, истина… О чем они там в Москве только думали, когда всю эту дурь сочиняли…

— Государя, его людей, его семейство большевики переводят из Тобольска на Урал. Сведения верные, — сказал Баскаков.

— От кого? Докажите! — настаивал Ильюхин. Его понесло. Была не была, вопрос детский, да ведь кто знает…

Баскаков отечески усмехнулся:

— Сведения из первых рук, не сомневайся. Так как?

— Я… Я, значит, царю-батюшке присягал… — тихо сказал Ильюхин, про себя добавив: а вот нате-ка, выкусите-ка, ваши благородия…

Больше он их в поезде не видел — исчезли, слиняли, растворились. Показалось на мгновение, что и в поезд этот они сели, выследив его каким-то непостижимым образом еще в Москве. И это означало, сколь не прискорбно, что в Судебных установлениях в Кремле, в аппарате Свердлова, а может, самой ЧК — есть ихний глаз с ухом и все ими взято под контроль. Впрочем, чего тут удивляться? За ними триста лет розыскной работы, опыт, что ни говори, аховый…

…Когда прибыли в горнорудную столицу — увидел городишко знакомо-плевый, никакой, от вокзала — во всяком случае. Вросшие в землю черные домики, невеселые люди, скучные извозчики на привокзальной площади. Они пили белесый самогон, курили и надсадно хохотали — должно быть, травили несбывшееся о бабах… И хотя у Ильюхина деньги были — он ведь не к тете на побывку приехал, а с самым настоящим государственным заданием, — двинул к нужному дому пешком. Их благородия тоже не прохлаждаться прибыли, у них глаза на макушке, мало ли что…

Минут через сорок прямо по Арсеньевскому (помнил это название) вышел на небольшую площадь и обрадовался: ну как же, святая юность здесь прошла, ведь из Нижнего Тагила приезжал довольно часто, чтобы подзаработать, и всегда останавливался у тетки Платониды, Платы, если коротко. Она привечала паренька и за тихий скромный нрав, и за то, что не пил и не буянил, а главное, за то, что, когда получал свою сиротскую поденную плату, — всегда исправно делился, платил за постой. Была бы только жива…

Но — увы. Умерла тетя Плата. В дебелой голубоглазой девке с нечесаными волосами с трудом узнал Ильюхин внучку, Татьяну кажется; точно уже за давностью лет и не помнил. И она не вспомнила, но, выслушав просьбу, согласилась пустить — за плату, разумеется.

— За плату… — грустно повторил Ильюхин. — Эк, сказанулось у тебя… Не то за деньги, не то в память бабушки покойной…

— За деньги, — дернула щекой. — Тоже мне, возмечтал… Да я тебя знать не знаю и не помню, и на палец ты мне намотался! Ну?

Это грозное «ну» означало только одно. Ильюхин догадался и молча протянул сто рублей николаевскими, одной большой бумагой. Она опешила, приняла трясущимися руками, сказала хрипло:

— Я те и кормить стану. Два раза в день. А в первый же раз как заявишься пьяным — выгоню.

Так началась его жизнь в доме из прошлого. Через два дня он уже освоился и даже подмигивал хозяйке:

— А где кавалеры, девушка? Пропадешь ведь…

Она прыскала в кулак, краснела и выбегала из комнаты. А Ильюхин ждал. Баскакова или его попутчика Острожского. Идти в Уралсовет или — тем более в Чека не решился — мало ли, ведь могут и проследить, и тогда сдох бобик, как ни крути…

Они появились на четвертый день как ни в чем не бывало, сели за стол, и Баскаков тут же услал Татьяну за водкой, щедро снабдив деньгами.

— Сидишь дома?

— А как? — удивился Ильюхин. — Эслив бы на завод — с нашим удовольствием, а в охрану… Это только по вашей протекции. Не так?

— Меньше болтай… — Баскаков поморщился. — Пойдешь прямо в Чека, это наискосок, из окна видно. «Американская» гостиница. Спросишь товарища Кудлякова… — Произнося слово «товарищ», Баскаков словно проглотил что-то. — Он о тебе знает. Предъявишь документ — и полный вперед. Трудись на ниве, а мы тебя найдем. — Посмотрел тяжело и добавил с усмешечкой: Когда надо станет.

— Когда надо будет, — осторожно поправил Ильюхин.

— Нет. Когда станет. Теперь народец у власти. Большевицкий. И потому станет, — назидательно произнес Острожский.

Ушли, столкнувшись в дверях с Татьяной, она радостно прижимала к груди полную четверть с мутно переливающейся жидкостью.

— В другой раз, — улыбнулся Острожский.

Через час Ильюхин отправился в «Американскую». То было двухэтажное здание старой постройки, на окнах завитушки разные, двери буржуазные, тяжелые, как в Петербурге. Назвал свое имя часовому при входе и имя товарища Кудлякова, часовой крикнул в глубину что-то нечленораздельное, и некто в телогрейке проводил на второй этаж.

Кудляков оказался лет сорока, вполне рабочего обличья, с усами старого образца. Встретил холодно, выслушал просьбу еще холоднее, нелюбопытно выспросил — кто-откуда — и велел идти фотографироваться.

— Электрофотография, найдешь. — Нарисовал, куда и как, и добавил: Хозяина зовут Юровский. Яков. Он нам помогает, если что…

У Юровского всю работу сделал шустрый еврейчик с пейсами, хозяин появился под занавес.

— Хаим, выйди, — приказал и остро вгляделся в лицо Ильюхина. — Значит, ты… — протянул руку. — Ладно. Я все знаю, от Якова Михайловича предупрежден шифровкой. Что будем делать и как?

— Первое. Твой Кудляков — агент офицерской кодлы. Знаешь?

— Теперь знаю, — спокойно отозвался Юровский. — Убить?

— Не трогать. Второе. По прибытии Романовых сюда — подбери с Уралсоветом коменданта тюряги, только тихого. Доброго. И охрану соответственно. Зачем? А затем, что гайки завинтим постепенно, так оно лучше выйдет. Мне обеспечь проход туда-сюда в любое время. Договорись с Советом. Пусть придут военный комиссар, председатель, еще кто-нибудь. Мы начинаем петрушку. И оттого, как вы все сыграете, — будут зависеть и наши с вами судьбы, и облик товарища Ленина. Все понял?

— Облик? — удивился Юровский. — Это в каком же смысле?

— Поймешь в свое время.

Получив фотографию для документа, Ильюхин ушел.

В документе, который выдали Ильюхину на следующий день, значилось, что оный товарищ является сотрудником Екатеринбургской ЧК, имеет право хранить и носить оружие, а также может беспрепятственно передвигаться по территории города и уезда в любое время суток. На складе Ильюхин получил офицерский самовзвод и «очко» патронов к нему, ремень, кобуру и кожаную куртку, которую тут же обменял на поношенное буржуазное пальто. Незачем каинову печать на себе таскать. Сотрудник секретной службы должен быть незаметен…

С Уралсоветом встретился на втором этаже «Американской», в просторном номере, который занимал Лукоянов, председатель ЧК. Познакомились, черноглазый комиссар продовольствия Войков (не сразу понял, зачем председатель Белобородов пригласил именно его, но спорить и опровергать не стал) спросил высокомерно:

— И что же вы, товарищ, имеете нам сообщить такого-сякого, чего бы мы, сирые и убогие, не знали бы?

Военный комиссар Филипп Голощекин хмыкнул, видимо, манеру своего сослуживца знал хорошо, и вдруг понял Ильюхин, что они все не только не рады его приезду, но и активно недовольны и даже раздражены. «Какой-то матросик, тоже мне… Они там в Москве с крыши съехали, вот что!» — это все читалось на хмурых и мятых лицах, как жирно написанный на бумаге текст. «Ладно, — подумал Ильюхин. — Вы тут оборзели малость, я вас окорочу…»

— Товарищи Уралсовет… — начал тихо, но внятно, тщательно выговаривая слова. — Кобениться не советую, потому время наступает — быть или не быть в лучшем виде, и если вы себе думаете, что товарищи Свердлов, Дзержинский и прочие — белены объелись, то вы, уважаемые, очень сильно ошибаетесь. А ошибки в Гражданской войне жизни стоят… Это — вступление. Теперь — по существу: Романовы проживут здесь, в городе своей мечты, апрель, май, июнь. Как только станет ясно, что Екатеринбург будет сдан социалистам другой волны, не нашей, балтийской, — мы с вами Романовых кокнем. Ясно?

— А откуда вы знаете, что Екатеринбург падет?

— А оттуда, что сведения верные, даже если оне вам не ндравятся. Будет мятеж пленных чехословаков и объединение гнилых социалистов на почве ненависти к нам, социалистам истинным! Я был бы рад ошибиться.

— А зачем такая долгая история? — вскинулся Голощекин. — Этот дурной провинциальный театр? Ну, привезли, ну — забили. Убили то есть. И что вы нас тут учите? — Он говорил с явным акцентом, и Ильюхин поморщился.

— Что вы нервничаете, товарищ? Мы советуемся. А что? Теперь слушайте сюда. Скоро пойдут разговоры о том, что Романовых надобно судить за их кровавые насилия над русским народом…

— Над русским? — взвизгнул Голощекин. — Можно подумать, нас, евреев, Кровавый очень сильно имел любить! — Голощекин волновался и оттого путал слова и даже акцент усилился. — Он, сволочь, надо всеми насильничал! А над нами, может, боле других!

— Пусть так, — согласился Ильюхин, хотя этот рыжий, с надутым животом начинал его раздражать все больше и больше. — Так вот: эти разговоры надобно всячески раздувать и поддерживать. В массах. Зато потом, когда гнилая интеллигенция приблизится к воротам города, — времени на суд уже никак не останется, и мы вполне законно перебьем их, как бешеных собак, значит… Но возможны и варианты. Мы их обсудим.

— Варианты… — задумчиво произнес Войков. — А что… Вполне. Вот, к примеру, поселяются они где не то… Ну, живут себе. А мы подкладываем куда не то — ручную гранату? Каково?

— Они ее не нашли и не сдали суток эдак за трое, а мы — нашли и суд наш — справедлив и краток! — выкрикнул Белобородов, сидевший до того тихо и равнодушно.

— Или еще! — вступил Голощекин. — А если сочинить некий заговор — с целью ихнего, значит, освобождения? В городе — царская академия Генерального штаба, офицерье. Вполне реальная штука!

— Неплохо, — согласился Ильюхин. Они увлеклись, и это значило, что его, Ильюхина, определенное превосходство ушло как бы в тень. Однако как сближает людей общее дело, просто убиться надо! — Товарищи! Вы уже поняли, для чего это все нужно? Надобно? Нет?

Они переглянулись недоумевая, Белобородов произнес неуверенно:

— Дак… Чтобы их тайно и безвозмездно, как бы, а?

— И да и нет, — улыбнулся Ильюхин. Ему вдруг показалось, что он, простой матрос с балтийского крейсера, стоит на капитанском мостике и командует вход в порт, к причалу — самый трудный маневр… — Тут упомянули теантер, если по-простому. Верно. Мы будем вовсю играть и разыгрывать, Москва — недоумевать, сердиться и приказывать, а мы — свое! И тогда товарищ Ленин останется в стороне, понимаете? Совсем в стороне! Это мы с вами, здесь, убьем Романовых! И не только здесь! Они повсюду, они везде, и мы их всех до одного — к ногтю! Потому что мы — неуправляемое революционное правительство Красного Урала? Вы поняли?

Они молчали ошеломленно. Этого они не ожидали.

— И… И даже можно будет… ругаться? — по-детски спросил Белобородов. — Ну, они велят то-то и то-то, а я, к примеру, отвечаю: а на каком таком полном основании? И как это вы там, в вашей сраной Москве, позволяете себе надругательство над рабочими, скажем — Верхне-Исетского завода? Рэволюцьионэрами с большой буквы?

— Это как бы заговор выходит? — тревожно осведомился Войков.

— Да, — кивнул Ильюхин. — Заговор против буржуазного мира. Товарищи Ленин, Свердлов, Дзержинский и Троцкий — останутся белее чистого зимнего снега! Поняли?

Но заметил: расходятся с опаской, тревожно расходятся. Что ж… В революции все бывает, товарищи. К этому надо привыкать.

После скудного ужина — картошкой с селедкой ржавой и луком на постном масле, плохо пропеченным черным хлебом, Татьяна загородила дверь рукой:

— Поди спать пойдешь?

— Ну? — удивился он.

— Один? — Она облизала растрескавшиеся губы и задышала тяжело, словно опоенная лошадь, и вдруг ощутил Ильюхин такую давящую волну, что даже икнул невпопад и смущенно заерзал.

— Ты… Это как бы… о чем?

— А ты недогадливый? — Она задышала еще шумнее, лицо пошло пятнами, глаза будто провалились к затылку. — Я о том, матросик, о чем все спят и видют, понял?

Рванулась к комоду, со стуком выдвинула ящик и бросила на стол множество черно-белых и в коричневый тон открыток. Ильюхин обомлел — не ожидал такого. На каждой была запечатлена сцена яростной, жестокой любви, и разнообразие этих сцен приводило в остолбенение. Он, конечно же, не был неофитом в лучшем человеческом деле, но это… Бесконечен ум людской.

— Выбирай, — у нее дрожали руки. — Что выберешь — то и совершим в полноте и упоении! Только условие: пять открыток — и все до конца! По каждой! Одну исделали, отдохнули и дале! Согласен ли ты?

— Да… То есть… Ты спятила! Я че, слон? Или тигр? Или число зверя? У кого же хватит сил пять раз сначала? Это только юноша с девушкой в первую брачную ночь способны! А уж во вторую — подвиньтесь! Не-е… Я, конечно, не отвергаю, потому давненько не имел я… контакта. Но такое… Нет. Уволь.

— Слабый и короткий ты и у тебя, я поняла… — Она обвила руками его торс, да так, что хрустнуло, и впилась алчным поцелуем в губы. Ильюхин застонал, пронеслось вспышкой из главного калибра — в мозгу — «а ведь она может быть подсадной. Запросто, на картах, вине и бабах совершается в нашем деле все!» — но было уже поздно. Под платьем на ней не было ничего, оно разорвалось с треском и плавно упорхнуло в угол (кто рвал — помилуй бог, он лично даже пальцем не успел пошевелить), потом почувствовал, как с утлым звуком отлетают пуговицы от главного места на брюках и ее ищущие, умелые пальцы впиваются в подвяленное еще естество, и оно вдруг обретает давно забытую мощь и силу, и шепчут губы нелепые слова — «туда, туда…». Куда «туда»? Да черт с ним, умелая какая, еще не успел осмыслить, а уже все там, где и должно, и нарастает, нарастает ритм и становится безумным, и вот уж хриплый звериный рык вырывается из ее нутра…

— Это — раз, — усмешливо взглянула. — Теперь — два. — Взяла открытку, вгляделась: дворянка — на диване, дворянин около. — Конечно, у них приспособлено, диван — высокий, а мой матрац — куда там… Но в погребе ящики от снарядов. Я на дрова собирала. Принеси. Мы их сложим, а матрац поверху. И станет похоже…

Чертыхаясь и проклиная тот день, когда угораздили его воспоминания заявиться к бывшей Плате, принес требуемое и составил основание дворянского ложа. Она улеглась, подняла ноги:

— Подходи…

И вдруг он ощутил такое непреодолимое желание, что заскрипели стиснутые зубы. Надо же… Каковы эти дворяне, оказывается…

Пятый условленный раз, он же — способ, длился долго. У нее распухли губы, он, глянув невзначай в настенное зеркало, едва не упал: почерневший, иссохший, покойник, да и только… Но славно все было, славно и упо… Как его? Питательно? И, словно угадав его мысли, она прошептала:

— Упоительно, да?

Он только плечами повел. Верно. Вышло оно самое. Число зверя. Человеку такое недоступно…

— У меня к тебе просьбица будет… — проворковала. — Но нынче ты утомлен. Потом.

— Какая еще… — взглянул ошалело. — О… Опять?

— Не о том. Но ты ступай, помыйся, холодная, правда, да ведь греть некогда… — Поиграла глазами. — «Американская» гостиница. Да?

Обмер: «Ч-черт… Ей-то что? Чего это она?»

— Потом… — повторила загадочно. — Потом. — Улыбнулась. — А я была обманута. Насчет твоей бяки, а?

И рассмеялась скрипуче. От вдруг охватившей нервенности он тоже расхохотался.

Ночью ворочался, вскрикивал и несколько раз вставал пить воду. Ледяная, из ведра в сенях, она взбадривала, и вроде бы мозги вставали на место, но под утро увидел сон: стрельчатое украшение над высоким городским домом столичной архитектуры, в нем — окошко без стекла, украшение это видно и снаружи (а ведь этого быть не может: воздушного шара нет, и аэроплан мимо не пролетал), и с чердака, изнутри. И какой-то человек в невзрачной, словно стертой одежде — не рабочий и не барин, так, ерунда какая-то устанавливает в проеме «максим» без щитка, а внизу, по Невскому, прет изрядная толпа — шумная и ликующая. А с Садовой вливается в нее другая молчаливая, покойницкая. Даже лица видны: синие, невсамделишные. А человек, присмотревшись, начинает поливать и тех и других свинцом. Они разбегаются, роняя сумки, портфели, падая и пытаясь уползти под стены домов, но настигает, настигает их огневой вихрь. Стреляют со всех чердаков. И голос: «Они будут думать, что это полиция Временного правительства, та же царская, вот в чем дело… Откуда у большевиков пулеметы на чердаках? Чепуха…»

Голос становится знакомым, слышанным совсем недавно…

Какого черта… Кто это? Вставать? Куда, зачем, отстань, морковка прелая, не до тебя!

— Вставай, милый… Вставай.

С трудом разодрал слипшиеся веки.

— Ты? А… ты… кто?

Захихикала:

— Все вы одинаковые… Как на нас — восторг, как наелся — забыл. Татьяна я, не вспомнишь? — В голосе звучала не просто издевка — угроза странная, непостижимая…

Вскочил, тараща непонимающие глаза.

— А-а… Ладно.

— Садись, поешь, поговорим…

На столе потертая фаянсовая миска с кислым молоком, горбушка ржаная.

— Ешь.

Давясь, начал глотать. Господи, как же это невкусно!

Она подтянула гири ходиков.

— Восемь по-нашему. Пойдешь в храм…

— Ты охренела? Какой еще «храм»? Я на бога твоего…

— Заткнись, — перебила. — К тебе подойдет человек. Служба уже закончилась, народу немного, он легко тебя найдет. Выслушай внимательно и намотай на… — Захохотала с подвывом. — Наматывать, я так понимаю, уже не на что. Ладно. Прими совет: для тебя этот человек — якорь.

Начал громко икать, должно быть, сказывалось ночное…

— Я что, линкор?

— Ты ввязался в дело, дурак. Оно уже подкосило многих и тебя усечет, как голову Иоанна Крестителя. Я стараюсь токмо для тебя и для себя. Продолжения жажду…

И удалилась с каменным лицом.

— Какой хоть этот… церковь?

Высунула голову:

— Вознесения, на соответствующем проспекте.

Вышел на проспект. Против столичных — так, пшик один, но — ничего. Дома со вкусом, один хоть и нагроможденный без смысла, но красивый, как в Петрограде. А в глубине — колокольня. Ускорил шаг, вошел, какая-то бабка прошипела в спину:

— Перекрестился бы, нехристь…

Оборачиваться не стал, чего с нее, отрыжки, взять? В главном нефе уже убирали, о чем-то разговаривали два священника на солее. «Тоже мне, конспирация…» — подумал раздраженно и вдруг ощутил на плече тяжелую ладонь и голос, вроде бы знакомый, проговорил негромко:

— Не зыркай, споро на улицу, направо, к вокзалу. Я пойду следом — нет ли хвоста. В новый вокзал не ходи — зайдешь в старый. Прикорнешь на скамеечке, если ничего — я рядом сяду. Ступай…

Сделал, как велено, оглядываться не стал — чутье, пусть еще и совсем не оперативное, подсказало: шутки кончились.

Одноэтажный вокзал красного кирпича нашел сразу, в зале посапывали по лавкам ожидающие поезда пассажиры, пахло сортиром и какой-то неуловимой дрянью. Сел, в зал вели еще две двери, стал гадать — в какую именно войдет неизвестный гад. В том, что гад, — не сомневался. Доброму человеку все эти хитрости — горчица в задницу…

«Гад» появился ниоткуда. Сел рядом, поерзал, устраиваясь поудобнее:

— Слушай и запоминай…

Это был Кудляков, собственной персоной. Ильюхин так ошалел, что впал в летаргию и поначалу не услышал ровным счетом ничего. Но постепенно смысл сказанного стал доходить. Оказывается, в самом родном, самом честном и искреннем советском правительстве люди совсем разные, и оттого смотрят они в разные стороны. Кто-то желает, как встарь, попав в случай, обогатиться и слинять. Кто-то — свести счеты с бывшими обидчиками. Кто-то — наладить хоть какую-нибудь сносную жизнь. Остальным три раза на все насрать…

— А… ты? Ты кого представляешь? — выдавил через силу.

— Тебе бирку прибить надо? Страсть — она в чем? Бирку прибить и по ней определить — свой или чужой. А за биркой, парень, кишки, мозги, поступки и связи. Въезжаешь, матросик?

— Значит, ты — с этими офицерами? — Ударение сделал ненавистное, на предпоследнем слоге.

— Я с теми, у кого еще мозги окончательно не вытекли из ануса.

Не понял. Анус… Придуривается, что ли? Ладно. Тот, кто умеет вовремя слушать, — выигрывает, это Феликс завещал на одном совещании.

— Романовы сейчас в Тюмени. Их везет друг Якова Свердлова, Яковлев-Мячин. — Голос Кудлякова отяжелел, слова лились, как жидкий металл из разливочного ковша, — ни перебить, ни вопрос задать. Уточняющий. Хотя… Какие могут быть вопросы… Интересно-то — до посинения! Яковлев, он же Мячин, учился в Италии, на острове Капри, в специальной школе экспроприаций и террора, добывал деньги для партии, на борьбу. Мячину велено сохранить Романовых любой ценой… — Кудляков замолчал.

— А это… зачем? — Голос сел, слова вываливались, словно куски неразжеванной пищи. — Мы же… товарищи? Мы против царизма? Мы…

— Мы наш, мы новый… — усмешливо перебил. — Вдумайся: раньше все «я-я-я». Теперь — «мы-мы-мы». Не о том речь. Есть мнение: семейку обменять на уступки по Брестскому миру. Похабный мир. Украину заграбастали немцы, контрибуция голодом заставит подохнуть половину страны! Ты для этого делал революцию? — И не дожидаясь ответа на свой риторический вопрос, продолжал: — Черта идет между теми, кто любой ценой желает разлить пожар во всем мире, отомстить обидчикам и угнетателям и всех уравнять на одну пайку хлеба, одну кровать, одни штаны и множество баб! А другие желают разумно, без поноса и дури. Теперь о главном. Ты только не падай и не бойся. Ленин хочет остаться чистеньким, в стороне. Ему стыдно спустя столько лет рубить совсем других людей. Брата евонного, Александра, убил по делу Александр Третий, а он, Ленин, желает расправиться со всем нынешним романовским семейством. Усек?

Помрачнел, покачал головой, словно отвечая самому себе на какие-то невнятные мысли:

— Я сказал: «ему стыдно». Нет, Ильюхин, нет… Стыдно воровать, стыдно человека ни за что ни про что обидеть. А здесь о другом… Есть такой матрос — Железняков, так вот он о миллионах речь ведет: убьем — не дрогнем. Вот мы с тобою для этого и сделаны: убивать.

— Нет. Мы не для этого. Мы…

— Не огорчайся… Факты пока таковы: Уралсовет по приказу Ленина и Троцкого будет стремиться убить семью. Наша задача: семью спасти и увезти отсюда — в обмен на лучшую жизнь для всех.

— А… офицеры?

— Завербованный материал… Но они будут служить нашим целям. До определенной позиции. А там… — махнул рукой. — Там видно станет. Ты все понял? Согласен?

— Я должен подумать. А… А Свердлов? Ничего не понимаю…

— Свердлов и Мячин — старые знакомые… Пока Предвцика подыгрывает нам, спасителям… Ленину не шибко сейчас до Романовых. Но когда Ильич обратит внимание… Понятное дело: Свердлов переметнется и станет требовать немедленного расстрела. Послушай, Ильюхин… Я ведь знаю: твоя миссия в том, чтобы отмазать Ильича от убийства царя и семьи. А наша… Она в другом, если ты понял. Ты определись, парень.

Ушел, растворился-растаял в махорочном дыму. Соблазнитель. Ишь ты как… Сам Ленин ему не Ленин. А Феликс? Это же измена, натуральная и страшная…

И вдруг словно чей-то незнакомый голос ворвался в плывущие от жара мозги успокоительным льдом: «Кудляков прав. Прежние много нагадили, накровавили. Да ведь мы не губить пришли. Мы верить, верить пришли. Строить. Ч-черт… Мстить каждый сможет. Только далеко ли лодочка мести в крови уплывет… А революции польза нужна. Одна только польза. Любой ценой…»

Двадцать минут прошло, а он стал другим человеком. Странно как… И страшно. А не согласиться нельзя. Есть, точно есть в словах Кудлякова незримый манок. Он ведь не к голове, гад сущий и опытный, обратился. Он к душе, к сердцу. А эти не могут не отозваться…

В «Американскую» решил идти пешком — на извозчике неудобно как-то, хотя еще вчера поехал бы с шиком на двух сразу. А че… Наша взяла, и, значит, — все наше. Но теперь…

У входа стояли дежурные пролетки, автомобиль Лукоянова и еще один, побогаче и поярче. Вдруг появился стройный, в черном, Войков, он напоминал рояль в офицерской кают-компании, заметил Ильюхина, поднял руку:

— Э-э… товарищ! Ильючов, кажется? Да-да, Ильтухин, я ошибся, простите. Сегодня вечером моя жена устраивает дружеский ужин. По случаю, заметьте — совсем случайно, будет осетрина и даже красная икра. Хорошая водка, шампанское из запасов академии Генерального штаба, она ведь здесь, в городе, а мы конфисковали часть на представительские цели, вот и приходите. С дамой. У вас есть дама? Вот и славно! — И, махнув перчаткой на прощание, исчез в дыму чихнувшего мотора. А в измученной голове Ильюхина вдруг зазвучали слова Кудлякова: «Сострадание к несчастным нашим гражданам движет Феликсом и нами, его соратниками. Царизм и царь — преступны, да! Но через их спасение мы дадим хлеб голодным и приют бездомным! Что касается окружения… — Глаза его недобро блеснули. — Тети, дяди, племянники… Челядь опять же всяка-разная… Эти прикроют нас. Ну, задумайся, азы дела…»

Теперь понял: семью — в обмен. Остальных — в расход. Вот и получится прикрытие основной задачи. Никто не заподозрит в измене, предательстве. До поры, до времени. А потом…

Ищи ветра в поле.

Когда поднимался на взгорок — к дому Татьяны (переодеться — и «дама» требуется — надо думать, найдется у нее платьишко какое не то?), увидел Юровского. Тот смолил цигарку и, подняв воротник черного пальто, нервно оглядывался по сторонам. Заметив Ильюхина, кивнул:

— Наконец-то… Предупредить хочу: после твоего сообщения о Кудлякове — я звонил в Москву. Товарищ вусмерть проверенный и свой, начальник кадров поручился. Но мы тут тоже не пальцем, значит… Я поставил за Кудляковым — сказать по-жандармски — наружку. Подумал: ты ведь не сдуру сообщил?

— Не сдуру… — буркнул, останавливаясь. «Черт тебя знал, что ты такой дотошный. Ну, сопляк, торопыга… Обидно. Впредь надобно хоть раз отмерить, прежде чем молоть…» — И что?

Юровский затоптал окурок, сплюнул:

— А то… молоды мы еще, вот в чем дело… Сопляки, если по-простому. Они его до церкви довели, а там и упустили, мать их утак…

«Однако… — шелестело и царапало, — однако… А как установили бы этот самый контакт со мною. Учтем…»

— Куда он денется… — зевнул, вышло натурально. — Меня вот товарищ Войков позвал… Сейчас беру свою… даму — и вперед полным ходом! А вы идете?

— Не зван… — нехорошо усмехнулся Юровский. — Сходи. Расскажешь, если что…

— А что? — Насторожился.

— Да так… Жена у него молодая, красивая. Дуй. А у меня — дела… И, опустив воротник, удалился.

Татьяна была дома и прихорашивалась перед зеркалом. Вдруг обратил внимание: да ведь она вполне ничего! Полновата, конечно, но полные теперь входят в моду. Революционную.

— Ты чего это? — спросил, настораживаясь. Как это? Он еще слова не сказал, а она уже у зеркала?

— Как? — удивилась. — А мы разве к Войковым не идем?

«Да… — подумалось тревожно. — Здесь свои законы и свои отмашки на все. Петушиться и всплескивать ни к чему, все прояснится само собой…»

— Да-да… — кинул впроброс, — мне Петр Лазаревич сказал, что пошлет. Сказать. Чтоб приготовилась.

Она покривила ртом, должно быть, это была улыбка, ну да бог с нею, а вот слова, которые произнесла, резанули больно:

— Ты, может, и первый раз зван, а мы — бывали-с. Это ты здесь внове, а мы… Старожилы в Екатеринбургським, дошло?

Дошло. И в краску бросило — не от стыда, от потной ярости. Как? Люди сплелись с гидрой в последней смертной схватке, а здесь, значит, гульбы и разврат?

Хмыкнула:

— А ты дурак… Ты думаешь там — попить, поесть, патрон засунуть? Там дело делается. Приглашают людей, кормят, поят, слушают — о чем и что говорят. И ты прислушивайся. Дошло?

Да-а… Он пока и в самом деле салага.

Войковы жили на Гимназической набережной в двухэтажном особняке с огромными окнами, в позднеклассическом стиле. В этой науке Ильюхин не разбирался, но глаз имел памятливый и сразу же сравнил увиденное с петроградскими своими ощущениями. Ему нравилась застройка Петербурга; бывало, когда приходилось стоять на мосту к Петропавловке — сердце бухало и замирало от восторга: какая красота. Все тут построено простыми людьми, а кому досталось? Однажды он поведал об охвативших его сомнениях боцману Калюжному. Тому было за сорок, всю жизнь он провел на флоте и грядущих вот-вот революционных изменений не одобрял. «Дурачок ты природный, Ильюхин, вот ты кто! — тянул беззлобно. — Империя тысячу лет стоит, а какие-то инородцы желают ее сковырнуть в мгновение ока? Ладно, допустим. А что потом? Задай себе этот простой вопрос, парень. Не могут все жить одинаково. Не могут. И потому новые правители утонут в роскоши поболе старых…»

Мудрый был дед. И сказал правду. Себе-то признаться можно: вот он, домик, не хуже княжеского.

— Чей? — спросил, не скрывая раздражения. — Поди, знаешь, раз не впервой…

— А то… — глянула в зеркальце, подвела губы кусочком вареной свеклы. — Здесь при царе Главный начальник всего Урала обретался. И что?

— А нет, ничего! — сверкнул зубами. — Айда!

При входе — часовой с винтовкой проверил мандат, сверился со списком и пропустил. В переднем зале (как еще назвать это роскошное помещение?) негромко играла музыка, пятеро оркестрантов в черных костюмах (похоронный оркестр — догадался) играл тягуче-прерывистую мелодию, с всхлипами, щемящими аккордами и упоительно звучащими голосами труб…

— Это — танго, — сообщила Татьяна и, положив руку Ильюхину на плечо, приказала улыбчиво: — Обойми за талию и делай, как я.

Она плавно двинулась в центр площадки, здесь уже кружили и выписывали кренделя несколько странных пар. Все же для такой музыки требовались костюмы, фраки разные, а здесь — кто в чем… Гимнастерки, заводские рубашки, и только две-три пары — в цивильном и весьма приличном.

— Комиссар Диковский, бывший офицер, — подсказала, перехватив взгляд, — он лучше всех, а? А вот и Голощекин. Грузноват, к тому же еврею лучше в торговом деле, а?

— Все народы равны и едины, — отбрил наглую. Тоже мне… Туда же. А может… проверяет?

Войков гоголем приблизился к супруге, обнял и, словно в немой фильме, пошел, пошел…

— Она тоже… еврейка, значит? — спросил и покраснел.

— Тоже. Но — привлекательная. Не наступай мне на ноги…

…Позвали к столу, он был роскошным — икра, балык, осетрина и жареные бараньи ноги, маринады всякие; загудел разговор, кто-то незнакомый провозгласил тост за товарища Ленина и погибель всех врагов советвласти. Внезапно зачарованный Ильюхин ощутил легкое прикосновение. То был Баскаков — скромный, штатский, вроде совслужащего.

— Выйди во-он в ту дверь.

Татьяна хохотала, ей рассказывал похабный анекдот сосед справа, она даже икала от восторга; Ильюхин поднялся и ушел незамеченным.

Они уже ждали; на подоконнике вполне по-пролетарски примостился Острожский. Баскаков щелкнул портсигаром — простым, металлическим.

— Угощайся… — И дождавшись, пока Ильюхин прикурил от вежливо поднесенной спички, сказал негромко: — У Яковлева-Мячина все сорвалось. Везет их всех сюда. Там, видишь ли, пристал к нему сумасшедший матрос Хохряков и слинять не позволил. Что это означает для нас?

— Что? — произнес невольно и, поджав губы, развел руками: мол, извините, перебил.

— Означает вот что: сейчас начнут подбирать место для их содержания, понял? Ты обязан сделать так, чтобы при всей видимости возможного побега лазейка нашлась. Такой, значит, требуется загадочный дом…

— Мне известно о том, — вмешался Острожский, — что присутствие в городе академии Генерального штаба используют, чтобы создать как бы офицерский заговор для спасения. Нам это на руку. Они станут играться, а мы будем действовать. Возвращайся за стол, матрос, а то твоя румяная скоро отдастся тому, что справа…

Осетрина не лезла в рот, красное вино с печатями царских погребов (Романовых еще и в помине нет, а нате вам…) дважды пролилось из дрожащих рук. Славная работка… Мы пока только воздух портим, а эти уже все знают… И вдруг ошеломительная мыслишка проскользнула, не то молнией, не то гадюкой: Дзержинский… Явно он. Всем командует, все держит под контролем. Если так — легче. Отвечать-то кому? Не нам, не нам…

А Татьяна — она уже набралась под завязку — все поняла по-своему. Прошелестела в ухо: «Нажрался, соколик? А кто будет… прислушиваться? А? Бездельник…» — покачала перед носом пальцем и под звуки какого-то нового быстрого танца тяжело повисла на шее у соседа справа. То был мужчина лет тридцати на вид, с усиками и бородавками на лбу. Перехватив взгляд Ильюхина, проговорил внятно:

— Тебе и мне приказано дом искать. Завтра и приступим…

И засеменил-замельтешил под ритм, едва удерживая готовую завалиться Татьяну.

…После танцев она потащила его по лестнице вверх, Ильюхин сразу догадался — куда и зачем. Справа от входа на чердак была ниша со старым продавленным диваном. «Не разабалакаясь… — ловкие ее пальцы расстегнули пуговицы на брюках, — так даже завлекательнее, а?» — Она подмигнула и смачно причмокнула.

Он подумал было, что ни к чему, даже и желания особого не было, но ее верткий и быстрый язык уже делал свое дело. Все закончилось так быстро, что, когда она с отвращением сплюнула, утерла рот и проговорила презрительно: «Чайник ты мелкий… Раз — и вскипел. Ни ума, ни понятия…» — он в недоумении подумал: «А что было-то?»

Ночью пела мать. Она стояла в изголовье койки и, сложив руки на груди, выводила грудным низким голосом: «У церкви стояла карета…» Лицо у матушки было печальное, в глазах слезы, но показалось Ильюхину, что печаль эта не от пронзительного романса, а от его, Ильюхина, грядущей горестной судьбы. Проснулся от шепота:

— Вставай, Ильюхин. Пора местопребывание Романовым искать.

Открыл глаза, то был бородавчатый, собственной персоной. Спросил, поднимаясь:

— А что, уже едут?

— Везут, везут! — радостно зачастил гость. — Их, вишь ты, Яковлев-Мячин, ставленник этого Свердлова, сберечь пожелал, да ему указали.

— Да ведь Яков — ваш, исконно уральский?

— Это ты говоришь. А мы знаем, что они исконно палестинские. Торопись, чека, а то спросют строго!

Отправились в лихой пролетке о паре чалых. Правил бородавчатый. Взглянув на постное лицо Ильюхина, сказал:

— Не куксись. Щас объедем пару-тройку мест, а потом и заложим сюда и туда, — и со смешком ткнул себя в шею и в живот.

Медленно проплывали дома и прохожие, теплый воздух уже вовсю сгонял с лиц зимнюю усталость, а с тел — одежонку, как правило скудную. И весело вдруг стало, а что? Революция и война дело непривычное, но чего там… Подчас такое приятное. Ты — высоко-высоко, все остальные — их и не видно, жизнь и смерть в твоих руках, как укажешь — так и пойдут: эти — в яму, а эти — за обильный стол с вином…

…Дома все попадались негожие. У одних размер требовал огромной охраны, а ведь республика молода, прекрасна и безденежна. Другие вроде бы смотрелись во всем хорошо: и размеры те, и входы-выходы не в изобилии, и в отдалении от шумных людных мест. Но сразу же указывал попутчику:

— Не пойдет. Глянь: крыша худая, а здесь окон много, а здесь стены тонкие.

Конечно же, почти все эти строения годились. Но каждое могло стать каменным мешком, из которого нет выхода, а ведь Ильюхин помнил задачу: спасти. Если что — спасти любой ценой. Ради ближних своих. Ради братьев своих. По революции.

— А то вот еще один домик есть… — задумчиво произнес бородавчатый. Да ты его, поди и видел, когда в церковь… Ну… — смутился, — в храм приходил… — И вылупил маленькие глазки, отчего они сразу сделались пуговицами на ниточках.

— У вас тут чего… Круговая порука, что ли? — невесело пошутил Ильюхин. — Я смотрю — вы тут все длинные-длинные…

— Извини, товарищ. Я за тобой топал. Приказали — и топал. Ты ведь понимаешь, что такое ревдисициплина? Ну и вот.

— Без обид, — сказал Ильюхин. — Что за дом? Напротив Вознесенской церкви, что ли? — Он сразу обратил внимание на этот особняк. Ведь при нем был сад с прочным дощатым забором. Но если что — этот забор группа товарищей сковырнет за раз-два! — Ладно, веди.

Дом в один этаж с полуподвалом стоял на косогоре. Тут даже расход досок на ограждение можно было уменьшить, а это для молодой республики совсем не пустое дело. Сразу вспомнил винцо на столе у Войкова, танцы-шманцы, икорку и чердак, и стало не то чтобы стыдно, нет. Но неприятно. Обошли вокруг, бородавчатый обратил внимание на то, что некоторые доски в заборе вокруг сада болтаются. «Починим», — отмахнулся Ильюхин. В самом деле — то, что надо.

А внутри? Это была провинциальная почти роскошь. Уставшее семейство будет искренне радо просторным комнатам, саду, тишине и благостному звону с колокольни напротив. За-ме-ча-тель-но!

Когда вновь оказались на проспекте, сразу же увидели колонну красноармейцев и штатских работного вида с красными бантами на фуражках и шапках. Шаг был неровный, скучный, и даже знакомая песня не бодрила, а только подчеркивала не то усталость, не то обреченность. «Смело, товарищи в ногу…» — пели нестройно, и вдруг бородавчатый похабно засмеялся:

— А ты повтори быстро — нога в ногу, нога — в ногу, ну?

Ильюхин повторил и хмыкнул.

— Похабник ты… Святое дело изгадил.

Через час Ильюхин доложил Голощекину и Юровскому о том, что дом «под семью» — так он выразился — найден. Оба кивнули молча, без интереса, только Голощекин сказал:

— Есть одна идейка… Яков объяснит, — и ушел.

Юровский долго молчал, меряя кабинет из угла в угол и подолгу застревая у окна. Потом обернулся.

— Вид отсюда, скажу я тебе, самый что ни на есть гнусный. То кого-то ведут, то кого-то везут. А кто отсюда уходит? А? А вот никто! Мы мясорубка революции, запоминай. От нас — на удобрение. А теперь слушай сюда.

Идейка была проще подметки. Баскаков и Острожский вступят в контакт с офицерами академии, пошуруют и сто из ста найдут одного-двух сочувствующих. Царишке. И его бабью. Далее — самый изощренный нажим словами, а если понадобится — воздействие на тела и души. Физическое.

— Пы-ытать, что ли? — осторожно спросил Ильюхин.

— Если для дела Владимира Ильича мне потребуется выпустить кишки свату-брату, папе-маме — я, верь, улыбнусь и хряк! Хряк! — взъярился Юровский. — И ты, понял? Ты тоже — хряк!

— Так точно. А потом?

Вот ведь псих… А вроде бы состоятельный человек, делец, фотограф… Буржуаз. А туда же… Обижено их племя, ох обижено, и в этом бо-ольшой просчет царизма…

— А потом они сядут вот за этот… — ткнул пальцем, — стол, или за любой другой, возьмут деревянную гимназическую ручку с пером № 86 или каким другим и напишут все, что мы им продиктуем. Но — по-иностранному, понял? Сугубо! Побег, то-се и так далее. Царишка вздрогнет, а его баба от радости наложит в трусы и на все согласится, понял? А мы их — шлеп-шлеп, а письма в газеты! И весь мир узнает, что эти преступники, трусы и подонки, насильники и кровопийцы хотели сбежать. Да не тут-то было! А? — Он с хрустом потер ладони, а обомлевший Ильюхин вдруг почувствовал, что теряет нить разговора. «Однако… — пульсировало в мозгу. — Такому изощренному уму мы с тобой, товарищ Феликс, что противопоставим? Пук-пук и пшш с дурным запахом, вот и все! Тут думать надо…»

Уже на следующий день Баскаков и Острожский уведомили, что кандидатура найдена. Встречу решили провести в Ивановской церкви, на кладбище, попозже, после полунощной. Когда Ильюхин вошел в храм, его уже ожидали. Батюшка с отвисшим брюхом, перетянутым широким кожаным ремнем по подряснику, молча провел в алтарь и удалился.

— Вот те и на… — подмигнул Ильюхин немолодому уже господину в светло-серой армейской шинели без погон. — Алтарь все же… Я, вашскобродь, рассматриваю сей факт как самое безграничное уважение к революции, а?

— Так храм оставленный — все храм… — загадочно ответил пожилой и наклонил голову. — Вашскобродь? Угадал, матрос. Бывший полковник Савицкий. В академии преподавал французский. Вас устраивает язык галлов?

— Нас все устраивает, — буркнул Ильюхин, обидевшись на незнакомое слово. Да ведь не переспрашивать же. — Вас уведомили о целях и задачах?

— Господа офицеры были откровенны. Что ж… Мне следовал генеральский чин еще пять лет назад. Но он… он, этот, — не соизволил! Понимаете, не соизволил! Полковничек… — В глазах блеснула холодная ненависть. Объяснили… Надо написать письмо с приглашением к побегу. И ответить, если последует ответ, уж простите за тавтологию.

Надо же… Сыплет словцами, как горохом. Знаток хренов…

— А для чего это все?

— Это ваше дело, то-оваристч. Меня не путайте. Нагадить Николаю Романову — мой исторический долг! А вы ведь тоже не сахаром желаете его усыпать? Ну и то-то…

Ильюхин покачал головой:

— Как же вас так быстро отыскали? Академия все же… Ну и ну!

— Просто отыскали. Они ходили по этажам и громко спрашивали: «Господа, кто ненавидит Романовых? Кто ненавидит Романовых?» Все брезгливо отворачивались, а я их потом в переулке и догнал. И все шито-крыто! Полковник потер руки. Должно быть, от удовольствия. — Просто все… Потому что проста натура человеческая. Проста, как два сосуда, соединенные горловинами. Наверху — нектар, внизу дерьмо. А чаще — наоборот…

— Вы теперь идите, — сказал Ильюхин. — Вас уведомят — куда и когда. И о чем конкретно. Писать, значит. Помните, товаристч полковник: один взгляд на орла двуглавого, одно слово не туда — и во блаженном успении вечный, значит, покой…

Полковник надел фуражку прямо в алтаре и отдал честь:

— У нас с вами теперь другие алтари будут. И другая честь.

— Служим революции, — отозвался Ильхин.

Поутру съел яичницу; Татьяна была тише воды и ниже травы, металась по горнице, словно заправская жена и умильно заглядывала в глаза:

— Чай крепкий или лучше водочки?

Он ерзал: чего это с ней? Но упрямо согласился на чай.

— Знаешь, что? — она нервно мяла передник, — я все думаю, думаю… Время — сам знаешь. Доброго человека найти — легче собственное дерьмо сглотнуть. А ты мне нравишься. И когда мы… это… Понимаешь, женщина она завсегда чувствует противоположного мужчину: нравится она ему или как… Так я убежденная, как в революции: я тебе самое-самое оно. Молчи. Так вот: такая встреча — перст пусть и не божий, бога нет, но — товарища Ленина — точно. Бери меня, а я — тебя!

От этой речи и, главное, от ее сути Ильюхин начал терять сознание. Однако… Она ведь по инстанциям попрет, она не отступит. Как быть?

— Чего ты хочешь?

— Венчаться и агусеньки!

— Ты что… уже… с начинкой? Беременная, что ли?

— За этим дело впереди, а ты как, согласен?

— Так ведь бога-то и нету? — нашелся он. — Куда же венчаться-то? Это чистая контрреволюция выходит, нет?

Она потерянно молчала.

— Ты, девонька, определись — по какую ты сторону от кучи хлама, иначе сказать — от баррикад! Венчаться… Это надо же такое… — закрутил головой.

Она сложила руки на груди, взгляд стал недобрым, глаза потемнели, глазницы смотрелись покойницки, как у черепа.

— Умный… — ткнула ему указательным пальцем в лоб. — Я не отступлюсь. Сегодня же пойду к председателю совета Белобородову и попрошу совета. Что он скажет — так и будет!

Пересекая площадь («Американская» была под взгорком наискосок), обреченно думал: «Спекся ты, ревматрос Ильюхин. Потому — что может посоветовать плоскомордый Белобородов? А только то, что советвласть своим пером и печатью все и скрепит, не хуже попа!»

У входа увидел Кудлякова, тот психованно замахал руками и закричал истерично:

— Где тя носит, матрос? Голощекин, Белобородов и прочие отправились на станцию, предыдущую, понял? Поезд с царем туда приползет! Юровский уже на стреме! А комендантом назначили Авдеева! Он уже обживается, с командой злоказовских, понял? — И, заметив, что Ильюхин не понимает, кто такие злоказовские, — объяснил: — Это фабрика такая или завод — черт ее разберет… Так хозяина зовут или звали, уж и не знаю. Его рабочие наняты в охрану!

— Так куда мне?

— В дом гражданина Ипатьева, Николая Николаевича, он же — Дом особого назначения по содержанию, понял? О тебе Авдеев предупрежден, имеешь право на все! Задача: внимательно присмотреться. Двери, окна, забор, доски, посты, митральезы, провода электричества и телефона. Определить слабые места, и план, план, понял? Чтобы он у тебя вызрел в лучшем виде! Присмотрись к семейству. Пообщайся с ними и с их слуготней. Кто знает… А может, кто из этой челяди и родит надобное нам? Мы ведь только по заданию, и, значит, несколько равнодушны. А им — жизнь терять, они где-то на уровне последней кишки не могут не чувствовать. Давай…

— Я так понимаю, что Юровский, Голощекин и прочие, кто заряжен на ихнюю смерть, — не должны догадаться о наших намерениях?

Кудляков расцвел.

— Я в тебе не ошибся! Подметки рвешь? Сделай так, чтобы жизнь и работа в ДОНе шли, как и принято между нами, партейцами, садом-ладом. Мы члены одной партии, и вера у нас общая, значит. «Ве-есь мир насилья мы разроем…» — запел негромко, со слезой, и Ильюхин истово подхватил:

— «… до основанья, а затем — мы наш, мы новый мир построим…»

Они не видели Юровского и Лукоянова, те только что вышли из дверей «Американской» и стояли в ожидании — то ли автомобиля, то ли кого-то из сотрудников. И вдруг Ильюхин услышал, как вещие слова подхватили и начальники, и шофера, и даже извозчики.

— «…кто был ничем — тот станет всем!»

Кто-то верил в эти слова, кто-то их боялся, но все равно произносил, и подумал Ильюхин, что не по-земному чистое и светлое наступает и овладевает душами и сердцами, но вот овладеет ли…

В этом он почему-то засомневался.

А «Интернационал» плыл-разливался по улице, проникая во дворы и окна, поднимаясь над крышами домов и свидетельствуя городским обывателям непреложное равенство всех и вся пред правом на жизнь и счастье, только вот…

Только вот Юровский и Голощекин — они же инородцы? Разве согласится русский человек с тем, что песенка эта уравнивает с исконными и коренными пришлых и случайных? Получится ли?

Ох как сильно недоумевал об этом чекист Ильюхин…

К дому Ипатьева, он же ДОН, шел в приподнятом настроении. Мысли ползли лениво и переплетались причудливо. То припев главной рабочей песни звучал, то вдруг вторгался голос Юровского и что-то проникновенно объяснял о бесчисленных и кровавых романовских преступлениях. Странно, но ужасы эти никак не возбуждали Ильюхина, и он даже удивлялся своему равнодушию. «Ладно, — думал, — вот сейчас мы на них посмотрим, а тогда и решим…» Что он собирался «решать» — спроси его сейчас об этом — да хоть кто — не ответил бы. Так, словечко, и все.

Между тем позади остался Главный проспект, обозначилась в глубине справа колокольня собора, слева же, постепенно приближаясь, возник косогор с деревом, а за ним, просветленно, ДОН. Странное прибавление к пейзажу привлекло внимание: был здесь третьего дня, и ничего — дом как дом. Теперь же вдоль фасада и сбоку возник забор из неструганых досок огромной высоты: он скрывал все окна. Плотники, чем-то перепуганные, торопливо собирали инструмент и исчезали. «Едут», — догадался Ильюхин и ускорил шаг.

Он подошел к особняку в тот момент, когда два открытых автомобиля медленно повернули с проспекта направо и остановились у ворот в заборе. Начала собираться толпа, послышались крики: «А чего их за народные деньги кормить! Прямо и принародно порешить!»

— Граждане, товарищи! — закричал из автомобиля пухловатый с усиками, и Ильюхин узнал Голощекина. — Революция, товарищи, это прежде всего гуманность и еще раз гуманность к поверженному врагу!

— А чего это за мудреное слово? — насмешливо выкрикнула женщина лет тридцати в рабочей одежде. — Не мудри, Шая!

— Точно, Шая! — поддержал с хохотком молодой мастеровой. — Ты с нами по-русски давай, а не на своем тарабарском, или там каком?

— Это он на своем наречии царя спасает! — закричали в толпе. — Ты, Шая, хучь и комиссар, а продался!

Голощекин выскочил из автомобиля, рванул рукоять маузера:

— Чрезвычайка! Чего вы смотрите? Вы чего этой контрреволюционной массе позволяете антисемитизм разводить?!

Чекисты в кожанках двинулись на толпу, та попятилась.

— Р-рра-зой-дисссь… — зычно выкрикнул Голощекин.

««Шая…» — ухмыльнулся Ильюхин. — Хоть засмейся…» Между тем прибывшие уже выходили и, поводя плечами, переминаясь с ноги на ногу, делали какую-то странную гимнастику — после долгой скованности, должно быть. Царь был заметен, и его Ильюхин сразу узнал. Разве что тогда, на «Диане», выглядел он и бодрее, и моложе. Теперь же, уставший, с явными мешками под глазами, в серой солдатской шинели без погон и ремня, он производил даже не жалкое, а, скорее, жалистное впечатление. И царица была мятая, старая, медлительная. Но вот… кто же это, кто? У Ильюхина вдруг замерло сердце и покатилось сначала в пятки, а потом и дальше, на мостовую, под ноги толпе. Высокая, стройная, широкой кости (эта кость в любой одежде проступает невозбранно), с длинной шеей и удивительно красиво посаженной головой с достаточно тщательно сделанной прической, выступающей из-под легкомысленной шляпки (это рассмотрел особенно хорошо!), и светлыми, широко расставленными глазами, плечами, будто у бюста из музея (а что? бывали и в оных) — она была так щемяще хороша, так замучена, так беззащитна, что Ильюхин сразу ощутил спазм и острое желание не то заплакать, не то разрыдаться по-настоящему, а потом броситься к ней со всех ног и сказать: «Ничего не бойся. Потому что я отдам за тебя жизнь — если что. И даже просто так — если велишь».

— Граждане Романовы могут пройти в дом, — донеслось до Ильюхина; он проводил взглядом Николая, Александру и их дочь, потом понаблюдал, как скрываются в воротах слуги с чемоданами и узлами, и решил было уходить пусть осядут, умнутся, а там видно будет, как вдруг некто в защитной гимнастерке, шароварах такого же цвета, с казачьей шашкой на боку помахал рукой и крикнул:

— Эй, товарищ!

Ильюхин ткнул себя пальцем в грудь, как бы спрашивая: меня ли? И тогда незнакомец улыбнулся и кивнул. Подойдя к воротам, Ильюхин разглядел лицо этого странного полувоенного: стрижка короткая, светло-русый, усики тщательно подстрижены и выглядят вполне по-офицерски.

— Ильюхин? А я — Александр Авдеев. Ты, значит, Сергей?

— Так точно. Ну, будем знакомы?

— И не только. — Авдеев повернул голову в сторону парадного, и Ильюхин вдруг заметил, что «Саша» уже далеко не молод. Лет сорока, самое малое…

— Вот что… — Авдеев достал медный портсигар и вытащил папироску, начал нервно мять. — Тут такое дело… Нам с тобою надобно немедленно и приступать…

— При… — повторил Ильюхин, теряясь. — А… к чему?

— Скорее, к кому… — невесело обронил Авдеев. — Я щас выведу двоих. Это князь, генерал-майор свиты Долгоруков. И дядька царевича, матрос царской яхты «Штандарт» Нагорный. Ты стой и жди, а я щас пойду посоветуюсь с Голощекиным, там, может, еще и прибавка выйдет… — И ушел, зачем-то подмигнув Ильюхину левым глазом.

«Быстро тут у них… «Выведу»… — повторил слова Авдеева и сразу ощутил, как ползет по спине вязкая струйка… — Знакомое словечко. Тут надо бы добавить — «в расход» — и все станет на место. Ладно. Назвался кузовом вот и полезай. А если они «щас» — как этот выразился — выведут… ее? Ладно. Тогда — шесть патронов им, седьмой себе. Н-да… Глупо. А ей чей-нибудь первый достанется. Нет. Здесь надобно думать и присматриваться. С кондачка такой аврал не возникает…»

Авдеев вернулся с тремя: один в генеральской форме без погон, два других — в матросской. На лица Ильюхин не смотрел — почему-то страшно стало.

Авдеев между тем приказал узникам сесть на заднее сиденье, Ильюхину на промежуточное, сам сел рядом с шофером. На вопрос генерала: «Куда же нас теперь?» — ответил без запинки: «В Ивановскую тюрьму, это недалеко и для вас ненадолго. Поехали!»

Автомобиль тронулся, выехал на Главный проспект и повернул направо. Вскоре слева обозначился не то парк, не то сад, над деревьями возник шпиль колокольни, и Ильюхин догадался, что приехали на кладбище.

— Вы же говорили, что… в тюрьму? — растерянно спросил генерал.

— Я и говорю… — Авдеев двигался быстро, мелким шагом, Ильюхин обратил внимание, что шашка «Саше» не мешает. — Вот она, слева. Мы просто идем другим путем. — И Авдеев опять подмигнул Ильюхину.

Поднимались в гору.

— Но, позвольте, — снова начал генерал, — тюрьма — вон где, а мы идем мимо, мимо… Климентий Григорьевич, да скажите вы им!

— Где служил, братишка? — улыбнулся Нагорный. — Куда идем-то? Кингстоны открывать? Нет?

Ильюхин промолчал. Глазастый. Матрос матроса сразу видит…

Между тем Авдеев свернул действительно влево, к тюрьме, здесь могилы были старые и давным-давно заросли непроходимыми кустами.

— К бою, товарищ Ильюхин… — Авдеев рванул из кобуры револьвер и, не целясь, выстрелил в Долгорукого. Нагорный стоял недвижимо, второй матрос мелко перекрестился и прошептал отчетливо:

— Седнев я. Делай свое дело, братишка. Куда мы денемся…

Ничего не соображая и подчиняясь вдруг непостижимо возникшему зову и музыке — она этот зов сопровождала и была так знакома, так знакома… вытащил Ильюхин свой офицерский самовзводный и дважды надавил на спусковой крючок. У Нагорного вышибло левый глаз, и ударил тугой фонтан крови, Седнев сложился пополам, не охнув, без стона.

— Умеешь… — вгляделся Авдеев, пряча револьвер. — А то я до конца сомневался: одно — поливать из пулемета безоружную толпу, совсем же другое — глаза в глаза. А, товарищ Ильюхин?

— Не терзайся, Шура… — отозвался Ильюхин. — Нам теперь с тобою пуд дерьма скушать надо, не так ли? Ты готов следовать воле и целям Феликса?

— Не был бы готов — не стоял бы здесь, рядом с тобою! Я понимаю, Сережа: они трое как бы ни в чем и не виноваты, разве что… Э-э, говно! Да ведь если мы не подтвердим в глазах Шаи, Лазаревича и урода Белобородова своей преданности — чем мы поможем Феликсу? Ну и то-то…

Повернул Ильюхина к себе, вгляделся:

— А ты уверен, что Феликсов план — здоровье, а ленинский — гроб?

— Теперь уверен. Прозрел. — Сжал кулак. — В России — 150 миллионов. Так — половине кранты. А эдак — только четверти. Почувствуй разницу, товарищ. А если на полную откровенность — посмотрел я сейчас на эту девушку… — Ильюхин закрутил головой. — Да хоть по какому плану — ее-то за что?

— А там еще три дочки на подходе. И мальчишка, — остро взглянул Авдеев.

— То-то и оно… Чей был приказ, чтобы этих — в расход?

— Мой, — прищурился. — Ради того, чтобы нам доверяли Юровский, Голощекин и прочие…

— А… Свердлов? Он как? Ну — в нашем деле?

— Свердлов без Ленина — ни шагу. А по натуре он — говно. В проруби.

Обратно домчались за три минуты. Авдеев остановился на пороге.

— Зайдешь? Поедим, то-се…

— Не теперь…

— Возьми авто?

— Я человек простой… — И Ильюхин зашагал в сторону «Американской».

Плотские утехи с Татьяной продолжались каждую ночь. Однажды Ильюхин почувствовал, а потом и понял: все. Амба. Еще один раз — и он труп. И тогда решил идти напролом.

После вечернего чаепития, когда Татьяна начала плотоядно стелить постель, спросил тусклым голосом:

— Скажи, любимая… А что тебе велели… Ну, следить за мной, прислушиваться? И докладывать, да? Кому ты докладываешь?

Она заморгала и налилась, будто свекла — та самая, которой все время подводила губы. Давясь проговорила:

— С чего… С чего ты взял?

— Ты время-то не тяни, — прищурился недобро, уже почуяв, что попал в точку — пусть и случайно. — Ты рожай, а то ведь поздно, никого вокруг, а у меня да-авно подозрение…

Всмотрелась, ойкнула, начала часто-часто глотать и сплевывать, потом стиснула виски пальцами с обгрызенными ногтями (это Ильюхин только сейчас заметил и от брезгливости смачно харкнул на пол и растер) и прошипела:

— Ладно. Юровский велел. Все, что во время, когда ты меня харишь, и все, что вообще услышу.

— Письменно?

— Я малограмотная. Он слушает и записывает.

— Ладно. Одевайся и пошли, — натянул бушлат, надел ботинки.

Она побелела и затряслась.

— Он… ты не знаешь… Он на все, на все способен! Он меня убьет! И тебя заодно.

— Не какай прежде времени, подруга…

До «Американской» было рукой подать, но идти туда Ильюхин не собирался.

— Юровский живет на Береговой улице, дом 6. Его теперь в «Американской» нету, он ушел домой в десять вечера и просил, если что, искать его на квартире. — Ильюхин врал уверенно и даже вдохновенно. Спрашивал себя — а что же ты задумал, парень? И отвечал с усмешечкой: а к чему подвели — то и задумал. Но если бы его спросили сейчас — что же на самом деле (в основе его решения) — ответил бы твердо: а как же? Она мне поперек, вот и все.

Видимо, только сейчас объединил постылость утех и опасность слежки. Все слилось в один сосуд и сплелось в один клубок. Но если совсем по-честному — более всего он боялся ее медвежьих объятий.

— Пойдем дворами, быстрее будет…

Она послушно кивнула и зашагала вприпрыжку, словно танцевала какой-то неведомый танец. Ильюхин знал, куда вел. Эти дворы были нежилыми, в окружающих домах располагались склады и конторы. Теперь же, по случаю революции, все опустело. Пропустив Татьяну вперед, он с размаху нанес ей удар в затылок рукояткой нагана. Она рухнула безмолвно. Оглядевшись и поняв, что свидетелей нет, Ильюхин спокойно вернулся домой. Слава богу, теперь можно вздохнуть…

На следующее утро — прежде, чем двинуть в «Американскую», решил переодеться. Наверное, то был подсознательный зов, знакомый каждому убийце: избавиться от всего, что видело и могло свидетельствовать. Или даже просто тяготить. В его случае было именно так…

Напялив мятую матросскую форму (привез с собой, родимую. Думал — как память, ан — нет…), направился на службу. Едва захлопнулась дверь парадного — увидел Юровского. Тот стоял на промежуточной лестничной площадке и был весь в черном: пиджак, рубашка, брюки и сапоги. Поманил пальцем и исчез на левом лестничном марше. У Ильюхина засосало под ложечкой, да ведь куда денешься…

Сдерживая дрожь и постаравшись придать лицу максимально спокойное и независимое выражение, вошел в кабинет и остановился на пороге:

— Звали, Яков Михайлович?

Юровский сидел за своим огромным письменным столом, сложив пальцы в замок и опустив локти на столешницу. Грозное зрелище. Ильюхину стоило большого труда выдержать этот библейский пронизывающий взгляд. Но глаз не отвел.

— Татьяну нашли с проломленной головой, — начал Юровский тихо. Удар — вполне очевидно — нанесен рукояткой нагана. Покажи…

— Чего… показать? — всамделишно сыграл в дурачка Ильюхин.

— Непонятливый… Покажи свой револьвер.

Вынул из кобуры, протянул. Припозднился ты, товарищ Яков… Все вымыто тщательно, с мылом. И рукоятка, и все детали — чтобы не было разницы. И смазан весь заново.

Яков повертел в пальцах так и сяк, нехорошо усмехнулся, встал:

— Следишь за оружием. Молодец.

— Я за оружием, вы — за мной… Но я не обижаюсь. Революция…

Пока Ильюхин убирал наган, Юровский негромко и без эмоций говорил:

— Татьяна — мой личный внутренний агент. Особо ценный, потому что всегда доставала известным способом самые-самые сведения. И я — прежде, нежели поручить тебе ответственнейшее в данной операции дело, роль, — я велел ей обаять тебя и все вызнать. Теперь она мертвая, а я до конца в тебе не уверен. Как быть?

— Вам решать…

— Ладно. А кому она, скажем, помешала?

— Ну… Не знаю… — начал соображать Ильюхин, стараясь как можно естественнее это «соображение» обнаружить. — У нее же знакомств на данной почве — тьма. Не замечали?

— Допустим. А как относился к ней ты? Ты ее любил?

— Скажете… Я ее харил — это она так называла… это. А для любви… Для нее, кроме кровати или стула…

В глазах Юровского мелькнуло ничем не прикрытое изумление.

— Ну, стул — он у нас на флоте первый станок для некоторых, — объяснил с усмешечкой. — Так вот: любовь — глубоко-глубоко. А стул… Он как бы и на поверхности. Согласны?

Юровский сузил глаза.

— А ты далеко не дурак. Ладно. Когда мы вручим тебе — как куриеру первое офицерское письмо, — ты обязан найти способ его передать Романовым, лучше — царю, самым что ни на есть естественным образом. Понял?

— Только возьмите в рассуждение, что я для этого должен предварительно войти в семью, так?

— Жениться, что ли? — ухмыльнулся Юровский и, мгновенно подавив веселье, закончил: — Входи, черт с тобою, ради дела мы пойдем на все и на все согласны.

Когда попрощался и уже стоял на пороге, Юровский спросил:

— Ты тогда о Кудлякове говорил… Что он?

— А ничего. Больше моментов не было. И вообще: может, он выполняет что-то? Помимо вас?

— Я и сам так думаю. Черт с ним. Эти офицеры при нем, опять же… Да ведь пока могут и пригодиться, что скажешь?

«Не дурак. Хотя и фотограф всего-навсего. Ну, там еще и фельдшер. А мыслит… А делает… Охранному отделению не приснится…»

— Я, Яков Михайлович, если что — проинформироваю. Я не без понятия, если изволили уже заметить.

— Изволил. Ступай.

В ДОН вошел беспрепятственно. Авдеев в кабинете сидел за письменным столом, под оленьей мордой с рогами и хлебал щи. Заметив Ильюхина, похвастался:

— Это ихний повар Харитонов изготовил… Объесться влоть до дриста, вот что я тебе скажу! Хочешь?

— Мне надо бы как-то к царишке… Придумай чего не то?

— А чё… В лучшем виде. У них там, естественно, наружный провод идет — как и везде. Он старый. Я им скажу, что ты электрик, прислан для обследования в рассуждении безопасности. Пожар, то-се… Пойдет?

Ушел, вернулся, кивнул: «Давай…» Пройдя анфиладой, Ильюхин оказался в столовой, постучал в двери княжон.

— Покой нам только снится… — донесся грустный голос. — Войдите.

— Я не к вам… — Постучал в двери Николая и Александры, не дожидаясь приглашения, вошел: — Электромонтер, проверить проводку.

— Проверяйте… — Царь даже не посмотрел в его сторону.

Ильюхин начал перебирать провода на стене, бормотал что-то невразумительное, изредка бросая взгляды на Николая, Александру — им и в самом деле все равно. Подумаешь, электромонтер… Они не привыкли обращать внимание на обслугу. Когда подошел к противоположной стене, увидел портрет мальчика в солдатской форме. Догадался: Алексей, бывший наследник престола. Ну, не мальчик уже — парень, скорее, лет четырнадцати. Улыбается чему-то. Ладно. Вот приедешь, миленок, сюда и погаснет твоя улыбка.

— Я закончил. Дозвольте задать вопрос?

Александра отвернулась, подчеркнуто выражая презрение.

Ильюхин выжидательно молчал, видимо, это понравилось. Николай спросил:

— О чем?

— Вы были у нас на «Диане», в одна тысяча двенадцатом. Я вас хорошо запомнил…

— И твое лицо, матрос, мне запомнилось… — Едва заметная улыбка промелькнула на губах. — Ты из БЧ-2, комендор, так? И стоял в своем расчете. Я не ошибся?

Ильюхин дар речи потерял. Вот это да… Конечно, и на флоте ходили легенды о невероятной памятливости царя на лица, но чтобы вот так… Простого матроса… О-бал-деть.

— Так точно! — гаркнул, едва не вляпавшись в привычное когда-то «ваше императорское величество». Но — удержался. И вдруг понесло: — Здесь, в городе, несколько офицеров, они учатся в академии Генерального штаба. Я по их поручению.

Лицо Николая не выразило ровным счетом ничего, но Ильюхин все же уловил самый неподдельный интерес.

— Вы не сомневайтесь, я вам плохого не желаю. В ДОНе я вполне официально, как бы по должности. Я служу в местной Чека. Не пугайтесь, не все забывчивы и не все продались комиссарам. Сейчас разговор преждевременный, но, может, вспомните: был в те, лучшие времена, один полковник, и ему полагался следующий чин, а вы на его всеподданнейшем прошении наложили свое слово: нет. Вы его почерк вспомните?

Царь пожевал губами:

— Возможно. И что же?

— Этот полковник, если изволите еще помнить, по-прежнему преподаватель академии. А она здесь, в Екатеринбурге. Я принесу от него письмо.

Подошла Александра и положила руку на плечо мужа:

— Никки, он ведь должен тебя ненавидеть, этот полковник… Разве нет? Разве мы можем положиться на такого полковника?

«А ты, матушка, зришь в корень… — подумал Ильюхин с невольным уважением. — Как бы не сорвалось…»

— Тогда, друг мой. Тогда… А теперь времена иные… — Подошел вплотную к Ильюхину: — Ты не обманываешь, братец?

И плохо стало Ильюхину. «Ведь обманываю, обманываю», — неслось в голове, которая к тому еще и невыносимо вдруг зачесалась. Он ведь беззащитный, такого всякий может растоптать, вот ведь дерьмо-говнище…

— Нет, ваше величество… — сказал негромко, брызнули слезы, и Николай вдруг обнял и прижал к себе:

— Спасибо. Храни тебя Господь…

Сердце бухало, как главный калибр, с неба лилась неслыханная прежде музыка. Мог ли мечтать или представить такое даже во сне… Обнял, не побрезговал простым человеком. А? Но ведь с другой стороны — они, Романовы эти, — такие закаленные во всяких-разных уловках и обманах? Им бы своего достичь, а цена человеческой жизни при этом… Тьфу. И все же, все же… Что было — то случилось и этого теперь вовек не позабыть. С этим и умереть — если что…

Вечерело, прохожие редели на глазах; в городе баловались лихие люди, и испуганные обыватели засветло расползались по домам. Неясная фигура возникла сбоку, короткая фраза хлестнула по нервам: «Через час — на Ивановском, у попа…»

Стараясь унять вдруг рассыпавшуюся мелко дрожь, побрел пешком. В голове было пусто, думать ни о чем не хотелось, но таинственный призыв сделал свое дело: постепенно сосредоточился. «Видать, у них там что-то стряслось, не иначе».

В храм вошел точно в назначенное время. Пусто было — никого из клира, служащих, даже бабок старых с ведрами и тряпками не видно. Смело прошел в алтарь, забыв, как и в прошлый раз, снять бескозырку. Вгляделся: из темноты запрестолья вышел Кудляков.

— Не удивляйся, события нарастают и приближаются, я обязан соблюдать щепетильную осторожность. Беречь и тебя, и себя, представь. Первое: в двадцатых числах мая здесь окажутся все Романовы. И тогда, если понимаешь правильно, у нас останется времени с кошкину пипиську. Ты видел пиписьки котов? Непонятно, как они ухитряются таким мизером заделать кошке с десяток наследников… Так вот тебе лозунг наступающего момента: они приехали, а мы готовы. И потому к их приезду я должен себе понимать: как, каким числом верных людей, в какое время и каким способом мы их заберем. Думай. Теперь вот что… — вытащил из-за пазухи скомканный лист. — Читай, это после раскодировки. Подлинная телеграмма сообщала… одному тут московскому бывшему жителю — кто у него в последнее время, значит, помер, где и как похоронен и куда отошло выморочное имущество.

— А… посмотреть можно?

— Держи… — пожал плечами. — Только на фиг тебе? Ты же ни бельмеса!..

В телеграмме (подлинной, со штампами и печатями, грязными росчерками) стояло: «Уважаемый Афанасий Яковлевич с прискорбием уведомляем вас померли Рита и Вася а также матушка Сесилия Валериановна после долгого смертного кашля оный признали желудочным недостатком недостаточностью лекарства втуне так что волею божию…»

Поднял глаза.

— Это для отвода, что ли?

— Фома неверующий, читай, что надо, и не психуй.

На втором листке все было понятно. «Племянник посла Мирбаха, завербованный наш агент, уведомил, что правительство кайзера согласно на обмен: император, наследник, императрица — это главное, она немецкая принцесса, а также княжны немецкой крови…»

Посмотрел на Кудлякова.

— Они же… русские? И царь? Только она одна немка, нет?

Кудляков усмехнулся и покровительственно похлопал по плечу:

— Мы — члены интернационала, нам нация — по х… Но они все — немцы чистейшей воды. В жилах царя нет ни капли русской крови. Да разве в этом дело?

— А чего мы тогда Войкова и этого… Шаю?.. несем по палубе голыми?

— Ты читай… — помрачнел Кудляков. — Читай. А то неровен час…

«… могут быть приняты в обмен на устранение экономических параграфов так называемого «Брестского мира». Вы должны спешить, потому что в Германии вызревает подобное российскому шайсе…»

— Это по-ихнему дерьмо, — объяснил Кудляков. — Теперь о не менее главном: Бухарин и Дзержинский поддержат выступление левых эсеров в Москве, оно готовится полным ходом. Сигнал — ликвидация Мирбаха ответтоварищем из Чека. Если это пройдет — мы станем хозяевами положения. Если же нет…

— Нас всех перевешают на реях… — убито пошутил Ильюхин.

— А если нет… — Кудляков замолчал и коснулся рукой напрестольного креста. — Вот, видит бог, есть у Феликса один человек, и в случае чего Ленин и трех часов не проживет… — И заметив, как поменялся в лице собеседник, выдавил кривую усмешку: — А ты как думал? Политика — это грязная игра, в игре же, как сказал поэт, — приличий нет. Все. Разошлись.

Улицы были темны, Ильюхин все время спотыкался, хотя, кажется, и ни в одном глазу, и скользкая мыслишка сверлила мозги, будто жук-точильщик: «А ты не заигрался ли, матросик… Мать твою так».

Утром, стараясь не привлекать внимание охраны ДОНа (впрочем, чего грешить? — ребята считали ворон и обсуждали скользкую перспективу пайка), осмотрел забор сада снаружи и изнутри. Впечатление сложилось весьма определенное, и решение пришло мгновенно: Авдееву ближайшей ночью надобно будет чем-нибудь караул отвлечь, и тогда, может быть, удастся выпилить кусок этого чертова забора. Но как? А так, чтобы секция осталась на своем месте и ни малейших подозрений при осмотре, пусть и поверхностном, не вызвала. Что для этого нужно? Две хорошо разведенных и тщательно заточенных пилы, машинное масло — чтобы пилы во время работы не шумели и четыре человека: сменяя друг друга, они все распилят быстро, аккуратно — Юровский носа не подточит. Кто будет пилить — это яснее ясного: он, Ильюхин, Кудляков и господа офицеры — Баскаков и Острожский. Так, все ясно, можно уходить, но вдруг Ильюхин непостижимым образом задумался о неисповедимых путях революции и войны. В самом деле: Баскаков и Острожский — лютые враги. А вот поди ж ты, сотрудничают, как родные. Или мы с Кудляковым и Авдеевым… Мы ведь революционеры, а пытаемся спасти злейших врагов революции. Как же так? И вдруг почувствовал недоумение и даже разочарование. Что же, людьми, получается, движут не убеждения или там преданность идеалам, а чистой воды интерес, сиюминутная выгода? Ну, положим, она, эта выгода, не такая уж и сиюминутная. Спасти сотни тысяч людей от голодной смерти — дело благородное. Но ведь привык, давно уже привык полагать, что цена за конечный результат будет заплачена страшная. Не все доживут.

Ах ты господи… Не все. А кто доживет? Они нас, пошедших на удобрение, вспомнят? Песни сложат? А х… в этих песнях, когда последышам мясо на вертеле, а предыдущим — мать-сыра земля?

В полном расстройстве вернулся в ДОН и бездумно зашагал по длинным коридорам и невзрачным комнатам полуподвального этажа. Здесь обретались какие-то странные люди в потрепанной военной форме нерусского образца и с очевидно иностранными физиономиями. Надо же… Это, видать, те самые, из Первого коммунистического Камышевского полка. Венгры или кто они там?

Негромкий разговор донесся из-за стены. Хотел войти и поздороваться, как вдруг осознал: говорят не по-русски. Но знакомо, знакомо звучит музыка, ведь прежде уже слышал ее? Ну да это же чистейшей воды еврейская речь — не раз они картавили на тагильском базаре по воскресеньям, когда привозили тканый товар и какую-то странную еду; но покупатели всегда находились…

Переступив порог, увидел Юровского и мадьяра в потертом мундире. Был венгерский коммунист невысок, плотен, если не сказать — грузен больше меры. Лоб низкий, волосы темные, усы под угреватым толстым носом. Увидев Сергея, Юровский замолчал и улыбнулся.

— Познакомься, товарищ Ильюхин. Это — товарищ Имре. Несколько преданных товарищей живут здесь и будут нам оказывать помощь, если что не заладится.

— А как называется иностранный язык, на котором вы теперь разговаривали? — спросил с некоторой опаской. Как бы не слишком мужской вопрос, скорее, бабский. Но — не удержался, любопытно стало.

— Это идиш, — улыбнулся Юровский. — Одни говорят, что идиш — это испорченный вконец немецкий, другие — что это вполне самостоятельный язык. Евреи всего мира говорят на этом языке. А знаешь почему? Потому, что настоящий наш язык, иврит, утрачен навсегда, к сожалению. Он считается древним исчезнувшим языком, как, к примеру, латынь. Все понял?

— Он по-русски не понимает? — спросил я осторожно.

— Нет. А что?

— Тогда позвольте вам, товарищ Юровский, по-товарищески высказать. Я лично к евреям… То есть — к вам и другим, само собой… — запутался, но взял себя в руки, — отношусь с пониманием. Но ведь вы знаете: не все так, как я. Мне вот говорили, что один, еще подпольный, коммунист обратился к товарищу Ленину с письмом: мол, революцию сделали, а вы… Как бы снова везде. Что не есть справедливо, потому что основные массы были русские. Но я не к тому… — замахал руками, заметив, как наливается Юровский. — А к тому, что вот… ну, кокнут царя? И что скажут? Опять — они. То есть — вы?

— Здесь ты прав… — помрачнел Юровский. — Это может вызвать нежелательные эксцессы. А что делать? Если товарищ Ленин считает, что наши товарищи — наиболее надежны?

«Он правильно считает…» — подумал недобро, но вслух сказал именно то, что от него ждали:

— Если мы поем «Интернационал» — я так считаю, то мы должны и на деле уважать любое племя?

— Да, — кивнул. — Ступай проверь — что, где, как. Мне уже докладывают, что люди товарища Авдеева приворовывают царских вещей. Все у меня.

Ильюхин поднялся на первый этаж. В прихожей скучал часовой с винтовкой, поздоровались, парень попросил закурить, Ильюхин угостил.

— Чего они там? Спят? Едят? — спросил как бы с насмешкой, хотя на самом деле ничего, кроме сочувствия, к ним теперь не испытывал.

— А черт их… — затянулся часовой. — Не слыхать…

— Ладно, пойду, проверю…

В гостиной, в глубине, увидел статного человека лет пятидесяти, с военной выправкой, но в цивильном, с бородкой и усами, в пенсне. Он читал какую-то книгу у окна и, заметив Ильюхина, сказал виновато:

— Изволите ли видеть — темно. Забор застит свет. Читать невозможно. А при свете электрическом я плохо вижу, — улыбнулся застенчиво.

— Что за книга? — поинтересовался Ильюхин.

Бородастенький показал обложку, и Ильюхин с трудом прочитал: «Фе-но-ме-но-ло-гия духа. Ге-гель».

— И… чего это? — спросил с глупой улыбкой, уже понимая, что задавать подобные вопросы — чистый и внятный позор.

— Меня зовут Евгений Сергеевич, — бывший военный наклонил голову. — Я врач их величеств. А вы кто?

— Из охраны, — буркнул. — Так про что… это?

— Это о сознании человеческом. Автор пытается найти истину, так как вопрос этот очень запутан. Так как же вас зовут?

— Сергей я… — Не находил, что бы еще ввернуть, язык словно присох. «Их величеств…» поди ж ты… А не боитесь?

— Вы, я вижу, хороший человек…

«Откуда это видно… — подумал нервно. — На лбу не написано».

— Это на лице читается, — объяснил Евгений Сергеевич. — Мне, голубчик, нужен ваш совет…

Евгений Сергеевич вошел в столовую и повернул направо.

— Вот, изволите ли видеть — печь… — Евгений Сергеевич остановился в следующей комнате. — Теперь, если вам не трудно — протяните руку в пространство между печью и стеной…

Ильюхин послушно исполнил и сразу почувствовал холодноватую округлую сталь. Знакомые очертания — разжал пальцы. То была ручная граната с деревянной ручкой. Однако… Юровский, Голощекин и Войков слов даром не бросают. А если бы этот доктор промолчал?

— Осторожно, она боевая. Вероятно, кто-то забыл?

Кто тут мог забыть… Ипатьев? Чушь. Знал бы ты… И как вам всем повезло…

— Евгений Сергеевич… Я сейчас уйду. А вы — минут через десять прямиком к коменданту Авдееву, так, мол, и так… Вы поняли?

Вгляделся.

— Понял, конечно же, — я все понял, — на «все» нажал, вероятно, для того, чтобы Ильюхин не сомневался. — Скажите… Если можно, конечно: а… если бы охрана нашла? А не… я?

— Вы человек военный и понимаете, какое теперь время… — угрюмо обронил Ильюхин. — Всех подряд — та-та-та-та… Все ясно?

— Вы хотите помочь нам?

Ильюхин обомлел.

— Я не уполномочен говорить. Если есть вопросы — спросите у… него, ясно?

Евгений Сергеевич кивнул:

— Если бы все читали в свое время и изучали феноменологию духа и другие умные книги — мы бы не дожили до февраля и октября, понимаете? В том смысле, что этих славных месяцев просто бы не случилось в русском календаре…

Ильюхин молча наклонил голову и ушел. Надобно спешить. Часики тикают в обратную сторону, вот в чем дело…

В «Американской» застал Юровского за столом. Тот был мрачен, к тому же и небрит, в комнате стоял странный запах — не то одеколона, не то давно немытого тела. По тяжелому взгляду из-под густо нависающих бровей понял: уже все знает.

— Что скажешь, товарищ?

Ни по имени, ни по фамилии не назвал. Вероятно, это означало крайнюю степень неудовольствия и раздражения.

— Случилось что? — выкатил глаза Ильюхин. — Мне Авдеев — ни слова. Еще пятнадцать минут назад — тишь да гладь. В чем дело, товарищ Юровский?

Теперь взгляд из-под бровей сделался растерянно-изумленным. Видимо, такой матерой наглости от салаги Юровский не ожидал.

— Боткин нашел за печью гранату. Я эту гранату самолично туда засунул. Помнишь Войкова? Да мы ведь обсуждали, помнишь? Как это могло произойти? Зачем лейб-медику «их величеств»… — ухмыльнулся ненавистно, — зачем ему обследовать кошкины углы? Твое мнение?

— Ну… Они на стреме, это ясно. Как бы заранее настроены на любую пакость с нашей стороны. Вот и все объяснение.

— Не знаю, не знаю… — Юровский встал, начал нервно мерить комнату тяжелыми шагами. — А… не Авдеев? Или кто из охраны? Ты притри к носу: они раз в жизни увидали пока еще живого царишку! Тут и у подпольщика — если он, скажем, слабак — чердак сдует! Нет?

— Не думаю. Это случайность, — не отводя взгляда, сказал Ильюхин. Придумаем чего не то. Вы не шибко обижайтесь.

— Ладно. Скоро прибывают следующие кровопийцы. К этому времени Авдеева надобно изгнать. Он нюня, сироп с соплями, но, к сожалению, у него есть в Совете сторонники… Вот, к примеру, наш беспощадный Шая, он же Филипп, убежден, что Авдеев этот — ну просто незаменим! Ладно. Ступай… Постой! Ты его помощника Мошкина видел? Воровская рожа, нет?

— В том смысле, что украдет чего не то?

— Зришь в корень. Другого пути я не вижу. Давай, бекицер…

Слова Ильюхин не понял, но догадался: это что-нибудь вроде «торопись».

В соседнем бревенчатом доме в один этаж хозяйственники ЧК завели столовую для сотрудников и обслуги. Хлопотала там полуслепая бабешка Таисья в почтенном пятидесятилетнем возрасте. Готовила неплохо, особенно любимый ильюхинский борщ с окороком. В комнатенке жались друг к дружке три стола на расхлябанных ножках, скатерти меняли здесь раз в десять дней, по-армейски, как нательное; обедающих не было, только у окна торопливо доедал что-то Кудляков. Заметив Ильюхина, сказал: «В полночь, там же» — и, утерев мокрый рот рукавом гимнастерки, удалился. Жест был подчеркнуто нелепый, вызывающий, Кудлякову не свойственный. Ильюхин уже давно догадывался, что товарищ Кудляков вряд ли носит такую псиную фамилию на самом деле, а нарочитыми своими манерами, неизбывно хамскими, похабными, словно подчеркивает свое невсамделишное происхождение. Никакой он не рабочий. И не крестьянин. Только вот кто? На самом деле?

Борщ доедал не в радость, стало вдруг тревожно, тоскливо как-то, но причин этой тоски не понимал, не улавливал и оттого скис совсем. Когда вышел из столовки, уже совсем стемнело, глянул на часы и удивленно подумал, что по весне здесь темнеет и рассветает обманчиво. Времени был одиннадцатый час.

На кладбище решил идти пешком, неторопливо. Заодно и поразмышлять. О чем? Томила одна мыслишка и ощущение невнятное. Девичье лицо на заднем сиденье автомобиля, и оно же в саду, среди зелени (хотя какая зелень в апреле?), и в столовой, у камина. Третьего дня зашел в ДОН, там все скучали, Авдеев раскладывал пасьянс из затертых до дыр карт, разговаривать ни о чем не хотелось. Тихо вошел в гостиную и вдруг услышал низкий, глуховатый мужской голос и слова: «Умер, бедняга, в больнице военной, долго, родимый, страдал…» Заглянул осторожно в столовую, в камине пылал огонь, у стола сидел царь, он откинулся в кресле, глаза у него были закрыты, он… пел. Красиво пел, хорошо, пробирало до печенки. Напротив, спиной к Ильюхину, замерла великая княжна Мария, напряженная, страдающая лица он не видел, но сразу же придумал себе такой ее образ. А какой другой мог возникнуть при такой песне и в таком месте?

И тут она медленно-медленно оглянулась и посмотрела бездонно серо-голубыми глазами и улыбнулась едва заметно, и от этого ее взгляда и неземной улыбки ухнуло сердчишко матроса в пол, и пробило его, и ушло глубоко-глубоко в землю…

Он вдруг понял: это навсегда. Это только раз в жизни. Но это неосуществимо, да и не надо. Потому что это — истина. И он теперь свободен.

Невнятный шум осторожных шагов вывел из сна. Оглянулся. Темная фигура метнулась к стене дома напротив. Позвал:

— Эй! Выходи, товарищ. А то стрелять стану. — И лениво вытащил наган. Фигура перешла улицу и остановилась под тусклым фонарем. Ильюхин узнал бородавчатого. — Давненько не видались. Тебе чего?

Бородавчатый приосанился, подтянулся.

— Вот что, товарищ Ильюхин. Ты мне, если догадываешься, поручен товарищем Юровским. Мне теперь приказано всех вывести на чистую воду и поговорить с тобою откровенно. Слушай сюда…

«Пристрелить гада, что ли… — лениво ползло в голове. — А с другой стороны? Юровский чего-то там замыслил. Выигрывает тот, кто не суетится».

— Выкладывай, товарищ… Как тебя?

— Без надобности. На Ивановском кладбище, в церкви регулярно проходят сборища. Ты — вхож. Дай возможность поприсутствовать, и тогда… Ну, я как бы оправдаю тебя в глазах товарища Юровского. Пойдет? А то ведь сам знаешь… — И улыбнулся беззубо. Только сейчас обратил внимание Ильюхин, что зубов у бородавчатого, во всяком случае — спереди, нет.

— Бородавки где нажил, увечный?

— У кого бородавки, у кого шанкр. Мягкой или жесткой. Согласен?

— Идем…

Шли молча, Ильюхин насвистывал мотивчик песенки, некогда услышанной в Петрограде: «Раскинулось море широко…» Бородавчатый прошипел:

— Заткнись. Откуда я знаю, что это не знак твоим?

В церковь вошли рядом, как братья, в алтарь — тоже. Все были в сборе, воцарилось удивленное молчание.

— Вот, товарищ с бородавками, — начал Ильюхин, — говорит, что имеет поручение товарища Юровского: вызнать — кто мы здесь и для чего.

Кудляков подошел вплотную.

— Откуда Юровский узнал?

— От попа, откуда же еще? — рассмеялся сумасшедшим смехом бородавчатый. Было такое впечатление, что он объелся белены и вообще — не в себе.

Кудляков мотнул головой, через мгновение Острожский и Баскаков втащили в алтарь священника. Он испуганно озирался и трясся мелко.

— Что знает Юровский?

— Что… собираетесь здесь… — Священник начал икать.

— А по сути?

— Вы же шепчетесь, а из-за дверей не слышно, — развел трясущиеся руки батюшка.

— Острожский, проверьте, что вокруг.

Кудляков прошелся вдоль престола.

— Ты кто? На самом деле?

— Такое же, как и ты. Догадайся — что? — Бородавчатый рассмеялся.

У Ильюхина побежали по спине мурашки.

Вернулся Острожский.

— Нищие костры жгут, наверное, еду готовят.

— Ладно… Принимаем решение. Чего хотят они — мы знаем… — повел головой в сторону священника и бородавчатого. — Мы не можем допустить, чтобы дело, ради которого мы действуем, сорвалось по безумию этих людей. Или по их трусости.

— Только… Только не здесь… — тихо сказал Баскаков. — Это алтарь. Это святое для каждого русского, поймите…

Кудляков улыбнулся.

— Господь умер на Голгофе. Она есть алтарь Его жертвы ради ближних и дальних, ради всех. А этот алтарь примет жертву во имя спасения миллионов. Авдеев, твой ход.

— Только не я… — Авдеев отступил в угол.

— Вы, товарищи? — Улыбка Кудлякова была страшной, нечеловеческой.

Офицеры переглянулись.

— Бог простит… — Острожский выстрелил бородавчатому в лицо. И сразу же глухо ударил второй выстрел. Батюшка рухнул на престол и медленно сполз на каменный пол.

— Помогите перенести убиенных. Я покажу… — Кудляков направился к выходу.

Тела перенесли туда, где две недели назад убили Долгорукова и матросов.

— Что же ты… — спросил Ильюхин, вглядываясь в белое лицо Авдеева. Тогда — героем, а теперь — мокрой курицей?

— Не… не знаю, — Авдеев схватился за голову. — Я… я все, все представить мог! Но чтобы так… В храме… в алтаре… Нет!

— В алтаре… — передразнил Ильюхин. — У революции свои, новые алтари, товарищ! Копай хотя бы…

Авдеев копал истово. Когда показалась рука, Ильюхин увидел на пальце обручальное золотое кольцо и приказал:

— Хватит. Кладем.

Закопали быстро. Но прежде Кудляков снял с пальца Долгорукова кольцо, повертел, зачем-то понюхал и спросил:

— Никто не хочет? Ну и ладно. — И швырнул в сторону тюремной стены. Сказал: — Теперь, Ильюхин, вся надежда на тебя. Войди в полное и несомненное доверие к Романовым. Любой ценой. Хоть с царицей переспи, понял? Я считаю, что письма от полковника следует тебе ненавязчиво разоблачить, но осторожно! Юровский — каин! Он все сечет, как мясорубка! Ошибешься — убьет. И нас потянешь. Торопись! Вот-вот прибудут последние Романовы. И события примут неуправляемый характер. Чехи, сибирцы, то-се… Мы не имеем права на ошибку и на неуспех! Помощь любая! Деньги, золото, камешки — без ограничений. Вперед!

Знакомые слова, знакомая задача…

Расходились по одному. Домой Ильюхин вернулся на рассвете, голова гудела, как пустой котел раздачи на камбузе. Грохнулся в койку не раздеваясь. Спал — не спал, только все время лез Юровский, старался сдернуть брюки и совершить содомский грех. Проснулся разбитый, в полном ничтожестве, почти в отчаянии. «Он ведь, каин, еще под нас подведет… думал убито. — Как угадать? Он опытный, сука…»

Теперь заснул мертвым сном и проснулся от безумного стука в дверь. То был посыльный из ЧК. Пока все совершалось по плану Юровского. В гостиной ДОНа стоял письменный стол, за ним работал доктор Боткин. Полчаса назад, при досмотре помещений, в ящике письменного стола обнаружили пачку револьверных патронов. Посему Юровский предполагает всех незамедлительно расстрелять, для чего требует сотрудника Ильюхина в Дом Особого Назначения…

Бежал сломя голову, бежал так, как никогда не бегал. В гостиную влетел, теряя дыхание. Юровский стоял у стола прямой и гордый, как древний бог, Боткин замер у окна, царь с царицей прислонились к стене, Мария Николаевна молилась у иконы в углу.

— Вот, — сказал Юровский и швырнул пачку с патронами на стол. — Я требую, граждане, чтобы вы во всем сознались. В противном случае я буду принужден вас всех расстрелять. Немедленно.

Царица вскрикнула и спрятала лицо на груди мужа. Мария замолчала на мгновение, но тут же продолжила — громче, увереннее:

— …не убоишься ужасов в ночи, стрелы, летящей днем, язвы, ходящей во мраке, заразы, опустошающей в полдень…

— Прошу за-амолчать! — заорал Юровский, но Мария продолжала:

— …не приключится тебе зло, и язва не приблизится к жилищу твоему!

— Откуда это? — тихо спросил Ильюхин.

— Какая разница… — махнул Юровский указательным пальцем. Прекрасный шанс, вот что я вам скажу!

— А Москва? Проверка? Господин Боткин, кто вам дал эти патроны?

— Здесь были две монахини… — растерянно отвечал врач. — Они убирали… убирали в присутствии охраны. А потом… а потом…

— Граждане Романовы могут уйти… — сжав губы, произнес Юровский.

Они уходили, не оглядываясь, и только Мария, оторвавшись от иконы, бросила из-под длинных ресниц долгий-долгий взгляд…

Или показалось Ильюхину?

— Ты, матросик, рискнул подставить мне ножку? — улыбнулся Юровский.

Лучше бы он не улыбался. Мразь ненавистная.

— Я вас спас… — угрюмо пробурчал. — И, главное: а что вы, дорогой та-ащ, придумаете, когда приедут остальные? По-умному надо, тонко надо, или я не прав?

— Черт с тобою… — Юровский снова провел пальцем по воздуху. Тонко-не-тонко… Че-пу-ха-с! У революции есть только целесообразность, вникни раз и навсегда!

И покинул гостиную, словно Наполеон поле боя — большой палец правой руки за бортом френча, левая отмахивает, как во время парадного марша.

Ильюхин вошел в столовую, в камине еще тлели угли, из-за дверей доносился негромкий голос великой княжны:

— В каждом стихотворении есть главные, решительно главные строки… Вот, например: «Все дышавшее ложью Отшатнулось, дрожа. Предо мной — к бездорожью Золотая межа».

…Возвращался в свою сиротскую квартиру и как безумный повторял услышанное. Едва дождавшись утра, примчался в «Американскую». Повезло: Кудляков спускался по лестнице. Схватил за руку, прочитал стихи, спросил шепотом:

— Что это, Кудляков?

Тот переменился в лице, сник и одними губами:

— «Непостижного света Задрожали струи. Верю в солнце Завета, Вижу очи твои…» — Повлек за собою, на улицу, уже усаживаясь в авто, добавил грустно: — Если запомнил — прочитай. Там…

Где «там»? Не объяснил и исчез. Голова шла кругом, вдруг услышал, как с треском распахнулась дверь, вывалился Юровский:

— Они уже здесь. Поехали.

И снова автомобили и пролетки у дома Ипатьева. Множество людей с узлами и чемоданами. Гуськом, под присмотром караульных, входят в калитку. Странная мысль: вот бы сейчас пойти и посмотреть, как дочери обнимают отца и мать, сестру… А этот мальчик в солдатской одежде, как будто с фотографии сошел… Алексей. Юровский произносит безразличным голосом:

— Сопляк… Собирался царствовать над нами. Щенок… А ведь неизлечимо болен. Гемофилия у него. Кровь не свертывается. Он этой кровью и изойдет…

Страшно. Признайся, матрос: очень страшно. У тебя нет сына. Пока нет. Но если бы его…

И судорога поперек лица. Юровский заметил. Глазаст.

— Что это ты?

— Борщом с гнилой свеклой накормили… — И без улыбки: — Мне бы теперь уйти. А то… обделаюсь.

— Сейчас поедем. Видишь, лет шестидесяти, в сером костюме с жилетом, голова седая, борода и усы? Это бывший генерал. Илья Татищев. Лишний. Теперь видишь двух баб? Пожилая, в черном, в широкой шляпе, старая? Это училка ихняя, Шнейдер. Рядом — помоложе, похожа на женщину нашего племени, это графиня, представь себе — Гендрикова. Обе лишние. Так вот: распорядись сейчас, чтобы этих сучек отправили в Пермь и там аккуратненько кончили. Аккуратненько… Способ пусть найдут сами. А Татищева этого мы сейчас увезем с собой… Топай, матрос.

Ильюхин побежал и, давясь, передал распоряжение юркому инородцу с маузером в деревянной кобуре через плечо. Тот откозырял:

— Щас. В самом лучшем виде. Генерала сам возьмешь?

— Сам. Не суетись, болезный…

Подошел к Татищеву:

— Видите, авто ожидает? Идемте…

— Куда? — заволновался, начал хватать какие-то баулы и чемоданы, они падали.

— Не извольте беспокоиться. Вещи доставим следом, в лучшем виде.

— Так куда же мы?

— В лучшую городскую гостиницу.

Врал и удивлялся истеричным своим выдумкам. Гостиницу? Что ж, можно и так сказать…

А Юровский баб этих не взял и поручил другим та-аваристчам только лишь по трусости своей. Слабо ему женщину застрелить. Боится железный чекист. Трус, и все!

Утешая себя этими пассажами, подошел к автомобилю. Татищев уже суетливо усаживался на заднее сиденье, стараясь поаккуратнее уложить пожитки.

— Этого совсем не нужно, гражданин… — Юровский навис над задним сиденьем и мгновенно все выкинул. — Вы не опасайтесь. Все подберут и внесут в дом. А мы с вами только зарегистрируемся.

— Но этот господин сказал, что в гостиницу! Как же так? — заволновался Татищев. — И вещи, мол, доставят…

— Не вижу противоречия…

Через пять минут остановились около тюрьмы и боковой калиткой прошли на кладбище.

— Это… Это и есть… гостиница? — Татищев все понял.

Юровский огляделся, неторопливо вытащил браунинг.

— Она самая, ваше превосходительство…

И выстрелил два раза.

Татищев рухнул и застонал, Юровский добил его, спрятал браунинг в задний карман брюк.

— Оружие революционеров! — сказал с гордостью. — Ты тут распорядись, чтобы закопали, а у меня еще дела…

Чтобы ты подох… И чтобы дети твои подохли. Все до одного! Сдерживая дрожь и ярость, направился к церкви. Увидел старика, тот подметал перед папертью.

— Пошел к стене тюремной! — приказал звенящим шепотом. — Там труп. Закопать без следа! И если только пикнешь-вякнешь — рядом зарою.

Заряжать главный калибр тяжело и хлопотно.

И революция дело хлопотное.

А быть чекистом — что ж… Для этого надо родиться с Лениным в груди и с наганом в кобуре.

Поутру вспомнил о монахинях. Они передали патроны. Сами по себе они этого не могли. Значит…

Значит, идет обслуживание главной задумки Юровского. И значит, кто-то из этих неотхаренных вовремя сук — на связи у Якова Михайловича. Это надобно немедленно проверить. И этот канал воздействия на семью — пресечь. «Накося, выкуси, железный Яков… Что понятно — то поправимо. Ты у меня фигу сглотнешь и не подавишься. И не заметишь. Ты, может, и от природы своей умелец, да ведь и мы… ты — ради мира у ног. И я — ради. Верю в солнце Завета. Вижу очи твои! Поборемся.

Но как выйти на этих черных помощниц? Как установить факт? Как пресечь — только незаметно, невнятно, чтобы не поняли, не догадались… Кулак не подмога. Наган — тоже. А если что не так… Амба.

Нужен Кудляков. А ведь странность: сколько работаем, а не удосужился узнать — где искать мил-друга, если что…

Он ведь оперативник. А у оперативника должно быть место, которое служит местом встреч. С теми, кто доносит. Жандармы, помнится, называли: «секретная агентура». Осведомительная и всякая-разная. А как узнать — где эта самая «явочная»?

Кто о ней, кроме Кудлякова, знает?

Председатель, вот кто! Лукоянов Федор Николаевич. Еще одна ошибка: надобно было представиться начальничку, как и положено культурному чекисту. Это Юровский сбил. И Татьяна. И Войков…

В «Американскую» помчался бегом. Поднялся в правое крыло на второй этаж, постучал. Голос послышался юношеский: «Да-да?»

Вошел. У окна молодой человек лет двадцати семи, бритый, в офицерской, тщательно отглаженной форме без погон, высокий, излишне худощавый. Лукоянов.

— Я — Ильюхин. От Дзержинского, из Москвы.

— Вы у нас две недели, а представляетесь только теперь? Ладно, какая нужда?

Объяснил. Лукоянов задумался:

— Явочная квартира — секрет особой важности. Вам Кудляков разрешил, если что? И вообще — откуда я знаю, зачем вам?

Еще раз объяснил.

— Срочное, говорите…

— Мне вам все до дырки выложить? — взъярился. — Вы знаете, от кого я и зачем.

Лукоянов молча написал что-то на листке, протянул.

— Это через две улицы, совсем рядом. Запомнили? Давайте…

Чиркнул зажигалкой, листок вспыхнул и исчез.

До указанного дома оставалось шагов сто, когда увидел, как из дверей выскользнула статная женщина в темном пальто и удалилась быстрым, но каким-то очень странным, мелким, что ли, шагом. Еще через мгновение появился Кудляков. Был он в рясе, с наперсным крестом, клобук держал в руке и, оглядевшись, уверенно надел.

— А ты артист… — ехидно заметил Ильюхин, хлопая «попа» по плечу.

— Ты? — не удивился Кудляков. — Что за нужда?

И тут словно молния ударила: баба эта… Мелкий шаг… Даже ж…й не вертела, как все они вертят.

— Игуменья? Из Спасо-Ефимьевского?

Торжество переполняло. Вот удача… И вообще: ай да я!

— Она… — Кудляков внимательно посмотрел. — А-а… Патроны, да? И что ты подумал?

Ильюхин растерялся.

— Как… что? Ты в уме? А что я должен был подумать? Что ты, в лучших жандармских традициях, говоришь одно, а делаешь — другое.

— В жандармских… — повторил усмешливо. — Держись за землю. Ты прав.

Ильюхину показалось, что теряет дар речи, а земля под ногами исполняет чечетку — палубное «Яблочко».

— Ты… ох…л? — глотал воздух и казалось, что не идет он в легкие.

— Сопляк… — с едва заметной улыбкой произнес Кудляков. — Тебе и вам всем еще только предстоит научиться азам нашего искусства. Ты знаешь, что такое «операция прикрытия»?

— А чего, чего прикрывать-то?! — злился Ильюхин. — Срам, что ли? Так мы не в бане! Ты телись, парень, а то ведь я нетерпеливый…

— Да просто все… — устало вздохнул. — Юровскому и им всем надобно и царя, и его семью, и его людей скомпрометировать, понял?

— Ском… чего? Осрамить? — вот ведь — дворяне! Экое слово неслыханное…

— Как бы… — улыбнулся Кудляков. — Если Юровский на что-нибудь «выйдет» — наткнется и на игуменью. А она работает «втемную». То есть искренне. И Юровский утрет нос…

— Так это ты подсказал Боткину, где граната?

— Неважно — кто. Важен результат.

— А… а жандармы?

— Я, милый, и есть жандарм. Ротмистр Отдельного корпуса, служащий Особого отдела Департамента полиции. Ты тут как-то по поводу интересов рассуждал…

И это знает, гад… А ведь это все было во сне. В мыслях. Вот ведь дельфин…

— Так вот: наши интересы в этой истории совпадают полностью. И хотя ты лично — чекист, а я — офицер Департамента…

— Нет больше твоего «департамента»! — завопил яростно. — Нет!

Кивнул согласно. Нет. Улыбнулся.

— А это важно? Ну? Будем трудиться? Или… сдашь меня?

Как же… Тебя «сдашь»… А то ты позволишь… Вон — рука в кармане, напряглась, там, поди, такой же браунинг, как и у Якова.

Кудляков (или как его там звали на самом деле) отрицательно покачал головой.

— Карман — обман, а револьвер — вот он… — И медленно-медленно почесал шею под затылком, а потом молниеносно выдернул из-за воротника маленький, черненький. Вороненое дуло уставилось Ильюхину прямо в глаз.

Понял: стрелять не станет. Глаза выдали. Когда до выстрела полсекунды — глаза другие. Мертвеют они на мгновение…

— Понял, я все понял! — покачал головой. — Смотрю на тебя и лишний раз удивляюсь: вы ведь такая сила… А мы вас — тю-тю?

— Против лома — другой лом. У нас были знания, умение, числа только не было.

— А Суворов сказал — не числом, а умением?

— Это на войне. У бунта толпы, жестокого и беспощадного, иные законы, товарищ Ильюхин… Работай с государем, с семьей. Не теряй времени.

— А… может, ты — порекомендуешь меня? — И, уловив в глазах холодный блеск, замахал руками: — Корабельная шутка, товарищ Кудляков. Ладно, последний вопрос: как на вашем языке птичьем называется все, что Юровский учиняет с… царем?

Кивнул, улыбнулся.

— Любознательность уместная… Так вот: офицеры и письма от их «организации» — это легенда, вымысел. Организация легендирована. Ведь на самом деле ее нет. Но Романовы должны поверить, и ты их предупредил. Государя, так? Ну, вот… Ты его, значит, инспирировал оной мыслью, идеей, задачей. По-русски — внушил.

— А… Как называется — ну, мое знакомство, что ли? С… государем?

— Называется «внедрение секретного агента». Точнее, в твоем случае, Юровский тебя «подставил» семье. Впрочем, это одно и то же. Потому что «подстава» — это один из методов «внедрения»; все понял, товарищ? Тогда запомни: у меня документы Кудлякова. Но я не Кудляков.

Брызнула первая, такая долгожданная зелень. Вспомнился дом на Гальянке, и Лысая гора вдалеке, и тополь у ворот — он с каждым годом набирал и набирал… Когда в двенадцатом призвали на флот, тополь поднялся так высоко, что приходилось задирать голову, чтобы увидеть верхушку. Шесть лет прошло, от родных ни слуху ни духу. А ведь осталась мать, сестра… Наверное, живы. Съездить бы, всего ничего — сто восемьдесят верст, да ведь не отпустит товарищ Юровский. А лайка Ярила, наверное, уже того… Когда уезжал, ему, бедолаге, было тринадцать. Для пса это предел…

С Вознесенской колокольни доносился унылый звон. Вот ведь церковь наша, умереть не встать! Ни одной веселой ноты. От рождения до смерти сплошные похороны. Ну ладно — Спаситель умер за нас. Для чего? Чтобы мы жили, и жили с избытком — сам читал в Евангелии. Улыбались, смеялись, ели-пили и рожали детей. А как в храм войдешь — повеситься, и только. Такое уныние, право…

С этими нелепыми мыслями подошел к забору. Уже хотел было позвонить, как вдруг калитка распахнулась, и выскочил бледный Юровский:

— Ты? Десять минут назад Николашка высунулся в форточку, и внешний часовой засветил ему из винтовки. Идиоты, мгла кромешная в мозгах!

— Мы же… хотим их… кокнуть? — изумился. — В чем же ваша печаль?

— Ладно, умник… — ощерился Юровский. — А то не понимаешь: задача всех одномоментно, понял? Если мы начнем по одному, по два… Товарищ Ленин этого не поймет. Никто не поймет. Усвой: мы их казним так, что весь мир содрогнется! Отчего, спросишь? От зверства нашего? Ничуть! Мы все сделаем так, что мир этот сраный будет еще сто лет гадать на кофейной гуще, что и как именно мы с ними сделали. И мочиться под себя от неведения, недоумения и ужаса! А наши лучшие писатели, газетчики, ораторы будут все время подливать, подливать — доходит? Один про то, другой — прямо противоположное, третий — на этих обоих обильным дерьмом. Мир никогда не узнает правды! Никогда! И в этом величие партии рабочего класса! — Похоже было, что Яков Михайлович оппился спирта или скипидара — глаза вылезли из орбит, голос охрип, ступни ног притоптывают, руки ходят ходуном. Ильюхину стало не по себе…

— Мне что велите?

Юровский словно выходил из предутреннего кошмара.

— Я тут наговорил… Забудь. Это государственная тайна, так что нишкни. Я тебе… Да хоть всех дочек — по очереди! Хоть с царем — содомским грехом! Хоть что, понял? Тебе партия приказывает идти на все и жертвовать собою, лишь бы замысел партии, наш замысел — прошел. Любой ценой!

— Есть… — Приложил ладонь к бескозырке. Ладно. Ты — погибай. А меня — уволь. И мы еще сыграем в игру. Только не по твоим правилам.

По лестнице за стеклом поднялся на второй этаж. Из-за дверей кухни доносились веселые голоса, внезапно они замолкли, и стройное пение возникло как во сне, когда рассказанная на ночь сказка вдруг становилась явью…

Осторожно приоткрыл дверь. Четыре девушки с распущенными волосами пели что-то незнакомое, печальное, рвущее душу. Две подавали выстиранное белье, две развешивали. Они были так похожи, так похожи в своих одинаковых юбках и кофтах, что в нарастающем недоумении никак не мог понять: а где же… Она?

Они заметили его и замолчали, застыв изваяниями. Только Мария — вот она, вот! — улыбнулась:

— Вы? Я рада… А мы постирали белье и развешиваем. Для просушки. Оля, Таня, Настя, вы ведь помните этого господина? Он охраняет нас.

— Стережет… — непримиримо уронила Татьяна.

— Я слышал из-за дверей ваш голос… — признался Ильюхин. — Вы читали стихи. «Верю… в солнце Завета… — проговорил, и показалось, что свет померк, — вижу… очи… твои…»

Она смутилась, бросила быстрый взгляд на сестер:

— Это из Александра Блока. Мне случайно попался его сборник, такие удивительные стихи… Вот, послушайте: «У меня в померкшей келье — Два меча. У меня над ложем — знаки Черных дней. И струит мое веселье Два луча. То горят и дремлют маки Золотых очей…»

Анастасия, маленькая и толстенькая, сморщила нос.

— Глупость какая-то… То ли дело: «Ласточки пропали, а вчера порой…»

— Послушай, Швибз, это из гимназического курса… И не «порой», а «зарей», — насмешливо проговорила та, которую Мария назвала «Таня». Высокая, лет двадцати, неприступная и высокомерная, это чувствовалось. — Я не люблю стихов. В них одна только лень ума и глупость. Разве что стихи в прозе: «Как пуст и вял и ничтожен почти всякий прожитый день! как мало следов оставляет он за собою…»2 Разве не так?

Ольга невесело улыбнулась:

— Мы наскучили нашему гостю… Как вас зовут?

— Матрос… То есть… Сергей. Вы извините. Я просто услыхал и запомнил. Это так… Не могу объяснить. Это из другого мира.

— И… эти самые очи вам, конечно, нравятся больше, чем, скажем, пресловутые… ласточки? — насмешливо улыбнулась Татьяна.

Пожал плечами. Что им сказать… Насмешничают… А ведь не хочется уходить. Не хочется.

— Понимаете… Ласточки эти… Это — увиденное. Из жизни. А солнце Завета… Это из самого сердца, разве не так?

Они снова переглянулись, Ильюхин понял… что его слова прозучали неожиданно, возникла даже некоторая растерянность. И вдруг Мария ободряюще улыбнулась…

— Извините… — Ильюхин попятился и взялся за ручку двери. — Если вам что понадобится — вы без стеснения… Обращайтесь, значит. Я здесь часто бываю. Препятствий не будет.

— А… комендант? — удивилась Татьяна. — Он строг до невозможности.

— Это ничего… — сказал с усмешечкой. — Комендант ничего не заметит.

— И письмо можно отправить? — спросила Ольга.

— Нет, к сожалению… На почте изымут. Но если придумаете адрес и прочее, то можно. Ваш адресат интересен, если письмо отправляете вы. А если не вы… — улыбнулся. — Революция не разорится и не падет.

А про себя подумал: от этого — нет. Она падет от другого. Она просто сожрет себя. Без остаточка…

Восстание чехословацкого корпуса стало реальностью, один за другим уходили под власть полубелых социалистов красные доселе города и деревни. В Сибири формировались повстанческие отряды, возникала новая армия — на руинах старой. В середине июня Юровский получил шифровку из Москвы и вызвал Ильюхина. Сказал, наливаясь синюшно:

— Тебя касается в первую очередь…

Подпись Ленина. Слова страшные: «Возникает впечатление, что вы так ничего и не поняли. Дело не в кучке отбросов, ранее именовавшихся «династией». Дело в возможном прицеле врагов и недругов советской власти. На политическом поле России много всего. Но Романовы олицетворяют трехсотлетнее благоденствие российских подданных — мы можем не играть словами и понятиями, это так. И это самые широкие слои населения уже начинают понимать. Что это означает? Пусть сегодня Николай никому не нужен. А завтра? Мы можем поручиться, что завтра он не станет знаменем контрреволюции и все отребье — от юга России до ее севера не хлынет под эти подмоченные, но — знамена? Посему предписываю вам незамедлительно изыскать способ и метод ликвидации Романовых, а также всех причастных. Революции не надобны свидетели! Главное: центральная власть должна остаться абсолютно непричастной».

Поднял глаза.

— А вы ожидали поздравлений с успехом?

— Не дерзи. И так тошно. Твои предложения?

— Переписка… Смешно. Если сработает — вперед!

— А нет?

— Есть одна идейка… Реквизируйте и просмотрите их драгоценности. Там должны быть особо ценные, понимаете? Мы обвиним их в краже из государственных хранилищ, этого достаточно для пули в лоб всем.

— Но это их личные, личные, ты что, не понял?

Нахмурился.

— Ни у кого из нас нет ничего личного. У них — тем более. А Владимиру Ильичу что ответите? Ну, и то-то…

Юровский сжал голову ладонями.

— А фотографии передать во все газеты всего мира?.. Мы еще послужим под твоим началом, Ильюхин… И откуда это в тебе…

— От нашей партии, товарищ…

Юровский ошеломленно вскинул голову, всмотрелся. Это было похоже на издевку. Но — нет… Глаза сияют неземным пламенем, губы сжаты, ноздри дышат, как паровоз. Н-да… — поднес спичку, шифровка вспыхнула и рассыпалась в прах.

Кудляков расхохотался, но как-то странно:

— Он… поверил?

— А то…

Помолчал. Вздохнул.

— Но ты понимаешь, что предложил беспроигрышный вариант?

— Не дрейфь, подруга… Мы их до этого варианта семь раз спасем.

— Ну… Твоими молитвами. А знаешь, Ильюхин? Тебе бы лет десять-двенадцать тому к нам, в Охранное — тебе бы цены не было. Кто знает… Может, ты бы один придумал такое, что и Ленин, и Троцкий, и эсеры эти… Все бы передохли, как мухи, а?

— А чего же не позвали?

Кудляков только руками развел.

Войков сделался совсем тощим и стал похож на жердь с нелепо напяленным на нее костюмом. Встретились случайно. Ильюхин приходил в Кафедральный собор — на встречу с Баскаковым и Острожским. Во время службы проще было передать задание и деньги от «Кудлякова». Священник размахивал кадилом, с детства знакомые слова все равно воспринимались панихидой по покойнику. Не любил Ильюхин православные храмы. Чудилось ему что-то ненастоящее, неискреннее во всем обиходе, в людях, в словах. Однажды признался матери, та начала мелко креститься, прижала голову сына к груди: «Что ты, что ты, Сереженька, это великий грех, великий!» — «А как батюшка по ночам к Нюрке шастает?» Нюрка была легкая женщина через дом. «Ну… — растерялась мать. Это в нем человеческое, дурное взыгрывает. А когда он служит — он с Господом говорит. И мы вместе с ним». — «А как же евонная попадья, Евдокия, матушка? Она, поди, рада несказанно!» Дала затрещину, расплакалась: «Ты в кого такой растешь? В Антихриста? Им и станешь, если не уймешься!» Давно это было… Уж и бедной мамы поди нет на свете, и отец затерялся на просторах Сибири — как уехал на заработки, так и пропал.

Вслушивался, напрягался, батюшка уже заканчивал: «Осанна в вышних, на земли мир, в человецех благоволение…» Вышел из храма первым, забыв повернуться к иконе и перекрестить лоб, наказание последовало мгновенно. Расхристанная женщина в рваном платке сильно пихнула в спину и прошипела: «Прихвостень жидовский!» Н-да, где найдешь, где потеряешь… Добр верующий человек и любит врагов своих по заповедям.

Да ведь не все враги? Ну — Войков, Голощекин, тот же Юровский? Эти да! А другие? Их тысячи, и они маются, как и все остальные. Почему же они враги?

Но исстари привык видеть в каждом черноволосом с выпуклыми глазами чужака, способного предать, отнять, пересечь дорогу в самый острый момент. Так уж сложилось. А что делать?

С этими мыслями вышел к Гостиному двору (решил дать «кругаля», чтобы осмотреться и избавиться от «наружки», если что). Здесь и увидел Войкова. Тот наблюдал, как на потрепанный «фиат» грузят какие-то коробки, ящики и свертки.

— А-а, та-ащ Ильчухин, собственной персоной! Давно не виделись, Силантий Викентьевич?

— Я — Сергей Иванович, — уронил хмуро. Эта дурацкая манера не то шутить, не то общаться привела в ярость еще в прошлый раз.

— Да Адонаи с ним совсем, тащ мой дорогой. Я вот к чему: сегодня ввучеру моя дает отходную…

— Помирает, что ли? — решил пошутить и Ильюхин.

— Не умеете, не получается у вас! — почему-то обрадовался Войков. Учитесь у меня, таращищщ Кучухин. Посидим, потанцуем, там есть одна… М-м-м… — поцеловал сжатые кончики пальцев. — Умрете из-под нее, на ней и сбоку, ручаюсь. Она вас приметила и вся из себя. Страдает, значит. В восемь вечера. Ждем.

Подумал: а что? Уклоняться от такого — слабость проявлять. Их замыслы открываются незаметно и в самых разных местах и обстоятельствах. Пойду.

Не заметил, как о недавно еще самых родных и близких вдруг стал говорить «они», «их», «у них». Отделил себя.

— Ладно. А… Адонаи… Это что?

— Это кто, товарищ. Так евреи называют своего бога. А что?

— Любопытно.

— Вы еще от своего Христа не избавились, а уже заинтересовались Адонаи. Вы склонны к мистицизму, товарищ. В чем урок? А в том, что все эти иеговы, адонаи, махметы и аллахи, а также и христы-кресты — чушь собачья! Запомните и не подавайтесь! Товар Ульянов все это пре-зи-ра-ет! И мы должны.

Рассказал Кудлякову. Тот поморщился:

— У нас в Охране евреев полагали источником всех бед. Не знаю… Я не склонен так думать. К примеру: самые лучшие, самые талантливые наши агенты были евреи. С одной стороны, большинство этого народа сеяло революцию и участвовало в ней. И участвует. Страшно участвует, сам знаешь. С другой… Был, скажем, один такой, член союза офицеров этой национальности. При Временном правительстве многие евреи стали офицерами. Так вот: большевики его арестовали, посадили в Таганскую тюрьму, а он захватил автомобиль во дворе тюрьмы, расстрелял охрану и бежал. Так-то вот… Помнишь, Христос сказал: «По делам их узнаете их…»

Вечером Ильюхин погладил брюки и форменку, почистил ботинки и отправился на бал.

Нынче манер был другой, заметил сразу. Супруга стояла у входа, величественно подняв красиво посаженную голову, в руке у нее была винтовка со штыком, приходящие отдавали честь и насаживали на штык мятые николаевские купюры.

— Проходите, товарищ… Проходите… А почему вы рвете о штык советскую ассигнацию?

— У меня нет другой… — затрепетал совслуж, наверное — из Совета, но «часовая» была неумолима.

— Это акция по дестабилизации советской денежной системы! Взять его!

И то ли взаправду, серьезно, то ли в шутку, в поддержку театрального действа, два чекиста в кожанках уволокли бедолагу в дом напротив.

Подошел, поздоровался, пожал плечами.

— У меня денег вообще нет. Никаких.

Она отдала честь:

— Вас приказано безденежно. Проходите, товарищ Папухин.

«И черт бы вас всех взял…» — миновал тамбур, и сразу же наткнулся на хозяина. Тот расцвел, как роза.

— Трищ Почепухин! Аллюр полкреста! Атас, Атос и всяко-разно! Я счастлив. У нас вечер революционного сопровождения! Прошу!

Оркестр играл «Марсельезу», несколько пар пытались танцевать, но не получалось, немыслимый ритм сбивал с толку.

— А вы, вы сможете? — Войков заморгал.

— А вы? — выдавил улыбку. Жердяк хренов. Петрушка чертова…

— А ну-ка… — Войков подхватил под талию, облапил, поволок, раскачиваясь, словно маятник каких-то немыслимых часов, и вдруг ощутил Ильюхин, что… получается. Вихляющий, ломкий, спотыкающийся танец самым необыкновенным образом укладывался в гимн революционной Франции.

— Вот, — назидательно поднял палец, отпуская Ильюхина. — Из чего мы делаем вывод о том, что все полы… пола?.. полы имеют реальную возможность к сожительству! Но вас, товарищ, я не совращаю, нет. Слишком ответственна ваша задача… А вот и ваша фифочка, какова?

От стены отделилось некое существо в красном платке и пестрой ситцевой кофточке, огненно-рыжие взлохмаченные волосы жестко закостенели в изначально приданной им форме, губы ярче флага, брови цвета сажи — она была образцовой девкой революции, только с панели.

— Чего тебе? — ощерился. — У товарища Пуйкова живот пучит?

— Иди за мной, идиот с «Авроры»…

Вихляя довольно пухлым задом, начала подниматься по лестнице вверх, вверх — знакомый путь…

— К диванчику, что ли? — осклабился Ильюхин. — Я свой… не на помойке нашел, чтоб ты себе имела.

— Во-о, дурак… — Она покачала головой. — Если ты не разыгрываешь спектакль — то я не понимаю, что в тебе нашли… наши люди…

— Ваши? — обомлел и даже отступил в угол знакомой ниши.

— Наши-ваши, садись, глупец безмозглый…

— Не дерзи, а то…

— Медицина, олух! — Ухватила за причиндалы, да так крепко, что взвыл, отпустила, поморщилась. — Я права. Есть за что подержаться. А это, согласно Гиппократу, означает: здесь — много, — показала, — там — пусто, — постучала Ильюхину по голове. — Но это только преамбула…

— Пре… Чего?

— Вступление, умник. Я от Феликса.

— Ну?

— Он просил передать, что…

— Ну? — сделал нарочито глупое лицо. Рожу. Она взбеленилась:

— Не играй, артист… Третья стража.

— Ну?

— Что «ну»?

— Это вы от ВЦИКа, товарка.

— Пароль общий для всей операции.

— Я пошел…

Схватила за руку, вывернула, стало так больно, что вполне всамделишно застонал.

— Феликс и это предусмотрел. Так вот: он велел сказать тебе, недоверчивому, напомнить велел… Ты взял со стола, из пачки листов, один. И подал Феликсу. На этом листочке Феликс нарисовал схему ВЧК.

Вот это да… И крыть нечем.

— Какое задание? И зачем этот маскарад?

— Слушай сюда! Войков — он как многие. Ни туда, ни сюда. Жуир, прожигатель жизни. Здесь Юровский ничего искать не станет. А задание… Вот, послушай. Есть мнение найти похожих на Романовых, на всю семью — он, она, четыре сестры, мальчик. Людей одурманить. Расстрелять и закопать. Настоящих — вывести из дома и вывезти из города. Если надо — до поры спрятать.

— Поговорим… — План показался диким, несбыточным. — Ты лучше скажи, под каким соусом ты заявилась в этот дом?

— Да просто все… Неделю назад представилась купеческой дочкой Варфоломеевой, из Златоуста. Подарила «на революцию» его жене золотой сервиз — вилки, ложки, ножи и прочее на двадцать четыре персоны. Сказала, что «следю» за тобой давно, желаю в объятья. Она и устроила.

— Это все… ради нашей… встречи?

— Любимый, хочу! Прямо сейчас! — завопила дурным голосом и, повалив Ильюхина на диван, начала покрывать его лицо безумными поцелуями.

— Какая страсть, какая страсть… — проворковал Войков с предпоследней ступеньки. — Зной, восторг и маргазм, или как там?

— Спасибо тебе, тариванищ! — проорал Ильюхин. — Не забуду по… гроб и мать родную — тоже!

— Продолжайте, товарищи! — Войков ушел, видимо ничего не заподозрив.

Она поднялась, отдуваясь.

— А ты на баб падкий… — сказала равнодушно. — Чувствуется и ощущается. У вас все мгновенно затвердело, ситуайен Ильюхин. Завтра утром я ожидаю тебя у театра. Оберегайся. Ты должен прийти без хвоста.

Переспрашивать не стал, догадался: «хвост» — люди Юровского.

Ах, как не хотелось вставать… Разводить полудохлый примус, кипятить чай, доедать вчерашнюю горбушку с затвердевшей рыбиной неизвестного происхождения. «Вот, — думал, — нехорошо вышло. Пробил голову хозяйке и некому теперь разогреть, подать, убрать и купить. Что мы, мущины, без женщин? Пусто дело, как ни крути. И срамной вопрос… Удобно было. Неудобно стало. А удобство — оно превыше всего!» Но поднялся, умылся, взглянул на часы — до театра топать минут пятнадцать, так что пора. Отправился не евши, не пивши, в самом дурном расположении духа. Где теперь заправиться? Негде. И пропади все пропадом…

Пришел вовремя, она уже ждала. Узнал по стреляющим глазам, пронзительным и бездонным. А вот одежда была совсем иная. Перед ним стояла не то учительница из реального, не то курсистка. Препятственная дамочка, жаль, что призыв Войкова отведать сладенького был только выдумкой…

— Ступай за мной… — Открыла дверь служебного входа, начала подниматься по лестнице. Послушно двигался следом, понял: лишние разговоры ее раздражают. Наконец вошли в какую-то залу. Здесь у огромного, во всю стену, зеркала дергали ногами девицы в коротеньких юбочках, Ильюхину они показались совсем голыми.

— Сейчас… — осторожно приоткрыла двери, заглянула и поманила пальцем: — Смотри…

На длинном диване сидели: купец в старинной одежде, его жена в сарафане, четверо дочерей в старинных платьях и сыночек лет четырнадцати в солдатской одежде. Все они позировали художнику. Тот суетился у мольберта видимо, рисовал семейный портрет.

— Есть картина художника Рябушкина: «Семья купца». Не видел? — Ильюхин не успел даже рта раскрыть, как она уже оглядывала его с головы до ног сквозь прищуренный глаз и гадко улыбалась. — Хотя что это я? Ты вообще хоть одну картину в жизни видел?

Ильюхин рассвирепел: шалава, дешевка чертова.

— В одна тысяча пятнадцатом был я в Петрограде, в увольнительной. Оказался на набережной, у Зимнего. Дай, думаю, зайду…

— Ты мне макароны не развешивай… И встретил тебя сам государь и повел, повел, а ты…

— Не государь. Не знаю кто. Но пустили. Всех в этот день пускали. И я смотрел и смотрел… — Вгляделся в лицо «шалавы». — А я еще вчера заподозрил, что ты на одно лицо с этой… как ее? Дева Мария, только у итальянцев?

— Мадонна? — спросила, каменея.

— Вот! Мадонна Литта! На одно лицо. Только у тебя обиход поганый и похабный. Вчера. Сегодня уже получше…

— Одарил, матросик. Ладно. Вглядись…

Он почувствовал, что пол уходит из-под ног. Купец и царь — на одно лицо. Приодеть — так и вовсе. Жена… Помоложе царевой, конечно, но ведь всякие там пудры, то-се… Девочки… Не слишком, но сходство есть. А вот байстрюк… Он самый-самый…

— Есть контакт. И что?

— Мне подсказал Федя. Ну — Лукоянов. Он тут всех знает…

— Значит, он понял — для чего это все нужно?

— Он наш человек. Понял-не понял… Он в обморок от ужаса упал. Невинные люди, все же… Но, матрос, — ре-во-лю-ция! Раз. Спасение миллионов — два. Сам Ленин посоветовал: пусть-де погибнут еще тысячи, но страна будет спасена! Так-то вот… Да и потом: тебе, что ли, стрелять? На это другие есть…

Спросил: придумали или — как? Ответила: придумали. Понял: пока ничего не скажет. И правильно, наверное. Чтобы голова не болела… Но рассуждения о безвинных, столь необходимых большевизму жертвах — не убедили. И раньше сомневался. А теперь и вовсе взяло за душу. Как? Жил человек, был, страдал, существовал как мог — и нате вам. Пожалуйте бриться. Справедливо это? Никак! Но с другой стороны — кто был ничем и так далее? На всех все равно не хватит. Но ведь Ленин и другие всегда говорили о чуждых рабочему классу помещиках, капиталистах и богатеях. А эти — кто? Жаль, не спросил… Наверняка невелики шишки, раз согласились за сиротские совзнаки позировать этому маляру…

Здесь он задал себе прямой вопрос: а готов ли ты и впредь стрелять, стрелять, стрелять? А может, это в тебе червоточина или попросту червь от буржуазов завелся? Эдакий глист в душе, который, подобно искушающему дьяволу, шепчет, шепчет… Ленин ведь щастия хочет. Миллионам. Может, и в самом деле смерть этих — пусть несчастных, да-да, к чему лукавить, — есть славная жертва на алтарь всеобщей и отдельной радости?

А на душе было мутно и тяжко, тревожно было, и тревога эта все нарастала и нарастала.

Юровский ходил по кабинету-номеру, засунув по-ленински большие пальцы под мышки.

— Я чего тебе вызвал, Ильюхин… Сейчас ты войдешь в соседний чулан, вон его дверь. И будешь сквозь щель слушать мой и товарища Федора Лукоянова разговор с доктором Деревенко. Ты спросишь меня: а кто это такой? И я тебе отвечу: врач семьи Романовых еще с петроградских времен. А зачем он нам понадобился? Вот, слушай, впитывай, тебе пригодится…

Ушел в чулан, через мгновение в кабинете появился высокий, полный человек в цивильном, борода у него была рыжая, клинышком, усы тоже рыжие, роста он был высокого и носил пенсне. Следом вошел Лукоянов. Несколько мгновений Юровский молча, с весьма значительным видом вглядывался в лицо посетителя, потом сказал:

— Не угодно ли вам сесть?

Деревенко послушно и даже излишне торопливо подвинул стул и, поелозив задом, обосновался на краешке.

— У вас здесь, в Екатеринбурге, кажется, жена и… сын?

— Так точно. Ребенок. И… она. Да-с. А… что?

— У нас мало времени… И я буду краток. Скажу не обинуясь: у властей большие к вам претензии.

— Претензии? Но… отчего же? Я послушен, исполнителен, я не делал ничего против… рабочего класса! Ничего!

— А теперь вам надлежит сделать нечто в пользу рабочего класса, товарищ…

— Вы… назвали меня… товарищем? О, это так… так…

— Это — так. Вы вхожи в семью Николая на правах врача и давнего знакомого.

— Да-да, они… Они знают меня, как почетного лейб-медика.

— Вот! — Юровский поднял указательный палец к потолку. — Мы будем давать вам… письма. На французском языке. Вы знаете французский язык?

— Как все интеллигентные люди. Несколько… Читаю со словарем, перевожу с Божьей помощью… А… А… О чем? Там, в письмах?

— Этого вам лучше не знать. Жена, ребенок… Вы меня поняли?

— Так точно. Но… при чем здесь… они?

— При том, что если вы хоть единожды прочтете текст письма и посмеете обсуждать… Ну хоть бы и с Николаем — жену и сына мы расстреляем. За контрреволюцию. Это понятно?

Ильюхин видел, как наливается мертвой бледностью лицо Деревенко. Лукоянов стоял рядом с Юровским. Молча.

— Вы все поняли?

— Я… Я понял. Я… я все сделаю. Но… вы гарантируете безопасность моей семьи?

— До тех пор, пока вы исполняете наши поручения.

— Как я должен объяснить госуда… Николаю Втор… То есть бывшему ему, что это за письма и откуда они у меня?

— Разумный вопрос… Вы скажете, что к вам на улице подошел офицер из академии Генерального штаба и вручил это письмо. Вы были удивлены, но офицер назвал вас по имени-отчеству и вы поняли, что это не провокация. Можете добавить, что помните этого офицера по Петербургу. Скажете, что он у вас лечился. Фамилию назовете любую.

— Но… царь знает всех офицеров!

— Скажете, что это был Борис Соловьев, зять Распутина.

Деревенко вышел, пятясь и кланяясь, словно китайский болванчик. Лукоянов следом, все так же молча.

— Ну! — обозначил Юровский приглашение войти.

— Вы же говорили, что письма буду отдавать я? — удивился и расстроился Ильюхин.

— Мы посоветовались и решили разделить процесс. Он будет отдавать. Ты будешь нагнетать и убеждать. Нам нужно, чтобы этот выродок согласился бежать! Ты понял? Тогда их расстрел будет абсолютно оправдан даже в глазах кайзера Вильгельма!

Взял себя в руки, успокоился. Произнес с усмешечкой:

— Изощренный план… Поздравляю. Или — как говорила моя покойная Танечка — проздравляю.

Юровский метнул из-под бровей подозрительный взгляд:

— Что это ты? Как понимать?

Рассмеялся:

— Уж простите за подробность, товарищ Юровский, но когда Татьяна бывала мною сильно довольна — она говорила: проздравляю!

— Ладно. Свободен.

Спускался по лестнице, и в голове стучало в такт каблукам: они знают, чего хотят. И знают, как достичь. Что противопоставить их напору? Задумку товарища Дзержинского? А отдаст ли железный Феликс контрибуционные деньги голодным и сирым? Про него ведь рассказывали шепотком, по углам, что когда он на партийные деньги скрывался в Швейцарии, в Женеве, то совсем не скучал, а прохлаждался со своею женой и кушал, что хотел, и жил очень даже красиво… Такие привычки не способствуют жалостности к голодающим. И это значит, что…

От мелькнувшей мысли стало жарко и струйки пота потекли по лбу.

Это значит, что спасать надобно… очи ее. Ибо так велит солнце Завета. И спасая ее — спасай и всех остальных, товарищ, только от души, от души, а не по заданию нашей партии.

Он обнаружил очень странный и внятный изъян в замысле Юровского. Все было настолько очевидно, что вспотела спина. Что, Юровский забыл? Ведь письма должен писать полковник из академии? И почерк этого полковника Николай знает. А теперь — зять Гришки Распутина? Тут что-то не так. Тут не сходятся концы с концами. Ну, с Деревенко — ладно. Все же врач — против него, Ильюхина, — свой человек. И не просто знакомый, а друг дома. Это как бы и верно. Но вот зять, Борис Соловьев…

Может, лучше незамедлительно предупредить Николая, раскрыть карты, вместе придумать контрмеры?

Нет… Кто такой Ильюхин для царя? Бывший матрос бывшего Российского флота. То есть ничто. Взбрендит императору — и он еще, чего доброго, «посоветуется» с Юровским — о таком-де излишне заботливом матросике с «Дианы». И тогда — пуля. Нет. Надобно помалкивать и двигать свой собственный замысел — ну, немножечко, конечно, и Феликсов, будем справедливы. Только так возможно избежать губительных ошибок.

Поутру застал в ДОНе нервную суету. Авдеев стоял с потерянным лицом и о чем-то докладывал Юровскому. Здесь же горделиво смотрели в потолок Голощекин, Белобородов и Войков. Что-то произошло, догадаться не трудно. Юровский заметил, поманил пальцем:

— Пожалуйте сюда, товарищ…

Подошел, Белобородов скорчил рожу.

— У нас тут, оказывается, крадут!

Войков театрально поднял руки.

— Представляешь, братишка Почепахин, наш бывший друг Авдеев и его робяты овеществляют собою пережитки капитализьма, ты можешь это себе представить? Я — нет!

И только Голощекин стоял молча.

— Мы отстраняем товарища Авдеева и его людей, — сухо проговорил Белобородов. — Уралсовет постановляет: отныне комендантом Дома особого назначения назначается… Некрасиво сказал… Станет… Нет. Он же не сам по себе — станет. Он как бы от нас? Товарищи, как сказать?

— Становится по приказу революции! — снова вскинул руки Войков.

— Ну вот! — обрадовался Белобородов. — Яков Михайлович! Ты отныне становишься. Ты как?

— Я привык выполнять. Раз вы — по-стано-вили — я и становлюсь.

— Юровский! — обрадовался Войков. — Ты, оказывается, прекрасно владеешь русского… русским? Да — языком! Какая находка, какое открытие… Кабы не война — прямиком в Москву, в Центр, в науку!

— Что делать мне? — Ильюхину надоело слушать ерничание советских.

Юровский сел за стол под рогами.

— Приказываю: проверить каждый провод, доску, стол и диван. На предмет подготовки побега или чего еще. На все про все даю три дня. Спрошу сурово…

Чего там… В ДОНе все было в порядке. Диваны, стулья и столы, а также провода и доски подтверждали непреложно: побег невозможен.

Ночью (под предлогом этой самой проверки) обошел территорию снаружи и изнутри. Наивная то была мыслишка — распилить забор, отодвинуть секцию от столба до столба и вывести узников на свободу. Как это сделать? Подкупить ночной караул? Отравить? Перебить всех дубинами? Или перестрелять? Это же невозможно. Тогда, в запале и зашоре, возможным казалось все. А теперь… Дураки мы были. Все, без исключения. Судили и рядили по поверхности. А в глубину заглянуть…

Никому и в голову не пришло.

Как же быть? Что придумать?

Эта рыжая от Феликса изобрела вместе с товарищем Лукояновым подмену. Ладно. Порассуждаем.

Допустим, семейство с картины усыпляют и ночью перебрасывают через забор сада. Дом заперт наглухо, караульных в саду и вокруг нет (они совершают обход в твердо установленное время), так что лазейку можно найти.

Перебросили. Дальше что? Ведь настоящих надобно вывести или вынести из ДОНа. Как это сделать? Тем же путем? Перебить или усыпить…

Вот! Усыпить всю ночную охрану. Это возможно. Побаловались чайком, венгры — кофейком, достать кофий вполне реально, в городе есть все, как в прежнее, мирное время, только тогда это «все» было для всех, а сейчас — для товарища Войкова-Пуйкова и его супруги и их гостей. Достанем, ничего…

Ладно. Все спят.

А захотят ли Романовы покинуть ДОН? Они ведь наверняка воспримут все действо как провокацию и подготовку их собственной ликвидации. Что им ни наплети, что ни объясни — не поверят. Никто бы не поверил…

Значит, и их тоже — угостить кофейком?

Допустим и это. Угостили. Подмена спит на своих местах, настоящие погружены… В телеги? В грузовик? Во что или на что они, мать их так, погружены?

И куда мы их повезем?

Разве мы подготовили место для их передержки?

Разве мы разработали план — а что потом? Куда? Как?

Детский лепет это все. Глупость и чепуха.

И — самое главное: подмену возможно совершить только в ту ночь, в которую Юровский произведет расстрел. Все будут нервные немного, сонные немного, авось и сойдет. Ведь ни раньше, ни позже подменить нельзя. Как бы они ни были похожи, Юровский, имея время для общения с ними, обман обнаружит.

Куда ни кинь…

Утром рано он явился в «Американскую» и узнал, что Юровский уехал. Куда и зачем — сказать никто не мог. Лукоянов и Кудляков были на месте, рыжую вытащили из постели — она снимала комнату на Пушкинской, у аптекаря. Явился и Авдеев, а следом — Баскаков и Острожский. С точки зрения конспирации, все это было неверно, но Ильюхин понимал, что задача, поставленная Феликсом, фактически провалена и тут уже не до фиглей-миглей.

В гробовой тишине изложил свои ночные мысли. Все молчали, только Кудляков почесал затылок.

— Однако, товарищ… Однако… Все настолько очевидно, что с недоумением констатироваю: а где же были, товарищи, наши с вами головы? И на что мы надеялись?

Лукоянов встал.

— Вношу поправку. Я не посвящал всех нас, но Зоя Георгиевна… — повел головой в сторону рыжей, — не даст соврать: деталь, о которой я сейчас уведомлю, решающая деталь, я это подчеркиваю — эта деталь ей, Зое Георгиевне, хорошо известна. Просто мы считали, что время еще не пришло…

— Давайте по существу, — сказал Баскаков.

— Планируется сделать Юровского нашим… союзником, товарищи…

— Этого… пламенного представителя партии и… понятно кого? вскинулся Острожский. — Это, господа, нереально…

Лукоянов нахмурился.

— Я понимаю: у двух наших групп разное отношение к… арестованным и к будущему. Но цель у нас — одна. Пусть ради совершенно различных последствий, но ведь настоящее нас объединяет, не так ли? Посему прошу ваше старорежимное «господа» более не употреблять. Товарищи. Это приемлемо для всех нас. У вас ведь были «товарищи прокурора» или «товарищи министра»?

— Как? Как сделать Юровского… союзником? У меня… у меня язык не поворачивается, гос… товарищи! — выкрикнул Баскаков. — Это… это пьяный бред, уж простите великодушно!

— Тише… — поднял руку Лукоянов. — И в ваше время и в нынешнее есть только два способа: скомпрометировать и завербовать или… Купить.

— Он неподкупен… — сказал Ильюхин. — Чепуха…

— Можно еще и запугать… — обронил Кудляков. — Старая мать, дети, то-се… Он безумный отец. Как и все они…

Повисло растерянное молчание. Похоже было, что все понимают: предложения слабые. Ненадежные предложения…

— Кто возьмет на себя… разговор? — спросил Лукоянов.

— Я, — улыбнулась Зоя Георгиевна. — И я гарантирую: он станет шелковым. И выполнит все, что мы ему укажем.

Расходились в некотором недоумении. Конечно, дамочка напористая и актерка великолепная, однако Юровский есть Юровский. Его взять не просто. Если и вообще возможно…

Пошел в ДОН. Здесь время застыло, остановилось. Охранники будто и не сходили со своих мест, из-за дверей комнаты великих княжон доносился веселый смех и пение. Наверное, стелют постели, все как всегда…

Осторожно постучал, пение смолкло, из-за приоткрывшейся двери показалось настороженное лицо Татьяны.

— Это вы? Что вам… угодно?

— Мне… Я хотел… Я должен переговорить с Марией Николаевной.

Усмехнулась не слишком приязненно.

— Должны? В самом деле? — Повернулась к сестрам: — Машка, это к тебе, — и отодвинувшись, пропустила Ильюхина в комнату. — Вы уж извиняйте великодушно, придется при нас. Нам выходить из комнаты без приказу невместно…

Она ерничала, надсмехалась, но Ильюхин не огорчился. Мария обрадовалась ему и не скрывала этого.

— Вы? Какими судьбами? Я рада… — Подошла к окну. Нижняя часть стекол была вымазана белой краской, через оставшуюся нетронутой верхнюю видны были черные доски забора. «Однако… — подумал растерянно. — Юровский их сильно любит…»

— Я не решился зайти к… вашим родителям… — произнес неуверенно. Вот, решил к вам…

Татьяна покачала головой:

— К государю входят только с его соизволения и по его разрешению, проговорила почти по слогам и оттого как-то особенно непримиримо. — Вам следует это знать.

— Оставь… — Ольга подошла к Ильюхину. — Не обижайтесь. Поставьте себя на… наше место. Что-нибудь случилось?

— Пока не знаю… Спросите у… отца: не получал ли он каких-нибудь писем с воли. Не в конверте, это важно…

— А если и получал? — Татьяна сложила руки на груди.

— Вы можете… прямо сейчас?

— Я пойду сама. — Татьяна безапелляционно отодвинула Ольгу и Марию и вышла в коридор. Вернулась через мгновение.

— Нет. Никаких записок или писем без конвертов с «воли» не было. Еще что?

— Это все. — Ильюхин повернулся, чтобы уйти, но Ольга вдруг остановила его, осторожно тронув за рукав.

— Вы знаете Распутина?

— Нет. Но я слышал о нем. Говорили, что он плут и мошенник.

— Это не так. Когда у мальчика шла кровь — он останавливал ее. Однажды он сказал: «Вы… — Ольга должно быть вспомнила что-то, потому что лицо ее помрачнело и даже постарело. — Вы живы до тех пор, пока рядом с вами я…» «Вы» — это мы, Романовы, семья…

Она говорила нервно, часто останавливалась и вытирала глаза платком, ей тяжело было вспоминать, Ильюхин видел это.

— Его убил наш родственник… Он, как и многие, считал, что от него, Григория, все зло. Убили… Я помню, как мы его похоронили — в парке, в специально построенном склепе. Мы приходили к его гробу, он лежал, как живой, его лицо было видно сквозь стекло…

— Мне только не нравилось, что оно было сильно нарумянено, — вмешалась толстушка Анастасия и, наткнувшись на укоризненный взгляд сестры, виновато замолчала.

— А потом… потом началось… всякое… — Ильюхин почувствовал, что слово «революция» Ольга произносить не хочет. — И однажды, когда мы все были в маминой комнате, его тело… протащили мимо окна… С бранью, грязной руганью… Они его пинали ногами, потом поволокли за волосы, за бороду… Он переваливался через сугробы, вспахивал лицом грязный снег… А ведь он — святой, святой… — Она зарыдала.

Ильюхин посмотрел на Марию.

— Я… зайду к… вашему отцу, как только смогу. Скажите ему, что если будут письма или записки — не надобно торопиться отвечать. Пусть подождет меня…

Вгляделся в ее прекрасное лицо, вдруг вспыхнувшие щеки, растерянно улыбнулся.

— Я… не враг вам. И помните… Если что не так… Мне — смерть.

Выскочил в коридор пулей, только бы не слышать, что они там говорят. О нем…

И сразу же столкнулся с охранником Медведевым. Авдеев называл его «хитрягой», Юровский переименовал в «Дружочка». Медведев — среднего роста, с мягким овальным лицом и типичными «рабочими» усами, смотрел изумленно:

— Ты… чего это? О чем это ты с ними?

Оттащил гаденыша в столовую, к камину.

— У каждого своя работа, товарищ. Яков что же, не предупредил?

— А как же! — обрадовался Медведев. — Очень даже! И Яков, и прежде Авдеев! Только одно к ним ходить, совсем же другое — шептаться и плакаться! «Мне — смерть»… — передразнил, скривив лицо. — Тоже мне, сочувствующий нашелся…

И понял Ильюхин, что есть только два выхода: убить на месте или… все объяснить.

— Как можно вызнать замысел врага? — прошипел в ухо. — Ну, умник хренов?

— Подслушать? — радостно заулыбался Медведев.

— Или войти в доверие, олух царя небесного… Еще раз мне помешаешь пойдешь на фронт.

— А… а Якову или Лукоянову, к примеру, я имею сообчить?

— Ты «имеешь» сообщать только лично мне! И знаешь почему? Потому что я действую не по распоряжению Якова или Лукоянова…

— А… кто же будет их главнее?

— Дзержинский, дурак. Откроешь рот — расстрел на месте!

Это вроде бы убедило. Медведев ошеломленно закрутил головой и произнес неуверенно:

— А тогда почему нельзя? Якову?

— Когда будет нужно — Яков сам тебе все объяснит.

Теперь Медведев успокоился окончательно, а Ильюхин подумал о том, что придется — ради спокойствия — все доложить Юровскому…

И вдруг «хитряга» прыснул в кулак.

— У тебя мечта есть?

Ильюхин едва не подавился.

— Чего-чего?

— Мечта, парень… У меня — есть. Знаешь — какая? Всех надеть. Понял? Ну, скажем — начнется расстрел засранцев. Я войду и высморкаюсь — в две ноздри. Николашка оппукается от злобы и ненависти и скажет: «По какому праву?» А я: «Съешь девять грамм?» Каково?

Не знал, что сказать. То ли олух, то ли придуривается? Осторожнее с ним, ох осторожнее…

А Медведев, словно надувшись воздухом величия или несварения, продолжал откровенничать:

— Тебе — как самому, самее которого не бывает. У меня браунинг приготовлен. Знаешь, мне когда-то… один человек из партии, еще там, в горах Кавказа, велел одного грузинца вонючего шпокнуть. Тот деньги брал ну, из банков, а ни с кем поровну не делился. Ну, х… с ним. Я к тому, что этим реворужием я царишке башку и отверну! Разделяешь, брат?

Ильюхин от такого потока дар речи потерял и только смотрел во все глаза — где еще такое увидишь?

Ушел, не попрощавшись. Подумал: «Все мы здесь — дерьмо. Но ведь даже оное разной напряженности бывает. Этот — совсем бесформенный. А с другой стороны? На таких стоим…»

Доклад прошел гладко. Юровский добрил. По поводу фразы «если что — мне смерть» долго смеялся и вытирал слезы.

— Однако ты нашелся идеально! Я бы не нашелся. Молодец! Они поди заплакали?

— Было.

Юровский снова схватился за живот, закашлялся и пошел в угол, где стояла урна — отхаркиваться. Внезапно посерьезнев, сказал:

— Сейчас поедем в академию штаба этого… Найдешь полковничка.

— А… потом? — Ильюхин почувствовал недоброе.

— Суп с лягушкой. Пошли…

Но ехать не пришлось. Полковника увидели у входа, он препирался с часовым.

— Вот, товарищ Юровский, — пожаловался тот, — прет и прет, как будто у нас здесь штаб чехословаков…

— Что у вас? — без интереса в голосе спросил Юровский.

— Понимаете… — зашептал полковник, косясь на входящих и выходящих, вы тогда так со мною поговорили, что многие видели. Некоторые приходили сюда, к «Американской», и выяснили, что люди тогда были от Чека. Меня подвергают остракизму, я не могу переступить порог!

— Вам боле не потребуется… — Юровский повернулся к Ильюхину. Отвезешь туда, где он сможет переждать хоть до второго пришествия…

— Очень благодарен! — обрадовался полковник. — Мне все равно нельзя вернуться, а вещи… Какие могут быть вещи в наши скорбные дни!

С нарастающей тоской Ильюхин усадил полковника в дежурную пролетку, бросил извозчику «Поехали!» и мрачно замолчал. Что теперь делать? Что? Он не знал этого.

— А… а куда мы? Где я смогу переждать? — встрепенулся полковник.

— Есть одно место… — отозвался сквозь зубы. — А… что такое этот самый… ну, слово мудреное вы произнесли?

— Остракизм? — обрадовался полковник. Видимо, в нем снова проснулся преподаватель, учитель. — Это по-гречески — черепок. Много тысяч лет тому назад в Греции, в Афинах, народное собрание изгоняло неугодных на десять лет. Их имена писали на этих черепках. Вы все поняли?

— Понял. Только теперь будут изгонять навсегда. Вы — нас. Мы — вас. Поняли?

— Нет. Пожалуйста, поподробнее.

— Просто все. Примиритесь вы, из прошлого, с нами, за которыми будущее?

— А может быть, оно — за нами? — усмехнулся полковник.

— Тем более…

— Куда править? — повернул голову извозчик.

— К железной дороге правь. Слева от вокзала — пакгаузы. Туда и правь…

— Пакгаузы? — дернулся полковник. — Но… зачем?

— Затем.

Всю оставшуюся дорогу ехали молча. Кажется, пассажир начал догадываться.

Когда впереди возникло красное здание вокзала, Ильюхин приказал:

— Стой. И уезжай. Больше не нужен.

Извозчик хлестнул лошадь и с ужасом на лице — тоже все понял умчался.

— Теперь… куда? — Лицо полковника пошло белыми пятнами.

— За мной…

Миновав пакгаузы, вышли к железной дороге. Ильюхин поискал глазами и, заметив вдалеке путевого обходчика, приказал:

— Ждать меня здесь. Ни шагу! — и побежал к служащему.

Тот поднял глаза от рельсов и, покачивая здоровенным ключом, спросил:

— Чего?

— Вот две золотых десятки… — Ильюхин раскрыл ладонь, на ней скучились два императорских профиля. Позаимствовал на одном из первых своих обысков еще в Петрограде. — Ты сейчас принесешь штаны, куртку, ремень, рубаху и обувь, все старое и форменное, получишь эти деньги и забудешь все, как сон.

Глаза обходчика влажно и жадно блеснули.

— Дай-ка… — Покачал на своей черной ладони монеты, они теперь засверкали особенно ярко. — Вор, что ли? Или анархист? От Чека несесся?

— Вали. Неси. Одна там, другая — здесь.

Наверное, профиль царя обходчик держал в руках первый раз в жизни. Его словно ветром сдуло…

«Вот… — подумал Ильюхин. — Учили — «не укради». А получается, что и от краденого может быть толк. Истинное противоречие…»

Запыхавшийся железнодорожный служащий примчался с грязным замасленным мешком за спиной, восторгом в глазах и холопской усмешечкой на обветренных губах.

— Как велели… А я от щедрот своих еще добавил и справку эту… У меня новая есть… — Протянул мятую истертую бумажку, Ильюхин прочитал: «Дана Авдухину Ермолаю Тимофеевичу в том, что оный Авдухин является служащим 118 дистанции пути в качестве путевого сторожа». Стояла малограмотная подпись, но печать, похоже, была настоящая.

Отдал монеты, услышал в спину благодарственное: «не попадись, любезный!» — и быстрым шагом направился к полковнику. Тот ждал в полнейшем недоумении.

— Вот… — Отдал мешок и справку. — Переодевайтесь. Старую одежду мне. Потом — на станцию и первым же поездом — со всех ног! Иначе вас подвергнут этому самому… Остракизьму.

Полковник заплакал. Он рыдал по-женски, всхлипывая и размазывая слезы по небритому лицу, давно нестриженные волосы разлетелись от ветра в разные стороны, и стал похож бывший преподаватель академии на святого с иконы, виденной Ильюхиным когда-то в детстве…

— Храни тебя Бог, служивый… — выдавил сквозь спазмы. — Выходит, бородастенький этот приказал меня… в расход?

— Выходит, так… Если что — обо мне ни слова!

— А письма… письма как же? — забеспокоился чудом воскресший. — Здесь же мало кто знает язык галлов…

— Это ничего… — почти ласково отозвался Ильюхин.

Потом он взял мешок — уже с офицерской одеждой, отошел за стену пакгауза и аккуратно поджег. Задымило, пламя на глазах уничтожало офицерский костюм. «Так и Россия наша дымом уйдет… — подумал горько. — И сколько еще душ призовет Господь по злобе нашей и ненавистности…»

Юровскому доложил четко и кратко. Тот выслушал и кивнул.

— Письма станет теперь писать… другой человек. Я бы мог и назвать, да в таком деле лучше не надо. Твоя забота проконтролировать царишку. Как он? Поверит или что? Предстань перед ним как бы шпионом от «бывших». Посоветуй поверить: мол, единственный способ спастись — бежать.

— А когда оне поверят, — подхватил, — и в ихних ответах прочтется уверенное желание, тогда — всех к стенке, письма — во все газеты мира, во все страны, и кто тогда обвинит товарища Ленина?

Юровский посмотрел дружелюбно, почти с любовью. Так смотрит учитель на своего ученика после точного и удачного ответа.

— Я тебе говорил: далеко пойдешь… Не покидай ДОН. Я ведь вынужден и в Чека находиться. Комендант — комендантом, а контрреволюция в городе и уезде — тоже подняла голову. К развязке идет…

— Сдадим Екатеринбург?

— Чехословакия, армия генерала Войцеховского… А у нас пока — пенки с молока. Но ты не горюй, товарищ. Наша все равно возьмет!

В столовой было пусто: ужин давно закончился, Романовы, доктор Боткин и прислуга разошлись по комнатам. Ильюхин подошел к зеркалу над камином. Оно мерцало странным неземным светом, словно окно в мир иной. Прижался лбом к холодному стеклу — там была бездна, а в ней, словно бледное воспоминание о мире сущем, — его, Ильюхина, воспаленное лицо с безумными глазами обитателя скорбного дома. «Однако… — подумал. — Довела служба… На товарища Войкова или там Голощекина посмотреть — они будто из бани только что вышли. А ты, брат, — как тот сеятель, что вышел сеяти семена свои, только ветер разметал все труды… И не будет урожая, и никто не насладится плодами земными. Скорбь, страдание и слезы — вот что впереди…»

Надо идти домой… В скучный сиротский приют. Войков любит говорить о том, что революционеру дом не нужен. Мол, отечество нам всем — весь мир. А дом… Это удел буржуазов. Но ведь сам обретается в барском особняке? И кушает стерлядок в соусе.

Скрипнула дверь великих княжон, на пороге появился Николай. Был он в нижней рубахе, взъерошенный, мятый, в глазах даже не беспокойство — испуг.

— Я так и понял, что это вы… — сказал тихо и протянул листок. Мелкие буквы, чужой язык — да ведь это…

— Письмо? — спросил шепотом. — От кого?

— Подписано — «офицер», — Николай пожал плечами. — Зайдем сюда, дочери уже спят, так что ничего… По этикету невозможно, да ведь какой теперь этикет. Только тише, хорошо?

Кивнул в ответ, вошли, под иконами горели лампады, сумрачно было, ни лиц, ни фигур — там, на кроватях.

— Вам незнаком этот почерк? — спросил Николай.

— Нет. Что в письме? Я смотрю — листок тетрадный, двойной. Просили отвечать на втором листке?

— Откуда… вы знаете?

— Все же, что в письме?

Растерянно пожал плечами.

— Нужно-де, чтобы одно из окон было отклеено, чтобы в «нужный момент» и прочее… Автор клянется Богом и совестью, что сделает все для нашего спасения…

— Отвечайте. Только не слишком обстоятельно. Отвечайте так, чтобы вас невозможно было заподозрить в желании убежать. Вы поняли, Николай Александрович?

— Я понял, понял, а вы что же — догадались, что отвечать надобно на втором тетрадном листке, причем не отрывая его?

— Догадался. И вы бы догадались. Не отрывая — это для того, чтобы при обыске у вас не нашли этого послания. А самое главное… — Задумался: говорить или нет? Может быть, подождать? — Самое главное в том, что в руках отправителя должны собраться все письма «офицера» и все ответы… вашего величества…

— Да ведь это понятно! — заволновался Николай. — Наши спасители должны изучить в решающий момент все! Это же понятно!

— Или… Или иметь в руках все нити вашего заговора. Всю паутину, которую сплели вы и ваши сторонники на воле…

Царь молчал, по его растерянному лицу было видно, что он ожидал чего угодно, только не подобного поворота.

— Как же быть? — спросил растерянно, и почудилось Ильюхину, что губы у царя дрогнули…

— Просто быть… Отвечайте. Только так, чтобы не могли вас обвинить в подготовке побега. Удовлетворяйте как бы праздное любопытство «офицера», и не более того.

Закивал мелко, потер лоб, зябко скрестил руки на груди. Все же он был потрясен.

— Зачем эта игра?

— Вы взрослый… Подумайте. — И жестко, почти жестоко: — Побег и в ваших тюрьмах и каторгах иногда карался очень тяжко. Или не знали?

— Не… интересовался. Наверное, зря… Я сожалею об этом.

— Получите другое послание — без меня ничего не решайте. А почерк… Я его запомнил. Я выясню — кто это писал.

Домой вернулся под утро. На ступеньках сидела Зоя Георгиевна, поджав колени к подбородку.

— Новые новости… — сказал, открывая дверь. — У вас-то что стряслось?

— Надо посоветоваться.

— О чем?

Повела плечами:

— Ну… хотя бы о том, как обаять Юровского.

— Его нельзя. Обаять. И ваши мечты лечь под него и сделать своим рабом — ерунда окаянная, вот что…

Потянула ручку двери.

— Что же мы на улице стоим? Открывайте…

Без особой охоты (что ей надо, стерве этой…) отворил и пропустил вперед. Она рассмеялась.

— Хочется быть галантным? Я понимаю. Но хозяин всегда идет первым. Он показывает дорогу. Что у вас тут? Горница? Что ж, бывало и хуже. Сядемте и поговоримте. Итак: почему же Якова Михайловича нельзя сделать рабом на почве сладостных утех? Для начала? Ведь позже можно незаметно-ненавязчиво доложить, подсунуть, отвлечь, скомпрометировать. Я не права?

— Он с вами не ляжет.

Удивилась:

— Как это? Не бывало. Все укладывались.

— Вы не поняли. Он был иудеем — верующим евреем. Потом, за границей, крестился, стал лютеранином. Кто-то считает, что из-за тактики какой-то там. Ан — нет. Он — ищущий. Он ищет веру, дело, которому можно отдать всю жизнь. Я смотрел на него, я размышлял, я думал, и я не ошибаюсь. Ваш путь паровозный тупик.

Подошла к настенному зеркалу, поправила прическу, тронула пальцем кончик курносого носа.

— Что вы предлагаете?

Ч-черт… То, что вынашивал долгими днями и ночами суеты и рваного, болезненного сна (не оставляла идейка с того самого мгновения, как показала она ему в театре романовских двойников), было таким невероятным, таким несбыточным, что даже себе не смел сказать: сделаем. И похуже бывало. Нет, вранье. Похуже не бывало. И сказочнее — тоже. А с другой стороны? Идею эту предложила именно она, так чего же скрывать? Он ведь только уточнил и развил.

— Рожайте, товарищ, — уселась на лавку у стола, опустила подбородок на ладонь. Она собиралась выслушать сказку.

Положил на стол планы первого и полуподвального этажей ДОНа и начал рассказывать.

— Нетрудно догадаться, — говорил, стараясь унять волнение, — что однажды ночью Юровский соберет всех Романовых в столовой и чего-нибудь наврет — в том смысле, что надо, мол, спуститься в полуподвальный этаж и там обождать. К примеру, авто для дальнейшей перевозки. Куда не то. Сонным людям будет не до вопросов, это понятно.

— А вы — аналитик… — И, заметив недоумение, объяснила: — Аналитик от слова анализ. Сдавали ведь на флоте мочу для анализа?

— А-а… — протянул, — а я и не сопоставил. Вот вам пример: Юровский однажды при мне сопоставил слово «постановили» со словом «становлюсь». Там общее — «стан». Мне бы и в голову не пришло…

— Вам другое пришло, как я понимаю… Более ценное. А «стан» ваш — это называется «корень». Юровский ничегошеньки не знает, но уловил созвучие. У него музыкальный слух. Так что же?

— Из столовой Юровский поведет всех в полуподвальный этаж — через две комнаты, через площадку перед кухней, по «стеклянной» лестнице вниз, потом во двор, а оттуда снова в дом. Там понадобится пройти еще четыре комнаты. Последняя — прихожая, перед выходом на улицу, это видно на плане…

— Я пока не улавливаю сути… — Торопливо закурила, видно было, что «аналитический» рассказ ее задел.

— Суть простая. Вы были в ДОНе?

— Да. И с наслаждением прочитала весь мат на стенах. И рисунки похабные рассмотрела.

Ильюхин раскрыл глаза.

— С… наслаждением?.. Да разве слова… разве они… дают?

— Слова — итог или предчувствие. Выражается крепко российский народ, и гуляет по свету метко сказанное русское слово…

Обомлел:

— Как красиво… Это вы сами… сочинили?

— Это другой сочинил. Дальше, дальше!

По Ильюхину выходило так, что во всем особняке есть только одна-единственная комната, в которой можно всех порешить, и при этом шума будет очень даже мало.

— Там окно.

— Оно забито досками или даже заложено кирпичом.

— Я все равно не понимаю. Ну, допустим: Юровский повторит ваш маршрут. А если нет?

— Посмотрите сами. А где же еще?

Да… Получалось так, что матросик безоговорочно прав.

— Но я все равно не улавливаю.

— А комната под нумером «три»? Здесь же дверь, не видите?

— Ну и что? И потом в этой комнате — вещи прежнего владельца? Это кладовка!

И вдруг лицо вспыхнуло, в глазах пробежали всполохи. Закусив нижнюю губу до крови (закапало на платье), она почти прокричала:

— Романовых проводим в дверь на улицу! Там уже ждет авто! Из кладовки выводим сонных и опоенных, заранее загримированных и одетых «лже». Весь фокус только в том, чтобы каким-то образом на время удалить Юровского и чтобы сопровождающая охрана не шла дальше лестницы.

— А расстрельная команда ожидала как бы естественно — в комнате за нумером «пять» — видите, она ближе к проспекту! Они ничего не увидят!

— Как удалить Юровского? Наверх, в его кабинет? В такой момент? — Зоя шумно потерла ладонь о ладонь.

— Ему должен позвонить Дзержинский! — крикнул Ильюхин.

— Чушь… Город на грани сдачи — будет в тот час… И связи с Москвой — рьен… Я понятно говорю?

— Кто-то из Совета? Из Перми? — придумывал Ильюхин.

— Юровский на такой звонок не пойдет, — вздохнула.

Долго молчали. «Светлых» мыслей не было.

— Да просто все! — вдруг сказал Ильюхин. — Из Чека позвонит Лукоянов, трубку возьмет охранник, Лукоянов скажет: «Здесь Дзержинский! Юровского на связь! Немедленно!» Охранник — вниз, с криком: «Дзержинский! Дзержинский!» А когда Юровский возьмет трубку — там шум, треск, ничего или почти ничего не слышно. Он ничего не заподозрит. А мы успеем. Мы все успеем, товарищ Зоя!

Она встала, подошла, обняла за шею:

— Песенку такую знаешь? «Зоя, Зоя, кому давала стоя…»

Ильюхин покрылся пунцовым цветом.

— Завлекательно. Только щас я опустился в полшестого. Уж извиняйте, товарищ начальник.

Она фыркнула, оттолкнула, он отлетел к стене, с грохотом и треском рассыпалось зеркало, и, сползая спиной по известке, подумал — вдруг даже с некоторым уважением: «Напористая какая… Только неженственная совсем. Красивая, а гипсовая. Фефёла чертова…»

Стукнула входная дверь, и все смолкло.

Стал вспоминать, как говорит Феликс, когда волнуется. Вот! Акцент. Польский акцент! К примеру — так: «Товаржищ Юровски? Тутай Дзержински. Депешу може достаць?» И все! Разве засомневается Юровский? Ни в жизнь!

Как бы сказал командир «Дианы», капитан первого ранга Куртковский, преферанс плану сему…

Днем у ДОНа встретил Кудлякова, отвел вниз по переулку, остановились у забора, начал рассказывать о плане спасения. Кудляков слушал с нарастающим интересом, словно ребенок вечернюю сказку.

— Лихо… — кивнул. — Только не «достаць» — получить, а «пшиёнць» принять. А так все безупречно. Пока. На словах…

И почему-то заговорил о давней-давней России. Какие победы! Какие художники и писатели!.. Музыканты! А теперь? У рояля — товарищ Войков?

— А несправедливость?! — задорно выкрикнул Ильюхин.

— А сейчас ее нет? — усмехнулся Кудляков.

— Но есть надежда!

— И тогда она была… Крепостное право — пало. Бесконечная власть фабрикантов и заводчиков — тоже уменьшилась бы. Ты пойми: всякий хозяин в конечном счете заинтересован, чтобы работник отдавал все, но и получал много — чтобы ненависть не копить. К этому весь мир идет, и мы пришли бы раньше или позже.

— Во! И мы — для того же! Разве нет?

— Эх… — покачал головой. — Ты ведь не дурак, а говоришь глупости. То, что делаете вы, — дорога в никуда. Ваши дети и внуки поймут это.

— А… а твои?

— А я сгину, Ильюхин. Такие, как я, — честь истории. И мы погибаем — с надеждой, что нас поймут. Лет через сто… Не огорчайся. План хороший. Что с «перепиской»?

Рассказал о вчерашнем разговоре с царем. Кудляков слушал с таким восторгом, словно воплотились самые заветные его чаяния, сбылась мечта.

— Счастливый ты… — улыбнулся грустно. — Я государя видел только издали… Я сопровождал его в Чернигов в 1907 году. Было мне тогда двадцать лет, я только начинал — в филерской службе… Ладно. Почерк установить просто. Иди в Совет и проверь дела комиссариата продовольствия. Это Войков сочиняет. Ты не сомневайся…

Через пять минут, убедившись, что Юровский отсутствует, вошел, постучавшись, в комнату княжон. Они встретили его радостными возгласами, Мария подбежала и вдруг застыла — совсем рядом. Ильюхину показалось — на секунду, на мгновение, что она хочет броситься ему на шею. Но стесняется взглядов сестер.

— Барышни… — поднял руки, — я вам искренне рад, это чистая правда. Только тише, тише… Здесь и стены слушают и слышат… Не дай бог… А ведь если что — вам… трудно станет…

Хотел сказать — «плохо», но в последний момент передумал. Зачем пугать…

— Ваш… батюшка… Здесь ли? — А ведь как легко, как свободно выговаривает Кудляков «государь». Вот, не выговаривается. Пока.

Открылась дверь, появился Николай. Он тоже обрадовался.

— Хорошо, что вы пришли. Я написал ответ. Собственно, не совсем я… Но я диктовал. Я ответил, что… В общем — я вполне нейтрально описал дом и так далее. Сказал и о том, что мы окружены ворами — пусть знают, пусть! И я косвенно дал понять, что без наших слуг и приближенных мы никуда не уйдем! Во-первых, они не должны нас считать хамами, равными им во всем! Во-вторых, отступать надобно постепенно! Не сразу же отказываться от светлой мысли о свободе? Наше письмо должно вызвать доверие, но не должно стать аргументом!

Ильюхин слушал, вглядываясь в стареющее, помятое лицо собеседника, и ловил себя на неправдоподобной мысли: партийные пропагандисты называли этого человека безмозглым, идиотом, дураком и неучем, но — видит Бог! — это ведь совершенно не так! Не так… И что? Разве там, в Москве, вождям не все равно — кого убивать? Они с равным удовольствием, или пусть — безразличием, убьют и умного и глупого, потому что за их спинами не должен остаться ни прежний дом, ни прежний хозяин. Потому что сначала — до основанья…

— Вы все сделали правильно. Я постараюсь бывать у вас каждый день. Чтобы обсудить следующие письма и ответы на них.

Ушел, наклонив голову коротко и резко. Однажды видел в Кронштадте: господа офицеры так здороваются и прощаются со «шпаками». Называется «офицерский поклон».

А царь просто поклонился, самым что ни на есть штатским образом. И дочери подняли ладошки и помахали вслед, словно он был уходящим поездом…

На следующий день просмотрел делопроизводство комиссариата продовольствия. Аккуратно, не привлекая внимания. Причину сочинил наипростейшую: задержан купец, поставщик продовольствия, подозревается в шпионстве. Знал: никому и в голову не придет докладывать о такой чепухе Петру Войкову. А его бумаги попадались часто. Были и собственноручно им написанные. Но сколько ни вглядывался Ильюхин в аккуратные, продолговато-округлые буковки — к определенному выводу так и не пришел. То ли дождик, то ли снег… Черт его знает! Вроде бы по-французски эти буковки выглядели несколько по-другому. Не так, как в распоряжениях об отпуске сахара, ветчины, красной рыбы и икры.

Обо всем рассказал Кудлякову, тот задумался.

— Логика во всем этом есть. Высвечивать «автора» Юровскому ни к чему. Возможно, слушок о Войкове — это только прикрытие настоящего «писца». А что? Его и в самом деле надобно охранять наитщательнейшим образом! Если что — кто допишет? Ведь государь никак не поверит новой руке.

Он был прав, этот ротмистр…

И вдруг спросил:

— Кудляков… А ты и правду считаешь, что твой царь — ну, ни в чем, ничегошеньки не виноват?

Ротмистр негромко рассмеялся, и смех этот был не то сумасшедший, не то покойницкий.

— Он ведь и твой, матрос… Что ж, отвечу как на духу: виноват. Только не в том, в чем вы все уверены. Не угнетатель он, не тиран… Он правитель земли русской… А виноват он — ты только не бросайся, не трясись — виноват он в том, что после пятого года не поставил столбы по обе стороны дороги из Санкт-Петербурга в Москву и не повесил всех социалистов. До одного. Начиная с вашего Ленина и Троцкого. Не сердись только…

Захотелось дать жандарму в зубы. От души. Но почему-то вспомнил мятое лицо, Георгиевский крест на гимнастерке и… очи. Ее очи. Удивительные. О таких и мечтать нельзя. И во сне такие не увидишь…

— Чего сердиться-то… — проговорил, налегая на мягкий знак, как бы на местном идиотском диалекте. — Мы вроде бы и понимаем. Ваше благородие… А уж если серьезно — кто знает… У меня в голове крутятся колесики, как в ходиках настенных, а правильный час пока не высвечивается. Но это посмотрим.

Кудляков улыбнулся. И Ильюхин ответил улыбкой. Этот бывший дворянин и офицер Охранки был симпатичен ему и с каждым днем нравился все больше и больше.

Только вот кто пишет, кто?

— Знаешь, Ильюхин, — грустно сказал Кудляков, — я ведь родился в Санкт-Петербурге, на Васильевском острове, на восьмой линии. Там — ближе к Среднему проспекту — была мужская гимназия, ее я и закончил в девятьсот четвертом — как раз первая революция началась… Именно тогда я и понял, как не прав твой любимый поэт: «нам жаль их сытость разрушать…» Мою, моих родителей, государя и его семьи… Это ошибка гения, Ильюхин. Но ведь он ее повторил, повторил, понимаешь? «Презренье созревает гневом, А зрелость гнева есть мятеж…» А ведь Пушкин — тот был поумнее, нет — дальновиднее был: «одним только улучшением нравов и без всяких насильственных потрясений», понимаешь?

— Твой нрав улучшишь… — пробормотал невнятно, но Кудляков услыхал.

— Не во мне дело. И не в тебе. И не в Войкове. Лет через сто или пятьдесят Россия — уже при сыне Алексея Николаевича — стала бы первой державой мира!

— Все сейчас хотят, — неуверенно произнес Ильюхин. — Сегодня. Кто сможет объяснить народу, что сейчас ничего не будет? Разве это поймут?

Взгляд Кудлякова потяжелел.

— Ты прав. Легче натравливать одних на других.

— А то вы не натравливали! — обрадовался Ильюхин. — Взять тех же жидов, евреев то есть. Не прав?

— Одни дураки довели до ручки, другие — за нее схватились. Ты, Ильюхин, может, и доживешь до озарения. И все поймешь. Только поздно будет, ты уж мне поверь на слово.

— И ты доживешь. Может, тебя за прежнее простят? — возразил так горячо и так искренне, что Кудляков грустно улыбнулся и обнял за плечи.

— Славный ты человек, Ильюхин. Порядочный — несмотря ни на что. Ты мне нравишься, поверь.

— И ты мне. Делать-то что будем?

Кудляков отвечал четко, почти чеканно. Прежде всего следовало окончательно убедить двойников семьи принять участие в рискованном деле. Деньгами — это скорее всего. Золотом, к примеру. Скажем — по пятьсот рублей червонцами с портретом царя. Есть такой запас… Далее: они должны знать и понимать, что речь идет всего-навсего о театральной постановке для руководства Урала и Москвы. Мол, все заснимут на кинопленку. И выстрелы будут холостые, просто так. И кровь — театральная, каждый из них сам надавит резиновый мешочек с трубочкой. Для чего это нужно? Объясним: мировой империализм уже обвиняет большевиков в смерти семьи. А им в ответ пленка! Никакого расстрела и не было! Вам об этом «расстреле» наплели, а вы и поверили. Но на самом деле рабоче-крестьянское правительство придумало этот спектакль только для того, чтобы разоблачить темные силы там, на Западе!

Кудляков вошел в раж, начал размахивать руками, лицо его покраснело и приняло отчаянно-революционный оттенок.

Ильюхин вздохнул:

— Ты в эту чушь сам-то веришь?

— Массы верят только в чушь! — взвился к потолку. — Уж не обижайся чем круче ложь, тем больше доверия! А уж западные благополучные люди — они все, как один, на сказках братьев Гримм выросли! Поверят. Как преподнести…

— Ладно. Я пока с «перепиской» продолжаю. Ты… Если что нового или непонятного — нос по ветру!

— Не сомневайся.

Зоя Георгиевна постучалась среди ночи. Открыл, на лице мгновенно отразились самые неприязненные чувства.

— Поди опять приставать станете…

— А ты возражаешь? — похлопала его по щеке. — Я не одна…

Из темноты вынырнул Войков. Был он в сатиновом грязном халате и стоптанных башмаках. На голове бандитская кепка набекрень.

— Не удивляйтесь, товарищ Ильюхин… — вытер ноги, тщательно закрыл дверь. — Садитесь. Есть разговор.

Ошеломленный Ильюхин едва не сел мимо стула. Надо же… И фамилию произнес правильно, и ведет себя нормально. Шут гороховый…

— Вот что… — устало проронил Войков. — Чаю не найдется ли?

Зоя начала раскочегаривать примус, Войков заговорил:

— Что я имею в виду? Кино с живыми Романовыми, как бы и расстрелянными, но — живыми — при всей парадоксальности такой дезинформации, и в самом деле убедит и друзей красной России, и ее недругов. Слух пошел, газеты пишут, а мы — нате вам! Подавитесь! Это была инсценировка в чистом виде! Совсем неплохо! Но ведь как без Юровского? Скажем, на Белобородова — наплевать. Шаю я беру на себя — он согласится, я уверен. Как всякий провинциальный еврей, он в глубине души обожает розыгрыши! Я знаю это, сам таков. Но — Юровский? — Войков нервничал.

— Обманем, — уверенно сказал Ильюхин. — А что, у вас есть какие-нибудь условия? Соучастия? В данном случае — вашего?

— Не «соучастия», молодой человек, а просто участия! Это две разницы, согласитесь. Ну… — замялся, вздохнул. — У императрицы Алексашки на шее одна штучка… — потер ладонь о ладонь. — Штучка… Я видю… Вижу, да? Я вижу ее во сне. Это… Вы не проболтаетесь?

И поскольку обращался он к Ильюхину, тот вытаращил глаза:

— Никак нет!! Ну?

— Вот, пожалуйста… — Зоя поставила перед Войковым чашку с чаем, он прихлебнул и, обжегшись, заговорил, прерывисто дыша: — Когда Николашка с Сашкой женихался — там, еще в Германии, он преподнес ей… рубиновый перстень! А она ни разу его не надела! И вот я обнаруживаю этот перстень у ее… у нее, да? На шее! А? На золотой цепочке! Мне не перстень — в смысле золота и на цепочку эту всласть наплевать, но рубин, рубин… Его сумасшедший, темный, темно-красный цвет — он же символизирует нашу революцию, нашу победу! И кровь наших боевых товарищей! А? Я буду хранить этот перстень — в память о сих днях — до своей смерти. А потом передам в музей нашей партии! Ведь будет такой музей, ведь будет, товарищи! В итоге, резюмируя: если вы станете способствовать… Ну, скажем, вы, товарищ Ильюхин, в силу ваших удивительных взаимоотношений с подлой семейкой — не отпирайтесь, у меня информация наиточнейшая…

Ильюхин замер: но ведь дано указание, приказ такой дан — войти в доверие! А он рассматривает как измену, что ли? Кто-то чего-то уловил и донес, донес, мать его… Ну ясно — кто. Медведев подошел ближе всех к этому открытию. Только он! Вроде бы и дурак деревенский, а вот, нате вам…

— …посему, — закончил Войков, — я полагаюсь на вас, милый мой. Перстень этот мы отдадим арбитру или, точнее, ростовщику, роль которого и сыграет товарищ Зоя. Которая, как известно, кому-то там… ну, и так далее… — рассмеялся. — Когда все будет комильфо: «семейка» — у вас, «артисты» — далеко, — вы мне оный перстенек и вручите. Можно совсем не торжественно…

Произнеся эти слова, Войков открыл дверь задом и вывалился в темноту.

— Фрукт… — сказала Зоя. — Но — иного выхода нет, и не то чтобы третьего не дано, не дано и второго. Ты как? Займемся?

— Иди ты… — отмахнулся. — Сейчас впору в бане попариться, смыть с себя. А у тебя на уме… Одна дрянь.

— Ну и глупец. — Толкнула дверь, оглянулась. — А есть в тебе, Ильюхин, нечто… Твое либидо соответствует моему, вот я и ярюсь. — И исчезла.

— Да… — сказал Ильюхин в зеркало. — До основанья. И уж какой там мятеж… Дерьмо одно. Говно.

— Вот второе письмо, — Николай протянул двойной тетрадочный лист. «Офицер» прямо предлагает бежать…

— Что вы ответили? — напрягся Ильюхин.

Царь посмотрел на дочерей, они стояли молча, Мария — лицом к окну.

«Что она там видит? — удивленно подумал Ильюхин и вдруг понял: — Свое, прежнее… Бедная Машка…»

— Мы ответили… — Николай сделал ударение на «мы», — мы ответили, что бежать не хотим и не можем. Нас силой привели в этот дом. И только сила может вывести нас отсюда. Мы можем быть похищены. Силой! И только силой!

— Вы правильно ответили… Прошу вас: будьте осторожны.

В столовой увидел Медведева. Тот стоял у камина, смотрел в зеркало и подкручивал усы.

— А-а, товарищ Ильюхин… — осклабился. — А ты знаешь, что тобою интересовался комиссар Войков? Твоими тесными связями с плюгавой семейкой?

Сразу захотелось дать в зубы и уйти.

— И что ты ответил?

— Правду. Что ты — слабый, податливый и оттого революции — вреднючий.

— А он что?

— А он… — Медведев растерянно затряс пальцами, словно танцевал какой-то нелепый танец. — А он, представь себе, — засмеялся, потом обрадовался и сказал: «Наше дело — правое!» И ушел. А?

— А ты дурак, парень. И знаешь — почему? Тебе комиссар доверил агентурное наблюдение за мной, а ты — обосрался. Язык у тебя — до пола. Как пиписька у жеребца. Дошло?

— Я же по-товарищески… — заскулил Медведев, мгновенно уловив страшный оттенок ильюхинских слов. — Сережа, друг, да я за тебя… Вот, святой, истинный крест! — Рванул гайтан на груди — крестик в руке, порванная бечевка раскачивается, словно маятник. — Я… Да я…

— Заткнись… — тихо посоветовал Ильюхин. — Тебе насладиться требовалось — моим страхом, моим унижением. А в результате — ты и сам по уши в сортире! И запомни, падаль: шаг туда или сюда — я мгновенно докладываю Юровскому!

— Сережа… — Медведев едва не плакал. — Мир, мир, мир! Пойдем-зальем. У меня старая полбутылка «смирновки», а?

— В другой раз.

На улице оглянулся и внимательно посмотрел на забор. Крепкое сооружение… Вот, загонят нас всех за такой забор и будут рассказывать, как хорошо нам всем живется… Однако.

Признаки близкого фронта становились все заметнее. По Вознесенскому нестройно вышагивали роты, двигались обозы, но более всего была заметна нарастающая суета совслужащих. Они переносили и перевозили пачки деловых бумаг и документов, нервно переговаривались о чем-то, третьего дня возле Волжско-Камского банка, в котором заседал Уралсовет, услышал Ильюхин злобную реплику прохожего: «Нажрались, захребетники, а теперь как крысы разбегаются!» По должности следовало Ильюхину пресечь подобный выпад и контрика арестовать, но сделал вид, что ничего не слышит. Была горькая правда в этих гадких словах…

Направился к театру. Еще накануне Лукоянов попросил непременно быть на «диалоге» (так выразился) с «двойниками». Сказал, пряча глаза:

— Малейшая неувязка — и нам всем карачун. Но не это главное. Хорошее дело погубим.

Ильюхин не удержался, спросил, подавляя готовую вот-вот прорваться злость:

— Чем же оно хорошее, товарищ Федор? Разве можно губить безвинных только лишь ради спасения многих? Оно, конечно, так, может быть, но ведь безвинные эти должны пойти на смерть осознанно, во имя общего нашего дела, революции нашей! А не обманом. Не прав я?

И Лукоянов на этот раз взгляда не отвел.

— Прав. Только как иначе? Мы — люди государственные. У нас — приказ. Как быть?

— По совести, думаю… — произнес без напора. — Я в том смысле, что надо дело сделать, а способ мы уж как-нибудь найдем?

Лукоянов нервно рассмеялся.

— Наивный ты, Ильюхин… А когда царских слуг ни за что ни про что порешил? О чем мечталось, а, матрос? — Взгляд его сделался тяжелым, непримиримым. — А когда Таньку, полюбовницу свою? Или, к примеру, секретного нашего работника с бородавками? Я уж молчу, Ильюхин, но ты чего-то заговорил не по делу…

«Знают, все знают…» — неслось в голове, но почему-то без малейшего страха. Догадался: раз сразу не воспользовались — значит, выжидают. Ладно.

— Человек меняется, Федор. Все меняется, становится другим. И я другим стал…

И снова прищурил глаз Лукоянов.

— Из-за Марии Николавны, я думаю? Да ты не ярись, сведения верные…

«Все же этот гад Медведев не угомонился… Убью!» — Лицо налилось, губы прыгнули, Лукоянов заметил и улыбнулся.

— Ладно. Сердцу не прикажешь. Враг, друг — а сердце — оно позвало, и ты пошел… Нет. Не Медведев это. Ты, Ильюхин, еще слабо владеешь азами оперработы, и твой наставник Кудляков не слишком тебя образовал. Но это я так, чтобы ты не задавался. Юровский ни о чем этом пока не знает. И будем надеяться, ладно? И успевать…

Что можно было возразить этому проницательному и умному?

— Ладно, — сказал примирительно, но понял: жизни остается, пока дело делается. А потом… Эх!

Пришли в театр, в той же самой комнате чинно сидели на стульях двойники и тихо переговаривались о чем-то. Зоя стояла у окна и нервно курила папироску.

«Войков, поди, снабдил… — подумал Ильюхин. — Снабженец хренов…» Но вслух ничего не сказал.

— Внимание, коллеги… — Зоя погасила окурок о каблук. — От вас требуется сочувствие, послушание и сугубое молчание. Рот не открывать ни при каких обстоятельствах! Кто бы и о чем бы вас ни спросил — вы, молча и не мигая и глаз не отводя, смотрите и молчите!

— К примеру, я — мигаю все время… — тихо сказала одна из девиц, «Мария Николаевна».

— Я — о максимально возможном. Но если кто-то мигает — это ничего. Прошу вас… — Она повернулась к Лукоянову.

— Товарищи… — начал тот и поправился: — Господа, конечно, вы уж извините великодушно, я оговорился. Семейство купеческое никак не может обозначаться большевистским словцом… Ладно. Вам уже показали кино?

— Никак нет, — отозвался тот, кто напоминал Николая.

— Прошу!.. — позвал Лукоянов, и в открывшуюся дверь внесли кинопроектор на треноге, около него засуетился некто в рыжем пиджаке, второй, одетый более скромно, повесил на гвоздик небольшой полотняный экран. Окна занавесили, застрекотал аппарат, и на экране появилась…

…семья Николая Второго. Вот он сам сидит за столом и весело обсуждает что-то со своей царственной супругой, вот дочери — они элегантно танцуют какой-то медленный танец, а вот и наследник — он играет с собакой. Эту или похожую Ильюхин видел многажды в комнате княжон…

Отодвинули портьеры, зажгли свет.

— Н-да… — почесал в затылке глава семейства и повернулся к домочадцам. — Вот это — да-а…

— Как на картинках! — захлопала в ладоши одна из дочерей.

— Мое платье и бриллианты как-то бедны… — капризно оттопырила нижнюю губу супруга, а мальчик высоко подпрыгнул и закричал:

— Когда можно будет — я в классе расскажу, и все сдохнут от зависти!

— Расскажешь… — удовлетворенно кивнул Лукоянов. — Господа, нам требуется не просто послушание — сопереживание требуется. Вы ничего не играете, вы жи-ве-те, понятно? Мы доверяем вам, вы доверяете нам. И дело сделано.

— А… А не тайна — в чем смысл… Как бы — дела? — снова вступил глава семейства.

Они ни о чем не подозревали. Завораживающий голос Лукоянова и напористый — Зои уже убедили их, доказали, объяснили…

— От вас секреты! Никаких, — выкрикнул Лукоянов. — Дело в том, что газеты и журналы в Европе и Америке пытаются оболгать молодую советвласть, которая пока еще никому не сделала зла — кроме, конечно, истинных своих врагов. Пишут, говорят, рассказывают, что Романовых, всех, детей и женщин в том числе — расстреляли, убили, закопали! И мы решили: инсценируем расстрел — с вами, конечно, потому что настоящим Романовым такое предложить нельзя, они не поймут, воспитание не то, а потом… — глаза Лукоянова засияли неземным светом, — а потом мы покажем это «кино» на западе. Мы поспособствуем тому, чтобы эту пленку, ну, не эту, конечно, которую вы сейчас видели, а другую, которую нам еще предстоит создать, как бы похитили, украли агенты мирового империализма и радостно доставили на Запад! Вот, мол, какие изуверы и звери эти большевики! И когда идиоты и капиталистические враги насладятся — мы им предъявим живых Романовых! Это будет крупнейшая победа советвласти в идеологической схватке с империализмом! Ну как? — Лукоянов обвел присутствующих гордым взглядом.

— Н-да… — пожевал губами глава семейства. Вид у него был крайне ошеломленный. — Задумано как бы и здорово, но как же мы просто так? От фонаря, что ли?

Теперь все ясно. Ясно, и Бог нам всем судья. Потому что такой подробный, до живота и пяток, рассказ о предстоящем свидетельствует о самом страшном: в живых не останется ни единого человека! Кто ж допустит, чтобы мальчик этот потом в своем классе распространял ужасающие «небылицы» о правительстве рабочих и крестьян? А сгорят они, дурачки, на самом простом. Купеческом. Ох, Зоя-Зоя… Если это ты, медноволосая, нашла и привлекла к сотрудничеству этих несчастных — ты умна до облаков и выше, много выше…

— Значит, так… — начала Зоя, раскладывая на столе замшевые объемистые мешочки. — В каждом — по пятьсот золотых десяток царской чеканки. Это рабоче-крестьянская власть выделяет каждому из вас за помощь. Двести пятьдесят отсчитаете прямо сейчас и возьмете с собою, а остальные после съемки сюжета, я хотела сказать — того, о чем рассказал товарищ. Согласны?

Семейство стало переглядываться, шептаться, наконец глава поднялся со стула.

— Мы согласны. А что такое «сюжет», дамочка, мы с пониманием-с. Романы и мы читаем, да…

Когда вышли на Главный проспект, Лукоянов спросил:

— Ну как?

— Ловко… — мрачно отозвался Ильюхин. — Золото, половина, все равно никуда не денется, а вторую половину вы ведь им не отдадите?

— Это… почему? — помрачнел Лукоянов.

— Это потому, что некому будет…

Лукоянов посмотрел растерянно:

— Допёр? А я тебя салагой считал. Ладно. Жизнь для того и дана, чтобы непрестанно наматывать на ус. Только — нишкни.

— Нишкну. А… совесть?

— Каждому из нас… Или почти каждому придется жить со всем этим до самой смерти… — вздохнул Лукоянов.

— Верно. Только одним — долго-долго, а другим…

Лукоянов встрепенулся:

— Ты… это о чем?

Молча махнул рукой.

Разошлись…

Вечером все рассказал Кудлякову. Тот выслушал с мрачным лицом, молча. Ильюхин удивился:

— Ну? Мнение твое? Я жду?

Взглянул пустыми глазами:

— Ильюхин, я готов умереть за них — и умру. А ты?

— Не… знаю… — растерялся. — Думаешь, всех, кто участвовал? Да?

— А ты как думаешь? Ты ведь уже начал соображать. Вот и притри к носу.

— А Лукоянова? — спросил ошеломленно.

— Ну, Федор уверен, что ему ничего не грозит.

— А… рыжая? Она как?

— Она — представитель Центра. Она и скомандует, если что…

Ильюхин почесал голову.

— Она, понимаешь, очень меня… домогается. А если я… как бы отдамся ей? Неужто и тогда меня… А?

— Наивный ты парень. И тогда. Потому что утехи — это департамент прикроватный, а все остальное — служебный. Ладно. Разошлись. И будь начеку. Если встретишь Баскакова и Острожского — предупреди. Их роль сыграна, и Юровскому они больше не нужны.

— Так они… — напрягся Ильюхин.

— Мы согласились «помочь» Дзержинскому, потому что поверили: он их хочет обменять на послабления по Брестскому миру. Это давало нам шанс, понимаешь?

— Спасти…

— Спасти. Увы… — Кудляков перекрестился.

Кудляков ошибся. Юровский вызвал Баскакова и Острожского на встречу. Она состоялась на явочной квартире Юровского, эта квартира принадлежала врачу-гинекологу и располагалась неподалеку от Первой женской гимназии на Вознесенском проспекте, в двухэтажном собственном доме доктора. Работа с агентами была сладкой утехой Якова Михайловича, он просто обожал за чашкой-другой крепкого чая выслушать все, что готов был сообщить «засланец», а потом — и это было главным, решительно главным! — долго и нудно, до запятых и точек с запятыми втолковывать «связи», что и как и где сказать, что сделать или не сделать.

С офицерами привычке своей не изменил. Усадил за стол, доктор принес на подносе стаканы в серебряных подстаканниках и, произнеся жеманно: «Кушайте на здоровье!», — не спеша удалился.

Прихлебнув со свистом, отчего оба гостя поморщились, Яков Михайлович приступил к изложению. Сначала он объяснил гостям (хотя какие уж это гости — люди завербованные в гости к своему оперативнику не ходят, «связь» положено всячески зашифровывать), что происхождения, увы, самого низкого и опять же, увы, мало того, что принадлежит к нации весьма распространенной в мире и в России, так еще и дед умудрился стать каторжником. Но это так, чтобы господа себе понимали о том, что прошлое собеседника никак не располагает к разным штучкам вроде сговора, изменения позиции, тем более за наличные и так далее и тому подобное.

— Вам ведь все равно — чекист перед вами или негодяй, для вас я прежде всего и только — еврей. Ну так вот, я хочу, чтобы вы поняли на берегу: вы служите нам, дабы спасти семейство. А я служу русскому народу, чтобы он боле не впал в рабство!

— Вы уверены, что русскому? — не выдержал Баскаков, и Юровский расхохотался:

— А что я вам говорил? Ну и то-то… Перейдем к делу…

Объяснил, что войска чехословаков и Войцеховского, то бишь — сибирцы, приближаются со скоростью курьерского поезда. Возможно, они подойдут к городу уже через неделю. Сил и средств для обороны нет, и это значит играем отступление. А Романовы? Москва разделилась. Сам (понятно было, что имеет в виду Дзержинского) желает спасти и обменять на параграфы Брестского мира. Это и неплохо бы, но здесь, на Урале, уж так взыграло народное сердце ненавистью, что официального спасения никто не поймет. Во всяком случае лично Николай будет расстрелян так на так. В связи с этим требуется, чтобы господа офицеры Баскаков и Острожский собрали всех сочувствующих — Авдеева там, Ильюхина, ну — кто там еще? Зоя из Москвы и так далее, и в известной точке известного маршрута…

Здесь перебил Острожский:

— Если я правильно понял, вы повезете семью — кроме Николая Александровича, это я понял, — только вам известным путем и вы желаете, чтобы мы обождали ваш маршрут в договоренном месте и сопроводили, дабы не было эксцессов?

— Так точно, господин лейтенант. Вы сформулировали — признаю это лучше меня. Если мы договорились — уходите по одному. О дне и часе я уведомлю…

Подавленно молчали. Баскаков курил, Острожский нервно теребил усы и напряженным взглядом оглядывал комнату. Явочная квартира Кудлякова была ему незнакома.

— Как это понимать? — спросил Авдеев. — Я, товарищи, то есть господа хорошие, в ваших мудростях не силен. Мы — заводские.

— А так и понимать, — зло произнес Кудляков, — что Яков задумал пакость. Ему надобно собрать нас всех в одном месте, в один час и приказать нам долго жить!

— Неувязочка… — улыбнулся Ильюхин. — Приказать долго жить должны мы, а не он.

— Я в другом смысле, — нервно огрызнулся Кудляков. — Что будем делать?

— Можно, скажем, слинять, — начал Авдеев не слишком уверенно, — а когда потребуется — подключиться, а?

— Как только мы «слиняем» — семье конец! — крикнул Баскаков.

— Значит, будем ждать приказа и уверенно согласимся его выполнить. И когда Юровский распорядится — лица у нас у всех должны быть ангельские и влюбленные. В него, Юровского, — Ильюхин провел рукой по щеке, а она вдруг стала мокрой.

— Может, в расход Якова Михайловича? — неуверенно произнес Авдеев.

— И тогда их перебьют через пять минут после того, как обнаружат его труп, — тихо сказал Острожский.

— А мы его это… зароем! — настаивал Авдеев. — Никто и не найдет!

— Тогда сутки поищут и все равно убьют, — сказал Ильюхин. — Нет, братья-сообщники, нет… Мы должны товюровского обыграть, переиграть, объегорить и намылить! Только вот как…

Взгляд Кудлякова сделался осмысленным:

— Деловое предложение… Обдумаем. Расходитесь…

— По одному! — ернически выкрикнул Баскаков.

— Верно, господин старший лейтенант, — без улыбки подтвердил Кудляков. — Я ведь не указываю вам, как заряжать главный калибр?

— Если бы… — вздохнул Баскаков. — Ей-богу, я бы вас послушался!

Утром рано Юровский приказал Медведеву разбудить Боткина, а когда тот появился, прикрывая зевоту ладонью, приказал:

— Попросите всех собраться здесь, в гостиной. Мальчик может спать далее…

Боткин попытался возразить — все же рано, очень рано, но, наткнувшись на бездонный зрачок Юровского, замолчал и постучал в дверь княжон.

Первым появился подтянутый, немного сонный Николай, следом вышла Александра Федоровна. На ней был светло-голубой китайский халат с птицами и деревьями, по лицу блуждала презрительная усмешка. Княжны вышли одна за другой, по старшинству: Ольга со спокойным взглядом светлых глаз; Татьяна она была взволнована и не скрывала обуревающих ее чувств:

— Прежде нас не смели будить с первыми петухами, а здесь…

— Уже и третьи давно пропели… — равнодушно заметил Юровский. Взгляните на вашу матушку, княжна. Какое спокойствие… Берите пример.

Мария Николаевна сразу же увидела Ильюхина и заволновалась. И это заметил Юровский.

— Вы что-нибудь забыли в комнате? Не беспокойтесь…

Анастасия стояла совершенно спокойно, даже равнодушно.

Ильюхин уже терял контроль над собой и откровенно искал взгляд Марии. Так хотелось успокоить, ободрить ее… «При мне ничего дурного с тобой не случится!» — кричали его полыхающие безумием и любовью глаза. Юровский заметил, но понял по-своему:

— У вас несварение желудка, товарищ Ильюхин?

«Вот, сволочь… Все увидел и — не дай бог — понял, догадался, и первое для такого нехристя дело — унизить, растоптать… Дать бы ему сейчас в рыло — от души, да ведь нельзя. Ее погублю, и вообще — все погублю. А я ведь не трус…»

— Николай Александрович, во избежание ненужных сцен и затягивания диспозиции я буду обращаться только к вам. Итак…

Осторожно вошли Баскаков и Острожский. Они были возбуждены и узников увидели не сразу — одежда была не слишком привычна, особенно — на княжнах. Простые юбки, белые кофточки…

А когда увидели и поняли — у Ильюхина возникло ощущение, что сейчас, сию минуту оба отнюдь не по-офицерски, скорее, чисто по-дамски грохнутся в обморок.

И это увидел Юровский.

— Вот… — сказал, прищурив глаза. — Вот, Николай Александрович, смотрите, как изменились времена… Бывало, эти два офицера вашего бывшего флота кричали вам «ура» и в воздух чего-то там бросали, а теперь… Теперь они все поняли и искренне, со слезой и революционной молитвой товарищу Ленину служат нашей общей революции!

— Это… Это подло! — зарыдала Мария.

— Верно, — согласился Юровский, — верно, Мария Николаевна. Только все дело в том, что не мы совершили подлость.

— Я не удивляюсь… — обронила Александра. — Он… Они… Они скоро весь мир подомнут под себя. Мы знаем это…

— Революция-с… — осклабился Медведев.

— Теперь о деле. Покажите все, все без исключения ваши драгоценности! — крикнул Юровский. — О том, что у вас в лифах платьев зашиты бриллианты, мы тоже известны! Давайте по-хорошему…

— Вы… отберете? — глухо прозвучал голос Николая.

— Они ничего не отберут! Ваше величество! У вас еще есть верные вам люди! — Баскаков и Острожский встали перед узниками с револьверами в руках. — Юровский! Маски сброшены! Убирайтесь отсюда! Или мы начнем стрелять! — Губы Острожского прыгали, он едва не плакал, Баскаков внешне оставался спокойным, но мгновенно разлившаяся по лицу белизна выдавала и его состояние.

«А ловко, ловко он их… купил… — с тоской и мукой подумал Ильюхин. — Вот и нет двоих, и осталось нас всего-ничего… И Мария теперь меня возненавидит, я ведь не вступился, не проявил сочувствия…»

Юровский взглянул на офицеров с некоторым даже сожалением.

— Читал… У господина Горького: безумству, мол, храбрых мы чего-то там даже и споем… Стреляйте, чего же вы? — Оглянулся, мгновенно возникла охрана ДОНа, человек десять, лица каменные.

— Увести, — приказал. — Но прежде знайте: заговор ваш раскрыт, и не сегодня — так завтра вы мне выложите имена и адреса всех соучастников. И не надейтесь. На снисхождение…

Ильюхин понял: сорвалось. Чего там… Разве что чудо Господь совершит.

— Вы станете действовать силой? — спросила Татьяна.

— Если вы будете упорствовать… — Юровский пожал плечами.

Мария подошла к Юровскому вплотную. Ильюхин стоял рядом с Юровским, отступив полшага.

— Зачем вам это? — спросила тихо. — Вы скоро, очень скоро убьете нас всех, — она смотрела не на Юровского — Ильюхину в глаза она смотрела, — и тогда вы распорете лифы наших платьев и заберете наши драгоценности…

Александра Федоровна начала медленно заваливаться, Николай успел подхватить ее обмякшее тело.

— Какая жестокость… — только и произнес.

— Вы можете идти, — сказал Юровский уже в спину удаляющемуся семейству. — Не вам талдычить о жестокости. Вы царствовали двадцать три года и убили двадцать пять тысяч человек! За триста лет правления ваши предки не убили столько!

Николай оглянулся, лицо его было белым, глаза полыхали яростью.

— В те триста лет вам не позволяли жить в столицах и губернских городах! А я… Я проявил слабость, да-да, слабость — и вот результат! Меня предупреждали… Меня предупреждали…

Юровский победно посмотрел на присутствующих:

— Какое ничтожество… И как прав Владимир Ильич! Их место в земле. На три метра вглубь…

Ночью нашел Кудлякова на «ЯК»1. Перед бывшим жандармом стояла непочатая бутылка водки и стакан.

— Хочешь?

Отрицательно покачал головой, спросил, заранее зная ответ:

— Они в Ивановской? В спецкамере?

— Там… Может, выпьешь? Я хотел, но не могу один.

— Я не стану пить. Мы можем… помочь?

Кудляков встал, прошелся по комнате, прижался лбом к стеклу.

— Не можем. Утром их расстреляют.

— Тогда… Давай в тюрьму? Нас пустят.

Кудляков вздохнул:

— Где твоя классовая ненависть, парень… Хороший ты человек, вот что… Нас пустят. Но начальник тюрьмы немедленно уведомит Лукоянова. Тот не скроет… Спасти мы их не можем. Юровский все рассчитал верно и поймал их на лебедей. Я думаю — он догадывается о том, что с Романовыми назревает нечто ему неведомое. И на всякий случай решил поубавить ряды врагов. И угадал. Ты вот что… — Подошел, положил руку на плечо.

В прошлом, там, в другой жизни офицеры этого никогда не делали. Что ж… В этой жизни и в самом деле все равны.

— Ильюхин… Я думаю, что письма семье передает Деревенко, доктор… А пишет — член Уралсовета Дидковский. Понимаешь, Войков тоже знает французский язык, но он — шпак. А Дидковский — офицер. В письмах есть военные подробности, верно?

— А доказательства?

— Я видел, как в кабинет Юровского заходил именно Дидковский. Ему в Чека нечего делать. Я видел, как Юровский встретился с Деревенко на своей «ЯК». Я видел, как после этого Деревенко направился в ДОН и вошел в него… Мало?

— Ты прав.

— А если я прав — намекни императору, что доктор Деревенко завербованный агент Чека. Чтобы они там не откровенничали с ним. Это очень важно…

Из Москвы вернулся Голощекин. У него было озабоченное лицо, глаза бегали, он все время щипал себя за бородку и вздыхал. Собрались в кабинете Юровского. Кудляков отсутствовал, Лукоянов стоял у окна, Ильюхин устроился на подоконнике. Войков, Белобородов и Дидковский сидели вокруг стола Юровского, как школьники на уроке.

— Товарищи… — глухо начал Голощекин, — в Москве всё понимают: и щекотливость нашего положения, и шаткость легенды о нашем самовластье и придури. Да, мы ненавидим Романовых, но мы обязаны были бы подчиниться любому решению СНК и ВЦИКа. Я объяснил, что организовать суд над семейкой это чушь. Я доказал, что отпустить их восвояси или даже обменять — чушь. Я убедил и товарища Ленина, и товарища Свердлова. Мы все возьмем на себя. Они останутся незапятнанными.

— А Дзержинский? — спросил Лукоянов, напрягшись.

— А что… Дзержинский? — повторил Голощекин с усмешечкой. — Его расхождения с Владимиром Ильичом по Брестскому миру — печальный факт. Его принадлежность к левым — тем более. И что?

— Он — Предвэчека, — не уступал Лукоянов.

— Ну… Он высказался в том смысле, что есть догмы, а есть и прямая выгода. Но он никого не убедил. Погромщиков мы ликвидируем. И если что ответим за это…

Когда все ушли, Юровский подошел к Ильюхину.

— Мы расстреляли этих… помощничков сдуру.

— Сдуру… расстреляли? — не удержался Ильюхин.

— Нет. Это они сдуру стали нам помогать. Москва когда-то решила… Ты не сожалеешь об них?

— Нет.

— Хорошо. Ступай в ДОН. Объясни этому старому идиоту, что он должен немедленно бежать. Немедленно! Так и скажи. Сибирцы и чехи рядом. Другое дело, что им всем на царишку глубоко наплевать — на самом деле. Но мы пропагандируем, что его хотят спасти, знамя опять же, то-се…

Кудляков догнал на Вознесенском. С колокольни собора гулко доносился погребальный звон. Должно быть, только что отпели кого-то…

Рассказал. Кудляков стиснул зубы, застонал, сжал кулаки.

— Если эта чертовка Зоя и Авдеев — тоже вешали нам макароны, тогда я поздравляю Юровского. Он почти выявил нас всех и сыграет на дезинформации и неразберихе. Концов не сыщешь.

Вгляделся в лицо Ильюхина, в глаза.

— Если ты со… мною — мы действуем, как договорились. На разработку нового плана нет ни времени, ни людей…

— Я согласен на все. Верь, Кудляков: если придется умереть — я сделаю это не хуже тебя.

— Я все знаю, парень. Время бешеное, все смешалось, сместилось… Но любовь — она никогда не перестает… Ты не ярись и ничего не объясняй, ладно? А фраза твоя — о смерти, — понимаешь, ты повторил слова князя Болконского.

— Да? А… кто он? Из ваших?

Улыбнулся, помахал рукой:

— Иди в ДОН. Торопись.

— Пойдемте в столовую… — Николай остановился на пороге и посмотрел на дочерей. Они молчали, Ильюхин вдруг подумал, что дело — табак, потому что выглядят эти четыре девушки, словно покойницы в гробах: белые, глаз не видно, губы исчезли. И она, она… И рта не откроешь, хотя… Зачем теперь слова?

Вошли в столовую, царь тщательно притворил за собою дверь и еще одну в коридор, а потом и ту, через которую ходил на кухню. Подошел к зеркалу у камина, поправил усы.

— Я внимательно слушаю…

Ильюхин завел руки за спину и оперся о стол. Было такое ощущение, что пол более не держит, в голове гудело.

— Николай Александрович… — начал мучительно, слова ворочались во рту, словно булыжники. — Поймите правильно и будьте сдержанны… Ваш врач…

— Деревенко… — одними губами проговорил Николай.

— Он.

— Я догадывался… Ему приказали…

— Да.

— Я знал… И не только потому, что вы… помогли понять. Я сам все понял. Эти письма — провокация.

— Да. Доктор — агент Юровского. Вы обязаны это знать. Но требую: дочерям и супруге — ни слова!

— Конечно, не беспокойтесь. Скажите прямо: у вас еще есть… надежда? На наше спасение?

— Почти никакой. Говорю прямо — вы человек военный.

Царь сжал виски.

— Но мальчик… сын… И дочери, дочери… Это ужас.

— Мы пытаемся. Все, что сможем, — сделаем. Верьте.

— Верю. Я должен идти. Они там… догадываются. Я обязан успокоить.

— Скажите, что… наш разговор связан с… драгоценностями. Что может быть — их удастся спасти. Но это бо-оль-шой секрет…

Николай вымученно улыбнулся:

— Спасибо. Я так и скажу.

Ушел медленно, твердо ставя ступни, так ходят пьяные, когда желают обмануть домашних.

«У товарища Ленина нет детей… — подумал равнодушно. — Но если бы были — я бы от души пожелал ему побывать в шкуре его главного врага… Впрочем, глупости это. Ерунда. Нашим вождям ничего такого не грозит… А жаль».

Зоя пришла в половине двенадцатого ночи. Куталась в платок, поводила крутыми плечами, в глаза старалась не смотреть. Ильюхин собирался спать и встретил гостью не слишком приветливо. Вопросов не задавал, надо — сама расскажет. Молча поставил на стол кружку, наполнил остывшим чаем, пододвинул краюху хлеба и кусок колбасы неизвестного названия — днями получил в пайке. Но Зоя не притронулась.

— Мучаюсь я… — сказала вдруг. — Знаешь, ты здесь единственный честный человек… Пока честный.

Посмотрела в глаза, вздохнула.

— Пока. А пройдет еще немного — и ты тоже… Ладно. Я пойду.

— А зачем приходила? Черт с тобой. Одно скажи: ты не продашь нас всех?

— Всех? — растянула губы в улыбке. Губы были сухие, растрескавшиеся, без помады и оттого смотрелись гадко. — Войкова тоже? Он ведь желает цацку на память… Глупости.

— И я могу быть уверен? Бросаем в сон охрану, вводим лжесемью, Юровского зовем к телефону. Всё так?

— Так ест… - потянулась, слабая улыбка мелькнула, или показалось Ильюхину? — Всё так, парень. И все не так. Я думаю — ты выживешь и когда-нибудь расскажешь обо всем своим детям. Здорово, правда?

— Ты рехнулась, да?

— Любить меня не станешь? Ах да… Ты другую любишь. И не знаю я — то свет или мрак, в чаще ветер поет иль петух? Ильюхин… Вот-вот совершится страшное дело. Прощай…

Ушла. На душе было мутно, в голове — пустота. О чем она? И зачем?

И вдруг показалось — понял. Она любит. Правда любит. Вот ведь странность… И хочет предупредить. О том, что гибель близка…

Оделся, помчался в ДОН. Окна были темны, у забора прохаживался наружный часовой с винтовкой на ремне; долго звонил в калитку, открыл заспанный Медведев.

— Ты? Ну, заходи… — уступил дорогу, пошел сзади.

— Юровский здесь?

— Зачем? Он дома ночует. А тебе чего надо?

— Про то тебе необязательно. Спят?

— А чего им еще? Плясать?

— Оставайся здесь и закрой двери. Ну?

— Я Яков Михалычу завтра же обо всем донесу, не сомневайся.

— Не сомневаюсь.

Притворил дверную створку, миновал гостиную, столовую и кухню, спустился в полуподвальный этаж, вышел во двор и снова вошел — в двух предпоследних комнатах жили латыши Юровского. Кем они были на самом деле не знал, но помнил: одного из них Юровский назвал «Имре». Что хотел найти здесь — вряд ли ответил бы. О чем спросить и кого — тем более. Но упрямо шел, еще не зная, что сделает в следующее мгновение.

Постучал в дверь комнаты, перед которой была лестница на первый этаж. Открыл заспанный латыш, или кем он там был…

— Вам… чего, товарищ?

Ишь… Разговаривает почти без акцента.

— Я от Якова Михайловича…

— Я помню. Я вас видел, когда Яков разговаривал здесь с Имре. В чем дело?

— События приближаются… — Откуда эти слова и зачем? Несет матроса на гребне волны. И вот-вот утопит.

— Да. Мы знаем.

— Всё помните — что и как?

— Всё.

— Повтори.

«Латыш» посмотрел с сомнением, но послушно зачастил:

— Сначала приводят кого-то, кого мы не видим, потом проводят тех, кого мы знаем, потом…

— Я знаю, что будет «потом». Спасибо. Ты — латыш?

— Нас называют так здесь, у вас. Я — венгр, Андраш Верхаш, унтер-офицер Австрийской армии, пленный, исповедую социализм. Товарищ… Лично я стрелять не стану. Женщины, мальчик… Не хорошо есть. Но я хочу антер ну предупредить тебя, ты мне кажешься порядочным человеком: затевается не просто убийство. Затевается страшный театр. Но сути я не знаю.

Ильюхин улыбнулся:

— Откуда так шпаришь по-нашему?

— О-о, плен… Четыре года. Я сразу начал учить язык. Я желаю тебе добра.

— А… Имре? Он кто?

— Он… Он настроен решительно. Он будет убивать. Ты вот что, матрос… Их не спасти. Пойми это. И будь разумен.

Обратный путь проделал за несколько мгновений. В столовой увидел Марию. Она стояла у стола, на ней была длинная юбка и темная шелковая кофточка. Обомлел, смутился и даже растерялся.

— Вы… Не спите еще… А… почему? — лепетал что-то мало понятное, глупое даже, проклинал себя, но нужных слов не находилось.

Улыбнулась успокоительно, показалось — дружески. Или, может быть, чуть больше? Кто их разберет, этих царских дочерей…

— Я слышала, как вы прошли… Я не спала. Я последние дни мало сплю или почти не сплю. Я читала стихи. Помните? — Голос у нее был немного севший, от простуды должно быть, но от этого он вдруг сделался таким понятным (вот ведь странность…) и близким — да-да, именно так… — «Мне страшно с тобою встречаться, Страшнее — тебя не встречать… — замолчала, подавив готовые вот-вот прорваться слезы (видел это, видел!) — Я стал… Нет — стала, стала! Всему удивляться, на всем уловила печать…» Замолчала, опустила голову.

Он не знал этих стихов. Но непостижимым чутьем и еще каким-то не поддающимся осознанию… чувством?.. наверное — да, — понял, догадался, ощутил: это написал тот же самый… Как их называют? Поэт? Вот, он. Тот же самый, что и о солнце Завета. О ее очах.

— Я… люблю тебя, — сказал, теряя голос. — Я знаю — не смею, не должен, но говорю, потому что не могу иначе. Прости меня. Прости…

Она улыбнулась. Или — нет. Не улыбка то была, а легкое, едва заметное движение губ, и показалось Ильюхину, что произнесла она всего одно короткое слово.

Да. Она сказала «да».

Когда открыл глаза — ее уже не было. И понял: свершилось. Свершилось по предначертанию. Ныне и присно и во веки веков. До последнего дыхания.

Жизнь напоминала пулеметную очередь, только медленную, очень медленную — сравнительно с трескотней «максима». Койка, чека, ДОН. Чека, койка, ДОН. И снова ДОН, чека, койка… Бессмыслица.

«Но те, кто придут после нас, — они будут счастливы… — повторил вдруг расхожее, многажды слышанное. — А кто сомневается? Они тоже будут вести отсчет от койки, работы, гулянки-пьянки. Это и есть счастье. А что еще? Театр, что ли? Или вечно злое лицо жены? Вон, мать, как посмотрит, бывало, на отца — так и пойдет пятнами или сикось-накось. Правда, батяня пил, и пил без меры, да ведь все равно… Просыпаешься — она. Засыпаешь она. Днем — опять она. Да ведь и она — точно так же. Так что же такое счастье? Полет птицы? Ладно молоть… Мы тяжелее воздуха, нам пропеллер надобен. А то еще — когда тебя понимают. А кто тебя понимает? Жена? Теща? Начальник? Товарищ по работе, который, подобно Медведеву, норовит записать и донести? Видать, у товарища Ленина счастье какое-то особенное, тайное, как порок какой…»

…И вот — газета. На стенде. «Уральский рабочий». И черные аршинные буквы: «6 июля, Москва, мятеж левых эсеров. Ответработники центрального аппарата ВЧК застрелили и подорвали гранатой германского посла графа Мирбаха. Брестский мир под угрозой срыва. Товарищ Дзержинский под арестом у матросов-анархистов».

Помчался в «Американскую». Там царила кладбищенская тишина, в кабинетах — никого, только Юровский медленно и подчеркнуто спокойно выводил что-то 86-м пером на листе бумаги. Поднял глаза, хмыкнул:

— Ты чего?

— Что там, в Москве? На самом деле?

Юровский смотрел, не мигая, и была в его тяжелом взгляде извечная тоска и скорбь.

— Мария Спиридонова решила, что наша власть — не туда. Она подняла своих приспешников. Она подняла подлый элемент в войсках. Сложно там… Было. Товарищ Феликс руководил операцией из логова зверя. Его арестовали анархисты, но он и оттуда не терял нити. Латыши встали на нашу сторону. Всё.

Странно как-то говорил Юровский. Когда упомянул Дзержинского, почудилось Ильюхину — не столько в словах даже, в интонации, скорее, ничем не прикрытая издевка. К чему бы это?

— И что?

— Всё. Внутренних врагов поубавилось. Ты готовишься?

Пробормотал что-то нечленораздельное.

— Ну вот и готовься.

Ушел, на улице вдохнул свежего летнего воздуха — стало легче. Что же это тогда было, что? А вот что: телеграмма. Кодированная. Чушь какая-то по поверхности. А суть — она и совершилась. Дзержинский попытался взять власть. Устранить Ленина. Раздавить Брестский мир. Обменять семью. А теперь что же?

А теперь будет второй этап: некто попытается Владимира Ильича шлепнуть. Дзержинский — он такой… Он не отступит. И как же быть, товарищ Ильюхин?

Ленин… Святое святых. Самый великий, человечный, добрый. Правда, портит образ непримиримая уверенность: всё, что против рабочего класса, карается смертью. И кто не с нами — тот против нас. Молва — славная. А дела? Палаческие дела… Расстрелы повсеместно. Беспощадные, страшные… Этот человек одержим. Безнадежно одержим…

Но ведь ты как бы присягнул ему?

А тогда как же… она? Они все?

И вера в солнце Завета? И… ее очи? Очи… Как их забыть…

«Ладно, — сказал себе. — Я чую. Правду. Печенкой чую, к которой всегда обращаются все наши в самых трудных случаях. Что выше любви? Она ведь внутри нас, как Бог Вселенной? Тогда Ленин со своим строчащим «максимом» ничто. А Феликс… Наши желания, стремления пока совпадают. А там посмотрим…»

Утром приехала на дрожках игуменья Спасо-Ефимьевского монастыря. Ильюхин узнал ее: пожилая, пухленькая, шаг иноходью. Та самая, с явочной Кудлякова. Вошла, перекрестилась на красный угол (давно был пуст), протянула корзину, прикрытую чистым полотенцем. Юровский приоткрыл, мотнул головой: «Возьми». Ильюхин поставил подношение на столик в углу, но не открыл, хотя и любопытно стало. Но все разрешилось тут же.

— Я надеюсь, что государь и семья получат… это?

— Они совершенно нормально питаются, — сухо отозвался Юровский. — Вы бы лучше позаботились о наших рабочих. Им это — в самый раз.

— Так я могу надеяться?

— Можете. — Повернулся, ушел, Ильюхин двинулся следом. Зашли в кабинет, Юровский уселся под рогами, Ильюхин невольно прыснул в кулак.

— Ты чего?

— Да ведь, как… олень, — расхохотался Ильюхин.

Юровский посмотрел внимательно, но не было и тени обиды в его бездонных глазах.

— Молод еще… Я, знаешь ли, верный муж и отец. Мне рога не грозят. А ты… Ты сумей выбрать, когда срок придет. Или… уже выбрал?

Теперь взгляд сделался не то ледяным, не то каменным — видел такие глаза Ильюхин у статуй, на петербургских кладбищах…

«Неужто — знает? Неужто этот кобель без яиц Медведев все же донес? А этот возьми и поверь? Нет… Не должно. Это он просто так. Испытывает…»

И не отводя взгляда, без улыбки, равнодушно-равнодушно:

— Эх, Яков Михайлович… Я так думаю, что сначала надо зверя в берлогу загнать. Или пристрелить.

— Здесь ты прав. Не обращай внимания. Я просто так…

Снял с гвоздя кобуру с маузером, надел на ремень, затянул.

— Вели все яйца, которые в корзине, незамедлительно сварить. Вели Харитонову. Мне особенно приятно будет, если яйца эти приготовит царский кухмейстер, а?

И подмигнул.

Ильюхин отправился исполнять. Харитонова нашел на кухне. Он что-то готовил в окружении княжон. Ильюхин увидел Марию и застыл. Язык присох к небу, в голове стало мутно.

— …плохо? — донеслось, будто из подвала. Встряхнулся, словно собака, выбравшаяся из воды, заставил себя улыбнуться:

— Благодарствуйте, я здоров. Я, собственно, к Ивану Михайловичу… Не отводя глаз от лица Марии, протянул корзину с монастырским подношением. — Комендант распорядился сварить.

— Пять или десять? — с деловым видом осведомился Харитонов, но Ильюхин не ответил. Теперь — от волнения, должно быть, он засмотрелся на бородавку с длинными-длинными волосами. Она украшала правую скулу повара.

— Так сколько же сварить? — повторил Харитонов.

— Приказано — все, — равнодушно сообщил Ильюхин и вдруг услышал смех: Ольга, Татьяна и Анастасия заливались хохотом.

— Он… он — что же… их… все… все… съест? — давилась Анастасия. От смеха она стала еще меньше и еще толще — так показалось Ильюхину. Татьяна вытирала слезы и была очень некрасива, просто очень. Ольга отвернулась, ее плечи подрагивали, значит — допек их товарищ Яков.

Мария не смеялась. Она грустно смотрела на Ильюхина и вдруг подошла и взяла корзину из его рук, повернулась к Харитонову:

— Иван Михайлович, сделайте, пожалуйста, как просят…

Харитонов мелко закивал:

— Да… Да-да, ваше… Мария Николаевна. Да! Через двадцать минут всё будет готово!

В дверях Ильюхин остановился:

— Спасибо, Марья Николаевна.

…Через двадцать минут он принес сваренные вкрутую яйца в кабинет. Юровский поднял глаза:

— Возьми хлеб и соль. Выезжаем через десять минут…

Спрашивать «куда» было бессмысленно. Да и зачем?

От ДОНа отъехали в десять утра, на Вознесенском и в переулке пусто, обыватели еще спят. Пролетка покачивалась на рытвинах, Юровский умело поводил вожжами, прицокивал и понукал чалую кобылу: «Ну-ка, Зойка, телись-двигайся…»

«И эта — Зоя… — с вдруг вспыхнувшей тоской подумал Ильюхин. Никакого тебе спасения. Одни Зои…»

Ехали минут пятнадцать, потом повернули направо, к Верх-Исетскому заводу, вскоре множество невысоких труб обозначило его присутствие…

А вот и две церковки белые появились, потом — черные избы, они по всей Руси одинаковые, и Ильюхин особого внимания на них не обратил. Дальше дорога пошла полями, изящно изгибаясь среди травы и посевов, потом въехали в лес. Был он смешанный: просматривались сосны и ели, вдоль дороги росли белоствольные березы. Ветер шумел в кронах, стало вдруг спокойно, а на душе даже и ласково, вольно, словно вдруг сбросил и с плеч и с души весь скорбный груз недавнего…

И еще час или немного больше скрипела пролетка на светлой дороге, потом Юровский прицокнул, потянул вожжу, и лошадь свернула в чащу. Здесь тоже была дорога, узкая, почти незаметная, но Яков Михайлович правил уверенно и вскоре чалую остановил. Огляделся, удовлетворенно хмыкнул:

— Здесь.

Ильюхин спрыгнул, размялся:

— Что «здесь», Яков Михайлович?

Ухмыльнулся:

— Нравишься ты мне, Ильюхин… Всю дорогу — ни слова! Молодец! Хрустнул пальцами. — Дорога эта ведет к Исетскому озеру. На его краю деревня. Называется — Коптяки. Крестьяне-рыболовы испокон веку ловили и коптили рыбу. Понял? Дальше. В этих местах множество заброшенных закопушек. Шахт, если по-понятному. Всяких. Есть и по десять сажен. Вот эта… Подошел к ограде из старых кольев, Ильюхин — следом. — Видишь? Глубокая?

— Смотря для чего…

По спине пополз холодок, мгновенно превратившийся в ледяную струйку. Всё понял, догадался, точнее… Прятать будет здесь. Трупы. Трупы будет складывать. Складировать, как говаривал боцман Полищук на крейсере «Диана»…

Только — чьи? Настоящие? Подложные? Не скажет ведь…

— А ты как думаешь?

Взгляд — совсем бездонный. Глаза ушли на затылок — две черных дыры. Они наполнены льдом…

— Трупы?

— Я и говорю — ты не глуп. Да. Трупы. Больше вопросов не задавай. За это мероприятие я несу личную ответственность. И этим сказано всё. Ты мне только помогаешь. Ты согласен с таким распределением ролей?

«Нет. Не согласен. Выкуси. Но ведь не скажешь ему? Бесполезно, опасно, глупо, наконец…»

— Согласен.

— Загляни. Туда. Верующие христиане называют такие места преисподней…

Заглянул. Точно: сажен пять-шесть, самое малое. И холодом веет могильным.

Юровский подобрал твердый ком, бросил в ствол. Донесся звук, словно от удара камня в стекло.

— Там лед. Оно и к лучшему. Не испортятся… — И улыбнулся. Лучше бы он не делал этого. Ильюхину стало страшно. — Ты обойди местность, проверь, а я пока приготовлю завтрак. Или обед — какая разница? Мы, револьюционэры, не замечаем времени, потому что мы — самые счастливые люди на земле…

Отправился «проверять». Дурь… Тайга она и есть тайга.

В километре нашел озерцо, невольно подумал: «А если утопить?» Поднял голову — на другом берегу стояла Мария в светлом платье и… улыбалась.

— Ты… — крикнул, шалея. — Ты? Нет, это… Это…

— Это — туман… — внятно произнес Юровский за спиной. — Здесь болота, бывает… Мать, что ли, увидел?

— Д-да… — выдавил, вот ведь черт… Вот ведь заноза, гвоздь жареный… Надо впредь осторожнее…

— Что, выбираешь место для ихнего утопления? Опасно это… Омские, может, и дураки, но не настолько. Протянут бреднем и найдут, а? И что мы тогда доложим Ильичу? Ну и то-то… Ступай за мной, я полянку нашел из русской сказки. Посидим, поедим, мысли придут…

Полянка и впрямь была светлая, с нетронутой травой, волнами пробегал низовой ветерок и легкий, едва заметный шум, больше похожий на «ш-ш-ш…» из далекого-далекого детства — мама, когда засыпал, тихо-тихо произносила это «ш-ш-ш», и сон приходил и обволакивал и успокаивал до утра…

Юровский уселся на пенек, раскрыл корзину и начал выкладывать на полотенце вареные вкрутую яйца; нарезал хлеб — по-рабочему, «на живот», разложил, развернул бумажный кулек с солью.

— Ешь.

И аккуратно-споро начал очищать скорлупу. Ел он жадно и быстро, Ильюхин оглянуться не успел, как большая часть яиц исчезла во рту Якова Михайловича.

— Вы… не заболеете? — спросил с искренним испугом.

— Не бывало… — Вытер рот грязным носовым платком, огляделся. — Так как… Не хочешь?

— Чего? — удивился.

— Справить большую нужду. По-научному называется «де-фе-ка-ция».

— Не тянет.

— Ну, извини, а я люблю. На природе. Полезно это.

Юровский удалился под куст, послышалось натужное кряхтение и сразу же — возглас самого искреннего удовольствия:

— Хорошо пошло, вот что я тебе скажу! Ты, Ильюхин… — поднялся, заправляя рубашку, — не понимаешь: когда вовремя опорожнишься — то и жизнь продлишь. Вот только бумажку мне пришлось применить из фельдшерского справочника…

— И что? — Стало даже интересно. Вот ведь любит себя… Умереть — не встать…

— Жестковата… Надо мягкой пользоваться. И то — помять, помять… Запомни. Я — фельдшер. Я — понимаю…

Пока усаживались в пролетку и Юровский расправлял вожжи, в голове неслось со скоростью курьерского поезда: «Ел, подтирался и рубаху заправлял… Человек, и человек обыкновенный, заурядный, а вот, поди ж ты… Ведь могилу, могилу им выбирал, комуняка проклятый…»

Это Ильюхин впервые вот так отделил себя от «комуняк», от ЧК, от всех — с красным флагом.

— Но ведь я — я тоже… Выбирал… яму. Для нее, — проговорил вслух.

— Ты чего там бормочешь? — удивился Юровский. — Что значит — «для нее»?

— Вернусь в Петроград — надо платок женский, местный, прикупить. Соврал, не дрогнув. — Есть у меня… зазноба. Не на жизнь, а на смерть!

А вот это — чистая, святая правда, товарищ… Только ты об ней не узнаешь ни-ког-да…

Юровский удовлетворенно кивнул:

— Ты прав. Наши люди должны быть семейными. А то голову не к кому приклонить. С ума спрыгнуть можно… Так что — женись. Благословляю…

«Вот какой поп «благословил»»… — подумал.

До города доехали быстро, Юровский гнал лошадь, не жалея.

— Дел еще… — покривил губами. — Невпродых. От забот полон рот, так-то вот, влюбленный антропос…

И заметив, что Ильюхин обиделся, объяснил:

— Антропос — это по-гречески — человек. Рассказ такой есть у Чехова. Читал? А жаль… Великий писатель.

Дни летели, как звезды с ночного неба: прокатился денек и погас без следа. Ильюхин давно уже привык к однообразию этих дней и даже, если случались события, — они постепенно переставали быть значимыми.

Единственное: если удавалось увидеть ее… Хотя бы издали… О, это всегда был праздник души и сердца. Но в воздухе уже висело нечто, неотвратимое и страшное, однажды утром Ильюхин поймал себя на скверной мысли: чему быть — того не миновать. Ах, как плохо это было, как унижало его человеческое достоинство, его веру, его несомненную веру в изначальную, непререкаемую справедливость…

В один из таких дней Юровский рассказал о финале эсеровского мятежа: сил у власти нет, людей значительных — с той и другой стороны пока простили, — это «пока» произнес, как смертный приговор, убийц Мирбаха пообещали наказать — да ведь тогда надобно и с товарищем Дзержинским разбираться. А как? Многие сочувствуют железному… Многие. И товарищ Ленин изволил проглотить и сделать вид, что ничего-с… А на самом деле Феликс с его левыми убеждениями и закидонами — кость в горле. Но — до поры до времени. Ленин никому и никогда не прощал политического инакомыслия. Всё остальное — сказки.

Ильюхин смотрел на вдруг разоткровенничавшегося коменданта, и самые мрачные, самые невероятные мысли ползли зудящей шелухой под черепом. Главная: всё заканчивается, и больше незачем валять петрушку. А в невысказанной сути странных слов — последнее предложение: подумай, матрос. Крепко подумай и выбери наконец путеводную звезду. А она — Ленин, кто ж другой… Феликс твой всего лишь отзвук великого человека, претензия в штанах и сапогах, а что он без Ленина?

— Сейчас поезжай в любой куда не то храм, церковь, собор и как там это еще называется, у вас, православных…

— А как это называется у вас? — спросил с интересом.

— У нас? — сощурился, поморщился. — Синагога называется. Наши реббе и шамесы — такая же сволочь для мирового пролетариата, как и ваши попы. Настанет день, и мы кишкой последнего царя последнего попа удавим, понял? И всех этих попиков, реббеков, мулл мусульманских спустим под откос истории. Зачем новому революционному человеку опиум? Ну и то-то…

— Так я поехал?

— Ты поехал, но ты еще не знаешь — зачем. Возьмешь попа, его прислужника, пусть оденутся, как положено, и все свои цацки возьмут с собою. Давай…

Искал не долго. Автомобиль (с недавних пор был у коменданта потертый «даймлер») попетлял по улочкам и вдруг оказался у большой и стройной колокольни. За ней обозначился и пятиглавый, с чашеобразным куполом, храм. Вошел, служба уже закончилась, старушки с ведрами и тряпками истово терли каменный пол. Заметив на возвышении у алтаря священника, подошел:

— Вы здесь как бы главный?

— Я настоятель, — не удивился священник. Был он лет пятидесяти, благообразный, спокойный. — А что вам требуется?

— Вы сейчас поедете со мною. Возьмите все, что надобно для службы. И дьякон тоже… Поедет с нами.

— Куда, если не секрет?

— Узнаете.

Большой храм… Высоко под куполом — Господь Вседержитель распростер благословляющие руки. Какой у него глаз — суровый, непримиримый… Такой не простит, если что…

Может быть, впервые после детских лет и юношества, после нудных (такими казались, что поделаешь?) православных служб на «Диане» задумался о жизни, о себе, о ней… Вот, свела судьба, распорядилась, и от того, как ты, раб Божий, Сергей, поведешь себя — будет тебе и станется с тобою. Странно как… Нет в этом храме добрых лиц на иконах и росписях, добрых глаз. Все призывают к ответу, все смотрят в самую суть души — что там?

А что там, Сергей? Что там, ты-то сам знаешь это?

Или они все столь суровы, потому что нет прощения?

Да ведь что сделал? Что? Ничего пока не сделал…

И вдруг ударило: а Татьяна? А Бородавчатый? А царские слуги? Приближенные? Скольких порешил, Сережечка… Руки по локоть в крови — с этим теперь ничего не поделаешь…

Поднял глаза, произнес внятно:

— Прости, Господи… Ибо не ведал, что творю. А теперь спроси по всей Твоей строгости. Я согласен, потому что понял…

Вышел священник с баулом в руке, за ним дьякон с испуганным лицом, почтительно поздоровался, все чинно и стройно прошли к автомобилю и двинулись в обратный путь. Когда подъехали к ДОНу, Ильюхин заметил, как оба священнослужителя переглянулись и по лицу настоятеля вдруг разлилась смертная бледность…

Миновали калитку, охранники провожали изумленными взглядами небывалых гостей, когда вошли в кабинет Юровского, священнослужители машинально перекрестились на красный угол. Но икону не нашли и растерянно переглянулись.

— Мы неверующие. — Юровский сел за стол, предложил: — Прошу садиться, отцы… — Это слово вызвало у него ироническую улыбку, но он ее подавил. Мне нужно, чтобы вы отслужили. Здесь и сейчас. К тому же и они просят.

— Они… — одними губами повторил настоятель. — А… как они? Ничего? Здоровы?

— Э-э, батюшка, да вы не философ, — поморщился Юровский. — Как это там у вас? «Пройдет над ним ветер — и нет его…» А?

— Вы точно произнесли часть псалма, — кивнул священник. — Но какую службу желаете… вы? Или… они?

— Служба — она и есть служба. — Юровский прошелся по кабинету взад и вперед, остановился у окна. — Когда у вас поют отходную? Только учтите без лишних вопросов, да?

— Когда отпевают покойника, — совсем побелел священник.

— А еще?

— Ну… К примеру — есть такое последование — обедница. Там тоже… есть «отходные», как говорите, слова. Только они читаются, а не поются.

— Спеть можете?

— Но… но зачем? — Батюшке стало дурно, он схватился за сердце и готов был упасть в обморок.

— Это я знаю, — твердо сказал Юровский. — Ваше дело — исполнить беспрекословно. Вы понимаете: время военное, революционное, неповиновение реввласти карается смертью. Итак?

Дьякон перекрестился.

— Если вам так надобно — я это… пропою. А вы… отпустите нас?

Юровский помрачнел.

— При условии: всё, что здесь увидите, — государственная тайна. И ваша служба, и вообще… Всё. Ну?

— Мы согласны, — с трудом произнес священник.

Прошли в гостиную. На письменном столе, справа от которого обыкновенно спал Боткин (сейчас его койки в комнате не было), стояло множество икон, перед ними горели свечи. Все это успел рассмотреть, и даже внимательно, но потом увидел… ее. Она была бледна, вокруг глаз чернели круги, она часто и мелко крестилась и, заметив Ильюхина, вымученно улыбнулась. Больше ничего и никого не увидел, в уши ворвался «читок» — священник произносил положенные слова, кланялся, махал кадилом, дьякон возглашал — только вот что?.. Поймал себя как бы «боковой» мыслью (боковой, именно боковой, и при этом даже не успел подумать, что если есть «боковое зрение», то почему бы не быть и боковой мысли?), что не слышит, не понимает, да и не хочется, признаться, понимать…

А ее лицо изменилось. Нет креста мелкого, нет обыкновенного. Она стоит, как истукан, в полнейшем забытьи и словно ждет, ждет чего-то, ждет такого, о чем он, Ильюхин, даже и догадаться не может…

Вот оно: после каких-то очередных слов батюшки дьякон начинает приятным баритоном…

То самое и начинает, мог бы догадаться…

И понял бы тогда — чего она, несчастная, ждет… Они все, медленно-медленно, словно во сне, опускаются на колени.

— Со святыми упоко-ой, Христе, души ра-аб Твоих, и-де-е-же несть болезнь, ни печаль, ни-и воздыхани-е-е-е, но жизнь беско-неч-на-я… Сам Един еси безсмер-ртный, сотворивый и создавый челове-е-ека…

Она плакала. Тихо. Незаметно. И слезы оставляли две блестящих полоски на ее бледных щеках. Попятился к дверям и очутился у комендантской комнаты. Там, у окна, стояли Зоя и Кудляков.

— Зайди… — тихо сказала Зоя. — Их там отпевают?

— Да.

Кудляков потер виски, сказал безразличным голосом:

— А хорошо придумано, согласись, Сергей? У новых людей — несомненно, образовалось совершенно новое мышление, а?

Зоя приложила палец к губам.

— Послезавтра, ровно в полночь заводим «Романовых» в кладовку Ипатьева. Вещи оттуда уже вынесены, я позаботилась… Чтобы всё прошло без сучка — я их напою… чаем. Они будут сонные и заторможенные. А знаете — я убедила отца семейства отрастить точно такую же бороду и усы, как у… Понятно: привести в соответствие. Прически у женщин сделаны один к одному. Одежда — тоже.

— Одежда? — удивился Ильюхин. — А кто… тебе подсказал? Ты ведь сюда вроде бы и не ходила?

— Вроде бы… — усмехнулась. — Твоя, Ильюхин, задача: ровно без пятнадцати двенадцать всех угостить тем же чаем. Всех.

— Но они не станут пить! — возмутился. — Как я их заставлю?

— Не считай меня дурой, импотент несчастный!

Кудляков отвернулся, чтобы Ильюхин не заметил скабрезной усмешки.

— Ты придешь точно вовремя, с доктором в белом халате. По приказу Военного комиссара Урала товарища Шаи Голощекина доктор напоит охрану специальным лекарством от нервенности. Он объяснит: предстоит акция и чтобы нервы не сдали — ну, и так далее…

— Смелая ты… — удивился. — А если…

— Не будет «если». Всё предусмотрено. До встречи, импотент…

На улице Ильюхин спросил:

— Слышь, Кудляков, а что это за словцо мудреное? В ее голосе не было ни похвалы, ни уважения.

Кудляков рассмеялся.

— Эх, Ильюхин… Отношения с дамами-с — это тебе не бом-брам-стеньга. Это очень сложно. Она обвинила тебя в том, что ты… отказался, понял?

— Ну… дура… — Сплюнул. — Сказала бы по-русски…

Следующий день, пятнадцатое июля 1918 года, пролетел незаметно. Отправляли жен и родственников — многие торопились это сделать, понимая, что когда армия «розовых» встанет у ворот города — поздно будет, да и транспорт наверняка не найти.

— А ты своих отправляешь? — спросил Юровского.

— Дочь взрослая, сама решает… Она у меня молодая большевичка! произнес с гордостью. — Пацана… Конечно. И жену. А мама не поедет. Старая, предрассудки, опять же… Да я думаю — эти сволочи ее и не тронут? Что им в старухе?

— Но ведь эта старуха — мать цареубийцы? С их, конечно, точки зрения…

Вгляделся в лицо Ильюхина — подозрительно, остро, но тот смотрел так искренне и открыто, что яриться вроде бы было и ни к чему. Сказал раздумчиво-печально:

— Ведь надеесся на лучшее. Не все же у них потеряли человеческий облик…

Сразу же захотелось спросить: «А у нас?» Но понял, что это будет явно лишним.

— Какие указания, Яков Михайлович?

— От тебя ждем… — сказал серьезно. — К тебе ведь принесут шифровку или код от Свердлова. Так ведь договаривались? Какой там код?

Улыбнулся искренне.

— Вот получим — и узнаем. А допрежь времени… Не имею права!

— Вот и молодец. Правильно. Служим революции.

С утра шестнадцатого одолевала только одна мысль, одно желание поглощало все естество: пойти в ДОН и увидеть. Ее. Потому что — мало ли как сложится. Может — по плану спасения. А может — и совсем по другому плану.

В ДОН пошел, но сначала заглянул в Вознесенский собор. Шла обедня, народу было совсем немного — человек пять или шесть, одни женщины в черных платках; подумал с грустью: «Гибель вокруг и разрушение, а храм в час молитвы — пуст. Разуверился русский человек в Боге, сосредоточился только лишь на собственной персоне, а ведь без Бога — не до порога…»

Подошел ко кресту, священник вгляделся пристально:

— Ты исповедался, раб Божий? Чего-то я тебя раньше здесь и не видел?

— Не препятствуй, отче… — ответил тихо. — Ради умаления смертного греха или… Спасения — кто знает?

Удивленно покачал головой, но крест поцеловать дал.

— Благословите… — протянул руки — ладонь в ладонь — как когда-то научил батюшка в церковноприходской.

— Знаешь… — одобрил священник и, перекрестив, поцеловал в склоненную голову и положил руку в ладони Ильюхина.

Что ж… Облобызал руку священника. Может, в последний раз в жизни? Кто знает…

…В кабинет Юровского по одному заходили охранники смены — той самой, которой предстояло если не стрелять, то уж охранять страшное дело. Заходили и клали на стол револьверы. Пришли и нижние, «латыши», и тоже оружие сдали.

Заметив удивленный взгляд Ильюхина, Юровский объяснил:

— Допрежь времени нечего… А когда время придет — я им сам раздам…

— Мне сдать?

— Ты стрелять не будешь. У тебя другая задача… — И слабая, едва заметная улыбка, змеясь, поползла под усами. И стало холодно и сыро: знает. Всё знает, чертово отродье…

И тут же заколебался: от кого? От Войкова? Тот еще цацки своей не получил, это еще предстоит сделать, да и получится ли? Может, царица ее и не отдаст? Тогда от кого? Зоя и Кудляков — исключаются. Они ни при чем.

Медведев подслушал? Лукоянов продал?

Глупости…

Ладно. К делу, матрос.

Вызвать государя попросил Боткина. Тот сидел за столом и писал что-то — морщась, вздрагивая и поводя плечами. «Переживает…» — подумал и позвал:

— Евгений Сергеевич!

— Я пишу письмо своему другу в Санкт-Петербург… — как ни в чем не бывало произнес Боткин. — Грустное письмо… Я утверждаю, что мы все здесь давно мертвы и осталось только подтвердить нашу смерть… делом.

— Ка… ким делом? — Вот ведь… Ведь бывают же! Пророк, и всё! Провидец…

— Простым. Убить. — Встал. — Вам что-нибудь нужно?

— Пригласите государя. Я мог бы и сам, но стучаться к княжнам и идти… туда… Я не хочу. Пожалуйста.

— Да. — Боткин ушел, и сразу же появился император. Вгляделся.

— У вас… что-то важное?

— Да. Евгений Сергеевич, вас я прошу уйти. — Боткин молча удалился в столовую. — Государь… Войков выставил условием возможной… помощи вам и вашей семье… Кольцо с рубином. Оно на шее вашей супруги…

Лицо царя менялось на глазах. Только что внимательное и даже доброжелательное — оно мгновенно сделалось холодным и непроницаемым.

— Вы не отдаете себе отчета… Это кольцо — мой подарок. Давний…

— Да. В Германии. Вы были тогда женихом. Государь… Мне трудно и… незачем все это говорить. Я простой человек, не вор и не мздоимец. Но у вас есть два пути: все рассказать коменданту или Голощекину и тогда нас… И Войкова, пусть и заслуженно, — расстреляют или выгонят. И вы останетесь без одной единички из ста. Тогда — всё.

— А так… — усмехнулся грустно. — Единичка, как вы говорите, — есть?

— Все в руках Господних, вы это знаете. Итак?

Молча ушел и отсутствовал минут десять. Ильюхин молил Бога, чтобы не возник Юровский. Или даже Медведев. Но никто не появился, и вдруг подумал: Господь на нашей стороне…

Вышел царь, в руке он держал кольцо; рубин, почти черный, словно глаз бездны уставился на Ильюхина.

— Я надеюсь… — Протянул кольцо.

— Я — тоже. — Спрятал заветную «цацку» в карман. — Будем верить, что Войков не обманет…

Поклонился глубоко, как иконе в церкви.

— Храни вас Господь… — услышал в ответ.

Вынул часы: до полуночи оставалось девять часов.

…Войков держал кольцо цепко и жадно, даже дышать начал прерывисто. Заметил удивленный взгляд Ильюхина, объяснил:

— Это мистика, понимаешь? Я буду смотреть в это кольцо, и оно откроет будущее… — Мечтательно поднял глаза. — У меня будет великое будущее, Ильюхин… Я стану во главе большевистской дипломатии. Буду послом в Америке или народным комиссаром иностранных дел… Это моя еще детская мечта, понимаешь? А теперь она сбудется. Я сумею предвосхитить события, этот глаз Шивы мне поможет, и равных мне не будет, понимаешь?

Всё, что он произносил, напоминало бред больного человека.

Чтобы остановить — спросил:

— Что теперь?

— А что теперь? Ты — выполнил, и я тоже — исполню. План такой — его ты вчерне и знаешь, я только расскажу тебе последовательность. Итак… Ровно в одиннадцать семейство купца заводят в кладовку. Препятствий не будет: охрана не вмешается, потому что… — посмотрел победно, — потому что таков приказ Юровского. Удивлен?

— Да уж… — ошеломленно посмотрел, хрустнул пальцами. — А это… верно?

— Как то, что ты стоишь передо мной. Далее. В начале первого часа следующего дня, то есть после двенадцати ночи уже семнадцатого июля, Юровский прикажет Боткину разбудить семейство и велит сойти вниз: ждет авто, повезут в другое, более надежное место.

— И…

— Они пойдут вниз, потом — во двор, потом нижними комнатами. В это время — по часам, по часам — заметь! Секунда в секунду позвонит Лукоянов от имени Дзержинского, и Юровский пойдет к телефону. Пока он будет отсутствовать, замену-подмену выведут из кладовой и посадят — кого на стулья, кто и постоит…

— Но ведь ты… вы говорите, что Юровский — в курсе? Зачем же… звонить? От Феликса?

— Чудак… — закрутил головой от удовольствия. — Да ведь он, Юровский, ответственен за все. После того как ты передашь ему код — он должен действовать ать-два, понял? Это называется — а-ли-би, то есть если что он, Юровский, потом скажет: «Мне звонил Дзержинский, что там без меня сделали — знать не знаю!» Все понял?

Странно стало… Было такое ощущение, что — вот, всё и уладилось. И одновременно — нет. В рассказе Войкова — червоточина. Незримая, незаметная, неуловимая.

— Я поехал в ДОН.

Взгляд Войкова отяжелел, губы сжались, только ниточка осталась.

— Нет. Ты, товарищ Ильюхин, прямо сейчас, на моем авто отправляешься в Алапаевск. Найдешь товарища Старцева — очаровательный молодой человек, ну, очень милый… Он ждет приказа — ты и передашь.

— Что?

— Третья стража… — Войков протянул бланк телеграммы из Перми. Прямой связи с Москвой больше нет, такое дело…

Схватил, лихорадочно пробежал глазами. Да, это она: «Надлежит вам товарищ Ильюхин передать Белобородову Голощекину Юровскому что третья стража нашей революции наступила и в Екатеринбурге и в Алапаевске тчк Горбунов».

— Это секретарь товарища Ленина, — объяснил Войков. — А слова эти… Их передам руководству Уралсовета лично я. Не возражаешь?

И снова почудилось что-то недоговоренное, нарочито оборванное, спрятанное — в словах комиссара продовольствия. Но что толку спорить.

— Автомобиль у подъезда, шофер в твоем распоряжении…

Зуммер телефона прервал Войкова, он поднял трубку:

— Здесь Войков. Да. Да. Да. Я все понял… — Посмотрел на Ильюхина и положил трубку на рычаг. — Звонил Юровский. Он приказал тебя успокоить. Объяснить… — Посмотрел загадочно.

— Что?! — не выдержал Ильюхин. — Что, мать вашу…

— Ну-у… — улыбнулся Войков. — Значит, так: оружие, которое через три-четыре часа раздаст комендант, будет… Как бы это сказать? Безопасно, что ли?

— С холостыми… — произнес едва слышно.

— Вот! — обрадовался Войков. — Я человек сугубо цивильный, этих ваших терминов совсем не знаю. Именно так. Ты езжай спокойно. Романовых меняем, как и условились.

— Ладно… А когда… ненастоящие трупы будут обнаружены?

— Это не сразу, не сразу… Пришельцы помучаются, верь мне. Тут еще один сюрприз — это уже я дополняю, лично, для твоего спокойствия. Ты все же мне такую услугу оказал… Я тебе так обязан… Значит, так: там, где белые найдут трупы, белые, я не оговорился, потому что мы — красные, да? Так вот: царь уже согласился сменить одежду полностью. Они все согласились. А их одежду… Ее мы сожжем в кострах рядом с «захоронением», понял? Эти идиоты найдут иконки — а на них, представь себе — будут и дырки от пуль, и то и сё, драгоценности, ну, незначительные, ведь значительные должны будут послужить делу борьбы, да? И тогда они и ниточки не засомневаются в своей «страшной» находке! А? Каково? Это я, я придумал — от и до, мне Юровский и кулька не дал на помощь, об этом надутом Шае, об этой скорби еврейского народа я и не говорю!

— Поздравляю… — сказал сквозь зубы. — Я поехал. Тех убивать станут обыкновенно, без затей?

— Их менять не на кого и незачем… — помрачнел Войков. — Только помни, парень: в твоих руках тайна, которой и Цезарь Борджиа предвидеть не мог! Учти: пока язык на месте — все в порядке. Как только отпустил оный ты в земле. Иди.

Вышел, автомобиль дымил вовсю, шофер с усами вразлет молча наклонил голову — мол, готов, чего изволите.

— В Алапаевск…

Двинулись, дорога становилась все хуже и хуже, трясти стало, как на чертовых качелях; сразу же, как выехали за черту города, попросил остановиться.

— Давай и ты, а то погоним без остановок…

Шофер снова кивнул, отошел к дереву и расстегнул штаны. И в это мгновение у Ильюхина мелькнула дикая-дикая мысль: а что, если…

Тихо подошел сзади и коротко и резко погрузил рукоятку нагана в белесые волосы на затылке. Шофер рухнул без стона. Отволок податливое тело в кусты, раздел догола, одежду бросил в багажник. Неожиданно глаз наткнулся на штыковую лопату с коротким черенком, решение пришло мгновенно: через полчаса труп надежно скрылся под толщей земли и тщательно уложенным дерном. Поди найди…

Теперь следовало подождать сумерек и приблизиться — ну, хотя бы к пруду. Поедут там. Можно, правда, и мимо вокзала, но Юровский, как успел заметить, привержен знакомому и испытанному. Мимо вокзала он не соблазнится. А там посмотрим…

Подумал: «Господи, прости». И еще подумал: «Незачем. Он не простит. Ибо жертва нужная, но безвинная».

К пруду не поехал. Решил встать за оградой ДОНа, сзади, потом тихо подойти к входу с переулка и понаблюдать. Ехал трудно, то и дело забывал выжимать педаль, автомобиль глох и с каждым разом заводился все труднее. Может, не хватало заряда в аккумуляторе, хотя и хорошее устройство, да ведь какое ненадежное…

Но постепенно приспособился, привык, все же сказалась прошлая недолгая работа у командира «Дианы»: настоящего шофера положили в госпиталь и целую неделю возил каперанга, а заодно и постигал науку. Спасибо, командир был нормальный. Не орал, и ногами не топал, и в морду заехать не норовил. Обошлось.

А теперь и пригодилось. Неисповедимы пути Господни…

Когда совсем стемнело — поставил автомобиль впритык к забору. Отошел, посмотрел — незаметно. Кто специально искать не станет — тот не найдет. Наружные обходы крайне редки. ДОН — крепость, чего опасаться коменданту? Разве что детских планов Ильюхина и компании, да ведь жизнь все и расставила по местам. А вот как исполняется план нынешний… Что ж, посмотрим.

Наступило семнадцатое — это показали часы. Осторожно приблизился к краю забора, встал напротив веранды. Под ней было окно, и если перелезть через забор… Нет. Справа, в доме Попова, свет еще не погас, могут заметить. Как медленно, как томительно тянется время, и тишина, тишина… Но вот яркий свет со стороны проспекта, в переулок свернули, полыхая фарами, три автомобиля, один за другим. Черные лакированные кузова, темные стекла — кто за ними? «Отыскали ведь, черти… — подумал с уважением. Похоже, именно в них и повезут…»

Внезапно открылась калитка в заборе, вышел Медведев, следом за ним человека три или четыре из охраны — лиц не рассмотрел и не надо — кто ж еще это может быть?

А вот, кажется, и они… Ну, слава Тебе, Господи…

Одиннадцать черных фигур с мешками на головах — до пояса — прошли и сели в автомобили. И фары сразу же погасли, автомобили заурчали моторами и, развернувшись, вновь уехали на проспект. И с души свалился камень. Войков и Юровский хотя и инородцы, но слово сдержали. И сразу же осадил себя: «Стыдно так думать, товарищ Ильюхин, о своих боевых товарищах…» Все стихло, и сразу же послышались выстрелы. Громче, тише, хлестче или глуше они беспорядочно звучали минуты три. Все окна в доме Попова засветились ярко, начали выбегать люди, из дома Ипатьева выскочил охранник Якимов — его узнал по характерно дергающейся фигуре, кто-то из подбежавших охранников выкрикнул:

— Царя убили? Ты смотри, чтобы кого другого не убили, а то тебе отвечать придется!

— Что я, без глаз, что ли? — солидно парировал Якимов. — Я их всех и с закрытыми глазами не ошибусь!

Как-то не по-русски у него получилось: «Я их всех… не ошибусь»? Ну да черт с ним, волновался, наверное…

И вдруг чья-то рука легла на плечо:

— Ты? Импотент?

Зоя… Подкралась, стервь…

— Вот, смотрю… чтобы кого другого не убили. Кого увезли?

— Романовых.

— А… расстреляли?

— Их же. — Лицо спокойное, глаза не моргают.

— А яснее?

— Что сказала — то и есть, — ответила сухо. — В память моей в тебя влюбленности — шпарь отсюда без оглядки…

— То есть?

— То и есть. Приказ на тебя. Пулю в затылок. Сразу, как появишься, понял?

Хотел задать вопрос — слова в горле застряли. Сука, сволочь, потаскуха… Однако куда деваться…

— Я не понял: чей приказ?

— Ты только не переживай. Не Юровского, не Голощекина, не местных, одним словом… В Алапаевске не задерживайся. Когда и тамошние… отойдут рви когти на запад. Или на восток. Спасайся, одним словом…

Ладно. Повернулся, чтобы идти к авто, и вдруг почувствовал, как свежеет в голове, валится наземь тягостный груз.

— Всё, значит, по плану… — сказал задумчиво. — Значит, их — в Москву, а потом — в Германию?

— В Германии — революция, мой друг. А в остальном — ты прав. Прощай… импотент… Ты был симпатичен мне, если не сказать больше… Приблизилась, обняла за шею и нежно-нежно поцеловала в губы. — А твой друг Кудляков свою роль отыграл…

Надсадный рев мотора отвлек от страшных слов: в переулок свернул грузовик «фиат». Ярко светили фары; чтобы не заметили — прижался к забору. Зоя тоже примолкла, видно, и для нее зрелище было неприятным. Когда грузовик проехал мимо — увидел всадников, человек десять, может, и больше.

— Охрана… — шепнул на ухо. — Кого же эти везут?..

— Романовых, я же сказала… Ты что, не видел Юровского? Рядом с шофером?

— Неважно. Куда повезли?

Хмыкнула:

— Ты же выбирал место? С Яковом? Прощай, матрос. Мне очень и очень жаль…

«Знаю, чего тебе «жаль»», — хотел сказать, но решил, что лучше ее не выводить из себя.

В Алапаевск приехал днем, ровно в двенадцать. Автомобиль стал похож на огромную кучу грязи. У храма — по виду вполне столичного, стояла толпа, служба заканчивалась, прихожане медленно расходились. Последними вышли несколько очень хорошо, по-петербургски, одетых людей. Возглавляли шествие две монахини в черном, за ними шли цивильные, но Ильюхина обмануть было трудно: выправка и шаг выдавали людей военных, офицеров.

В Совете, куда отправился незамедлительно, указали на паренька среднего роста, в косоворотке, с милым — на самым деле милым, иначе не назовешь, — лицом.

— Старцев, — представился коротко. — Мандат?

Предъявил, комиссар заулыбался.

— Они сейчас после службы пошли в Напольную… — И, заметив недоумение в глазах собеседника, объяснил: — Это школа кирпичная, ее на поле построили, да так и назвали. Значит, берем телеги, рассаживаем их всех, предлог простой — перевозим на другое место — и вперед… Тут неподалеку шахта есть в лесу, заброшенная, ну, шлепнем и скинем. А?

— Вы тут мастера не хуже наших…

— Тогда поехали?

Когда рассаживались по телегам — не смотрел на обреченных. Зачем? Ведь станет жалко, а потом и совесть замучает… Пусть лучше умирают без лиц и без имен…

Старцев подошел, улыбнулся. Лицо у него и в самом деле было мальчишеское, доброе, глаза сияли наивным восторгом и любовью.

— Слышь, матрос, я чего? Мы тут у них отобрали деньги и ценности — под расписку, ты не подумай! Только им это все боле не пригодится, так? Вот мы по-честному все и разделили между собой. Правильно? — И не дожидаясь ответа, протянул золотые карманные часы. — У тебя, поди, отродясь таких не бывало?

Будто проснулся. «Пристрелить? И погибнуть с честью? А что? Э-э, да ведь слабость… Сейчас я себя уговорю, что мне погибать ни к чему, а им… Им, видит Бог — всё равно…»

Взял часы.

— Чьи?

— А вон того, — вытянул руку в сторону молодого человека в шинели. Князь Палей. Стихи пишет, мать-перемать…

— Возьму. На память.

Старцев вгляделся внимательно, чутко. Вздохнул:

— Ты прав. Такое — оно с тобою на всю жизнь останется. Факт. Я, знаешь ли, придумал: а чего их стрелять, патроны нашей молодой республики тратить? Патрон — он копейку рабочую стоит. Мы им завяжем глаза, построим в цепочку. Каждый положит руку на плечо впереди идущему. И таким манером они все — по одному — и рухнут в ствол Межной… Это шахта так называется. Сажен пятьдесят она. Глубиной. Кто долетит живой — всмятку. А остальные… У их по пути сердца полопаются, а?

Стало страшно, по-настоящему.

И стало ясно-ясно: той, другой жизни Господь не даст. Не за что. Значит, терять эту… Э-э, теперь уже все равно.

— Поехали, — сказал, едва ворочая языком.

По дороге Старцев тарабанил без умолку. Рассказал о родных и близких, о городе своем — с гордостью: какой, мол, вырос здесь за короткое время партийный костяк. Еще о чем-то…

Ильюхин смотрел на него и делал вид, что умирает от интереса и внимания. А про себя думал: «Страшно тебе, мозгляк. Вот ты и хорохоришься, забыться в словах хочешь, утонуть как бы…»

Через час подъехали к развилке, Старцев остановил конвой, приказал:

— Всем ожидать здесь. — Повернулся к Ильюхину: — Ну… Во имя товарища Ленина, вперед.

Когда Елизавета Федоровна, ее крестовая сестра по Марфо-Мариинской обители Варвара Яковлева и все остальные построились в цепочку, Старцев снова подошел к Ильюхину.

— Вот что, матрос… Я тут посоветовался — с товарищами, они говорят, что, мол, баб, а их всего две, можно. Значит, столкнуть в ствол. А вот остальных — невместно. Говорят, мол, сколь они кровушки рабочей попили, а? И просто так их освободить, сделать им снисхождение легкой смертью — ну, никак! А?

Слушал и ловил себя на том, что стоит рядом со зверем в человеческом облике. И что? А ничего…

— Товарищ Ленин, опираясь на таких, как ты и твои боевые товарищи, выиграет мировую революцию. Ты здесь ответственный. Исполняй, что знаешь, сказал равнодушно.

И, вспомнив урок Закона Божьего в приходской, прошептал едва слышно: «А я, Господи, умываю руки, ибо не обагрены они кровью безвинных сих…»

Потом подумал: «Там ведь еще что-то было… Кажется, эти слова Понтий Пилат сказал… Да разве слова эти от крови праведной освободят? Понтий он и есть Понтий. И я следом — он же самый…»

— Ну? — спросил нарочито весело. — А с остальными ты чего надумал?

— Будем бить всмерть… — тихо сказал Старцев. — Пока не убьем… А уж тела мертвые — и сбросим.

Глаза у пленников были завязаны, они шли, словно слепые с картинки, спотыкаясь, кряхтя и тихо-тихо взывая к милосердию. Первой упала в ствол сестра императрицы, за нею Варвара, услышав их гаснущие крики, великий князь Сергей Михайлович сорвал повязку и бросился в драку. Его убили мгновенно — выстрелом в голову. Остальных избивали безжалостно — ногами, кольями, камнями. Когда всё утихло — окровавленные трупы сбросили в ствол.

И вдруг…

Из глубины, словно зов, неведомый и печальный, послышался голос, женский, и слова псалма: «Да воскреснет Бог и расточатся врази Его и да бежат от лица Его все ненавидящие Его…»

— Не пойдет, — по-деловому произнес Старцев и, обращаясь к одному из своих, приказал: — Дуй в Синячиху. Там у доктора Арона Гузеева возьми таз с серой, понял? У него есть, он мне лично показывал. Он этой дрянью мужиков лечит — от нежелания баб. Возьми — и пулей обратно.

Пока посланный добывал серу, разговорились. Старцев собрал своих в кружок и задал вопрос:

— Как победить мировой капитал?

И Ильюхин с удивлением услышал, как один паренек, невеселый, с веснушками, сказал грустно:

— Победить только силой, Старцев, никого нельзя. Вон, Суворов побеждал умением.

— И как это понять? — налился Старцев.

— А так и понять, что когда наши с тобой аэропланы будут лучше ихних считай, что мы победили!

— Вот дурак набитый… — с тоской произнес Старцев. — Какие аэропланы, жопа твоя немытая? На х… они нам сдались? Слушай сюда: мы их закидаем бомбами и порвем на куски. А ихние шмотки поделим между собой, понял? Это и есть Мировая революция, дошло? А ты как думаешь, матрос?

Ильюхин пожал плечами:

— Вон твой посланный, с тазом…

И в самом деле: нелепо, словно женский зад, обнимал парень огромный медный таз. Подскакал, передал Старцеву, сказал, отдышавшись:

— Прямо в тазе — разжигай. А как завоняет вусмерть — тогда ширяй!

— Ладно…

Через десять минут вся команда отошла на дорогу — дышать было нечем. Прикрывая лицо полой пальто, Старцев подбежал к шахте и швырнул таз с горящей серой в ствол. Пение смолкло через несколько секунд. Старцев победно посмотрел на Ильюхина:

— Вот, значит… Пусть понюхают. Им там теперь как бы ад кромешный, ага?

«Что нам с тобою в конце концов и назначит Господь…» — подумал с тоской, а вслух спросил:

— Бензин для моего коня найдется?

— Бочка целая, у председателя…

Вернулись в городок, Ильюхин вдруг увидел, что нищ он и наг, этот притон революционеров, и кроме роскошного собора да дворца управляющего заводами и нет здесь ничего. Утлые черные домики, серость и слякоть, вот и всё. И люди задавлены нищетой и безумием…

Авто заправили, крикнул на прощанье: «Слава труду!», получил в ответ дружное: «Смерть врагам пролетариата!» — и отправился в обратный путь. Нигде не останавливался. Поесть не успел, заканчивались вторые сутки, во рту и маковой росинки не было, мутило, в глазах обозначилась белесая мгла, но упрямо гнал и гнал по непотребным дорогам, проклиная тот день, час и минуту, когда взбрендило Юровскому избавиться от него таким нечеловеческим способом…

В Екатеринбург въехал на рассвете и сразу помчался на Коптяковскую дорогу. Если Юровский и предупредил о нем — то уж не тех, кто там, поди, охраняет теперь… Ну а если… Что ж, вознесемся следом за мучениками… И будь что будет.

Первый кордон охраны проехал на въезде в лес. Бросились с воплями, винтовки наперевес, спокойно сунул им мандат, они отскочили, словно ошпаренные, старший почтительно приложил ладонь к кепке: «Счастливого пути!»

Второй кордон стоял на свертке к Открытой шахте. Эти только почтительно помахали ладошками — вслед. Через минуту уже стоял на поляне той самой… Вот она куча скорлупы от яиц, а вот и другая, более объемная…

Шахта. Только сейчас обратил внимание на то, что отчетливо видны следы грузовой машины: и приезда и отъезда. Подошел к стволу — тьма… Спички с собою, а вот веревка…

Если ее нет в багажнике авто — пиши пропало. Глубина ведь большая, не спрыгнешь…

Открыл багажник, под руку попала одежда убитого шофера, на всякий случай обшарил карманы, нашел пачку николаевских, мелкими, рублей пятьсот и паспорт на имя Никонова Матвея Федоровича. Рассовал по карманам, и — вот она, веревка-веревочка! Целый канат! Ясно дело, запасливый Мотя должен был возить с собою буксир — мало ли что…

Привязал конец к столбу ограды, дернул — крепко. Сбросил веревку в ствол, нашел сухую ветку и начал спускаться…

Дна достиг быстро. С трудом разжег сушняк, сунул комель в щель между бревенчатой обкладкой. Постепенно ветка разгорелась, и стало хорошо видно…

У ноги лежала белая собачка Анастасии. Бок — в крови. Значит убили… А это кто? Приподнял голову и…

Стало дурно, началась рвота. С голодухи, должно быть…

Николай. Николай Александрович… Рыжеватая борода, гимнастерка в крови…

А это кто? Господи, да ведь это — императрица. Только… Что у нее с лицом? Это же не ее лицо…

Девиц приподнимал одну за другой, быстро — они. Они, хоть убейся — это они…

А Мария?

Та, купеческая, была все же мало похожа. Только издали можно было ошибиться. А эта?

Это — не Мария. Это купеческая…

Выходит, Юровский их перемешал? Тех и других?

Еще раз всмотрелся в лицо царя. Да оно же кровью залито, разве можно определить незнакомого человека, которого на круг и видел раз десять, самое большое? Нельзя…

Так они или не они?

И вспомнил, будто кто-то в ухо нашептал: «Мир никогда не узнает, что мы с ними сделали! Никогда!»

Это не они. Убили семью купца. Значит, те, в мешках, были они? А на «фиате»-грузовике — подмена?

Выбрался из шахты, аккуратно смотал веревку, положил на место. Они или не они?

«Сергей…» — услышал.

На другой стороне, за оградой, — Кудляков. Хотел броситься к нему, но Кудляков остановил: «Не надо ко мне подходить, Сергей. Бесполезно. Слушай. Убиты все. Юровский и Москва затеяли все это, чтобы бросить мир в пропасть. Чтобы никто и ничего не понял. И не доказал. Никогда…» Хотел ответить никого. Был Кудляков и пропал. Вспомнились слова Зои: «А твой друг Кудляков свою роль отыграл…» Привиделось? Собственные мысли взыграли? Или…

Пришел, чтобы предупредить.

Прощай, жандарм. В годину муки и раскола мало кто остается порядочным человеком. А ты остался. И пусть Господь успокоит тебя среди праведных…

Когда выехал на Коптяковскую — путь преградили две легковые и грузовик с вооруженными рабочими. Из первого автомобиля неторопливо выбрался Юровский, ухмыльнулся:

— Ну, юродивый? Алапаевских не попытался… утешить? Ну и ладно. Зоя тебе набрехала. Убивать тебя мы пока не станем — дело для тебя есть. Курьерское, важное…

— Какое?.. — выдавил, стараясь не показать страха.

Юровский понял и снова улыбнулся. Только недоброй была эта улыбка.

— Повезешь в Москву хрупкий товар. Три банки со спиртом.

— У них там своего мало… — хмыкнул. — Выпили весь…

— Выпили — не выпили, а повезешь. Главное — внутри банок. Там доказательства о том, что мы из воли Владимира Ильича не вышли. Довезешь в целости — мы позабудем твои закидоны.

— Не мои. Дзержинского.

— А он теперь не в силе. Оклёмывается после плена, ага?

Довезли до вокзала, посадили в отдельное купе вместе с тремя охранниками. Старший и сам — на первых полках, двое других — на вторых. Еда была, ели два раза в день — утром и вечером. Сухая рыба, черствый хлеб, вода в бутылях из-под водки — такими торговали в былые времена. Иногда старший вынимал из вещмешка консервы, но они дурно пахли — не то мясо, не то прокисшая требуха. Ильюхин есть не стал.

Не разговаривали: ему — не о чем, а они не торопились выкладывать свои житейские неурядицы. Наверное, были предупреждены.

Иногда бросал быстрые взоры на мастеровито сколоченный ящик — банки были в нем, в соломе. Мелькала мысль: хорошо бы открыть. Да разве при этих каменюках откроешь…

На пятые сутки выбрались на перрон Казанского вокзала. Здесь уже ожидал автомобиль с шофером в коже. Молча поставили ящик в багажник, старший буркнул: «На том и всё. Мы обратно, а вы — куда велено», развернулись и ушли в здание вокзала, наверное — ждать обратного поезда. Да ведь вряд ли… Столица Красного Урала уже наверняка сдана…

И вообще, ему-то какое дело — куда они и зачем?

— В Кремль?

— Туда, — отозвался солидно, хотя даже в намеке не подозревал — куда следует ехать с этими «доказательствами»…

По пустынным московским улицам промчались быстро, въехали через Спасские ворота и остановились у Судебных установлений. «Значит, Свердлов… — подумал равнодушно. — Оно и лучше. Говорун, на себя любуется, с таким легче».

И вот знакомый «предбанник», секретарь, дверь нараспашку, и веселый предвцика выходит навстречу из-за стола:

— Здравствуйте. А… Где?

Крикнул секретарю: «Давайте!», тот внес, пригибаясь всё же, в каждой банке — четверть спирта, не комар написал, и вышел, плотно притворив за собою дверь.

— Знаете, что здесь? — Свердлов обошел медленно вокруг ящика. — А чем распечатать?

— Да ножом, господи… — вытащил из кармана, раскрыл, поддел, доски слетели одна за другой, и обнажились сосуды скорби — так их назвал, когда увидел содержимое. Царь, царица, мальчик. Глаза закрытые, на белых губах мука, лица цвета простыни.

— Ну, вот… — Свердлов удовлетворенно потер руки. — Порадуется Владимир Ильич… Он — отмщен. Я — счастлив!

— А мне что теперь делать?

— Немедленно возвращайтесь в Екатеринбург. Это просьба Юровского. Приказ, точнее…

Вгляделся в лица. И снова, как и тогда, в шахте, при неверном свете сухой чадящей ветки, показалось на мгновение — не они. Пусть Бог убьет — не они, и все тут!

Свердлов заметил, спросил настороженно:

— Что-то… не так?

— Что вы, что вы! — замахал руками. — Всё так, и еще как! До свидания, товарищ председатель! Премного вами благодарны!

Истеричной иронии Свердлов не заметил. Он рассматривал «доказательства»…

В город Екатеринбург вернулся вечером двадцать четвертого. Эвакуация шла вовсю: телеги, грузовики, колонны войск. Юровского застал в кабинете, он жег бумаги и на приветствие ответил походя:

— Ага…

Спросил — что делать дальше. Ответил:

— Ждать моих дальнейших указаний. А пока — съездий в театр, Зоя Георгиевна и Лукоянов — там, пакуют особо ценные документы. Чтобы не привлекать внимания тех, кому не положено. Езжай, помоги…

Пошел пешком, благо не так уж и далеко. Когда входил в знакомый подъезд — нос к носу столкнулся с… купцом. Он же — «государь император». Он же — покойник, и он же — неизвестно кто. Спросил, глотая ком:

— Ты… Ты же… Вы же… убиты? Все?

Купец — или кем он там был — посмотрел ошалело.

— Вы, товарищ, объелись белены? Я партсекретарь театральной парторганизации и вас, полоумного, впервые вижу! Воды попейте… торопливо ушел. Но по испуганным глазам, по голосу дрожащему понял, догадался: выполняет приказ, «купчишка-актеришка», говнюк чертов. Что-то теперь Зоя скажет…

Они встретили спокойно, с улыбочками:

— Как добрался? Как Москва? А мы вот прямо отсюда — в Пермь. Отходим. Белые будут завтра же здесь.

Спросил:

— Купчишка этот… Я его сейчас встретил. А?

Не смутились.

— Всякое бывает… — философски протянул Лукоянов.

— Вот еще? — удивилась Зоя. — Тебе показалось. Того не может статься…

Последнюю фразу она пропела высоким противным голосом.

Понял: ничего не скажут. И еще понял: акция, как они это называют, была. Следы запутаны. И прав Юровский: мир ничего и никогда не узнает…

— Юровский приказал тебе передать, — начал Лукоянов металлическим голосом, — ты — остаешься в городе. Завтра же явишься как вполне раскаявшийся чекист, а ныне — ярый враг советвласти, признаешься во всем и заплачешь, размазывая слезы по щекам…

— Тебя не шлепнут, не бойся, — вступила Зоя. — Им ты очень даже понадобишься. Они немедленно начнут расследование исчезновения царской семьи, и ты им поведаешь обо всем — безо всяких исключений и совершенно честно. Не утаивая ни-че-го!

Да-а… Умельцы.

— А вы не хотите… — улыбнулся. Чего там, теперь все равно…

— Не можем, — Лукоянов развел руками. — Нам не поверят-с. А тебе — за милую душу!

— Значит, я должен этой вашей «правдой» запудрить мозги точно так же, как и у меня они запудрены?

— Легче будет врать, — сказал Лукоянов.

— Я всегда говорила, — прошептала Зоя, — что среди нас всех — ты самый-самый умный, Сережечка… А жаль. Что не сладилось. У нас с тобой. А ты жалеешь?

Он знал, о чем жалеет. Но им этого сказать нельзя.

Сибирцы и чехословаки входили в город поутру, с оркестром, играли что-то славянское, но не русское. Жидкой цепочкой стояли по обе стороны Главного недобитки с цветочками, жидкое «ура» висело в грязном воздухе. Зрелище…

Спросил у офицера:

— А контрразведка где?

Офицер заморгал, потом на чистом русском объяснил:

— Называется «Военный контроль». Мы — армия освободительница. Нам старые приметы — ни к чему-с…

Нашел быстро, ведь от добра — добро никто не ищет: отделение этого самого «контроля» заняло «Американскую». Солдат у входа объяснил:

— Начальствует здесь надворный советник Кирста, Александр Федорович, так и обращайтесь, он любит.

В кабинете Лукоянова сразу же выделил среди шестерых присутствующих его, Кирсту. Говорил тот быстро, начальственно, остальные почтительно слушали.

— Вам что-с? — повернул голову. Глаза острые, взгляд сверлящий. Играет роль. Ладно…

Объяснил: кто, что, откуда и зачем. Они слушали с открытыми ртами и широко раскрытыми глазами. Слова Ильюхина поразили.

— Так-с… — Кирста сложил руки на груди. — А почему-с, собственно, я, мы все, должны вам верить? А?

Протянул мандат. У Кирсты отвисла челюсть.

— Его надо, его надо… Его надо немедленно арестовать? — не то спросил, не то потребовал кто-то из чиновников. От волнения у него потекло из носа.

— Нет-с! — Кирста завел руки за спину. — Никаких арестов! Меня вот тоже — князь Голицын, главнокомандующий, сдуру, сдуру арестовал! И отпустил! И назначил! Кто-то донес, что я, служа здесь, в уголовном розыске, воровал деньги! — Обвел присутствующих торжествующим взглядом. Допустим, сказал я князю. Но — во-первых — кто их не ворует? Кто? А во-вторых — где доказательства? И князь — внял. Вы, собственно, с чем пришли-с?

— Я, собственно, с останками царской семьи пришел. Или, может, они и живы? Я участвовал. Во многом. И все, что видел и слышал, — не утаю. Когда вы узнаете подробности, — вы убедитесь, что я не сумасшедший. И что я раскаялся. Во всем. И совершенно искренне…

«Вам я помогу… — думал. — Помогу по правде. Но прежде всего — я помогу себе самому. Я должен найти истину. Если только… Если только мое раскаяние не входит в планы Яши-Зои-Яши и всех остальных зверей… Посмотрим. В конце концов — от земли быша и в землю отыдеши. Рано или поздно. А может, повезет?»

И с удовольствием вгляделся в их растерянные лица.

Кирста заговорил о явлении цареубийства на русской национальной почве. Сотрудники «Военного контроля», и Ильюхин — в том числе, почтительно внимали.

— Русским присуще убивать своих государей в гораздо большей степени, нежели тем же британцам! — вещал с искренним пафосом. — В Англии убивали по закону, и всё было абсолютно ясно! Кто, когда, где и чем! А возьмите, к примеру, царевича Дмитрия? Тьма. Одни легенды… А кто убил императора Павла I? Каша… А Александра II? И здесь мы верим тому, что сообщает преступник. Но ведь слова должны подтверждаться вещественными доказательствами, показаниями других лиц. Но в данном трагическом случае я не сомневаюсь: мы найдем пули, которыми убивали. Место, которое послужило эшафотом. Мы установим лиц, совершивших сие страшное преступление. Но вот главного доказательства — убиенных, их тел — мы не найдем… А раз нет тел — не было и преступления. Я прав, Ильюхин?

— Да. Насколько я понимаю замысел Москвы и Екатеринбурга, — все совершено так, чтобы тела убиенных никто и никогда не обнаружил. А слухи, сплетни и отдельные факты слились в песню: их никто не убил. Они живы. Вот в чем дело…

Всё, о чем сказал сейчас, зрело постепенно, складывалось из разрозненных и туманных предположений. И вот, вылилось…

Кирста смотрел сочувственно, присутствующие — бывшие служащие судебной системы и полиции, не скрывали — кто презрительного, а кто и восхищенного недоумения. «Вот, поди ж ты… От сохи, а как проникновенно мыслит», читалось на их лицах.

— Все свободны, — возвестил Кирста. — Прошу работать в городе и окрестностях. Ценна любая информация, пусть и самая недостоверная! Вас, Ильюхин, я попрошу остаться…

Когда все разошлись, сказал твердо:

— Мы с вами проверим всё, абсолютно всё, что будет на слуху или попадет в поле зрения. Сейчас мы отправляемся в дом инженера Ипатьева…

Ильюхин отметил, что в «Военном контроле» предпочитают называть ДОН «домом Ипатьева». А Уралсовет — «этим сборищем». «Так им, наверное, легче…» — подумал.

Доехали за несколько минут. Забор уже доламывали, вокруг сновали солдаты и офицеры чехословацкого корпуса. Кирста объяснил: «Здесь хочет поселиться генерал Гайда». Вошли беспрепятственно и сразу же столкнулись с генералом. Через плечо у того висела коробка с маузером, на ремне — большой браунинг в кобуре; Ильюхин, мысленно прыснув в кулак, подумал, что на поясном ремне генерала хорошо бы смотрелись две или три лимонки.

— Опять вы? — Акцента Ильюхин не заметил, но речь была беглая, непривычная, генерал так и сыпал словами, два адъютанта за спиной командующего почтительно внимали. — Какого черта йсче? Здесь теперь мой дом!

— Мы хотели бы осмотреть подвал… — старательно-безразлично произнес Кирста. — Мы понимаем — вам втуне чужой земли язык и нравы, и — тем не менее…

Гайда вгляделся, пожал покатыми плечами, сморщил нос.

— Подвал-подвал… — повторил, словно вдумываясь в смысл этого наипростейшего славянского слова. — А-а… Да. Идемте. Я туда даже не заглянул. В Чехословацкой республике много своих проблем. Мы ненавидим короны. Мы ведь были под австро-венгерской! А на русскую нам — насрать. По-русски это будет — нагадить, да?

— Наоборот. — Кирста уже вошел во двор, зашел в следующую дверь и с наслаждением прочитал вслух надпись на стене: — «Царя русского николу за х… сбросили с престолу». А? Господин генерал? Или вот еще: «У Гриши Распутина х… восемь вершков он как на этот х… посадит шуру она засмиётся». Великолепно, правда?

Гайда пожал плечами:

— Разгневанный народ имеет право на всё. И хватит болтать, подполковник…

Шли знакомыми комнатами, Ильюхин перестал прислушиваться к перепалке Кирсты и Гайды. Словно из тумана появились «латыши» и заговорили на своем непонятном наречии горячо и нервно, столь же нервно собирая свои револьверы, детали которых были разложены на столе. Оружие готовили к бою. Или к убийству. Но ведь это — всего лишь мираж? Но захотелось спросить: «А что, ребята, расстреляли вы семью?»

— Что вы там бормочете… — раздраженно заметил Кирста. Сосредоточьтесь. Это — здесь?

И, выплывая из сна, увидел Ильюхин стену в полосатых обоях, дырки от пуль — тут невозможно было ошибиться — именно от пуль — на разном расстоянии и от пола и от боковых стен, и тщательно замытые расплывы бурого цвета на дощатом полу.

Кровь…

Гайда стоял с открытым ртом и медленно поворачивал голову то вправо, то влево.

— Н-да… — только и произнес. — Однако…

— Значит ли все это, — сказал Кирста, — что семью убили? Причем именно здесь?

— Я тоже задаю себе этот вопрос… — ответил Ильюхин.

Гайда читал на стене какую-то надпись.

— Допустим, следы крови мы исследуем. И допустим, эта кровь принадлежит человеку. И что? А если кого-то где-то убили и его кровью измазали пол и стены? Большевики мастера на такие штучки. Они — партия провокаторов и изуверов. А? — Кирста словно лекцию читал.

— И я того же мнения, — согласился Ильюхин. — Дырки от пуль ничего не доказывают…

— А надпись? — вступил Гайда. Похоже было, что антураж этой странной комнаты его беспокоил и задел. — Вот: «в эту самую ночь рабы убили царя». Это по-немецки и, кажется, это из Гейне, я не люблю этого слюнтяя. И что же?

— Надпись можно было сделать в обеспечение вранья, — сказал Ильюхин.

— И тогда, — подхватил Гайда, — те, в мешках, кого выводили отсюда в ночь на 17 июля, вполне могли быть членами царской семьи!

— Или еще одним маневром для запудривания мозгов… — убито произнес Ильюхин. — Задача наша: либо трупы найти и подтвердить, что это — они. Либо… Найти живых….

— Ну-у… — протянул Гайда. — А что эти трупы докажут? Ну одиннадцать человек. Необходимое число мужчин и женщин. И возраст, предположим, сойдется. Но ведь лиц — нет, сгнили. А одежду любую, даже подлинную, можно надеть на кого угодно! — Гайда был явно горд своими аналитическими способностями.

— Это верно… — вздохнул Кирста. — Мы еще долго не научимся определять по костям принадлежность оных конкретным лицам.

— А когда научимся — найдутся иные доводы… — кивнул Гайда. — Если общество не желает верить — оно и не поверит. Хоть вы ему фильму покажите…

Что он имел в виду под «фильмой» — Ильюхин не понял, но догадался: доказать ничего нельзя. Пустое дело. И правы были организаторы этого убийства: после них — хоть что, хоть кто. У пролетариата мозги выворотные. А у его партии — и вдвое. Так что потомкам как бы и не светит…

— Завтра поедем в урочище… — сказал Гайда. — Вы, Ильюхин, можете отдохнуть…

Поселился в старой своей квартире — Татьяниной. Нахлынули воспоминания, о знойной любви — в том числе, но сразу же поймал себя на мысли, что ныне — ну, ничегошеньки не надобно. Хоть кто, хоть откуда. О Марии даже и мыслей подобных не было, а все остальные…

Э-э, плевать.

Ночью разбудил стук в окно. Подошел, отодвинул грязную занавесочку, в нечистом сумраке расплывалась бесформенная фигура. Не задумываясь, открыл, ввалилось нечто непонятное, в рваном пальто в пол и такой же шляпе со страусиным пером.

— Чего надо? — рявкнул. — Ты — кто?

Сняла шляпу, подняла лицо. Зоя-Зоя-Зоя… Она.

Номер. Цирковой. А ведь серьезно работают, не откажешь.

— Ну? — спросила весело. — Один? Вижу, что один. Дай поесть, умыться сообрази, а потом мы с тобой залезем у койку и совершим нечто не поддающееся человеческому опыту. А? — И заметив его злобно-ошалелый глаз, добавила: — Шучу.

Умыться «сообразил» — нагрел на плите таз воды, еда тоже была; когда довольная Зоя вытерла губы чистым платком, спросил, не скрывая раздражения:

— С чем пожаловала?

— Доложи — что и как. Кирста, член суда Сергеев, прочие истцы по делу. Важна любая мелочь, любая деталь.

Долго пересказывал, и в общем, и в деталях, наконец подытожил:

— Они склоняются к тому, что вы все сделали мастерски и сути дела теперь не обнаружить.

— В урочище, у шахты были?

— Завтра.

— Тогда я — спать. Если нагрянут — скажешь: «Снял оную на вокзале, потому — взыграла плоть». Документы у меня в порядке. После поездки расскажешь…

Через пять минут она уже вовсю похрапывала, сладко раскинув руки и ноги по единственной ильюхинской простыне.

Была она, конечно, весьма и весьма соблазнительна, но Ильюхин утешил себя философским построением: в голом виде они все зовут и манят, а настоящая красота — она являет себя по-другому. Как — неизвестно, но по-другому. С тем и заснул, подумав, впрочем, что если ей прямо сейчас оторвать голову — одной проблемой станет меньше.

Но рука не поднялась — голая все же, да и странно как-то убивать женщину, которая так упорно тебя домогается. Неловко как-то…

Когда проснулся в восьмом часу — ее уже не было.

К Открытой шахте ехали знакомой дорогой — полем, лесом, потом — к переезду № 184. Неожиданно легковушка запрыгала по шпалам или бревнам, попросил остановиться, удивленному Кирсте объяснил:

— В прошлые разы этой гати не было.

— Ну и что? — лениво отозвался надворный советник, — впереди еще одна, и что?

— А то, что все, к чему прикоснулись их руки, надобно бы проверить.

— Эдак мы употеем без толку… — еще ленивее произнес Кирста. — В розыске открытия совершаются не озарениями, Ильюхин, а тяжкой работой…

И действительно, в ста саженях лежала еще одна гать. Кирста только глянул усмешливо, но более вбивать гвозди в бедного своего попутчика не стал.

К шахте приехали быстро, здесь уже вовсю копали и складывали находки на белый холст. Было множество пуговиц, пряжек, кнопок, разбитых и простреленных иконок, лежал офицерский ремень с пряжкой, попорченные драгоценные камни и кости — обгорелые, разрубленные и разбитые.

Кирста вгляделся, хмыкнул.

— Это нам подсовывают — мол, разрубили, бедных, на куски и сожгли. А они все до одного — живы! Вы можете поверить, что Ленин их всех убил, а не обменял немцам на продовольствие и прочее?

— Я уверен в этом, — твердо сказал Ильюхин. — Ленин — он на все способен, вам не понять…

— Прекрасно! — обрадовался Кирста. — Вот мы и проверим. То, что их не успели вывезти в совроссию, — это факт. Это — мое убеждение. Вот, агентура доносит, что царицу и девиц видели в Перми. Поедем и разберемся.

Подбежал рабочий, протянул на ладони отрубленный «большой» палец. Кирста в руки не взял, но наклонился, начал разглядывать. Поднял глаза на Ильюхина:

— Вы их видели, всех. Может быть — обратили внимание на их руки? Кому мог принадлежать этот палец?

— Руки видел, ничего не запомнил, — угрюмо сообщил Ильюхин. — Я пойду, пройдусь…

Хрустел под ногами папоротник, ломко трескались сухие сучья. Чего там… Мертвые все. И она. Она тоже. Солнце Завета. И нет боле ее очей. Нет.

И еще подумал: Зоя. Зачем она здесь? Женщина длинная, мозги мужские, и кто она на самом деле — бог весть. Вон, Кудляков открылся. А эта — ни-ни…

— Это оттого, — прошелестело за спиной, — что ты с ней не переспал…

Оглянулся: он. Собственной персоной. И не призрак вовсе — призраки те просвечивают, а этот плотный, весомый…

— Ты только не подходи…

Те же слова…

— А я хочу знать: ты кажешься или ты — есть?

И шагнул навстречу — резко и твердо.

Никого…

«Я точно спятил… — подумал тревожно, но откуда-то из-за деревьев всё тот же шелест: «О человеке, которого увидел в театре как бы живым, — молчи. Его тебе показали специально. Но это не тот. Не купец…»

Бросился на голос со всех ног — только низовой ветерок по папоротникам прошелестел едва слышно…

— Кости эти мы проверим, — подошел Кирста. — Если человеческие — это уже кое-что.

— Говно это, вот что… — ответил непочтительно. — А то вы не понимаете: они хоть кого убили и разделали, а кости — принесли. И как вы докажете, что кости эти — ихние?

Кирста молчал, и тогда торжествующе закончил:

— Вот поэтому никто и никогда не узнает, что с ними сделали. Примиритесь…

Кирста отрицательно покачал головой:

— Завтра же мы едем в Пермь. А пока — к преосвященному. Пусть благословит. А то тревожно мне что-то…

Епархиальный архиерей, епископ Григорий не принял. К гостям вышел благочинный — юркий, маленький, с рябым безволосым лицом и глубоко посаженными глазками, они словно прятались в глубинах черепа. Благословив Кирсту и Ильюхина мелким крестом, сел за стол и предложил садиться. Сбивчивую речь надворного советника слушал внимательно, с интересом, но ни единым словом или жестом своего отношения не выразил.

— У вас всё, уважаемые?

— Кажется… — пожал Кирста плечами. — Да. Всё.

— Тогда позвольте мне… — Поправив полы рясы и утвердив «кабинетский» наградной наперсный крест в центре груди, начал вдумчиво, неторопливо словно рассуждал сам с собой: — Вы предлагаете благословить розыск останков бывшей царской семьи… Что ж… — Пожевал губами. — С одной стороны — дело богоугодное. Но с другой, другой… — Встал, подошел к Кирсте, остановился и заглянул тому в глаза, склонившись, долгим проникновенным взором. Николай Второй сам, сам довел себя и подданных своих до крушения и гибели. Так чего же теперь стенать? Но дело даже и не в этом… — Вернулся к столу, сел, закинул ногу на ногу, отчего стал виден модный ботинок со шнурками. Дело в том, что надолго ли вы, господа? То-то и оно… А церкви жить и сострадать и дальше, при смене власти, понимаете? Вот вернется товарищ Белобородов, а то и сам Троцкий пожалует, и что? Расстрелы, расстрелы… Нет. Церковь не может ввязываться в сомнительное предприятие. Не может.

— Но обретение тел страдальцев сих, — Кирста вдруг заговорил, будто с амвона, — поможет и победу — кто знает — обрести?

— Никто не знает… — грустно возразил благочинный. — И оттого зачем? Да и сможете ли вы доказать принадлежность этих тел? Это я выражаю мнение преосвященного. Только смуту в умы внесете и всё. Наука еще не имеет, так сказать, много гитик, понимаете? И оттого вся ваша затея бесполезна и даже вредна.

— Что… Что же делать? — растерянно спросил Кирста.

— Ждать, ждать, ждать… Вот установится когда-нибудь в России твердая и благая власть. Наука получит множество гитик. И тогда тела словно бы и сами, сами придут к своему народу и скажут: вот мы. Во благо.

— А… что такое… «гитик»? — осторожно спросил Ильюхин.

— Гитик? Вы думаете — я знаю? Нет! Это словечко такое. Обозначает научный прогресс. До свидания, нет — прощайте, господа…

Кирста вложил ладонь в ладонь и подошел под благословение.

Благочинный перекрестил, но свою руку в ладони Кирсты не вложил, словно символизируя некий мистический разрыв.

Ильюхин не подошел. Подумал: «Большевики страстно и убежденно паяют мозги миллионам. А этим и такой пустяк — лень. Или страшно».

— Отче… — сказал равнодушно, — мне мой священник в церковной, а также и приходской школе дал как-то из-под полы стишок прочитать. Я не все запомнил, но вот что: есть, есть Божий суд, наперсники разврата. И мысли и дела он знает наперед! Он ждет! Он недоступен звону злата!

— Браво, — захлопал в ладоши благочинный. — Это срамник Лермонтов написал. По поводу другого срамника — Пушкина. Обоих на стенах церквей изображают среди чертей, в геенне огненной. Но если потомок сатаны обращается к Богу — якобы, конечно, — то к кому он обращается на самом деле? То-то и оно…

Вышли из резиденции раздавленными и уставшими. Кирста развел руками, вздохнул.

— Н-да-с, Ильюхин… Н-да-с. Но наше дело — делать свое дело, не так ли? Вперед! Поезд через полчаса.

И вот — плоский город Пермь. Поезд катил по высокой насыпи, и хорошо было видно сквозь вымытое дождем окно, как врос этот город в землю. Только трубы вознеслись высоко-высоко…

Кирста сверился со своими записями и приказал извозчику ехать к Мотовилихинскому заводу:

— Там, на спуске, справа, домишко деревянный, стоит одиноко, не ошибешься…

Минут через двадцать добрались. Кирста велел извозчику обождать и вприпрыжку поднялся по разбитой и полусгнившей деревянной лестнице, Ильюхин с трудом за ним поспевал. Крыльцо было аккуратное, но старое, почерневшее, очевидно стало, что мужской руки в этом доме нет. Постучали, открыла бойкая женщина лет тридцати на вид — черноглазая, темноволосая, вгляделась.

— Вы к кому?

— Вы сестра предчека Федора Лукоянова?

— Я… — Смутилась, растерялась. — Арестовать… хотите?

— Нет. Поговорить.

Вошли в комнату — небольшую, чистую, обставленную кое-как: стол, три колченогих «венских» стула, лампа с керосином под потолком. Кирста огляделся.

— А ваш братец награбленным, выходит, не баловался?

Обиделась.

— Брат хотя и большевик, но человек убеждений. Честный!

— Ладно. Что он вам говорил об убийстве царской семьи?

Помолчала сосредоточенно и начала рассказывать. Голос ее звучал негромко, спокойно, и Ильюхин догадался: говорит правду и даже заждалась того светлого мгновения, когда ее можно будет рассказать.

Выходило так, что брат вернулся в Пермь сразу же после 17 июля и сам рассказал о том, что бывший царь убит, а вся его семья и люди вывезены сюда, в Пермь. По рассказу и голосу брата поняла, что тому тяжело рассказывать о случившемся.

— Может быть, — спросил Кирста равнодушно, — брат вам сообщил о том, где именно содержались Романовы? Естественно — кроме государя?

И на этот вопрос ответила без колебаний:

— На станции Пермь-2 стоит поезд. В нем и содержали всех.

И предваряя вопрос, готовый сорваться с уст взволнованного Кирсты, сказала:

— Я туда хотела пойти, но — побоялась. Уж не знаю и почему.

— А… куда дели узников, когда в город вошли наши части?

— Не знаю.

С лестницы скатились бегом, рискуя сломать шеи. Извозчик, словно заразившись волнением пассажиров, погонял лошадь беспощадно. Когда вышли на запасные пути — увидели безмолвный и мрачный пассажирский состав без паровоза. У запасливого Кирсты оказался в кармане и вагонный ключ, поход начали с последнего вагона. Он был совершенно пуст, как и большинство последующих, но все же в третьем (если считать от несуществующего паровоза) Ильюхин заметил под полкой мятый белый листок, вытащил его и развернул. «Милая Ольга Николаевна, — было написано крупным почерком, сваленным немного влево, — молитесь и просите Бога о благе для всех нас. Мы здесь пока еще на свободе, но руки супостата подбираются всё ближе, и мы ощущаем его зловонное дыхание… Третьего дня арестовали известного вам К. Не знаю — попадет ли это к вам. Храни Вас Господь, Ваша Нина».

— Загляни-ка туда еще… — попросил Кирста.

Ильюхин опустился на пол и зажег спичку. Во мгле сверкнуло что-то, дотянулся с трудом, вытянул на свет и положил на ладонь. Это был крест, все его четыре конца, по два острых угла на каждом, были осыпаны синими ограненными камнями и мелкими прозрачными.

— Это бриллианты и сапфиры, — дрожащим голосом объяснил Кирста и победно взглянул на Ильюхина. — Ну? Что теперь скажешь, Фома неверующий?

— Скажу, что изъяли этот крест с трупов и бросили сюда. А нужно это все… Неужто — не понимаете? Для чего это нужно?

Кирста махнул рукой:

— Я не меньше тебя понимаю… А жаль, если ты прав…

На следующий день нашли и допросили доктора, который видел и пользовал Анастасию Николаевну. Кирста показал фотографию Анастасии, доктор кивнул утвердительно и весьма удовлетворенно: она.

Нашли и тех, кто видел императрицу. Слуг. Еще кого-то…

На обратном пути, в Екатеринбург, Кирста мрачно молчал, а Ильюхин делал вид, что спит. Разговаривать не хотелось, да и о чем? Кирста делает свою работу. И после него ее будут делать. Все упрутся носами в угол, правды не узнает никто и никогда. Эта мрачная мысль овладевала Ильюхиным все настойчивее, все сильнее. И та робкая надежда, которая таилась в глубине души: а если? А вдруг? Ну — хотя бы еще один только раз заглянуть ей в глаза и прочесть в них пусть и безмолвное, но — признание, кто знает…

Жизнь можно отдать.

Только кому она теперь нужна…

Еще через день Кирста влетел в кабинет с озаренным лицом и закричал с безумным блеском в глазах:

— Вот! Читай, невера! Это сообщение нашего человека из Нижнего Тагила! Он лично присутствовал на местном кладбище в тот момент, когда большевики хоронили Марию Николаевну! Едем немедленно!

«Это — подарок… — подумал безразлично. — Напоследок, должно быть… Ну что ж: побывать в родном городе и умереть — не каждому выпадает такое. И надо бы возрадоваться. Но только сил нет…»

Колеса тяжело выстукивали на стыках, за окном проплывали изрядно уже подзабытые сосновые леса. И — пусто в душе и в сердце. Всё растрачено, всё продано во имя и для. Кого? А черт его теперь знает…

В родной бывший город приехали на ночь глядя двое в цивильном, по лицам и не поймешь, то ли из полиции, то ли от заводского начальства, встретили по-деловому, сразу же отвезли во дворец Демидова, здесь был накрыт стол и приготовлены две кровати с чистым бельем. Есть хотелось очень-очень, без стеснения проглотили по двести мелких пельменей, запили водочкой и улеглись спать. Прощаясь, один из встречавших сообщил:

— Завтра, значит, часов в восемь и отправимся…

Поутру обнаружили и таз с кувшином, и теплую воду в оном, и полотенца вафельные неописуемой белизны. И завтрак был ничего: икорка, белый хлеб, рыбка копченая и по куску свинины жареной. Когда закончили, Ильюхин оглядел помещение и грустно сказал:

— Знаете, Александр Федорович, я ведь о таком и мечтать не смел…

— Вот! — Кирста поднял палец к потолку. — А кто тебе это дал? Не твоя вшивая, рабоче-крестьянская… Ну, и то-то…

К Лысой горе приехали быстро, родную улицу Ильюхин попросил миновать: чего там… И дом, поди, сгнил, и тополя нет в помине, чего же лишний раз огорчаться…

Кладбище справа было побогаче, здесь торчали каменные кресты и тяжелые надгробия. Слева почивала нищета. Двинулись направо. Но прежде чем войти в ворота, оглянулся Ильюхин. Далеко-далеко видны были леса, сменяющие друг друга, высоко плыли похожие на паровозный дым облака, и одинокая сосна со своим красноватым стволом темнела всё так же… Как и двадцать лет тому назад.

Вслед за рабочими подошли к невзрачному холмику, на нем не было ни столбика, ни крестика — ничего. Кирста оглянулся на свидетеля.

— Здесь похоронили?

— Так точно. Сам видел всё. От и до.

— Начинайте.

Безразлично смотрел, как выкидывают лопаты податливую, еще не успевшую слежаться землю, как яма становится всё глубже и глубже, и, когда наконец показался грязноватый край белого платья, — не удивился, не вздрогнул, потому что кто-то не то в сердце, не то в голове произнес отчетливо: «Не бойся. Это не она».

Тело подняли и положили рядом с ямой. Тление уже тронуло и лицо и руки — грубоватые, рабочие руки. Кирста с недоумением взглянул на Ильюхина, похоже — всё понял.

— Нет, — сказал Ильюхин. — Не она.

— Да ведь большевики просто орали вслух, что это она! — закричал свидетель. — Я вон в тех кустах сидел и все видел! И слышал! Я пришел спокойно бутылку опростать, дома не велят…

— Поехали… — Кирста отправился к дрожкам.

…На обратном пути, в купе, он неожиданно рассмеялся:

— А знаешь, Ильюхин, я начинаю тебе не то чтобы верить — я тебе безусловно верю. Я начинаю думать, что ты прав, увы…

Когда вернулся в скорбное свое жилище, увидел на кровати Зою. Она сидела и молча смотрела в потолок. Заметив Ильюхина, сказала сурово:

— Собирайся. Миссия твоя закончена. Мы возвращаемся в Москву. Тебя ждут…

— А пройдем ли? — спросил с сомнением. — Ладно. Зачем я там понадобился?

— Тебе объяснят… — сказала безразличным голосом, и понял Ильюхин, что ничего хорошего в столице его не ждет.

«Может, кокнуть ее и… рвануть когти? Хоть к чертовой матери на рога?» — пронеслось в голове, и вдруг почувствовал, что она читает его мысли.

— Пустое, братишка… — лениво ковырнула спичкой в зубе. Наипустейшее, скажу я тебе. Может, советвласть ничего путного пока и не сделала, но одно она сделала выше всего остального мира: она создала нас, ВЧК… Ну, прокантуешься год-другой-третий, и что? А ничего. Найдут. Об этом помни. Все же сейчас шанс у тебя есть. Поспим? В смысле — с тобой?

— Забудь. — Взял подушку, направился в сени.

— А зря. Другого случая может и не быть, — сказала ему в спину.

Оглянулся.

— Знаешь, Зоя, бабы бывают, которые — да! А ты, которая — нет. Уж извини.

И закрыл дверь.

Спал тяжело, душно, сны одолевали, тяжкие и безысходные. То товарищ Войков, улыбаясь мертвецки, протягивал кусок пирога с яблоками и заливался смехом, то Юровский, стоя в углу своего кабинета в «Американской», мочился на пол и внятно объяснял при этом, что мочеиспускание — в тот момент, когда очень хочется, — наипервейшее дело и обязанность члена РКП(б). Проснулся от стука в окно. Зоя взлетела к потолку с револьвером в руках.

— Живой я им не дамся.

— Да кому ты нужна, — отозвался скучным голосом; всё же поднадоело оно изрядно, это ладно скроенное тело, от таких баб — в главном деле — одно только огорчение…

— Кто? — спросил, приоткрывая форточку.

— Александр Федорович требуют вас незамедлительно к себе! — донеслось с улицы.

Посмотрел на Зою.

— Спите спокойно, дорогой товарищ. Вернусь — обсудим. — И, мгновенно одевшись, закрыл за собою дверь. И вдруг улыбнулся странной мысли: «Александр Федорович совпадает с Керенским, а также… и с императрицей. Замкнутый круг получается…»

Кирста был краток: задержан и помещен в камеру Ивановской тюрьмы начальник караула Медведев. Явился он сам. С раскаянием. Тем интереснее услышать его мнение: живы или нет.

…Увидев Ильюхина, Медведев расцвел улыбкой и, показывая в сторону бывшего сотоварища обеими руками, сказал с издевкой:

— Я, ваше благородие, этого овоща всегда подозревал. Он так и норовил к вам сдуться… что, Ильюхин, сбылось? А ты не дурак… Я вот позднее тебя прозрел и даже в Перми, когда велено было перед ихними войсками мост рвануть — не сделал етого… А почему? Совесть замучила. Я вам, ваше благородие, просто скажу: они все убиты. Убиты, и всё. Я у окна стоял и все видел собственными глазами.

— Но ведь стекло, наверное, было не совсем чистым? — подозрительно осведомился Кирста. — Далее: перед вами еще и прихожая была, так? Потом открытая дверь той самой комнаты?

— Прежде как начать — дверь закрыли, лукавить не стану.

— Их провели мимо вас, когда вы стояли у окна? Или когда вы подошли к окошку в саду — они уже рассаживались на стулья?

— Так точно. Императрица еще капризничала, а товар… А Юровский ее осаживал. Ну… Издаля — они. А так — что хотите, то и считайте. Я правду говорю…

Когда арестованного увели, Кирста задумчиво взглянул на Ильюхина:

— Что скажешь?

— Он правду говорит. Но его показания — в смысле горькой правды полушка цены.

— Здесь ты прав… — Сузил глаза: — Мне докладывают, что у тебя постоянно ночует какая-то баба? Кто она?

— Не беспокойтесь… Я ведь терпел долго. А когда затвердело так, что на крик, — взял первую попавшуюся на вокзале. Пока у меня. Может, я женюсь?

— Тьфу! — не выдержал Кирста, — ты еще и циник, Ильюхин. Ладно, иди, досыпай…

Зоя встретила подозрительно, но, выслушав рассказ, успокоилась, сказала, кривя ртом:

— Я этого Медведева раскусила сразу. И много раз говорила Юровскому: убери его. Но у Якова был свой взгляд… Ладно. Уйдем в ночь. Патрули, конечно, но я изучила — где и как они предпочитают дефилировать…

— Как? — не удержался Ильюхин. — Что за слово такое?

— Ходить, — объяснила. — Когда молодая республика Советов пошлет тебя в университет — там тебе расскажут остальное.

Ушли перед рассветом. В последний раз оглянулся Ильюхин на Татьянин дом, вспомнил равнодушно, как дернулась ее голова после удара, сплюнул под ноги, растер и улыбнулся Зое:

— Отряхаю прах с ног своих, сестра ненаглядная. Пойдем медленно и станем петь псалмы. Ну, хоть этот… — И затянул дурным голосом: — «Блажен муж, иже не иде на совет нечестивых и на пути грешных не ста, и на седалище губитель не седе. Но в законе Господни воля его…»

Покрутила пальцем у виска:

— Ты, наверное, у попа первым учеником был?

— Угадала…

На вокзал не пошли — там и патрули, да и кто знает этого Кирсту: ему взбрендит проверить, а Ильюхин — тю-тю…

Двинулись в сторону Верх-Нейвинской — поезда и там проходят, а если удастся добраться до Перми — там подполье, свои, пересидим как не то, а может, и переправят безопасно, навстречу Красной армии. Правда, далеко до нее пока…

Но когда благополучно сели в полупустой вагон, поняли: никто и не думает искать, никаких патрулей нет и в помине, и когда поутру вполз состав на насыпь и открылся внизу знакомый вид — спросил Зою:

— У тебя ход в подполье прямой или щупать надо, искать?

— Я не Дзержинский, — отмахнулась. — Всего не знаю… Но — найдем. Если надо.

— У меня другое предложение…

И рассказал о домике на взгорке, в мотовилихинской низине. Когда Зоя услыхала, что попадет в дом Федора Лукоянова, — смутилась:

— А нас примут? Опасно ведь…

— Там сестра его, он меня с нею познакомил еще в прошлые счастливые времена… — И, вздохнув, закатил глаза.

— Не балагань! — разозлилась. — Поехали.

…К домику поднялся первым, Вера возилась на кухне и, увидев гостя, обрадовалась.

— Вы? Вот, нечаянная радость… А друг ваш где?

— В Екатеринбурге остался. Вот что…

И кратко объяснил — с кем, откуда и куда. Вера слушала с интересом и чему-то улыбалась — своему, бабьему, должно быть. Но эта ее невнятная улыбка Ильюхину не понравилась.

Позвал Зою, женщины обменялись проникновенно-изучающими взглядами, и понял Ильюхин, что отныне станет он ходить по острию бритвы «золлинген»…

Но вечер и ночь прошли на удивление спокойно, а поутру Зоя, выпив наскоро чаю, отправилась в город. Объяснила:

— Я — на поиски наших. Здесь кокнули Михаила, царева брата, и его слуг. Если кокнули — значит, кто-то и остался. Я найду. И эти наши товарищи переправят нас дальше.

Хотел возразить — а зачем переправляться? Лучше пересидеть, дождаться своих, но… Это наверняка бы не понравилось суровой Зое, и потому решил промолчать.

Чай допили вдвоем с хозяйкой; вымыв посуду, она подошла к зеркалу, мазнула по губам и подвела брови. Вернулась с нехорошей улыбкой.

— Ты с ней спишь?

— С чего ты взяла?

— Я видела, как она на тебя смотрит… Ладно. Пока — раздевайся. И я стану…

Откинула одеяло, сняла юбку, мгновенно распустила волосы. Была она ничего — в голом виде. Похуже Зои, — но ничего. Особенно хорош был зад: в меру большой, в меру плотный, а главное, чудовищно привлекательный. Ильюхин даже глаза зажмурил. И, словно уловив сокровенные его мысли, она широко расставила ноги, согнулась и оперлась о кровать.

— Давай… — произнесла задушевно.

Несколько мгновений он вглядывался и вдруг ощутил такое непреодолимое желание, что потемнело в глазах. Уже готов был броситься на нее, аки тигр, но вдруг в ушах зазвучали знакомые слова: «Верю в солнце Завета… Вижу… очи… твои…»

— Ты чего там бормочешь? — оглянулась, посмотрела из-за плеча.

— Ничего. Я не могу. Извини…

— Не можешь… — Поднялась, уперла сжатые кулаки в бока. — Не можешь. Почему, позволь огорчиться?

— Другая осталась… — сказал негромко, она наткнулась на его прозрачный взгляд, словно на стену, и застонала.

— Гад… Если ты сейчас же не поимеешь меня круто и больно — я все расскажу твоей шлюхе: с кем ты был здесь неделю назад, о чем вы расспрашивали, чего искали…

— Рассказывай… — зевнул и направился в сени. — Я покурю.

«Это же, по сути, — ее, «шлюхи», задание… Она только порадуется моей сноровке…» — закурил, вдохнул полной грудью, закружилась голова, и вдруг ощутил за спиной нехорошее…

Она приближалась с топором в руках. Лицо исказилось до неузнаваемости, щелочки, за которыми скрылись глаза, извергали пламя.

«А вот это уже ни к чему…» — подскочил, ловко отнял топор, но тут же выронил, она рванулась, пытаясь ухватить за горло, тогда увернулся и толкнул ее наземь. Она упала, вскрикнула и затихла. В левом углу рта появилась тоненькая струйка крови и потекла на подбородок, шею. Цепенея, наклонился, поднял враз отяжелевшее тело и, уже догадываясь о том, что произошло самое страшное, — провел рукой по ее спине. Пальцы натолкнулись на обух топора…

Положил ее на траву лицом вниз, выдернул топор. Он вошел глубоко между лопаток. Оглянулся: на земле — на том месте куда она рухнула, была глубокая узкая ложбина. Надо же… Топор словно живое существо попал точно в эту ложбину и выставил свое смертоносное лезвие вверх. Она и упала на него.

Побежал в сарай, принес лопату и, благодаря Бога за то, что дом стоит особняком, до ближайших соседей сажен сто, а то и более, с трудом выкопал яму, погрузил в нее то, что еще полчаса назад было сестрой предвэчека Екатеринбурга, забросал землей и долго утаптывал, добиваясь, чтобы и малейшего бугорка не осталось. Потом нарезал дерну, уложил и снова утоптал тщательно, насколько смог.

Если не знать, что здесь произошло, — не найти никогда…

Зою прождал до утра, но она не пришла. Утром отправился на базар единственное место, на котором можно раздобыть хоть какие-нибудь сведения.

Народу здесь было немного — время не то, война, но все же, потолкавшись с полчаса, услыхал разговор двух торговок. Они живо и заинтересованно обсуждали вчерашний арест какой-то женщины. Та наводила справки о Мясникове, его здесь хорошо знали — скандалист, бандит и убийца, гнусный человек. Ходил в большевиках и лично убил великого князя Михаила и двоих, что были с ним. Кто-то в цивильном за эти расспросы и увел красавицу под белы руки.

Улыбнулся бабёшкам, те весело ответили и стали зазывать:

— У тебя, поди, и остановиться негде, солдатик? Давай к нам! Мы девки весе-елые…

Им было лет по сорок на вид, и потому подумал с грустью: «Тает спрос на меня. Молодым я уже и не нужен…»

Пробирался окольными тропами, столбовых дорог и даже более мелких, расхожих, избегал. Счет времени потерял уже на третий день и возобновить не стремился. Вопрошал себя: «А зачем я иду?» и отвечал: «Исполнить свой долг до конца». Но понимал всё отчетливее, что никакого «долга» у него нет и никогда не было, и жизнь, которая шла без затейливых перемен до февраля 17-го — была настоящая, а та, которая наступила потом, — та была уже соломенной, ненастоящей. Что же говорить о той, после октябрьских событий в Петрограде… То было всеобщее болезненное восхищение собственными пороками и мерзостями, когда всё дозволено одним и ничего — другим. Перевернулась монета, и то, что было «орлом», — стало решкой.

Понимал: не попади он волею судьбы, которую явили собою Свердлов и Дзержинский, в Екатеринбург, не окунись в явную и тайную жизнь советского отребья (а оно как было отребьем — так им и осталось, чего уж тут петрушку валять…) — никогда бы, наверное, не стал задавать себе и другим глупых и неудобных вопросов. Дослужился бы в Чека до чинов и орденов и тихо закончил бы свои дни в почете и умилении. Или, скорее, шлепнули бы боевые товарищи под шумок или просто так, и можете жаловаться…

Теперь же, когда под ногами хрустел валежник, напоминая об урочище Четырех братьев, казалось Ильюхину, что все понял и во все проник, но оставалось туманное, необъяснимое место: а зачем тогда идти на встречу с «боевыми товарищами»?

Ответа не было, но шел, и шел, и шел…

И зрела где-то глубоко-глубоко мыслишка странная: надо дойти. Во что бы то ни стало. Потому что ответственен за их безвинную гибель, за их крест страшный, и должен, видит Бог, должен принять и свой, искупительный.

Сомнений, как с ним поступят, — не было. Он — свидетель. А свидетели этой власти не нужны во веки веков…

На двенадцатые сутки он уже не шел, а полз, переваливаясь через кочки и канавы, и даже ягоды собирать перестал — сил не было совсем. В какое-то мгновение потемнело в глазах, подумал — всё… И даже не ощутил, как сильные руки подхватили его и густой голос произнес внятно: «Лазутчик, должно быть». А второй ответил весьма насмешливо: «И уморил этот лазутчик себя до смерти, чтобы ты, умник, ни о чем не догадался!» Выходя из сна, поднял глаза, увидел на их фуражках красные звезды и понял, что путь пройден. Через два часа умытый, накормленный и переодетый, он уже давал объяснения в Особом отделе воинской части Красной армии. Начотдела, тоненький и юный, неуловимо напоминал Федора Лукоянова. Слушал внимательно и даже доброжелательно, но когда Ильюхин замолчал — насмешливо улыбнулся.

— Вы или врете, или недоговариваете.

Сопляк… Чего возьмешь с сопляка?

— Вы одежду мою не сожгли часом? Вот молодцы, вот умники! Тогда распорите подкладку слева. Там — мандат. Он подписан Дзержинским.

Как хорошо, что Зоя и Лукоянов не потребовали вернуть, как хорошо… И как хорошо, что сохранил. Это называется «опыт».

Ошеломленный начальник долго жал руку и извинялся. Ответил «ребенку» просто:

— Я вам только то сказал, на что имел право. Отправляйте в Москву.

И подумал: «Знал бы ты, как мне густо на все это нап-ле-вать…»

В Москву добирался с комфортом, в отдельном купе вагона первого класса. Деньги выдали — довольствие на полмесяца. Хватило, чтобы не экономить на продуктах и покупать на станциях всё, на что лег глаз. Через три дня и три ночи поднялся с полки, оделся, вышел на перрон и оказался в новой столице РСФСР. От нервной тряски (а ведь и не уймешь, что тут поделаешь…) купил себе в зале ожидания бутерброд с ржавой селедкой и кружку пива, похожего и цветом, и запахом на конскую мочу, сел и решил еще раз все обмозговать. Но когда развернул кусок газеты, в который был завернут бутерброд, увидел сообщение, набранное крупным шрифтом: «Москва, 30 августа, 1918 года. Сегодня, 30 августа, на заводе Михельсона неизвестная женщина совершила покушение на товарища Ленина. Выстрелы произведены из пистолета «браунинг» с близкого расстояния». Вынесся на привокзальную площадь, увидел милиционера, подбежал.

— Братишка, Ленин жив?

Тот оглядел внимательно-подозрительно.

— Ты кто будешь?

— Чекист. Я был в тайге, в командировке… — И протянул мандат. Милиционер отдал честь.

— Жив. Стрелявшая Каплан задержана. Показаний она никаких не дала.

— И… всё?

Милиционер заколебался, потом наклонился к уху Ильюхина:

— Три дня ее допрашивали в МЧК, а потом — расстреляли. Случайно знаю, что труп сожжен в кремлевском Втором саду…

— Спасибо тебе… — Зашагал, покачиваясь, как пьяный. Ленин… Да наплевать на него сорок раз. Ведь не убили? Заговоренный, что ли… И что странно: все мероприятия Феликса кончаются чушью собачьей. А впрочем… Черт их там разберет, этих вождей. Как будто по случаю 25 октября грызня у рода человеческого должна прекратиться навсегда. А фиг без масла не желаете?

И то, давнее уже, сообщение — о возможном покушении. Все всё знают, один Ильюхин в говне. По уши…

На трамвае добрался до Лубянки. Решил идти прямо к Феликсу. Но передумал: формально направлял Свердлов. Вот и пойду к Якову Михайловичу.

Путь недалек — по Ильинке прямо на Красную площадь. И через Спасские ворота — к Судебным установлениям.

Так и сделал.

Подошел к дверям приемной — вдруг заволновался. Почему — на этот вопрос вряд ли ответил бы. Когда входил в Кремль и во ВЦИК — даже забыл, что он, Ильюхин, теперь совсем другой человек. Латыши-победители деловито проверили мандат, почтительно откозыряли. И охрана ВЦИКа сделала то же самое, и показалось на мгновение, что ничего и не было. И идет он, Сергей Ильюхин, на встречу с гением революции товарищем Свердловым, чтобы посоветоваться по поводу дальнейшей судьбы отщепенцев Романовых.

И вдруг у самых дверей Свердлова зашелестели в ушах ее слова…

Тихие. Нет — едва слышные: «Вот скоро вечер продвинется, И ночь навстречу судьбе: Тогда мой путь опрокинется, И я возвращусь к Тебе…»

— Я возвращусь… — повторил вслух. Но откуда? Она никогда не говорила так. Не произносила этих слов. Ладно. Пусть. Но разве меняется что-нибудь? Это она предупреждает: скоро встретимся…

Секретарь кинул на мандат быстрый взор и молча распахнул двери кабинета. Свердлов оторвался от бумаг, взглянул подслеповато, водрузил на нос пенсне и поднялся со стула, словно пружина:

— Товарищ Ильюхин, боевой товарищ! Посланец вечности! Как успехи, мой друг?

Его голос звучал так тепло, глаза так сияли, а руки — о, эти руки были устремлены к Ильюхину, словно курьерский поезд на всех парах, и всё это было так искренне-громко, проникновенно и радостно, что Ильюхин вдруг почувствовал себя отменно гадко. Оглянулся на секретаря, словно хотел найти поддержку у этого безликого человека в полувоенной одежде, и вдруг…

Секретарь смотрел ненавистно, злобно, смотрел так, как, наверное, смотрит на полицейского застигнутый в момент кражи карманный вор. Это длилось всего мгновение, и тут же улыбка расцвела на бесцветных губах, и в глазах зажегся огонь безудержной и даже безумной любви.

Успел подумать: «Театр. Петрушку ломают. Им просто чего-то надо…»

Свердлов радушно усадил, попросил чаю и «сухариков», угощал истово и, прихлебывая крепкий ароматный чай, приговаривал сквозь спазм в горле: «Сахару только нет. Голодаем. Как вся республика. Вы уж не взыщите…»

Напились, отодвинули чашки, Свердлов попросил рассказать. Слушал внимательно, не перебивая, делал какие-то пометки остро отточенным карандашом. Выслушав, замолчал надолго. Потом придвинулся, взял Ильюхина за руки — через стол — и спросил:

— Какой же вывод сделали вы, товарищ Ильюхин, в результате всего? В итоге, так сказать… Сосредоточьтесь. Это архиважно.

Сосредоточился. Что сказать? А-а, была не была!

— Я не сделал вывода, товарищ предвцика.

Свердлов удовлетворенно потер ладони и заулыбался.

— То есть — если я, конечно, вас правильно понял — вы, имея на руках… То есть — в голове все сведения и все действия екатеринбургских властей, зная, как именно мы стараемся ввести противника, врага, точнее, в заблуждение — вы тем не менее вывода сделать не смогли? Да?

— Я не понял — живы они или умерли.

Свердлов повел рукой:

— Следуйте за мной…

Шли залами, переходами, спускались и поднимались по лестницам, наконец Свердлов открыл обитую железом дверь и, распахнув, вошел первым. Вспыхнула тусклая лампочка. Это было какое-то подвальное помещение одного из кремлевских дворцов.

Подошел к старинному сейфу в углу, открыл тяжелую дверцу — она отодвинулась медленно и торжественно.

— Подойдите…

На полке сейфа Ильюхин увидел… знакомые банки. И головы в них. Свердлов, улыбаясь, попросил — словно фокусник перед исполнением самого «народного» фокуса:

— Выбирайте… Какую скажете — ту я и достану.

Ткнул в среднюю. В ней белело лицо Александры Федоровны. Волнения не чувствовал и только злился, что не может угадать — на кой черт все это понадобилось товарищу Свердлову.

Между тем тот опрокинул банку, жидкость вылилась на пол, голова показалась над краем банки кончиком носа. Яков Михайлович взглянул победно и… ухватил мертвую голову за смертно-белый нос. И часть этого «носа» осталась в пальцах…

— Фокус-покус, — весело рассмеялся Свердлов.

Обомлевший Ильюхин смотрел во все глаза и… ничего не понимал. Наконец выдавил с трудом:

— Это… не… оне?

— Это воск, воск! — расхохотался Свердлов. — Каково? Ну и то-то… Посерьезнел. — Мы уже сделали многое и продолжаем делать ничего себе, дабы судьба Романовых осталась неизвестной. На вечные времена.

Ильюхин улыбнулся.

— А я уж хотел по-простому спросить: а в соседнем шкафу — настоящие головы? В банках? Да?

Свердлов не смутился:

— Я обязан поблагодарить вас. Вы сделали всё, что могли, и хорошо, просто рас-пре-красно! Однако напоминаю, что за вами остается еще Петроград. Помните? Там еще жив историк, нумизматы всякие — помните? Ну так вот: они на вас. Докажите свое умение и свою верность. Дзержинскому я позвоню.

Феликс стоял у окна, выходившего на фонтан Лубянской площади, и с видимым удовольствием наблюдал за извозчиками, которые поили своих лошадей, за редкими автомобилями и прохожими, их, несмотря на тяжкое время, было не так уж и мало. Оглянулся, пристально посмотрел, улыбнулся:

— Сегодня немногие верят, что уже через десять лет здесь будут потоки автомобилей, а еще через двадцать площадь придется реконструировать — тесно станет. Магазины, счастливые, улыбающиеся лица… Какая жизнь настанет, товарищ Ильюхин! Жаль только, что не для меня. А вы… Вы ее увидите, обещаю!

Был на Феликсе френч с отложным воротником и офицерские брюки в сапоги. Только вытянутое лицо, усы и бородка выдавали не то мобилизованного интеллигента, не то военного доктора… Сел за стол, жестом пригласил сесть и Ильюхина.

— Вот что… Вы едете в Петроград. Особой надежды на товарища Зиновьева у нас нет. Наша служба особенная, многим она кажется жестокой, а товарищ Зиновьев — мечтатель. Он мнит построить Северную коммуну — как Чернышевский описал в романе «Что делать?». Огромный дом, комнаты, в одной половине: мужчины — токари и слесари, в другой: женщины — швеи и поварихи. Это общежитие социализма. Мы пока не спорим, пусть мечтает. Но вам надобно завершить замысел Владимира Ильича: ни одного Романова! А то — представьте себе — Зиновьев взял и отпустил Гавриила Константиновича. Ну вспомните: в Алапаевске вы ликвидировали его братьев — Игоря и прочих… Так вот: в крепости сидят и ждут конца Михаил, Павел, Дмитрий и Георгий. Остатки романовской шайки. Главные головы мы срубили. Срубите остальные…

«Сергей Ильюхин, палач, здравствуйте…» Это мысленно, а вслух:

— Дозвольте вопрос, товарищ Дзержинский.

— Не «дозвольте», а «позвольте». Что?

— Из ваших слов я заключаю, что все мертвы?

Феликс не ожидал. Он встал, отвернулся, нервно закурил.

— И еще: тех, из Екатеринбурга, обменяли на хлеб и паровозы? И Брестский мир? — Настаивал, понимая, что лучше не надо.

Феликс вернулся за стол, но остался стоять.

— Товарищ Ильюхин… Любая операция ВЧК сопровождается операцией «прикрытия», дезинформации. Лично вы блестяще справились со своей частью задачи. Это — всё.

Но Ильюхин не уходил.

— Каплан покусилась на Ленина. Чья это работа? Кто стоял за ней?

И снова прикурил Феликс — от предыдущей папироски.

— Товарищ Юровский — да, да! именно он! — не узнал этого от нее. И мы ее расстреляли. Это всё?

— Через три дня?

— Я понимаю, что вы имеете в виду. Вы — сравнительно молодой чекист. Уже через пять лет или даже раньше подобные вопросы будут невозможны, потому что мы все станем профессионалами. Я не знаю, кто стоял за этой дамой. Кто-то очень высокий. С большой должностью. Она этого человека не выдала, да? — И едва заметная усмешка промелькнула под усами предвэчека. Или… нет?

Ильюхин встал. Всё ясно, это «ясно» никуда не денешь.

— Что с Зоей Георгиевной и Кудляковым?

— Они погибли. Комиссия в Петрограде знает о вас и выполнит все ваши указания. По вышеназванным лицам. Помните: эффект должен быть «екатеринбургский». Туман, в котором гибнут все корабли и берега нет…

Через час курьерский поезд «Москва-Петроград» унес Ильюхина в бывшую столицу. Сидел у окна и безразличным глазом провожал перроны с редкими людьми, станционные здания, фабричные трубы. Жизнь летит, как поезд. К прошлому вернуться нельзя, а будущего просто нет. Когда он, Ильюхин, умрет или его убьют — так или иначе, — на этой бывшей территории будут жить особи, похожие на дрессированных цирковых зверей. И дрессировщики — они тоже вряд ли сохранят человеческие черты. Большой дом, слева бабы, справа самцы, по команде влезли-слезли, и нет ни солнца Завета, ни очей, ни-че-го…

Петроград… Здесь всё по-прежнему… У памятника Александру Третьему дохлая лошадь на рельсах. Постамент заклеен афишками и сообщениями власти. Прохожие бредут, словно покойники, вдруг и непонятно почему ожившие. Вот генерал — из Михайловской академии. Рядом седая жена и дурковатый сын-гимназист. В руке его папани ломоть черняшки. А женушка смотрит на пролетариат с трехрядкой. Ребята заловили пишбарышень и, судя по лицам компашки, — все подшофе. Идут куда-то. Да ведь и ясно — куда. Есть квартира, в ней койки. Зайдут, справят нужду по друг дружке и разойдутся навеки. Хорошо, если без дурной болезни…

Удивился себе. Пройди он здесь полгода назад — и бровью не повел бы, разве что — позавидовал этим мордатым коблам с завода пролетарской диктатуры. А теперь — нате подвиньтесь. До всего есть дело, все волнует, и все ясно, как божий день.

До крепости добрался скоро — часть пути на трамвае, часть пешком. Откозыряли, впустили, проводили завистливыми взглядами: такой как бы и никто, а нате вам: от самого-самого Дзержинского.

В крепости никогда раньше не был и, прежде чем направиться в тюрьму Трубецкого бастиона, решил зайти в собор. Да-а, таких впечатлений — острых, ярких и болезненных одновременно — у него раньше никогда не было. Вот они, мертвые цари, все до одного, а бедному Николаю Александровичу и этого не дозволили: упокоиться последним сном среди предков. Ходил по собору, как пьяный. Куда ни глянь — история, да какая! Вот царь-освободитель, священник о нем рассказывал, а ведь не пощадили, убили. А вот и Петр, великий, конечно, но злобный и психованный, убил всех, кого только смог.

— Ищете что-нибудь? — Тихий, вкрадчивый голос за спиной.

Оглянулся: мужичок с ноготок, в потрепанном костюмчике старинного покроя, седой, патлатый, бородастенький.

— Вот, смотрю…

— Идите сюда… — Мелким шажком засеменил ко второму входу, остановился под окном. — Это здесь.

Посмотрел под ноги, туда, куда указывал незнакомец.

— И… что?

— Государь приказал сделать здесь склеп. Себе и членам своей семьи, всего семь мест. И похоронить. Но — не похоронят. Никогда.

— Ну, вы этого знать не можете… — Поднял глаза — никого. А в голове свистит холодный ветер: всё, Ильюхин, допрыгался-доскакался. И дни твои закончатся в желтом доме…

…Охрана Трубецкого бастиона была суровой. Старший долго крутил в руках мандат, потом с тоской во взоре произнес:

— А черт тебя знает, парень. Я подписи тащдзержинского в жизни своей не видал… Ты поди-сходи в дом бывший градоначальника, тама — Чека, пусть они одним словом обмолвятся, я тогда тебя…

Отскочил, выдернул браунинг.

— Всем лечь! — заорал. — Лицами-харями — в землю! Стреляю без предупреждения!

Они улеглись беззвучно. Всем связал руки за спиной, повел.

— К коменданту… Или начальнику тюрьмы. Бегом!

Побежали беспрекословно. Когда ввел троицу в кабинет начальника, тот схватился за телефон, но, прочитав мандат, успокоился:

— Что поделаешь, браток… Дурачье и хамы. А работа здесь тонкая… Заприте их на трое суток, — распорядился. — Поставьте другую охрану. Этих вон! После отсидки…

Объяснил свою цель. Предупредил:

— Просто так, в одночасье, мы их губить не станем. Нужен общий повод. Ну, скажем — враг у ворот города, деваться некуда, не отдавать же эту сволочь белякам? А пока я продумаю — что и как. Теперь — по камерам. Я хочу познакомиться с ними.

И вот Николай Михайлович, пожилой уже, грузный, потрепанный, но тщательно выбритый. Всмотрелся в мятое лицо, в мешки под глазами, в кошку, которую великий князь держал на руках.

Представился, спросил:

— Вы приходитесь Николаю Александровичу…

— Я двоюродный дядя государя.

— Я к тому, что… племянник ваш и все присные его и люди его… мертвы.

Отвернулся, зарыдал, плечи дергаются, голова трясется. Да-а, весть не радостная…

Поднял на Ильюхина страдающие глаза, по дряблым щекам — слезы.

— Много лет назад… В Нескучном саду, в Москве — там дворец… Э-э, бог с ним, неважно. Знаете, вечерело, закат над Москвой-рекою, а мы с Никки — молодые-молодые — в траве… Сидим и смотрим на заходящее солнце. Сколько было надежд, и вся жизнь — впереди… Теперь в это так трудно поверить…

— Вы историк?

— Да… Откуда вы знаете?

— А что за книги у вас?

— О-о, много… Почему вас интересует? Впрочем — ладно. Что с нами будет?

— Вас расстреляют. Всех. Чем скорее в молитве вы примиритесь с этой неизбежностью — тем легче вам будет. Уж не взыщите за прямоту… И еще: все, о чем я здесь сказал, — исчезло. А вы — забыли.

…Обошел еще троих, одного за другим. «Выводным» приказывал оставаться в пяти шагах от дверей, дабы не смогли подслушать. Объяснял узникам:

— Вижу свой долг в том, чтобы приготовить вас всех к тому, чего не миновать. — У Георгия спросил: — А вот была у меня монетка в детстве, а на ней — говорил батюшка — сам Пугачев. Редкая, правда?

— Это подделка… — отвечал равнодушно. — Скажите, что с нами будет?

Объяснил…

Павел Александрович плакал:

— Пасынка моего, князя Палея, увезли на Урал. В городок какой-то… Может быть, вы случайно знаете что-нибудь?

Умом понимал, что отвечать нельзя, но… все рассказал с мельчайшими подробностями и деталями. Странно… У великого князя высохли слезы, он перекрестился, прочитал заупокойную. Сказал:

— Когда знаешь — легче. А нас — когда?

— Скоро. — Протянул золотые часы князя Палея. — Это у него перед… казнью отобрали. Пусть будут у вас.

Лицо Павла Александровича — узкое, длинное, вытянулось еще больше.

— Н-нет… — Взял трясущимися руками, едва не уронил, Ильюхин успел подставить ладонь.

— Осторожнее!

Павел стал нервно смеяться — захлебывался кашляющим смехом.

— Ос… тор… ож… нее…. Кх-кх-кх… Это — мне-то? Вы шутите, молодой человек… — Погладил крышку часов — нежно, со слезой. — Куда мне… Закопать — жалко. Возьмите. Вам… достались — пусть у вас и останутся…

Ильюхин убрал старцевский подарок в карман, вздохнул.

— Я вам напоследок всю правду… Что у вас — то и у меня… — Заметил, как приоткрылся рот Павла, его изумлению не было предела и, не дожидаясь, пока последует вопрос, закрыл за собою дверь.

…Дмитрий Михайлович отвернулся лицом к стене и ни на один вопрос не ответил. Когда Ильюхин уходил — сказал грустно:

— Желаю вам, молодой человек, никогда не пережить подобное. Будьте счастливы и храни вас Бог!

Больше здесь нечего было делать. Осмотрел пространство между стеной тюрьмы и наружной, крепостной стеной. Выслушал рассказ коменданта о произведенных здесь расстрелах, ковырнул пальцем свежую дыру в кирпиче, одобрил: «Как вариант — годится».

Потом отправился — вновь — к собору. Долго стоял, задрав голову, перед колокольней, ангел и крест на ней смотрелись из этой позиции весьма непривычно и напоминали какой-то странный символ. Взглянул под ноги: булыжник. Снова на крест: нет, это именно то, на чем принял смерть Спаситель. И это значит…

«А я становлюсь хитрованом ВЧК… Кто бы и подумал. Что ж: четверых кокнем в междустенье и там же зароем. И скажем — это то самое место, где они погибли. И где их закопали. А настоящих — расстреляем здесь. Под крестом. Приготовим славную яму-могилу на четверых, в полный профиль, как положено. Зароем, уложим булыгу. И пустим второй слух: убиты где-то на площади…»

Уже не удивлялся ни мыслям своим странным, ни тому, что готов, не дрогнув, уничтожить ни в чем не повинных людей. Смертен человек и может только то, что может. А парить на воздусях — не житейское дело. Спасти нельзя, и потому — нечего слюнявить.

В январе 1919-го стало ясно: вокруг Петрограда сосредоточиваются огромные силы белых. ЧК докладывала о бесконечных — мелких и крупных заговорах внутренней контрреволюции. 25 января Ильюхина вызвал к аппарату Юз Дзержинский. Переговоры прошли просто, внятно и коротко: «Здесь Дзержинский. Подтвердите свое присутствие». — «Здесь Ильюхин. Третья стража». — «Обстоятельства складываются так, что захват в недалеком будущем столицы Северной коммуны, Петрограда, исключить никоим образом нельзя. Ваши предложения». — «Я готов выполнить ваш приказ». — «Выполняйте».

Распорядился подготовить четверых арестованных анархистов — их решено было расстрелять и закопать в междустенье и официально при этом объявить в газетах о ликвидации великих князей. Оных же вывести 27 января, на рассвете, к подготовленной яме на соборной площади, убить и закопать. Приказал коменданту: если Николай Михайлович попросит — бросить в яму и кошку.

Утром 26-го повели на казнь анархистов. Они выбрасывали руки вперед и вверх и кричали что-то о диких конях, которые когда-нибудь будут пастись на том месте, где был Петроград…

На рассвете 27-го вывели князей. Они были в исподнем — одежду приказал с них снять и сжечь, и потому мелко дрожали от холода и клацали зубами. Николай Михайлович кошку держал на руках, она жалобно мяукала. Приказал всем спуститься в яму и смотреть на крест колокольни и ангела. Потом приказал стрелять…

Когда всё было кончено — велел тщательно закопать, потоптаться как следует и уложить булыгу. Через час площадь приняла прежний нетронутый вид…

…На душе — пустота, в сердце — выгребная яма, в голове — нарыв. Велел коменданту три дня никого в крепость не пускать и отправился в город — погулять перед отъездом в Москву. Перед уходом в мир иной — в этом сомнений не было. Когда вышел на Троицкий мост и равнодушным взором повел слева направо, словно фонарь волшебный зажегся и спала с глаз пелена: этот город, созданный бунтарским гением первопроходца, был прекрасен, как любимые — отныне и навсегда — стихи…

Вдруг увидел решетку Летнего, ее ритмичную строгость под сенью заснеженных крон и два гранитных небольших моста справа и слева. Словно картина великого художника, обращенная к сердцам и душам людей, утонувших в крови ближних своих. А справа стоял дворец, простой и ясный, как разрешение предутреннего спокойного сна, и примыкавшие здания уходили в туман, искрящийся и прозрачный, обещая тишину и отдохновение. «Как красиво… думал, не стараясь унять вдруг пробившиеся слезы, — как душевно и спокойно… И вот, пришли мы, чтобы разрыть это все без остатка. Нет. Пусть оно даже и останется, сохранится, но что эти дома без тех, кто жил в них когда-то, поколение за поколением… Это надгробия».

Странные нахлынули мысли, небывалые… Вышел на Невский, поискал глазами, смутно осознавая, что именно хочет найти. Вот: вывеска. Книжный магазин «Просвещение». У них это наверняка есть…

Это. Стихи Александра Блока. Вошел, звякнул колокольчик, приказчик выслушал и молча положил на прилавок небольшой томик. Открыл: да, это он. То, что нужно. «Спасибо», — произнес так истово, словно в церкви Бога благодарил. Подумал мгновение и решительно положил на прилавок часы Палея. Приказчик удивился:

— Как прикажете… понимать?

— Берите… — произнес равнодушно. — Мне их девать некуда и отдавать некому. Да и жизни моей — до завтрашнего утра…

— Вы… бандит?

— Нет. Хотя… в известном смысле… Вы не сомневайтесь: эти часы мне достались…

И замолчал. Понял: сказать нечего.

— Вот вы их и заберите…

Вышел на Невский, ветер крутил снежную пыль на торцах мостовой, подумал было, что надо бы опустить подарок в первую попавшуюся урну, и вдруг наткнулся взглядом на дамочку лет тридцати — та неторопливо вышагивала по краю тротуара, будто прогуливалась.

Подошел.

— У вас… супруг есть?

Не отскочила, не побежала, только улыбнулась.

— А что?

— Вот… — протянул часы. — Подарите ему. На день рождения.

Снова улыбнулась.

— А ты… не узнал меня, матрос?

Зоя… Но ведь этого не может быть?

Провел трясущимися пальцами по мокрому лбу, взглянул — никого…

Только легкий снежок занавешивает дома погребальным покровом.

«Я сошел, спрыгнул с ума… — пронеслось. — А… часы? Где они?»

Пустой вопрос…

В поезде не сомкнул глаз, все читал, читал… Под утро понял: предсказание найдено. «Тогда, алея над водной бездной, Пусть он угрюмей опустит меч, Чтоб с дикой чернью в борьбе бесполезной За древнюю сказку мертвым лечь».

Его арестовали на перроне Петроградского вокзала в Москве, привезли на Лубянку, заперли в одиночку. Он пытался отмечать часы, но в какое-то мгновение, под утро, сбился со счета и уснул. Знакомый голос что-то бубнил в ухо, вдруг понял, что это — Феликс. Ну, конечно… Оторвать головы и ноги кучке захребетников, отобрать у них подло нажитое имущество и раздать бедным — как же это просто… Зов нестерпимый, вызов невероятный. Всем грабителям, всем живущим ложью.

А как же… любовь?

Сколько их было — всяких: кудрявых, мордатых, толстозадых и даже одна кривая. Но ведь все они — не любовь?

А… Мария?

Любовь. Безответная. Но самая-самая. Самая…

Только мимо, мимо…

А почему?

Вот еще бы мгновение. Всего одно. И кто знает…

Но революции не нужны мгновения. Ей надобны не жертвы. Герои ей потребны. Остальное — мусор истории…

И сколько ни восклицай, сколько ни призывай или там — доказывай — всё равно одни, придя к власти, станут жить и дышать, а все остальные работать, работать, работать. Без надежды и воздаяния. Так было — так будет. Люди в жилетках вновь и вновь будут определять: этим — вечный труд.

Этим — песни о новой счастливой жизни.

Как жаль, что не удалось опустить меч, дабы издохла гидра древней сказки. Как жаль…

Последнюю ночь он проспал спокойно и благостно. Без снов.

Утром вошел человек без лица и приказал повернуться к стене.

Выстрела он не услышал.

Утром 28 января 1919 года Дзержинский пришел в кабинет Ленина в Кремле и сухо доложил:

— Операция по Романовым завершена.

Ленин выслушал молча и спокойно. Спросил:

— И никаких осложнений? Вы уверены, что они не возникнут?

— Уверен, Владимир Ильич. Слишком много предположений и версий. Их никому и никак не удастся проверить до конца.

— Это замечательно! — Вгляделся в лицо Феликса. «Фанатик…»

Засунул большие пальцы в кармашки жилета, усмехнулся весело:

— Вы вот что… А пустите-ка слух: мол, советвласть никому не мстит, а посему все Романовы отправлены в Сибирь, там им выделили надел земли и они стали крестьянами! Гуманно, буржуазно, в это поверят все!

— Гениально! — восхитился Дзержинский. — Но… зачем, Владимир Ильич?

— Вот! Вы не читали Нечаева! 1 — огорчился Ленин. — А зря! Навет в нашем деле, слух — подчас сильнее самой революции, дорогой товарищ! Через сто лет, если возникнет надобность у революционной партии рабочего класса, — это сработает как бомба! — И рассмеялся тонким серебристым смехом.

И Дзержинский тоже засмеялся: как просто! Как доходчиво! Вот бы дожить и проверить…

И, словно угадав мысли соратника, Ленин произнес:

— А вот проверки и не требуется, дорогой друг! И знаете почему? Да потому, что толпа верит не глазам своим, а тому, во что хочется верить! Могучее оружие нашей партии! На века.

Дзержинский молчал. Ошеломляющая правда ленинских слов была столь очевидна, что говорить расхотелось.

Молчание понятнее слов.

Если дело общее.

Загрузка...