I
Учительница Душкина Генриетта Сергеевна привезла в город, на продажу, мешок кедровых орехов. Приехала она, вернее привезли ее добрые люди, поздно, в двенадцатом часу ночи, приткнуться ей до утра, до открытия рынка, оказалось негде. Вообще-то, в городе у нее жила родная сестра, Ирина, артистка драматического театра, однако к сестре по некоторым причинам путь ей был закрыт. Хотя в доме сестры ложились поздно — можно было еще успеть. Но как раз то, что поздно ложились, Генриетту и смущало. А вдруг у них компания. Муж Ирины Виталий — тоже артист, знаменитый, его в кино часто снимают — человек общительный, живой, народ вокруг него всегда роится. И вот тебе картина: там компания — артисты, художники, «бомонд», как говорит Ирина, а тут она заявляется — бабеха деревенская, клуша… с мешками (у нее, кроме мешка орехов, был еще полнехонький рюкзак шишек).
Но все-таки не это было главным, а то, что люди, с которыми она доехала, не могли петлять по городу — опасались. И не без оснований.
Попутная машина до города подвернулась ей так: приехали к соседу, к ветврачу, родственники — брат с женой. Приехали на служебном автобусе, на «пазике»: брат в городе работал начальником какого-то небольшого гаража. И еще с ними было семейство: механик — подчиненный брата, супруга его и пацан лет пятнадцати. Два дня погуляли, а потом набили автобус мешками с картошкой, с орехами теми же — собрались домой. Тут Генриетту и осенило: вот же случай! Другой когда еще представится. А на рейсовом автобусе, в который всегда не протиснуться, с грузом-то мука мученическая. Да он к тому же только до райцентра, а там пересаживаться надо.
Короче, напросилась она в попутчицы. А мужики оказались какие-то шибко яростные — начали дорогой водку хлестать. Именно хлестать. Останавливаются в деревне, берут поллитровку, располовинивают — и вперед. Только кустики мелькают. В следующей, километров через двадцать, — та же история. Жены попытались было укоротить их, а мужики: «Цыть! А то перевернем к такой матери!» Вроде весело цыкнули, а бабенки сразу прижухнулись. Матриархатом нынешним тут, похоже, не пахло. Мужики, видать, добытчиками были, на них семьи держались, жены поэтому пикнуть не смели. Вообще, странная у них компания подобралась, интересная — внешне даже. Мужики похожие друг на друга: крепкие оба, пузатые, красномордые — как два гриба боровика. Жены еще больше похожи: худые, остроносые, злющие, от вечной задавленности наверное. Сестры, что ли? Хотя… Генриетта с Ириной тоже сестры, а рядом поставь — никто не поверит. Ирина стройная, изящная, моложавая, несмотря что старше на три года. Генриетту же так разнесло — поперек себя шире. И мастью тоже не сошлись: Ирина беленькая — в мать угадала, а Генриетта черноволосая — в отца.
После второй бутылки мужики вовсе бешено погнали машину. А еще до Ползунов не доехали. За Ползунами гравийка, хоть и щербатая, там полегче все же. А здесь насыпная грунтовка, растолченная тракторами в кашу, колдобина на колдобине. Автобус юзит, кидает его на ухабах из стороны в сторону, мешки по салону так и порхают, поразвязывались некоторые, картошка под ногами катается, бьется. А по сторонам дороги кюветы глубоченные…
Генриетте страшно сделалось: перевернемся! Не доедем! Угробят, охломоны.
Дернул же черт связаться. И ведь никуда теперь не денешься, не выскочишь среди поля — с грузом-то.
Перед самым городом за руль сел пацан. У него прав не было, а водить умел. Вот отчего они так храбро себя держали — на пацана надеялись. Но по главным улицам ехать им было все же нельзя. Закоулками, переулками прокрались они на другой край города, где у брата ветврача был свой дом, каменный. Автобус загнали в ограду, разгружать не стали — до утра, мол. Мужики, как вошли в дом, попадали сразу спать, даже ужинать не стали. Остроносые жены их присели у стола, голова к голове: шу-шу-шу… На Генриетту не смотрят, как будто ее и нет здесь. Она потопталась, потопталась у дверей… да черт с ними! Куда же теперь деваться, ночью? Не выгонят, поди. Побоятся мужей. Кинула в кухне на полу свое пальтишко, платок пуховый комком свернула — под голову — и легла…
II
В Заикино Душкины приехали полтора года назад. До этого учительствовали они в большом селе, в Кулунде. Даже не село это было, а рабочий поселок: три тысячи жителей, совхоз богатейший, птицефабрика, свой Дом культуры, музыкальная школа, две общеобразовательных: восьмилетняя и десятилетняя. Душкины были там на хорошем счету. Генриетту, например, сколько раз в район посылали — рассказывать о своем методе преподавания в младших классах. И к ней из других сел приезжали учителя опыта набираться.
Но кругом поселка лежала степь, ровная, унылая, местами белесая от солончаков, как выскобленная доска. И муж Геннадий, выросший в таежном, речном краю, тосковал: с удочкой посидеть негде! А еще, называется, в деревне живем. Ребятишкам за грибами сбегать некуда.
Генриетта, когда умерла свекровь и никого у них из родни не осталось, кроме сестры Ирины, согласилась на переезд в другую область. «Только подбирай район поближе к городу, — сказала, — поближе к Ирине».
В Заикино помог им устроиться муж Ирины Виталий. Позвонил в ближний район, секретарю райкома: он там с шефскими концертами часто выступал, знал секретаря хорошо. Возьми, попросил, свояка. Секретарь, поскольку были они с Виталием накоротке, прямо поинтересовался: а чего это он к нам? Не сработался там? Он, вообще, как — не склочный мужик?
— Да не склочный, не склочный, — заверил Виталий. — Нормальный… губошлеп. Дон-Кихот. Бессребреник. Убежден, что его место только в деревне. Просто ему там не климат, ностальгия замучила — по дубравам. А у вас — леса. Ты его хватай тепленького, на таких воду возят.
Секретарь подумал секунду.
— Школу потянет?
— Он прицеп тракторный потянет! Будет хрипеть, падать, но тянуть.
— Ну, пусть подъезжает, — сказал секретарь. — Познакомимся.
Геннадий прилетел. Хотя и каникулы были, летние, а вырваться ему из школы удалось только на один день. А что за день увидишь? Да еще часть времени у него секретарь отнял: счел необходимым лично встретиться, побеседовать. Ну, порасспрашивал Геннадия, затем район обрисовал: такие-то посевные площади, такое-то поголовье крупного рогатого скота, культура, быт, то, се… Под конец странную фразу произнес:
— Хозяйство у нас среднее. Ну, а что касается благосостояния… народ живет крепко. В целом по району двенадцать миллионов на сберкнижках.
Геннадий внутренне хмыкнул: интересно — хозяйство среднее, а живут крепко! Но отметил он этот парадоксальный факт мельком: в кабинете сидела заврайоно, а у подъезда ждал «газик» — надо было ехать, смотреть школу.
До Заикино, куда повезла его заврайоно, было километров семьдесят. Проезжали озера — они тянулись вдоль дороги цепью, разделенной узкими перешейками. Потом леса начались, колки березовые.
Геннадий крутил головой, схватывал красоту эту. Заврайоно заметила его интерес, сказала:
— Уток здесь осенью — тьма. А от деревни — километрах в семи — кедрач пойдет. Жалко, времени мало, не посмотрим.
Времени у них, действительно, мало было, только со школой познакомиться. А чего там знакомиться? Длинное бревенчатое здание, одноэтажное. Геннадий прошагал по нему деловито, размашисто. Толкнул двери в некоторые классы, стукнул кулаком в облупленную стену:
— Ремонт требуется.
Заврайоно семенила за ним, смущалась и недоумевала. Ее недоумение раньше охватило, еще в кабинете у секретаря. Странно: мужчина, с высшим образованием… интеллигентный с виду, похожий на киноартиста Тихонова, не на Штирлица, а на того, каким он играет в фильме «Доживем до понедельника», потощее только… и вдруг — в деревню! Откуда все выпускники пединститута бегут при первой возможности.
Она кашлянула:
— У меня еще три школы без директоров. Может, посмотрите? Поближе к райцентру. И получше. Задержитесь дня на три. Гостиницу мы вам организуем.
Геннадий повернулся к ней. Резко. Длинные ноги — циркулем, руки за спиной, глянул сверху вниз. И выдал свое кредо:
— Нет плохих школ. Есть плохие учителя.
Заврайоно оробела. Ей такие слова только от высокого начальства слышать доводилось.
Так Душкины и очутились в Заикино.
Места были тут чудесные, ничего не скажешь: лес, озера, кедрач в семи километрах. Непролазный, дремучий. Но вот деревня… Ее сносить собирались, когда кампания шла за ликвидацию малых сел. А потом оставили на неопределенное время. Отделение совхоза. Дворов примерно шестьдесят. Мелкота — по теперешнему времени.
Школа запущенная до крайности. А как ей запущенной не быть? В пятнадцати километрах центральная усадьба, все лучшие кадры там. А здесь девчонки преподают, после десятилетки, из местных же. Да какие! Которые сами в институт поступить не смогли. С высшим образованием — один физкультурник. Был. Года за два до приезда Душкиных. Сбежал. Но не в город. Сориентировался парень. Понял, что в городе ему ловить нечего: там таких специалистов пруд пруди. Остался здесь, в кладовщики пошел. А что? Грамотный человек, управляющий за него двумя руками ухватился. Ну вот: сам кладовщик, жена продавщица — завели хозяйство, обжились. Полтораста уток каждый год выкармливают, восемьдесят гусей. «Ниву» купили. Чем выкармливают — ежу понятно. А попробуй докажи. Да и кто доказывать станет?
Ребятишки, естественно, темные. Генриетта приняла второй класс — они ни бе ни ме.
Ну, да ладно. Это школа, работа. К такому не привыкать было.
С другим обстоятельством Душкины здесь столкнулись. Не то чтобы с непредвиденными — они деревенскую жизнь, слава богу, знали. Но тут уж… В общем, открылся смысл той, секретарской, фразы. Город близко, областной центр — вот в чем штука. Не так уж и близко, километров полтораста, но когда у каждого второго свои колеса — считай, рукой подать. Личным подсобным хозяйством никто не брезгует. Скотину держат — свиней, овец, а главным образом — птицу, гусей. Гуси инкубаторские (в районе свой инкубатор), белые, крупные. Летом выйдешь на улицу — деревню будто снегом замело. Красиво.
А вот купить чего-нибудь, мяса или молочка — шалишь! И понятна психология: драть три шкуры со своих же деревенских, тем более с учителей, неудобно, а дешево продавать невыгодно. В городе-то, на рынке, те же гуси по двадцать рубликов. Вот они — миллионы на сберкнижках.
Геннадий наладился было, как на прежнем месте, к управляющему, а тот оказался с заскоками, неровный мужик. Если в хорошем настроении — черкнет записочку: отпустить. Но и записочка — только записочка, еще не продукт. С нею к завскладом надо. Кладовщик же, даром что сам бывший учитель, очень быстро осукинсынился. Захочет — отпустит, не захочет: «У меня бригады кормить нечем… обождешь». Геннадий однажды, получив от ворот поворот, разогнался обратно к управляющему — пожаловаться на кладовщика. А управляющий уже в другом настроении: «Что? Не дал? И правильно сделал. Там люди вкалывают без разгиба, а ты разгуливаешь тут… в шляпе. Интеллигент».
Геннадий, правда, носил шляпу. И не только шляпу. Галстук носил. Костюм всегда отутюженный. В школу собирается—туфли начистит до блеска. И пройдет по любой грязи, не запачкается. Генриетта удивлялась на него: «Ты уж настолько высох — тебя грязь держит. Скоро, как Христос, по воде ходить станешь». Сама она, впрочем, в школу тоже одевалась нарядно. Это у них правилом было: учитель должен выглядеть опрятным, красивым. Только Генриетту грязь не держала. Она в резиновых сапожках ходила. А туфли носила в сумке. В школе переобувалась.
Так вот, не шибко дружелюбно относился управляющий к интеллигенции. Когда и где она ему соли на хвост насыпала? Всего-то интеллигенции в Заикино было: учителя да завклубом Володя — молодой человек, холостой и — временный: отбывал распределение после культпросветучилища. Даже не скрывал, что отбывает. Этот Володя один раз схватился с управляющим, у него же дома, в гостях сидели — сам вдруг позвал чего-то. Генриетта с Геннадием тоже были.
Володя за столом расхрабрился, ударился в философию:
— Вы почему равняете сельскую интеллигенцию с теми, кто пашет? Интеллигенту нельзя в навоз зарываться, некогда. Он свет должен нести. Раньше учителей, например, миром содержали, опчеством. И вообще… знаете, как говорил Максимилиан Волошин? Человечество должно кормить своих поэтов, иначе оно зажиреет и погибнет.
Управляющий тяжело уставился на Володю.
— Ты, что ли, поэт?
— Я про поэтов в широком смысле, — заносчиво вздернул голову Володя.
— Ну дак и… — управляющий послал Володю в узком смысле.
Душкины помыкались, помыкались — решили покупать корову. Надо же ребятишек кормить, двое пацанов у них. Купили. Залезли в страшенные долги. Лишних денег у них отродясь не водилось, а тут и вовсе: когда срывались с прежнего места, огород даже не успели убрать. Картошку в земле оставили, соседям. Копать еще рановато было, а на корню ее не продашь. Залезли в долги — а из чего отдавать? Из каких шишей? Новые знакомцы посоветовали им: заводите поросят. Самое верное дело. Выкормите за лето, — да они тут на воле, на подножном корму, сами перебьются, — а осенью мясо на базар, оправдаете и корову, и поросят. Послушались они совета, купили двух поросят, свинку и боровка — опять же в долг. С курицами, которых Душкины еще раньше, до коровы еще, завели, образовалось целое хозяйство. Надо им заниматься, Генриетте — хоть работу бросай. В Кулунде у них тоже кое-какая животина имелась, но там по хозяйству управлялась свекровь. А они с Геннадием одно знали — школа.
Вдобавок, не повезло им с живностью. Или они просто неважными хозяевами были? Началось с петуха. Такой вырос… неутомимый, повадился, хлюст, чужих кур топтать. С утра своих перетопчет — и бегом в соседний двор, к ветврачу. А соседу обидно… хотя вреда-то, урона, вроде бы ему никакого и нет.
— Максимыч, зашиби своего ухажера. Свари из него суп. А то, гляди, я зашибу.
С поросятами тоже промахнулись: маленькие, горбатые, злые, ни черта не растут, одна щетина прет вверх. А прожорливые — ужас. С утра покормишь, выгонишь на улицу — они через полчаса уже калитку подрывают, визжат пронзительно, жрать просят. Геннадий обзавелся бичом — гонять их, паразитов. Измочалил за неделю бич — все бестолку.
Сосед, озверевший от этого визга, и то не выдержал. Зашел раз, предложил помощь:
— Да-кось, Максимыч, я их своим кнутом жигану.
И жиганул. Угадал по боровку. Тот свился кольцом, подпрыгнул метра на два, однако, и так бузанул по улице — аж грязь во все стороны.
— Ну и рука у тебя! — подивился Геннадий.
— Да не в руке дело, — сосед протянул ему бич. — Глянь, что у меня там на конце.
Геннадий глянул. К самому кончику бича, к хлыстику, привязана была металлическая гайка.
— Слушай! — растерялся он. — Так ведь и зашибить можно!
— А его и надо зашибить, — скривился сосед. — С него проку не будет.
— Ты чего такой кровожадный-то? — возмутился Геннадий. — Вчера — петуха зашиби, сегодня — поросенка, а завтра что посоветуешь? Жену зашибить?
В общем, слабые были надежды на поросят. Росли они, конечно, помаленьку, но сала не накапливали. Прогонистыми оставались, худыми.
И тогда Геннадию стукнула в голову идея — кедрач!
Урожай в этом году на шишку выдался рекордный. Из города люди ехали, жили неделями. Били шишку, тут же рушили, отвеивали, увозили чистый орех. Тысячи увозили, если на деньги перевести.
Геннадий бить шишку не мог. Для этого компанией нужно действовать, бригадой. Он падалицу собирал. Сбегает после работы, полмешка насбирает. Туда семь километров, обратно — семь. Да там часа два понагибаться надо. Месяц целый бегал — не каждый день удавалось время-то выкроить.
Однажды его с трофеями этими лесник прихватил. Стой! Куда? Ты что же это, а? Браконьерничаешь? Не знаешь разве: половину ореха в лесничество надо сдавать. Готового, прокаленного.
Геннадий, замотанный этими рейсами, психанул. Бросил мешок наземь:
— На! Забирай все! Я же падалицу подбираю — все равно сгниют. Сам хвастался, что у тебя с прошлого года еще на полторы тыщи ореха лежит, недопроданного. А тут увидел. Поймал браконьера!
Лесник, не ждавший такого отпора, оскалил редкие зубы:
— Ладно, неси. С тебя пол-литра.
И потом, за пол-литра, выдал справку: сдан, мол, орех, положенное количество. Справка такая требовалась для базара.
III
Поднялась Генриетта чуть свет. Мешки свои она из машины вечером еще выкинула, чтобы с утра хозяев не беспокоить. Вышла на дорогу — пусто, край города. Но через полчаса замелькали машины. Генриетта остановила такси, не попутное, с пассажирами. Шофер при слове «базар» оживился. «Жди, — сказал. — Щас доброшу людей, развернусь». И когда вернулся, сам мешки в багажник утолкал: надеялся, видно, на хороший заработок. А Генриетта ему за все — трешечку. У нее всего-то четыре рубля было. Но последний рубль она берегла — талончик купить, за место у прилавка.
Шофер заметно поскучнел, мешки обратно вытаскивать не кинулся. Генриетта выворотила их сама. Дотащила волоком до прилавка. Расстелила чистую тряпнцу, насыпала горку орехов, рядом шишки положила. Шишки у нее были крупные, одна к одной.
Расположилась, словом. Огляделась, Орехов кругом — море. Полных два ряда. И с боков еще подтаскивают мешки, кому за прилавком места не хватило. Понабирали где-то фанерных ящиков, ставят на них весы. Торгуют преимущественно на вес: шесть рублей килограмм. Стаканами редко кто. И покупатели больше толкутся возле тех, кто килограммами продает. Думают — так дешевле. Не понимают, в чем хитрость. Из килограмма-то восемь стаканов насыпается — и обходится стаканчик по семьдесят пять копеек. Когда тут же рядом за шестьдесят отдают.
Генриетта решила пустить свои по пятьдесят, хотя стакан у нее был домашний, большой, с ободком.
Первый раз она таким делом занималась. Стыдно было отчего-то, тяжело. Она платок пониже надвинула: «Вот так вот, Генриетта Сергеевна! Дожила. Докатилась… от учительского стола — до базарного прилавка».
Стали и к ней подходить люди. Попробуют орехи:
— А чего это они у вас такие блеклые? Генриетта — глаза вниз:
— Какие есть.
— Не каленые?
— Сами видите.
— М-гу…
И отходят к другим, у которых каленые. А какие там каленые-то! Генриетта эту хитрость знала. Их перетереть с капелькой постного масла — они потемнеют и заблестят.
Часа два с половиной она простояла — никакой торговли: стаканов десять продала всего-навсего.
И вдруг повезло ей. Заявилась группа иностранцев. Не иностранцы — потом-то выяснилось — туристы из Прибалтики. Рассыпались вдоль прилавков. А руководитель их, гид, представительный мужчина, седовласый, остановился возле Генриетты.
— Здравствуйте, — сказал вежливо. — Почем орешки?
— Пятьдесят копеек.
— Да вы что? — мужчина понизил голос. — У вас же орех отборный, калиброванный. Ну-ка, минуточку. — И замахал рукой, закричал: —Товарищи, товарищи! Все сюда! Ко мне!
В пять минут он ей полмешка расторговал. Зачерпывал стаканом, сыпал в карманы туристам, прихваливал. И шишек каждому навялил — в качестве сувениров.
Сам потом задержался возле Генриетты, взял горстку орехов, кинул один на зуб, улыбнулся по-свойски: — Я их всегда сюда привожу — сибирский колорит продемонстрировать… Ну, спасибо большое. Кланяйтесь вашим.
Генриетту как обожгло. Кому это кланяться велел? Неужели узнал? Неужели приятель какой Ирины с Виталием? Мать ты моя, царица небесная!.. Она ведь с кем только в доме у сестры не перезнакомилась. Один раз с Михаилом Боярским рядом сидела. Он на гастролях здесь был, а Виталий затащил его в гости.
И затрясло ее. Она вспомнила: тут же рядом, через дорогу, Дом журналистов — Ирина показывала. И театр в каких-то двух кварталах. А если кто хорошо знакомый зайдет, увидит ее? Срамотища! Родственница известных артистов на базаре торгует! Ирине-то потом, Ирине как людям в глаза смотреть? Удружила сестрица, освинячила!..
— Присмотрите тут, пожалуйста, — попросила она соседку. — Перекушу чего-нибудь схожу.
Отошла от прилавка, потолкалась среди народа. «Что же делать-то? Надо что-то делать… На Ипподромский разве рынок перебраться? Черт меня надоумил на Центральный поехать! Идиотка! Где голова-то была?»
С этой мыслью — «надо уезжать» — она и вернулась. Убрала стакан, нагнулась было за мешком — как вдруг:
— Почем орешки?
Генриетта полураспрямилась. Да так и закаменела в этой позе. На нее глядела распрекрасными своими, пугливыми глазами Иринина подружка Соня, Софья Игнатьевна, театроведка. Сколько кофеев вместе у Ирки на кухне перегоняли.
У Сони от неожиданности приоткрылся рот. Она ойкнула, захлопнула его ладошкой и вдруг побежала, побежала — мелко, боком, стукаясь плечом о людей.
У Генриетты ослабли ноги, она опустилась на мешок, закрыла лицо платком, закутала. Это надо же! Нарвалась! Вбухалась в историю… веточка кедровая!.. (Геннадий, когда она молодой была, тоненькой смугляночкой, стихи ей сочинял: «веточка кедровая моя».) И вот пожалуйста: сидит… веточка кедровая — пятипудовая… на мешке. Раскорячилась. Провалиться бы сквозь три земли!
Она не поехала на Ипподромский рынок, уехала к сестре. У них перед домом скверик был разбит, скамеечки стояли. Генриетта выбрала такую, чтобы подъезд видно было, и просидела там до вечера, как диверсантка, — караулила Ирину.
Ирина пришла уже потемну. Но лампочка над подъездом светила — Генриетта увидела сестру. Только окликать не стала, чтобы, опять же, не конфузить мешками своими — вдруг из соседей кто встретится.
Подождала еще маленько, дотащила мешки до лифта (они теперь полегче были) — и в лифте прямо заревела, залилась слезами…
IV
Не успела она просохнуть, носом отхлюпать, заявился Виталий.
— О, Генриетта! — обрадовался. — А я думаю — чьи это сидора в коридоре. А тут Генриеточка. — И забалагурил по обыкновению: — Генриетта, Генриетта, я люблю тебя за это! — похлопал ее по могучему бедру. У него такие шуточки не скоромными получались. — Одна приехала? — И вдруг заметил, что Генриетта зареванная, обеспокоился: — А чего такая? Случилось что? С Генкой? С ребятишками?
— Да комплексует дуреха, — усмехнулась Ирина. И пересказала мужу все, что уже знала от Генриетты, — вплоть до бегства ее с рынка.
— Так ты Махотьки, что ли, испугалась?! — изумленно вытаращился Виталий (фамилия театроведки была Махотькина). — Нашей-то Махотьки?.. — Он захохотал. Зашелся прямо, до слез. — Ну, мать!.. Ну, даешь!.. Ну, уморила!.. От Махотьки, значит, дунула!
Прохохотавшись, Виталий посерьезнел, постарался придать своему красиво-отважному лицу строгое выражение и по-отечески этак стал ругать Генриетту:
— Украла ты их, орехи эти? У какой-нибудь Мотри по дешевке скупила? Ты же не спекулянтка. Ты свой труд продавала. Ну, пусть не свой — Генкин. Какая разница? Он сколько там по тайге шарашился, сколько горбил — подумай!
Назидательный тон не шел Виталию, не личил, и он скоро сбился с него.
— Елки!.. Тоже мне, нашлась кровопийца! Да ты знаешь, как тут некоторые… в городе? Вон у нас артист музкомедии, Венька Изюмов, знаменитость… У него «жигуленок» собственный, и он, хмырь, грабит на нем окрестные рощи. Раз захожу на базар — а он стоит, грибами торгует. Груздями. Открыто! Набил полный багажник и фугует их. Стоит, гад, глазом не моргнет, улыбка, как у Алена Делона. Красавец! А его полгорода в лицо знает. Я говорю: Венька! Ты бы хоть загримировался, сукин сын, хоть бы усы наклеил!..
Тут Генриетта и поймала родственника на противоречии, на неискренности.
— Вот! — сказала. — Артисту, значит, зазорно, а учительнице, да еще сельской, ты, гляди-ка, дозволяешь.
Виталий смешался, крякнул:
— Слопал!.. Хотя, постой — есть же разница: то Венька, а то…
— А то я, тетка деревенская, — подсказала Генриетта.
— О! душит прямо! — запротестовал Виталий. — За горло берет. Ирка! Ирка! Угощать-то нас будешь?
…Генриетта отмякла, раскраснелась лицом, сняла стягивающую ее формы кофту крупной вязки, отчего вовсе расплылась, по-домашнему. И опять загорюнилась, теперь уже без надрывности.
— Вот это жизнь! — вздохнула. — Вот это дак жизнь. Ни дна бы ей, ни покрышки!
— М-да, жизнь, — откликнулся Виталий, о чем-то своем вроде задумавшийся. И продекламировал стихи. Но не как артист, просто выговорил, душевно:
Вот так страна!
Какого ж я рожна
Орал в стихах, что я с народом дружен?
Моя поэзия здесь больше не нужна,
Да и, пожалуй, сам я тоже здесь не нужен.
— Какого черта вы там сидите? — спросил сердито, — Сколько можно? Уж вы-то свое отсеяли. Разумное, доброе. На десять лет вперед. Перебирались бы в город.
— К вам, что ли, в квартиранты? Со всей оравой? Кто нас тут ждет, в городе?
Ирина быстро опустила глаза. Испугалась, наверное: вдруг ее азартный муженек в припадке великодушия ляпнет: а что? давайте хоть к нам — поместимся.
Но Виталий другое сказал:
— Ну, хорошо. Давай тогда по большому счету, как говорится. Нужны вы там? Поэзия ваша нужна кому-нибудь? Необходима?
— Ой, не знаю, Виталенька, не знаю! — Генриетта сжала ладонями лицо. — Если управляющего спросить — так для него мы хоть завтра дымом развейся. Лишь бы дом казенный по бревнышкам не разобрали да не увезли — нового директора поселить. А с другой стороны… Вот у меня в четвертом классе всего два ученика. И оба, — Генриетта постучала костяшками пальцев по столешнице. — Не проколотишься… Думаешь, это легче, что их двое только? В городской школе в классе, допустим, тридцать человек. Сколько-то способных, сколько-то прилежных, сколько-то балбесов — без них ведь тоже нигде. Она, учительница, пятнадцать, пусть десять гавриков, одну треть, людьми сделала, передала дальше подготовленными — уже итог, уже собрала какой-то урожай. С потерями, а собрала. Остальная масса — середняки. Ну, пять-шесть вовсе безнадежных. И тут оправдание: тупицы, что с них возьмешь… А когда только двое? Мне же, с моей делянки, стопроцентный урожай надо собрать, ни зернышка не обронить. Вот и суди теперь: нужна — не нужна… поэзия.
— Так, — Виталий хмыкнул. — Высокая материя. Что и следовало ожидать… Другие не могут? Только вы с Генкой должны? Сухомлинские…
— Другие, — Генриетта даже ревниво губы поджала. Она хорошим была преподавателем. Сознавала это. И сознавая, не позволяла себе расслабиться, не делала скидку на то, что в деревне, мол, и кой-как сойдет — хоть пень колотить. Ребятишки ее, между прочим, любили. Она и про это знала. — Другие… Встретилась я там с одной другой… сразу, как переехали. Пошла школу посмотреть—первый раз. А там, в ограде, на лужайке, игра идет. Они продленку пытались наладить для некоторых детей. И вот с этими, из продленной группы, играет… тетеха — вдвое потолще меня, хотя, однако, вдвое помоложе. Выстроила их шеренгами друг против друга и понукает: «Ну, вот вы! Кричите: гуси-гуси! Давайте все вместе: гуси-гуси!» Ребятишки зачуханные, носы в землю опустили, с тоской: «Гуси-гуси». Эта энтузиастка — другой шеренге: «Теперь вы — дружненько: га-га-га!» Ребятишки: «Га-га-га!» Такие невольнички понурые — до слез жалко. Тетя, между тем, командует первой шеренге: «Есть хотите?!» Те повторяют. Вторая шеренга отвечает: «Да-да-да!» И тут первые — раскачала она их все-таки — без команды уже спрашивают: «Хлеба с маслом?» Как она заорет: «Стоп! Не надо хлеба с маслом!»
Я обалдела прямо: что, думаю, за дурында?.. А потом оказалось — не такая уж дурында. Это когда Гена начал помаленьку в дела вникать, разбираться что к чему. Их в продленке кормили, полдник давали. Полагалось на полдник — чай с молоком и хлеб с маслом. Так вот, хлеб она им давала, а масло… понимаешь? Это у детей-то, кобылица!..
Виталий покачал головой:
— Полная безнадега. Вы же неисправимые. Больные. Вы до пенсии там присохнете.
— Может, и до пенсии, — сказала Генриетта. Помолчали.
— Ну, ладно. Дары-то природы как? — Виталий кивнул головой в сторону коридора. — Назад увезешь?
— А! — отмахнулась Генриетта. — Брошу здесь. Сощелкаете за зиму. Знакомых кого угостите.
— Привет! Мы будем орешки щелкать, а вы зубами клацать? За корову сколько должны еще?
— Шестьсот, считай, — сказала Генриетта. — Пятьсот восемьдесят.
— Вот! И ты, значит, подарок нам решила сделать? Бухнуть сотню — полторы! Ну, не дура ли ты, Генриетта!.. Все! — Виталий вскочил, загоревшись какой-то идеей. — Сейчас я буду командовать парадом. Ирка! У нас насчет пожрать как?
Ирина повспоминала секунду-другую:
— Сыр. Икра баклажанная. И палочки кукурузные… кажется.
— Сойдет. Более чем достаточно… Ну, сейчас я вам накомандую!
И Виталий закрутил «кино». Генриетта только глаза округляла. А Ирина, привыкшая к выходкам супруга, сдерживала смех, махала на сестру рукой: сиди! молчи! не вмешивайся!
— Старуха! — кричал кому-то в телефонную трубку Виталий. — Ты чем занимаешься? Бросай все — дуй ко мне! Немедленно! Тут Нонка приехала. Какая-какая… Нонна Мордюкова — вот какая! Ну!.. Проездом из Владивостока. Пролетом… Че иди ты, че иди ты! Думаешь, У Язовицкого приличных знакомств нет? Мы же с ней учились вместе… Ох, ну ты и зануда! На курсах вышивания — устраивает?.. Да! Денег захвати рублей тридцать. Ей, понимаешь, на билет до Москвы не хватает, а мы с Иркой на нуле!
— Ира! Что он делает-то? — испуганно шептала Генриетта. — Я не выйду, нет! Со стыда сгорю. Ты меня спрячь куда-нибудь.
— Да не трясись ты, — успокаивала ее Ирина. — Пусть резвится. Это же все его пассии. Вернее, он их пассия. Влюблены, как кошки. Вот увидишь — нормально будет. Еще просидят до полуночи, не выгонишь.
Дамочек набежало четыре штуки. Виталий в коридоре встречал их.
— Ладно, ладно, — говорил. — Мордюкову ты в кино посмотришь. А у меня поважнее гостья: Генриетта вон приехала. Помнишь Генриетту?
Одни помнили, узнавали. Другие, может, и не помнили, но делали вид, что помнят. Обцеловали ее всю. То ли искренне радовались, то ли притворно — не отличишь: артистки!
А Виталий гнал спектакль, не давал им передышки:
— Представляешь! Генриетточка-то… Орешков привезла, умница. Сама наколотила. Пойду, говорит, завтра — сдам в коопторг. Я вот те сдам! — Он грозил Генриетте кулаком. — Мы тут с девочками на базар за ними бегаем, спекулянтам переплачиваем. Верно, старушка? Ты сколько возьмешь? Двадцать стаканов—тридцать? Ирка! Поищи там мешочек полиэтиленовый!
Он сам отмерял орехи. Так лихо действовал — Генриетта подумала: «Вот бы его к прилавку… как того артиста из музкомедии». Она вошла в роль. Не старалась специально, естественно включилась.
— Виталий, Виталий! — урезонивала деверя. — По сорок копеек! А то не продам. Что я — живодерка?
— Она не живодерка! Глядите на нее! Любуйтесь! Цветите, юные, и здоровейте телом! Можно сказать, с доставкой на дом — и по сорок. Да на базаре, у этих, какие стаканы — видела? Рюмки! Они их по индивидуальному заказу делают. А здесь — бадья! Не-ет, только шестьдесят. Мы тоже не живодеры.
Последней пришла пугливоглазая театроведка. Генриетте обрадовалась пуще всех. Как будто и не видела ее сегодня на рынке. Орехов театроведке уже не хватило. Остались только шишки — с полведра. Разбушевавшийся Виталий хотел было продать их пугливоглазой по четыре штуки на рубль, но Генриетта решительно воспротивилась.
— Осатанел?! Стакан орехов с четырех шишек набирается, сама вымеряла. Это что же, по рублю за стакан? — Она вытряхнула шишки в сумку театроведки (у той была просторная спортивная сумка на ремне) и вовсе отказалась от платы: — Не возьму и не возьму! А будете настаивать, и ночевать не останусь. Уйду вот на вокзал.
Театроведка, в свою очередь, половину шишек вывалила тут же на стол — угостила всех.
И чудесный получился вечер.
Дамочки эти, влюбленные в деверя, и к Ирине относились с нежностью. Прямо каждое движение бровей ее ловили. Икру баклажанную нахваливали так, словно хозяйка сама ее готовила.
А Виталий вдруг хлопнул себя по лбу:
— Бабы! Да у нас же клюква есть!
Он сбегал на балкон, принес полное ведро отборной клюквы.
— Знаете, как досталась?.. Утром позавчера звонит кто-то под дверью. Я только встал, пардон, в неглиже еще. Открываю — стоит незнакомый мужичок, после ба-альшой, видать, поддачи. Клюквы надо? Ведро? А я знаю: надо — нет? Крикнул Ирину. Она халатик накинула, выходит. Почем? — спрашивает. Мужик говорит: двадцать пять рублей. А эта руки в бока уперла — и высокомерным тоном: сдалась она мне по двадцать пять, когда ее на базаре по тридцать продают. Не врубилась спросонья, поняли! Не дошло до нее, что мужик дешевле предлагает! А дядя с похмелюги страшной — тоже не врубается. Ну, давай, — говорит, — за двадцать. Завал! Двадцать рублей ведро. А клюква, — глядите какая — виноград! Нарымская!
Засиделись гостьи, как и предсказывала Ирина, до полуночи. Виталий потом заказал такси, развез их по домам.
На другой день Генриетта возвращалась в деревню. Тряслась в рейсовом автобусике по избитой гравийке. В сумке, лежавшей на коленях, неприлично бренчала мелочь. Вчера туристы насыпали ей пригоршню серебра да медяков, а обменять на бумажки Генриетта их не успела. Она поплотнее прижимала сумку к ногам. Выручка — двести сорок рублей с копейками — вся лежала там, завязанная в платок. Двести сорок… Значит, останется теперь долгу триста сорок. Это за корову только. А еще сто восемьдесят за поросят. Виталий вечером спросил ее про долг за корову, она и ответила — пятьсот восемьдесят. А ведь поросята им обошлись по девяносто рубликов за голову. Весенние поросята дорогие. Это после осеннего опороса многие хозяева давят их и выбрасывают. Потому что осенние за зиму почти не вырастают и никакой, получается, разницы нет, что осенних, что весенних потом выхаживать. Только перевод корма. Они еще потому невыгодны, что матку перед зимним забоем вытягивают, она худеет, вес теряет. Вот их и давят — покупателей нет. А весенние кусаются. Они с Геннадием еще дешево взяли — по девяносто. Зато, правда, и нарвались на лядащих… Итого, стало быть, пятьсот двадцать рубликов. Уй-ю-юй! А где взять? Одна надежда на тех же поросят. Через месяц им ножик в бок: дальше кормить смысла не имеет. И если по пять рублей килограмм… Генриетта углубилась было в подсчеты, но спуталась. Мысли от автобусной тряски скакали. И перескочили незаметно на другое: «Хорошо бы столовку школьную доколотить… хоть к октябрю. Добьет — нет Геннадий? Должен — он настырный… Да пригородить бы там свинарничек, голов хоть на шесть. Тут тебе ребятишкам и трудовое воспитание, и подкормка им же. И не надо ходить к этому дураку бешеному, кланяться: отпусти мяска для школы»…