Сиделка озабоченно покачала головой.
— Все это он рассказывал словно на исповеди. Было видно: от меня он ничего не таит. Без сомнения, он готовился к смерти. И мне осталось только молиться о том, чтобы всевышний чудом или по милосердию своему принял эту исповедь, совершенную во сне и обращенную к особе, этого недостойной.
Быть может, господь посчитается и с тем, что человек в беспамятстве не может так глубоко сожалеть о содеянном, насколько это необходимо для полного покаяния.
"— Опишу вам, какая она была, — продолжал он. — Странно, теперь я не помню ее лица. Помню только серые глаза и голос, чуть хрипловатый, как у мальчишки. Она тоже рано потеряла мать и жила с отцом, которого она боготворила. Это был прекрасный человек, талантливый инженер. Ему и себе на радость она выучилась на инженера и пошла работать на завод. Оба очень гордились этим. Сестра, милая, видели бы вы ее там, в кузнечном цеху, среди паровых молотов, станков, раскаленного железа и полуобнаженных молотобойцев! Она походила и на девочку, и на эльфа, и на смелого мальчика-подростка. Рабочие ее обожали, относились к ней особенно бережно потому, что она жила в мире мужчин. Однажды она привела меня в свой цех, — и после этого я в нее влюбился. Такой хрупкой, такой нежной, отважной казалась она среди сильных, мужских тел, блестящих от пота. Меня покорил ее негромкий, чуть хриплый голос, авторитет инженера, командующего огнем, металлом, работой… Скажут — в цеху не место девушке. Прости, господи, мне грешному, но именно там я захотел ее мучительно и безудержно, там, в тот момент, когда она принимала какую-то работу и сердито хмурила свои тонкие брови. А может, когда она стояла рядом со своим громадным стариком отцом и он положил ей руку на плечо, словно сыну, которым гордится и которому передает дело своей жизни. Рабочие называли ее "господин инженер", а я уставился на ее девическую шею, охваченный мучительным желанием, которое тревожило меня, словно в нем было что-то противоестественное.
Она была безмерно счастлива: счастлива потому, что гордилась отцом и собой, счастлива тем, что люди любят ее и она сама зарабатывает свой хлеб. Счастье ее было такое спокойное, ясное, уравновешенное. Спокойствие светилось в ее взгляде, слышалось в скупых словах, произнесенных мальчишеским голосом. Ее ладони и пальцы были вечно измазаны тушью, и я так любил эти пятна… А я тогда был тщеславным и фатоватым юнцом, полным напускной самоуверенности. Эта девушка как-то сбивала меня с толку. "Хочет быть бесполым существом", — думал я и с какой-то злостью вбил себе в голову, что покорю ее как женщину. Мне казалось, что тем самым я возьму над ней верх. Видимо, мне стало стыдно за себя, за свое ничтожество и праздность, и потому только мне хотелось насладиться триумфом мужчины-завоевателя. Поймите, так я объясняю это себе сейчас, а тогда была лишь любовь, лишь влечение, лишь неодолимое желание склониться над ней и вырвать у нее признание в любви".
Он задумался и помолчал немного.
"— А теперь, сестра, я перехожу к тому, о чем мне очень трудно говорить, но пусть будет высказано все! Это не была первая моя любовь, когда, — судите, как вам угодно, — все происходит почти непроизвольно и неотвратимо. Я хотел завоевать девушку и пробовал всякие средства, которые бросили бы ее в мои объятия. Стыдно вспомнить, какими нелепыми, грубыми и беспомощными казались все известные мне светские фортели против своеобразной, самобытной, почти суровой прямоты этой чистой, целомудренной девушки. Я видел, что она выше всего этого и выше меня, что она сделана из более благородного материала, чем я, но я уже не мог отступить. Странное существо человек, сестра! Я упивался мучительными и мерзкими мечтами о том, как с помощью обмана, гипноза, наркотиков или еще чего-нибудь подло овладею девушкой, оскверню ее… знаете, как оскверняют храм. Я ничего не скрываю от вас, сестра, ничего. Я казался себе исчадием ада.
И пока я унижал ее в своей душе, она меня полюбила!
Да, полюбила и однажды отдала мне свою любовь так же просто, как растение отдает созревший плод. Все вышло иначе, совсем иначе, чем представлялось моему распаленному воображению. И знаете, я был тогда неловок, как юноша, еще не знавший женщины…"
При этих словах он закрыл лицо руками и замер.
"— Да, я скот, — продолжал он, — и заслуживаю всего, что потом произошло со мной… Я наклонился над ней, — она лежала, прикрыв глаза, — и старался насладиться воображаемым триумфом. Мне хотелось, чтобы из глаз ее брызнули слезы, чтобы от отчаяния и стыда она закрыла лицо руками. Но лицо девушки было спокойно и ясно, она дышала ровно, будто спала. Мне стало не по себе, я прикрыл ее и отошел к окну, разжигая в душе бесовскую гордыню.
А когда я обернулся, она смотрела на меня открытым, ясным взором, улыбнулась и сказала: "Ну вот, теперь я твоя!"
Я перепугался, да, перепугался, изумленный и униженный, а она вся светилась нежностью, уверенностью, чистотой… не знаю даже, как это назвать.
Очень просто: я твоя, и все тут. Так случилось — мы вместе, и ничего нельзя поделать. Как легко и просто, какое несомненное и великое решение. Да, все решено, все теперь вернее верного, все ясно до конца: умненькая девчушка ' высказала это уверенно, без колебаний. "Теперь я твоя". Подумайте, как она горда, как довольна, что открыла в себе эту благословенную, живую, верную и надежную правду.
Глаза ее еще широко раскрыты от изумления необыкновенным, ошеломляющим открытием, а сама она уже проникается великим спокойствием незыблемого решения. Мелкие черты лица, несколько секунд назад искаженные смятением и болью, теперь приняли новое, определенное выражение, я бы сказал — выражение человека, который обрел самого себя. "Да, теперь я знаю, кто я такая: я твоя, и то, что случилось, правильно, таков порядок вещей." Словно улеглась зыбь, успокоилась водная гладь и стала прозрачной до самого дна.
Я ничего не скрываю от вас, сестра. Если бы она закрывала лицо руками, сотрясаясь от рыданий, если бы в глазах ее был упрек: "Нехороший, что ты со мной сделал!" — я ощутил бы торжество победы.
Это торжество могло быть злым или добрым, гордым или великодушным, или жалостливым, каким угодно.
Быть может, я упал бы перед ней на колени, клянясь в любви и целуя ее руки, испачканные тушью.
Но не моя это была победа, на мою долю достались лишь смятение и стыд. Я что-то заикнулся о любви. Она удивленно подняла брови: к чему, разве нужно говорить от этом? Я твоя, и этим высказано все: и признание в любви, и взаимность, и свершившееся, и все "да" в мире. Грубо и нескромно было бы сейчас болтать о чувствах, о благодарности. Зачем? Да, это свершилось, я твоя. А если ты будешь еще говорить, мне покажется, что ты чувствуешь себя виноватым.
Ах, сестра, сестра, разве вы не понимаете, какая была в этом мудрая зрелость, достоинство и чистота?
Разве не получилось так, что я хотел греха, а она превратила его в святыню? Какой позор! Я не нашелся, что ей ответить. А она с интересом осматривала мою квартиру, словно видела ее впервые, и напевала песенку. Она, которая прежде никогда не пела! Да, она чувствовала себя как дома, хотя и не говорила об этом, она чувствовала, что здесь ее место.
Потом она улыбнулась, подсела ко мне и заговорила своим негромким, чуть хриплым голосом… не о настоящем или будущем, а о себе, о своем детстве, о девических увлечениях. Она отдавала мне свое прошлое, как будто с этих пор все должно было принадлежать мне. А меня грызло странное чувство унижения и неполноценности. Я попытался снова обнять ее, но она лишь подняла руку, и этого было достаточно, чтобы смирить меня. "Нет, — сказала она, совсем не стесняясь, — в другой раз…" Все это было так просто и несомненно: я — твоя, и наша любовь не пустая блажь, а разумное, стойкое, нужное чувство. И она поцеловала меня в губы, словно говоря: не хмурься, малыш! Словно она была моей матерью, словно она была старше и сильнее, взрослее меня.
Это было нестерпимо сладко и вместе с тем, прости меня боже, унизительно, как пощечина…
Потом она ушла. Вы знаете, сестра, труднее всего человеку уходить. В том, как он уходит, отражается обычно все его смущение и растерянность, опрометчивость, уверенность в себе, легкомыслие или самомнение. Берегитесь, когда уходите, вы без защиты, ваша спина выдает вас!
Не помню, как она ушла: постояла в дверях, чуть склонив олову, и вдруг исчезла. Совсем легко и тихо. Это важно, потому что я никогда уже больше не видел ее.
Ибо в ту же ночь я сбежал, как мальчишка".