ЖЕНИТЬБА ТЕЛЯТНИКОВА

Телятников был приглашен на встречу Нового года. И одновременно на день рождения. Но самое главное — на смотрины. Смотреть должны были его — родители невесты. Как бы невесты. Впрочем, не как бы — невесты, чего уж там. Но об этом позже.

Три дороги, как перед витязем на распутье, лежали перед Телятниковым: поступить в аспирантуру, уехать на БАМ или жениться. Однако, чтобы поступить в аспирантуру, надо было готовиться, а Телятников за пять институтских лет приустал от школярства. Уехать на БАМ или другую престижную стройку из постылого конструкторского отдела, где он, как молодой специалист, занимался пока работой до обидного примитивной — привязывал типовые проекты, мешало то обстоятельство, что попал Телятников в эту шарагу по распределению и, следовательно, обязан был отработать три положенных года.

А вот жениться Телятников мог хоть завтра. Как-то незаметно, что называется, явочным порядком он оказался женихом. В этот проектный институт распределили двоих с курса — его и Майю Варнелло, из параллельной группы. Только Телятников приехал из родного города в чужой и, соответственно, из маминой однокомнатной квартирки — в общежитие для молодых специалистов. Майя же, наоборот, из чужого города в свой, из общежития — в коттедж, елки-палки! Телятников и не подозревал, что кто-то у нас может так жить, думал — это только там бывает, на западе. Но родители Майи оказались крупными учеными: папа — член-корреспондент, химик: мама — доктор исторических наук. И был у них коттедж — в Академгородке, знаменитой, в стихах воспетой, Золотой Долине. Не целый коттедж, правда, половника, но какая половинка! Телятников был там однажды, в тот день, когда они с Майей приехали из альма-матер. Майю никто не встретил — родители оказались в заграничной командировке — и Телятников сопроводил ее до этого самого отчего дома.

Он там, в общем-то, лишь на пороге потолокся. Успел рассмотреть просторную прихожую — побольше, однако, всей маминой квартиры, — несколько дверей, ведущих в комнаты, витую лестницу — на второй этаж. Лестница эта ого особенно потрясла.

— Ну, старуха, — сказал он ошарашенно. — Ну и ну! Здесь же сцены можно снимать из комедий Островского. — И запоздало догадался: — Постой! Этот Варнелло, ну, по которому мы учились, отец твой, что ли?.. Надо же! Я думал, он помер давно.

Майя, между прочим, предложила ему тогда остаться на время, пожить до разрешения вопроса с общежитием — места достаточно. Но Телятников, словно туземец, заробевший от этого великолепия, отказался. «У меня здесь тетка где-то, — соврал, — троюродная. Перекантуюсь у нее». А жил потом, как Остап Бендер, у дворника, с которым случайно познакомился. Собственно, он и не жил — чемоданчик кинул да три раза переночевал. За три бутылки портвейна, само собой.

Так вот. Маня Варнелло взяла и влюбилась в Телятникова.

В институте они вроде бы даже и не замечали друг друга. Нет, Телятнков-то, конечно, замечал ее — уж очень красивая была девушка Майя Варнелло. Красивая, статная и не то чтобы заносчивая, недоступная, а слишком строгая какая-то, не современная. Чем-то напоминала она тургеневских барышень. Телятников так и называл ее про себя: «барышня». К тому же учились они в разных группах и, стало быть, встречались редко. Еще и потому редко, что Майя жила в общежитии, а Телятников — дома.

Наконец, у него, как говорится, своя была компания. Вернее, компании — то и дело меняющиеся. Разносторонне одаренным человеком был студент Владимир Телятников, но — обормотом. Он и сам про себя понимал — обормот. Впрочем, по легкости характера, что ли, не очень из-за этого огорчался.

Так, на первом курсе открывался ему путь в олимпийские чемпионы. Еще в школе он увлекся легкой атлетикой, бегал спринтерские дистанции: сто, двести, четыреста метров — выполнил норму кандидата в мастера. В институте положил на него глаз сам завкафедрой физкультуры: «Я из тебя, Телятников, второго Маркина сделаю».

Телятников начал тренироваться — по индивидуальной программе. По скоро бросил. Дурак оказался тренер. Шуточки у него были дурацкие, как у того боцмана из анекдота. Вернее, одна шуточка, которую он варьировал на разные лады. Он подкарауливал какого-нибудь слабачка и выдавал свою «коронку»: «Какой же из вас получится инженер, если вы через козла перепрыгнуть не можете». А тут еще повезло ему. Попался в группе парнишечка, вовсе хилый, у него стойка на голове никак не получалась. Завкафедрой взорлил прямо, довел свою хохму до совершенства, отшлифовал: «Какой же вы будете работник умственного труда, если на голове стоять не можете?» Причем серьезно так, с государственной озабоченностью в голосе. Парни, конечно, ржут. Девчонки хихикают. А этот несчастный — ручки, ножки тоненькие — чуть не плачет, в глазах затравленность. Телятников терпел, терпел и взорвался однажды: «Может, хватит?»

— В чем дело, Владимир? — не понял завкафедрой. — Чего хватит?

— А того! — дерзко сказал Телятников. — Жеребятины вашей!

И ушел из спортзала, хлопнув дверью. И не только индивидуальные тренировки бросил, но и обязательные занятия по физкультуре перестал посещать. Его после первого семестра чуть со стипендии не сняли. Хорошо, кандидатство в мастера выручило.

Через год ударился он в науку, причем по предмету, непопулярному среди студентов, считавшемуся второстепенным и занудным, — основаниям и фундаментам. Но Телятников вообразил, что его интересуют проблемы строительства на вечной мерзлоте. Сначала вообразил, а потом увлекся всерьез. Просиживал в лаборатории, давил кубики, реферат подготовил и с блеском выступил с ним на городской конференции научно-студенческих обществ. Завкафедрой, тщедушный старичок, не вырастивший пока ни одного достойного ученика и сам не продвинувшийся к своему далеко запенсионному возрасту выше кандидата наук, молился на Телятникова, большое будущее ему предрекал.

Но умер учитель. Внезапно. Почил в бозе. Начались на кафедре грызня за освободившуюся вакансию. Научный кружок, в лице одного Телятникова, был заброшен. Более того, молодые, но дальновидные сотрудники стали коситься на него, как на возможного конкурента и будущем: черт его знает, оставят после окончания института на кафедре — и попрет в гору, сопляк. Хотя до окончания института было еще о-го-го сколько.

Словом, тьфу — да и только. Телятников так и сделал: плюнул.

А уже на последнем курсе начал он было учиться играть на трубе. Забрел как-то на репетицию институтского эстрадного оркестра, попросил у трубача: «Дай разок дунуть. Куда тут нажимать-то?» И дунул. Руководитель оркестра пришел в восторг: «Вот это импровиз! Потрясающе! Давай к нам, а?» Телятников отмахнулся: «Да ну… Я и нот не знаю». Руководитель велел трубачу сыграть что-то, сказал Телятннкову: «Повтори». Телятников повторил — с третьей попытки. «Ты же гениальный слухач! — закричал руководитель. — На фига тебе ноты знать!»

Телятников купил трубу, начал упражняться.

Но тут взбунтовалась его безропотная мама. Наладилась ставить одну и ту же пластинку, диск, с песней Булата Окуджавы о трубаче: «Заезжий музыкант целуется с трубою…» Причем так: доиграет до слов: «Трубач играет туш, трубач потеет в гамме, трубач хрипит свое и кашляет, хрипя…» — передвинет адаптер — и снова.

Телятников пытался урезонить ее: «Мать, ты что — ушибленная? Может, хватит?»

Тихая, маленькая мама ничего не отвечала, кутаясь в платок, передвигала адаптер.

Телятников, в конце концов, озверел, возненавидел этого потеющего хрипуна, и замусоленную трубу его, с которой он целуется по утрам, и свою собственную — тоже.

Он забросил трубу в чулан, приналег перед финишем на учебу и даже защитил дипломный проект на пятерку. Хотя эта пятерка не нужна была Телятникову, ничего ему не давала — во вкладыше к диплому стояли у него сплошные хоры и уды, против оснований и фундаментов только было написано «отлично». К тому же Телятников страшно расстроился за друга своего закадычного Мишку Расщупкнна, который все пять лет проучился исключительно на одни пятерки, а на защите ухитрился схватить четверку, и она, единственная, подрезала ему диплом с отличием. На выпускном вечере, на банкете (тогда они еще не осуждались), захмелевший от пары бокалов шампанского Телятников подсел к декану и всерьез принялся уговаривать его поменять им с Мишкой оценки: подумаешь, мол, дерьма-то — одну строчку переправить, никто и не узнает. Декан, тоже слегка захорошевший, называл Телятникова Володимиром и коллегой, великодушно басил: «У вас светлая голова, коллега, но в данном случае, Володимир, ты несешь хреновину».

В такого-то вот несерьезного Телятникова и влюбилась великолепная Майя. «Почему? Не наше дело. Для чего? Не нам судить.» Не нам судить — для чего, но почему — предположить, в общем-то, можно. В конструкторском отделе работало восемнадцать женщин и лишь трое мужчин, не считая заведующего отделом, — новичок Телятников и два фирмовых балбеса Марик и Рудик. Заведующий был стар и одноглаз, к Марину и Рудику, третий год околачивавшимся на должностях рядовых инженеров (что, впрочем, ничуть их не колебало), женщины привыкли, считали их общественным достоянием — милым, безвредным, но и безнадежным. При появлении же Телятникова некоторые холостые дамы, а таких было большинство, сделали было стойку, но тут Маня — инстинкт в ней, что ли, сработал женский? — отгородила его своей покровительственной опекой, пристегнула, на правах сокурсницы, в кавалеры. Сделать это было совсем не трудно: занять очередь в столовой, махнуть: «Володя, я здесь!», подхватить после работы под руку и — заглядывая в глаза: «Проводишь?»

Отдельские дамы утратили к Телятннкову специфический интерес, решили, видно: эта парочка такой уже и приехала, сформировавшейся. Отношения к ним с Maйeй установились какие-то холодно-натянутые. Да не к ним — к Майе. «Ишь, стерва! — читалось в глазах и тоне женщин. — Всё у неё есть: и красота, и папа-членкор, и коттедж, и жениха привезла готовенького».

Телятников ничего этого не замечал. Точно так же, как и внезапное внимание к себе Майи принял сначала за продолжение их студенческого товарищества. Ну да, там они не дружили. Но здесь-то оказались только вдвоем. И всё понятно.

Он был благодарен Майе: в этом незнакомом городе не было у него ни одного близкого человека, и по вечерам накатывала тоска — особая, общежитская, бездомная. Провожал Майю — с работы, из театра (она любила балет, когда-то даже проучилась два года в хореографическом училище). Вот и за это Телятников был ей благодарен: и одиночку он ни за что не переступил бы порог Оперного. Монументальное, холодное здание театра давило его, пугало, казалось, войти туда — все равно что шагнуть в пирамиду Хеопса.

Провожал он Майю обычно до конечной остановки академгородковского экспресса, на прощанье по-братски целовал в холодную щечку. Да, именно братом он себя чувствовал в такие минуты, причем младшим. Наверное, оттого, что Майя сама, сделав едва заметное, изящное движение, подставляла ему щеку — приказывала: целуй! И, обернувшись, махала из дверей перчаткой: «До завтра!»

Мог, наверное, должен был Телятников догадаться вовсе не о братских чувствах Мани. В театре, например, когда она, утонув в кресле, делалась вдруг маленькой, беззащитной какой-то, когда полумрак растворял ее строгую красоту, и она, в особо чувствительные моменты, полуоборачиваясь, коротко взглядывала на него и прислонялась плечом — словно спрашивая: «Хорошо нам, а?» Или когда промелькнуло у нее — и раз, и два — словечко «мой», пусть и в таком несерьезном контексте, как «недотепа ты мой» и «мой ты инвалидик» (был случай — Телятников сломал палец и недели две носил гипс).

Мог, да не мог. Не мог, прежде всего, поверить в такую возможность. Да, в театре, в полумраке, когда она прижималась к нему плечом, Телятникова, что скрывать, окатывала волна нежности к этому доверчиво дышащему рядом существу. Но вспыхивал свет. Маня поднималась из кресла юной графиней, прямо — «кто там, в малиновом берете, с послом испанским говорит?»… А кто тогда рядом-то сидел?.. Не-ет, здесь Онегина подавай. А Телятников что? Паж, братик — и на том спасибо.

Он ни черта толком не понял даже после того странного случая в общежитии, нарушившего равновесие их отношений.

Как раз он носил гипс, был на больничном, скучал в комнате один. Майя пришла навестить его, примчалась в обеденный перерыв: как ты тут, инвалидик? В сумке у нее оказалось полно разных домашних харчей, даже термос с горячим кофе она прихватила. Телятников — хотя не голоден был, но как не оценить такое движение — уплетал ее разносолы, мычал, закатывал глаза: «Ну, Майка! Ну, даешь! Ну, умница!» Майя сидела рядышком, подперев рукой подбородок, смотрела на него, улыбалась — непривычно мягкая, домашняя.

— Жутко представить! — весело сказал Телятников. — Вот влюбишься когда-нибудь — ведь забросишь меня, сироту.

— Ты бы меня не бросил, Володенька, — вздохнула Майя, чуть касаясь, провела рукой по его волосам, по лицу и вдруг судорожно, крепко прижала ладонь к щеке.

Телятников калечной рукой притянул ее за плечи, намереваясь благодарно чмокнуть в лобик, но вместо этого, — прямо как в романах пишут, — уста их слились в горячем поцелуе.

Слишком долгим получился этот внезапный поцелуй, Пьянеющий Телятников все сильнее прижимал к себе задохнувшуюся Майю, она, наконец, с болезненным стоном, оторвалась от него, вскочила, отошла в угол. Постояла там, закрыв лицо руками, потом тряхнула головон и, не оборачиваясь, глухо проговорила:

— Прости, Володя. Я, наверное, дура несовременная, но… вот это — только после свадьбы.

«Какой свадьбы? Чьей?» — метнулось в голове Телятникова.

Он продолжал ошалело сидеть.

Маня одевалась.

Телятников кинулся помочь ей. Она поняла его порыв по-своему, мягко придержала: «Все-все, Володенька! Не надо больше. Пока.» И снова — ладонью по щеке, нежно, умоляюще.

Как будто в кино. Будто не с ним. И Майя — не Майя, а какая-нибудь там Маша Дубровская, которую собрались выдать за немилого князя Верейского, и она прибегала последний раз — проститься со своим несчастным любимым… или — несчастным влюбленным.

Полным идиотом надо было быть, чтобы не догадаться: Майя не вообще свадьбу имеет в виду, не чью-то, не с кем-то другим. И все же Телятников не сообразил. Вернее, он по-другому перевел ее: Майя не из таких, чтобы позволить себе подобное до свадьбы. В принципе. Но в это он и раньше верил. И зачем было подчеркивать?

А сегодня она сообщила ему об именинах, совмещенных с Новым годом. День был суматошный, предпраздничный, Майя перехватила его в коридоре на бегу. «Приезжай пораньше, — сказала. — Часам к десяти. И, пожалуйста, будь в форме, Вовка. Тебе предстоит очаровать моих чопорных родителей». И словно извиняясь за свою деловитость, быстро прикоснулась к нему, поправила сбившийся галстук. Как будто ему вот сию минуту уже предстояло расшаркиваться перед папой-мамой.

И вот торчал Телятников перед зеркалом, не решаясь — какую из двух имеющихся, более-менее приличных, рубашек выбрать? Надеть батник, серо-голубой, с погончиками? Но к нему галстук вроде не личит. Белую? Шибко уж вид жениховский… И тут ему горячо ударило в голову: жених! Иначе — зачем очаровывать папу с мамой?.. Да к черту родителей — он давно жених. Как раньше не дотумкал?

Телятников содрал рубашку, бросил, сел на кровать. Сидел, уронив руки, как приговоренный. Ведь он даже не спросил еще себя — любит ли Майю. Не успел… Да, любит, любит, конечно. Но любит ли так? Так ли любит?.. Ах, да и не в Майе дело. Не в ней самой. Отчего же не любить ее, и кого же тогда еще? Но чтобы через каких-то два часа и — как это? — обручение. Приговор окончательный, обжалованию не подлежит… Телятникову казалось: что-то огромное, неотвратимое движется на него. Словно Оперный театр сдвинулся вдруг с места и медленно пошагал своими величественными ногами-колоннами. Так что же, туда, значит, — в пирамиду? Навсегда? На всю оставшуюся жизнь?

Таким, полуодетым, растерянным, и застали его неожиданно ввалившиеся Марик и Рудик.

У Марика и Рудика возникла, оказывается, роскошная идея: заявиться сегодня к Майке — незваными. Они не комплексовали из-за аристократической холодности Майи. Видали они аристократок! И папа-членкор их не смущал. Видали они членкоров! Они, вообще, все видали. К тому же Марик и Рудик успели подогреть свою отвагу. И Телятникову кой-чего принесли — в пузатой импортной бутылке с надписью «Клаб-99». Налили полстакана, остатки выплеснули себе: «Ну, проводим старый!» Марик сказал, что в этот напиток необходимо положить лед, но поскольку льда у Телятникова не было и быть не могло, наскреб в свой стакан инею с оконного стекла. А Телятников с Рудиком хлопнули виски неразбавленными.

Телятников задохнулся, вытаращил глаза:

— Мужики! Разыграли, черти! Это же самогонка!

Марик и Рудик «выпали в осадок»: кому стравили! ай-ай-ай! Ну скажи, сознайся — коньяк тоже клопами пахнет?

От виски ли, от балдежа ли их все для Телятникова упростилось. И даже вопрос, во что одеться, перестал мучить. Конечно, батник. А сверху — курточка комбинированная. Сойдет!

На улице уже, далеко от общежития, он спохватился: подарок-то! Ведь как-никак день рождения. А четвертная, прибереженная им для праздничных безумств, осталась в отвергнутом пиджаке. Они наскребли по карманам девять рублей с копейками и в дежурном гастрономе, в промтоварном киоске (универмаг уже не работал) купили зa семь восемьдесят синтетического медвежонка. Самого маленького и дешевого выбрали — по деньгам. Подарок, для трех-то инженеров, получился нахальный, студенческий, спасти его, то есть их, могла только какая-нибудь, тоже студенческая, хохма. И хохма родилась.

Пока ехали в автобусе, сочинили стишок. Телятников сочинил, поскольку Марик и Рудик, молившиеся на Высоцкого и Клячкина, сами не в состоянии были связать и двух строчек. Вот такой получился стишок:

Медведи, на что уж серьезные звери,

И те в этот день усидеть не сумели.

Покинув берлоги и выплюнув лапы,

Они убежали от мамы и папы.

Медведи назад нипочем не вернутся,

Медведи сегодня как свиньи напьются.

Медведи отважно «Бродягу» споют.

Съедят винегрет и под стол наблюют!

Хороший вышел стишок — в масть. Вполне оправдывающий одного жалкого мишку на троих. Три последние строчки, правда, отдавали кабацким душком. Но, во-первых, не осталось уже времени облагородить их, а во-вторых, Марик и Рудик именно от этих последних строк опять «выпали в осадок»: «Полный кайф, старик! Отпад! Не вздумай переделывать!»

Компания у Майи Варнелло собралась небольшая — узкий круг: кроме папы с мамой, только две молодые дамы, интеллектуалки академгородковские — то ли Майины подружки, то ли мамины ученицы. По выражению, мелькнувшему в глазах Майн, Телятников понял: не таким его здесь ждали. И уж, разумеется, не в такой компании. Замешательство, впрочем, длилось недолго, вообще, кроме Телятникова, никто его и не заметил. Светские ухари Марик и Рудик быстренько оттеснили его на второй план, дезавуировали, получилось вроде — не он их привел, а они его. Да так оно и было на самом деле.

Словом, все покатилось по сочиненному наспех сценарию. Они вручили подарок, прочли стихи. Причем Марик — ему было поручено начинать — ловко ввернул довольно изящную шутку; «Сейчас экспромт вспомню», — сказал. Интеллектуальное общество это оценило.

Последние две строчки они произнесли хором, разделили, так сказать, ответственность за неприличную угрозу.

Папа-членкор, задрав скандинавскую бороду, радостно заржал. Но у мамы глаза расширились от ужаса. Похоже, она взаправду поверила, что эти разбойники вознамерились заблевать ее апартаменты. Провожала потом взглядом каждую их рюмку. А Телятникову, когда он и вторую — за здоровье родителей именинницы — добросовестно осушил до дна, даже заметила: «Как вы ее, однако!»

Майя надулась — то ли на него, то ли на мамину бестактность. Телятников-то понял — на него. И тоже замрачнел.

Не унывали только Марик и Рудик. Маму эти гусары успокоили, заверив ее, что они алкоголики и опасаться за них уже поздно, подружек-учениц совершенно обворожили, папу усадили на его любимого «конька». Украшением стола был огромный запеченный лещ, которого не далее, как вчера, папа выловил лично на Обском водохранилище. Марик и Рудик дружно восхитились его подвигом, папа завелся, они его тут же бросили, и товарищ членкор всем своей рыбацкой эрудицией (тут он прямо-таки академиком был) навалился на покинутого дамами Телятникова. Сначала он в подробностях пересказал, как тянул этого гигантского леща, потом повлек Телятникова в кабинет — показывать свои самодельные (магазинных он не признавал) орудия лова, потом достал какую-то страшно импортную, купленную за валюту леску и начал демонстрировать крепость ее, подвешивая гантели разного калибра.

Телятников затосковал. Трубач хрипел свое. В гостиной резвились Марик и Рудик. Там прекрасно обходились без него. Во всяком случае, Телятников так подумал: «Прекрасно обходятся».

Улучив момент, он извинился, намекнул своему мучителю: надо, мол, ненадолго… вниз, — спустился в прихожую, отыскал на вешалке пальто, попрощался за лапу с добродушным пуделем…

Скоро хватиться его не могли: приятели и дамы знали, что он затворился в кабинете с папой, пана терпеливо будет дожидаться возвращения гостя из туалета. На всякий случай он ударился все же не по дороге, а напрямую, через лес, тропкой. Заблудиться здесь было невозможно.

Hа проспекте уже — он вышел к Дому ученых — Телятников вспомнил: денег же ни копейки! Даже автобусных талончиков нет. Да и какие сейчас автобусы… Придется возвращаться, успокаивать народ, врать чего-нибудь: дурно стало, пошел подышать. Мама опять глаза по тарелке сделает: ясно! назюзюкался все-таки. Тьфу ты!

И тут — о Его Величество Случай! — подкатило такси с зеленым огоньком. Водитель даже сам дверцы приоткрыл: «В город?»

— Денег нет, земеля, — сознался Телятников. Не сообразил сразу, что может рассчитаться на месте, в общежитии.

Водитель подумал секунду:

— Куревом не богат?

— Есть.

— Садись, — сказал водитель. — Хоть по-московскому успеть встретить.

На полпути подхватил он, однако, шумную компанию — двух девиц и пария, — собравшуюся всю ночь колядовать по друзьям и знакомым. Водитель предупредил их, кивнув на Телятникова: «Это мой сменщик». Но компании наплевать было, кто такой Телятников, рассчитались они сразу и более чем щедро.

Водитель повеселел.

— Я тебя в центре выброшу, перед площадью, — сказал Телятннкову. — Годится? А то, знаешь, пока её в стойло, пока то-сё…

На площади, в сказочном городке, возведенном вокруг великанской елки, было многолюдно. Из распахнутых ртов снежных богатырей и чудищ, по ледяным языкам-горкам сплошным потоком катилась визжащая толпа. Был тот час новогодней ночи, когда народ, оторвавшись от праздничных столов, двинулся в центр, к елке — подурить, поразмяться.

Телятников тоже проник в дыру, куда-то под мышку богатыря, поднялся (в спину подпирали) по деревянным, скользким ступеням, вдруг оказался в огромной, разверстой наружу пасти и ухнул вниз — стоя. У подножья горки не удержался — сзади подшибли, — упал, завертелся пропеллером — и сам подшиб какую-то глазеющую на этот балдеж девчушку. Вскочил, поднял свою жертву, хотел было обругать ее, а девчушка, приступив на правую ногу, вдруг ойкнула от боли, обвисла у него в руках. В следующий момент налетели на них две возбужденные бабехи, замахали варежками, закудахтали: «О, Дульсинея-то! Уже обнимается, тихоня! Уже с кавалером!» — и узнали Телятникова: «Володя! Ура! С Новым годом!»

И Телятников узнал налетчиц: студентки из нархоза. Как-то раз был у них в гостях, в общежитии, Марик и Рудик затащили.

— Тихо, девчонки, тихо! — усмирил он их. — Не толкайтесь. У нее вон с ногой что-то. Идти не может.

— Ой!.. Ай!.. — запереживали девушки. — Что же делать-то! Надо такси поймать!

— Да где его сейчас поймаешь? — сказал Телятников. — Ну-ка! — он легко поднял девчушку.

Они пошли.

Подружки семенили рядом, стараясь хоть как-то помочь Телятннкову, ручку-ножку поддержать этой… ушибленной. Больше мешали. Он вспомнил их имена: худая и чернявая, вся какая-то развинченная — кажется, Зинаида; та, что постепеннее, самоуверенная толстуха — почему-то Maнефа. Маня, наверное? Маша… Телятников тогда, при знакомстве, не поинтересовался.

До общежития было недалеко, квартала три, и девчушка оказалась совсем легонькой — вначале. Но помаленьку руки у Телятникова начали уставать.

— Эй, там, на нижней полке! — окликнул он. — Ты живая еще? Держись, пожалуйста, за шею. А то виснешь, как… Уроню ведь.

Она обняла его за шею, неожиданно крепко, прижалась холодным носом и губами к щеке. Новое дело! Телятников завертел шеей:

— Задавишь!.. Где вы такого сумасшедшего ребенка откопали? — спросил подружек. — Удочерили? Что-то в прошлый раз я ее не видел.

— Она в академическом отпуске была, — объяснила Маиефа. — После операции. Ей ногу резали.

— Хорошо еще, что не ту самую подвернула — другую! — это Зинаида.

— Укусись! — одернула ее Манефа. — То на одну хромала, а то на две станет.

— Сама укусись! На две… скажешь.

В общежитии, в комнате, они стащили с нее сапожок, осмотрели ногу, пощупали, помяли — Дульсинея попищала маленько, поморщилась.

— Ерунда! — решили девицы. — Растянула маленько. Или ушибла. До свадьбы заживет.

— Верно. Даже и опухоли нет. Могла бы сама дойти, притворяшка.

— А ей на ручки захотелось, лялечке маленькой!

Телятников, пока они вокруг нее хлопотали, рассмотрел девчушку: худенькая, тоненькая, словно бы прозрачная. Дюймовочка этакая. Дюймовочку она еще нарядом своим напоминала. Платьице на девчушке, когда она сняла шубу, оказалось белым, воздушным, вроде подвенечного. Правда что — лялечка маленькая, куколка. Но глаза из-под короткой челки смотрели скорбно, посторонними были на ее детском лице. И в уголках губ — скорбные морщинки. Неожиданное, странное лицо.

Решили пить чай. Тем более что все необходимое для него имелось на столе, даже не до конца разрушенный торт. Беду пронесло, девицы опять развеселились, задурили.

— Володя, Володя, скажи тост! — кричала Зинаида.

— Под чай-то? Офонарела! — смеялась Маиефа.

— Ну, а почему бы? — Телятников задумался на мгновенно — и срифмовал: — Всем святошам отвечаем: Новый год встречаем чаем!

— Гениально! — подпрыгнула на стуле Зинаида. — А теперь я!.. Нет, пусть сначала Дульсинея. Дульсинея, давай! За своего спасителя!

— Спаситель! — фыркнула Манефа. — Чуть не изувечил.

— Ну, за носителя! Вообще, сидит… как не знаю кто! Ей кавалер, можно сказать, с неба свалился, другая бы, точно, сдохла, а эта… Давай говори!

Дульсинея подняла свою чашку двумя руками, словно боясь не удержать одной, повернулась к Телятникову — и вдруг заплакала. Заревела, беззвучно содрогаясь, выплескивая чай на подол.

Зинаида и Манефа понимающе переглянулись: началось!

«Чего это она?» — одними губами спросил Телятников.

Зинаида ответила громко:

— Да ну! Блаженная! Никто замуж не берет.

— А кто берет, за того она не хочет, — добавила Манефа.

— Да кто берет? — Зинаида дернула плечом. — Этот, что ли? Будто не знаешь.

Телятников не понял — о ком они. Удивленно уставился на Дульсинею.

— Ты что, правда, замуж хочешь? — он осторожно отнял у нее чашку.

Девушка, шмыгнув носом, кивнула.

— Так выходи за меня! — великодушно предложил Телятников. — Пойдешь?

— Пойду, — сказала Дульсинея. Зинаида захлопала в ладоши:

— Ой, правда, Володя, женись на ней! Женись! Манефа сказала: «Пф!» — и сочувствующе глянула на Телятникова: вот идиотки!

Но Зинаиду уже взорвала эта идея. Она сбегала куда-то, вернулась с открытой бутылкой шампанского, приплясывая («Ах, эта свадьба, свадьба, свадьба!»), обежала стол, налила всем:

— Горь-ко!

И покатилась «свадьба».

Телятников добродушно улыбался. Ему было легко, забавно. С «невестой» он целовался так, будто ему в фантики это выпало. «Невеста», однако, была серьезна. Телятников, даже когда поворачивался от нее к столу, к общему веселью, знал, щекой чувствовал: Дульсинея смотрит на него, глаз не отводит. «Ой-ой!» — думал Телятников. Но не дальше.

Где-то, в красном уголке, наверное, звучала музыка. Там все еще танцевали.

Разгоряченная шампанским Зинаида то и дело убегала туда — поплясать. Один раз исчезла надолго.

— Вот бешеная-то! — сказала Манефа и вышла. И тоже не вернулась.

И музыка скоро умолкла. И вообще, шел уже седьмой час утра. Телятников поднялся — где же девчонки-то? — дернул дверь. Дверь не подалась.

— Они не придут, — напряженным голосом сказала за спиной Дульсинея.

«Конечно, не придут!» — запоздало разгадал их маневр Телятников. — Ай да девахи! Это у них, значит, свадьбой называется? Гениально! Простенько и со вкусом. Сегодня одной сыграют, завтра — другой. Хорошо устроились!.. А ты не ждал? Не плыл по течению? Совсем-совсем? Ой, врешь!.. Вот и приплыл. И не барахтайся. Смешно барахтаться. Да и зачем?..»

Он вернулся к столу, взял Дульсинею за плечи, грубовато спросил:

— Ну, что будем делать, невеста?

Дульсинея закинула лицо, воспаленно заговорила:

— Я знала, знала, что так будет! Еще когда ты меня нёс — знала! Чувствовала!.. И пусть! И пусть, пусть!.. Если бы они не догадались — я бы сама!..

У них ничего не получилось. Сначала Телятникову мешали ее готовность ко всему, торопливость, которые принял он за доступность, за порочность. Да она сама ему это подсказала — своим признаньем: «знала». А потом оказалось — оба они совершенно неопытны (он и не подозревал, что здесь опыт какой-то нужен). Телятникова вдруг оглушил стук собственного сердца: «Да как же она?! Почему?!» — и больше он уже ничего в себе не слышал, кроме этих бешеных ударов. Девчонка, не понимая, что с ним происходит, ловила в темноте его прыгающие руки, целовала: «Милый! Милый!.. Ну, что ты? Что?»

Обескураженный своим конфузом, Телятников резко сел на кровати. Нашарил брошенную рубашку. Надел. Ударяясь о стулья, пошел искать выключатель. Дульсинея, почему-то шепотом, подсказывала ему направление.

Когда он включил свет, она уже сидела на кровати, закутавшись в одеяло, такая несчастная, убитая — Телятников аж зажмурился.

Он подошел, опустился рядом. Плечом почувствовал, как ее колотит.

— Я не понравилась тебе! Я уродка! Уродка! — у нее прямо зубы стучали. — Ты никогда на мне не женишься!

Телятников бережно обнял её, стал гладить волосы, успокаивая. Жалко было девчонку, словно это она виновата в случившемся, то есть — фу ты, господи! — в неслучившемся. Да она, видно, так и считала — сама виновата.

Он всё гладил, гладил ее волосы — машинально. Они затихла постепенно, перестала трястись.

— Уйдешь теперь? — не то спросила, не то заключила — обреченно.

Телятников молчал. Она длинно вздохнула:

— Дверь не закрыта. Надо кверху надавить и дернуть посильнее. Она у нас с капризом. Только… не уходи сразу.

Он не ушел сразу. Хотя понимал — надо уходить.

— Тебя так и зовут — Дульсинея? — спросил.

— Нет. — А как?

— Смеяться будешь. Очень допотопное имя.

— Ну уж… Матрена, что ли?

— Хуже.

Телятников улыбнулся:

— Куда хуже-то?

— Дуня, — неохотно призналась она. — Евдокия.

— Действительно, — согласился он. — Поторопились родители: Дуни у нас пока не реабилитированы.

— Вот видишь… Можно, вообще-то, Ева. Некоторые зовут.

Телятников кивнул головой: ну, конечно, Ева! — кто же она еще? Сразу надо было понять. А он, выходит, Адам. Фрайер несчастный! Зинаида — змей-искуситель. Подобралась компашка.

— Ладно, Евдокия, спи. Не вставай — свет я тебе погашу.

— Володя, — едва слышно окликнула она его, когда он был уже у дверей. — Неужели всё?

Он вернулся, поцеловал ее.

— Перебор, Дунечка! Не надо, честное слово. Спи давай.

— Все равно я назад не вернусь, — непонятно и, ему показалось, торжественно произнесла Дульсинея. Стихи, что ли, какие-то процитировала?


Проснулся Телятников в полдень. Его разбудили. Распахнулась дверь, голос комендантши, чему-то злорадствуя, сказал: «Здесь он!»

Телятников открыл глаза. Вместо комендантши перед ним стоял незнакомый прапорщик: прямой, крепенький, светловолосый и светлоглазый.

— Владимир Телятников? — милиционерским голосом осведомился незнакомец.

— Так точно! — Телятников свел под одеялом пятки. — Чем могу служить?

Прапор швырком придвинул табуретку, сел, не согнув спины, вонзился в нее — как ружейный прием выполнил: «К ноге».

— Я — жених Евы!

«Еще одни Адам! — отчего-то обрадовался Телятников. — Как интересно!» Он прокашлялся:

— Поздравляю, товарищ главнокомандующий. Дальше?

— Не смейте издеваться! — задохнулся от возмущения прапор. — Ева мне все рассказала! Во всем призналась! Но я не верю, она не могла — сама! Это вы! Вы! Гнусный, растленный тип! Негодяй! Вор!

— Чего-чего? — Телятников приподнялся на локтях.

— Лежать! — вибрирующим голосом крикнул прапор. Ну, уж это слишком!

Телятников сел, сбросив одеяло.

Неслабый он был парнишка: таким не покомандуешь — ушибиться можно. Прапор, надо полагать, сразу оценил это. Но продолжал катить по инерции свои высокопарные домашние заготовки. Только тон чуть сбавил.

— Вы воспользовались минутной слабостью девушки! — отчеканил, как из романа выстриг. — Вы обесчестили ее, надругались! Вы…

— Это она тебе так сказала?! Она?! — Телятников яростно тряхнул прапора.

Он вскочил, лихорадочно начал одеваться. Для чего-то рванул из шкапа забракованный вчера костюм, зацепил рукавом за какой-то гвоздь, чуть не порвал — ч-черт!

Прапор, выпустивший пар, плакал на табуретке, выхлюпывал, наконец, человеческие слова:

— Мы же с ней… мы с шестого класса… Она же для меня… Мы заявление договорились подать… Как же это? Как можно?.. И при подружках, главное — о-о! — И снова забуровил: — Вы все разрушили! Растоптали душу!..

— Кретин! — зверея, пробормотал Телятников (он уже натягивал пальто). — Ты кретин! Слышишь?

Прапор высморкался, распрямил плечи и, придав голосу ровность, сказал:

— Мне придется застрелить вас.

Телятников хлопнул дверью.

Он стремительно шагал в распахнутом пальто — ему было жарко. Взмахивал руками, пугая прохожих: «Ничего себе — шуточки!.. Кошмар какой-то!.. Нет, это надо же! Задвинутая! Точно — задвинутая!.. А этот-то, этот! Дуэлянт! Невольник чести!» Телятников застонал прямо, вообразив, как стоял он, неколебимо, гранитно, перед этой дурехой безмозглой и требовал назвать имя совратителя. Ведь он небось, дубина, так и формулировал: «Совратитель».

Дверь в их комнату он не открыл — вышиб плечом.

Две фигуры испуганно взметнулись при его появлении и — закаменели. Ничего они не взметнулись, на самом деле. Просто Маиефа и Зинаида, собравшиеся куда-то, уже одетые, стояли посреди комнаты — и резко по вернулись, когда он возник в дверях, как статуя Командора.

Между ними, на стуле, сидела Дульсинея в какой-то неудобной позе: одна нога в сапоге, будто загипсованная, вытянута прямо; вторая — разутая — глубоко поджата, спрятана под стул. Похоже, здесь только что происходила бурная сцена, даже схватка: видать, эти две «чернавки» насильно пытались обуть Дульсинею, чтобы «весть царевну в глушь лесную». Во всяком случае, глаза ее засияли навстречу избавителю Телятникову такой радостью, такой любовью, что он, не в силах сделать следующий шаг, привалился к косяку.

— Вот! вот! — Дульсинея смеялась… и плакала. — А вы говорили!

— Ну, все, — хмуро сказала Манефа. — Никуда она теперь не пойдет. — Она дернула за рукав Зинаиду. — Давай отсюда. Не видишь?.. Они же очумелые.

Зинаида провихляла мимо Телятникова, намеренно толкнула плечом:

— Чао, рыцарь бедный! Чао-какао!

…Через два дня они сняли комнатку на окраине города, у полуслепой старухи, дальней родственницы Манефы, и отнесли заявление в ЗАГС.

В отделе внезапная женитьба Телятникова произвела шок. Женщины дружно пожали плечами: дурак — и не лечится!.. Отказаться от такой партии! И ради кого! Ну, добро бы из своего стада выбрал, а то… подхватил какую-то шерочку, первую попавшуюся шлюшку. Майе даже не сочувствовали. В чем тут сочувствовать-то? Туда ему, значит, и дорога, трущобному типу — в трущобу!


Где-то в начале марта Телятникова пригласил к себе завотделом. К себе — это за пластиковую стеночку, отгораживающую его каморку от остального загона.

Сначала шеф торжественно объявил ему о прибавке к жалованию десяти рублей и долго, занудно внушал, что рассматривать это следует, как аванс, как веру руководства в его, Телятникова, будущий рост. «Чего же так, втихушку? — гадал Телятников. — Ага! Мне одному, наверное? Забота о семейном человеке. Чуткость».

Но не десятка оказалась единственной причиной вызова. Покончив с прелюдией, шеф уткнул единственный глаз в бумаги и заговорил о главном: он-де просит понять его правильно, не оскорбляться, сам был молодым, знает — чувства, горячность и все такое. «Но, Владимир Иванович, мой вам отеческий, если позволите, совет: воздержитесь пока от ребеночка. Какое-то время. Вам сейчас утверждаться надо, как специалисту, супруге — она ведь студентка, насколько мне известно? — заканчивать учебу. А ребеночек свяжет вас — это неизбежно. Ещё раз прошу — не поймите превратно.»

Телятников знал, что все отдельские новости проникают за перегородку к завотделом с большим опозданием, Но чтобы с таким! «Увы, дядя!» — вздохнул он про себя. IІозавчера его Дульсинею положили в больницу, на сохранение беременности. Она трудно, мучительно переносила это свое состояние. Держалась, правда, мужественно. Когда уж совсем худо становилось, улыбалась ему виновато: «Потерпи, милый.» А вот пришлось все же лечь в больницу. Теперь лежит, просит компота из консервированных вишен. Именно из консервированных. Сегодня надо занести. Где только их достать?

«Отеческую» же заботу шефа Телятников понял не превратно: «Боится, хмырь — квартиру просить стану».

И ведь как в воду глядел завотделом: заявление на квартиру Телятников неделю уже носил в кармане. Все не решался подать. Не достал он его и сейчас. Совсем бы дебильно выглядело: слушал, слушал наставления и — хлоп!

Смиренно поблагодарив шефа за все, откланялся, вышел в коридор. Там, в конце его, у окна, отведено было место для курения. Он сел на подоконник, закурил.

Здесь его и догнала Майя. Впервые подошла после той новогодней ночи. Попросила сигарету. «Вот как! Курить стала!» — удивился Телятников, но вслух ничего не сказал.

Майя так и не прикурила, вертела сигарету в тонких пальцах, смотрела мимо него, в окно.

— Скажи, Володя, — заговорила трудно. — Объясни… если можешь, что тебя остановило тогда? Я была виновата? В чем же?

Телятников смотрел на нее, молчал. Что-то изменилось в Майе. Что? Похудела словно, еще повзрослела. Другими какими-то сделались строгость ее и красота. «Постриглась! — догадался он наконец. — А ее коса острижена, в парикмахерской лежит».

Майя не дождалась ответа. Губы ее дрогнули, покривились.

— Ладно, — она усмехнулась, подняла на Телятникова глаза. — Счастлив ты, по крайней мере?

О чем она? И зачем? Все это было так бесконечно давно, в далекой, туманной, потусторонней жизни!..

— Да! — легко ответил Телятников, словно отпустил Майе непонятный грех. — Счастлив. — И спрыгнул с подоконника.

Потом он вызвал в коридор Рудика. Не заходя в отдел, помаячил ему из двери: выйдь!

— Чо такое, старик, а? — заблестел глазами Рудик. — Майка, да? Чего она?

— Рудольф, — сказал Телятников. — Займи пятерку до послезавтра.

Загрузка...