ГЛАВА ПЯТАЯ ИЗ ТВОРЧЕСКОЙ ЛАБОРАТОРИИ

Все в нашей семье, начиная от малышей и кончая бабушкой, в меру своих сил пытались создать отцу благоприятные условия для творчества.

Когда он писал в гостиной, то дверь из столовой закрывали, изолируя таким образом спальню и гостиную — половину отца (как ее у нас называли) от всякого шума. Если мама входила в столовую со словами «папа работает», этого было достаточно, чтобы в комнате воцарялась тишина. Все старались говорить шепотом. На половину отца ходить запрещалось. Но меня интересовало буквально все, что касалось отца, — как он пишет, на какой бумаге, какой ручкой, как сидит в кресле… Незаметно я проскальзывала в прихожую возле гостиной, забивалась в темный угол между дверями и отсюда через стеклянную дверь гостиной наблюдала за всем, что там происходило. Иногда, сидя на сундучке, я писала на какой-то невозможной ядовито-оранжевой бумаге стихи.

Когда мы стали взрослыми и я рассказывала братьям и сестре отдельные подробности из жизни отца, они удивлялись, не понимая, откуда они мне известны. «Небось подглядывала?» — спрашивал Юрий. Так оно на деле и было.

Вечерами Михаил Михайлович сидел за своим письменным бюро в гостиной. Тусклый, колеблющийся свет помпейского светильника освещал его склоненное лицо. Согнувшись, отец писал на небольших листках почтовой линованной бумаги. Аккуратная стопка этой бумаги лежала сбоку на столе. Почерк у отца женский, с наклоном, мелкий, но разборчивый. Иногда он заглядывал в лежащую рядом записную книжку, иногда пользовался толстым энциклопедическим словарем Ф. Павленкова, этнографическими сборниками В. Гнатюка и другими книгами из своей библиотеки.

На небольшом письменном бюро — неизменный порядок. Ручки с перьями воткнуты в перочистку; для правки корректуры — тоненькая ручка со специальным пером: она лежит отдельно на деревянной подставке. Чтобы ветер не разбросал листки бумаг — балконная дверь летом была обычно открыта, — они лежали под прессами из литого стекла и мраморных плиток. Большая стеклянная чернильница на квадратной, из черного мрамора подставке, пепельница и опишнянская вазочка для цветов. Была у него и портативная машинка фирмы «Ремингтон». Михаил Михайлович писал по вечерам — днем он был занят на службе. Только позже, начиная с лета 1911 года, когда он освободился от должности в статбюро, мог писать днем.

До 1906 года письменное бюро стояло в спальне родителей, где отец написал первую часть повести «Fata morgana», новеллы «Цвет яблони», «В грешный мир» и несколько рассказов. Потом бюро перенесли в гостиную и поставили возле печки, чтобы отцу было теплее. Писал он в день не более трех-четырех страниц, большую часть времени у него отнимало обдумывание. Он ходил размеренными шагами, чуть ссутулясь, глаза его как бы всматривались в глубь себя.

Это были, по его словам, самые радостные минуты в его творчестве.

«Пока обдумываю сюжет, пока в моем воображении рисуются люди, события и природа, — чувствую себя счастливым: такое все яркое, свежее, настоящее и сильное, что я трепещу от волнения», — пишет Коцюбинский М. Мочульскому.

Работящий, неутомимый в труде, Коцюбинский сокрушался, что ему мало двадцати четырех часов в сутки. А ночь! Она отнимает у него чуть ли не половину жизни! Понимаете — целую половину! Правда, отец и по ночам полностью не отдыхал. Почти постоянная бессонница истощала и без того слабые его силы.

«Он не преувеличивал, когда говорил о своей ненасытности. Михаил Михайлович действительно с какой-то одухотворенной жадностью заглядывал в каждый уголок земли, без устали озирался и прислушивался, будто боялся что-нибудь да пропустить», — вспоминает С. Иткин, с которым писатель познакомился на Капри[36].

Запечатлелось в памяти, как вместе с мамой отец при слабом свете свечи правит корректуру. Не любил Михаил Михайлович днем ни отдыхать, ни лежать, не было у него этой привычки. Всегда аккуратный и подтянутый, со свежим носовым платком в кармане, он не носил ни просторных широких курток, ни халатов, ни мягких комнатных туфель. Я почти не помню отца и без воротничка, хотя хворал он довольно часто.

Речь его отличалась образностью, он всегда находил какие-то необыкновенные и полновесные слова. Когда ходил или сидел, не держал рук в карманах, не закладывал их за спину. Держался просто и непринужденно. Сидя в кресле у стола, любил скрещивать вытянутые ноги, положив локти рук на подлокотники и по привычке сплетая тонкие пальцы. А то подопрет голову левой рукой и задумчиво смотрит прямо перед собой.

Начиная с 1895 года, куда бы ни ходил, куда бы ни ездил Михаил Михайлович, в его кармане всегда находилась записная книжка. Таких записных книжек к 1912 году набралось у отца девять.

Сперва это были простые тетрадки без обложек. Потом их сменили записные книжечки в кожаных переплетах темно-красного и оливкового цветов.

В первых тетрадках исписано было от шести до тринадцати страниц. А в последующих — уже все шестьдесят, а то и девяносто пять. В них — и картины природы, и заметки о привычках, поверьях, особенностях жизни татар, молдаван, евреев, и зарисовки быта украинского села, итальянских рыбаков, гуцульских пастухов-номадов.

«Продолжаю делать заметки в записной книжке, — писал Коцюбинский Аплаксиной в 1910 году с Капри. — Сделал уже 80 заметок, пригодятся. А кроме того, в голове и в сердце у меня целый клад. Плохо быть писателем. Вечно чувствуешь какие-то обязанности, вечно имеешь широко открытые глаза для наблюдений, вечно натягиваешь струны сердца и настраиваешь их для мелодий природы. И все тебе мало, все кажешься сам себе бедным, недостаточно тонким, ленивым, небрежным — вечно недоволен собой. Хотелось бы весь свет обнять и заключить в сердце, собрать все краски и все лучи, накопить материал для работы, а вместе с тем с грустью чувствуешь, что ты плохой аппарат, несовершенный и не можешь выполнить своей задачи».

Конечно, не все то, что вошло в сокровищницу творчества Коцюбинского, было взято из записных книжек. Немало деталей пришло прямо из обыденных картин семейного быта, окружения, из тех жизненных обстоятельств, которые волновали его и близких ему людей.

Отца всегда тянуло в село. Оно давало ему множество впечатлений, которые тщательно записывались им, — вдруг пригодятся.

Как-то всей семьей вместе с нашими знакомыми Ф. Шкуркиной-Левицкой и П. Солониной мы ездили на пароходе в село Ладинку Олишевской волости, на Волчью гору к Исидору Василевскому, близкому другу нашей семьи. Выйдя на берег, шли пешком по тропинке через зеленый луг вдоль Десны до крутого подъема, где нас ждал фаэтон.

По дороге нам встречались босоногие сельские девчата; празднично одетые (было воскресенье), они торопились в церковь, неся за ушки свои ботинки. Отец любовался пышным сосновым бором на Волчьей горе, зарослями лесной гвоздики, наполнявшей воздух нежным ароматом.

Отдыхали после дороги в просторных комнатах с дощатыми стенами в венках из пшеничных колосьев, где пахло смолою и полем.

Отцу нравилась патриархальная простота комнат с крепко сбитыми на старинный манер лавками, покрытыми плахтами и ткаными рушниками. Дочь Василевского Оксана, чернявая красавица в белой крестьянской свитке, радушно встречала гостей.

Под горой был залив, где покачивались лодки. На них мы выплывали на Десну. Отец правил, а мы гребли изо всех сил.

Ездили мы также с отцом и матерью на тильбюри по окрестным селам вблизи Ладинки. Были в Золотинке, Серединке, Сеножатском, Красном.

В апреле 1901 года Коцюбинский вместе с Черлюн-чакевпчем и Назаровым в составе группы статистиков Черниговского оценочного бюро отправились в Новозыбковский уезд Черниговской губернии для описи недвижимого имущества, подлежащего земскому обложению.

Во время этой поездки у писателя возникла идея психологического этюда «Куколка», очень важного в творческой эволюции художника. Он знаменовал собою окончательный разрыв писателя с культурническими иллюзиями.

К сожалению, цензура настолько извратила это произведение, выбросив основные «психологические узлы», что писатель попал в затруднительное положение, сомневаясь, нужно ли в таком виде его печатать. Позже, в 1905 году, выступая на заседании Черниговской городской библиотеки по поводу цензурных ограничений, Коцюбинский «рассказал кое-что и из своего личного опыта». В «Куколке» фигурировал священник, у которого были серые глаза. Цензору это не понравилось, и он везде вычеркнул «серые глаза». Но он не только выколол глаза герою повести, он еще постарался порвать и чуть ли не все психологические узлы повести и таким образом совершенно изуродовать произведение[37].

Отец в этот период жизни был, как всегда, ровным, мягким с окружающими, но чувствовалось, что с ним начинает твориться что-то неладное. Он и сам понимал это: «Бывают у меня периоды бессонницы, тяжелой угнетенности. Все мои чувства заостряются. Я становлюсь необычайно чутким, подвижным, веселым, удачливым. Все дается мне легко. Все воспринимаю и ощущаю остро, ярко. Творчество кипит во мне… Но я знаю, что уже где-то близко-близко собирается туча. Что вслед за этим наступит период упадка. Что черная меланхолия окутает меня. Что я буду долго и тяжело болеть, пока понемногу снова приду в норму»[38].

Такие срывы, правда, наблюдались тогда еще редко, и ему много и легко писалось.

«Вот расписался! Целый томик рассказов за это время собрал», — восторгается он.

Уже давно Коцюбинский вынашивал мысль создать большое произведение — это должно было быть социальное полотно, широкая панорама времени, в которой была бы показана революция 1905 года. К этому периоду, то есть к началу 900-х годов, у писателя был уже накоплен солидный багаж и впечатлений, и фактов, и знаний. Обладал он уже большим творческим опытом. Поэтому естественно, что к 1902–1903 годам замысел повести, названной позже «Fata morgana», вполне сложился.

В центре произведения семья безземельного крестьянина Андрея Волика, впавшая в страшную нужду. Андрей, в прошлом рабочий сахарного завода, надеется на восстановление сгоревшей сахароварни. Его жена Малайка мечтает о земле. Но жизнь жестоко смеется над обоими. Из-за несчастного случая на заводе Андрей становится калекой, а позже гибнет во время кулацкого самосуда, учиненного над восставшими крестьянами. Мечты Маланки развеиваются, словно fata morgana — марево, — поманили и исчезли…

Первая часть повести завершается беспросветным хмурым финалом:

«…Идут дожди. Холодные осенние туманы клубятся вверху и спускают на землю тонкие мокрые косы. Плывет в серую безвесть тоска, плывет безнадежность, и тихо всхлипывает грусть. Плачут голые деревья, плачут соломенные стрехи, умывается слезами убогая земля и не знает, когда улыбнется. Тусклые дни сменяют темные ночи. Где небо? Где солнце?.. Мириады мелких капель, как утраченные надежды, вознесшиеся слишком высоко, падают и, смешанные с землей, текут грязными потоками. Нет простора, нет успокоения».

Материалом для первой части повести послужили впечатления, собранные и записанные Коцюбинским в период его жизни в селах Подолии.

Еще в молодые годы учительства у него возник замысел рассказать о жизни деревни. В Лопатинцах писатель жил вблизи сгоревшей сахароварни, владельцем которой была компания во главе с Бродским. Рядом с домом Мельникова, где отец был домашним учителем, «жила бедная семья Андрухова с двумя детьми. Прежде он служил аппаратчиком на сахароварне, а во время пребывания Коцюбинского, став фактически безработным, жил надеждами на фабрику (которую должны были открыть. — И. К.)»[39]. Как сообщают очевидцы, Коцюбинский часто посещал эту семью.

Крестьянка из села Лопатинцы Мария Ксендз вспоминает также о чете Соломчиных, Андрее и Меланье, которые жили тогда в том же селе. Андрей работал на сахароварне, но, по выражению односельчан, избегал тяжелой работы, «был таким легоньким… не любил около земли ходить. Любил рыбку удить, носил Мельнику почту». В этой семье было две дочери — Афийка и Марыся. Можно допустить, что в воспоминаниях фигурирует одна и та же семья. По-видимому, Соломчины в селе прозывались по-уличному Андруховыми — по имени хозяина Андрея, так как биографические данные обоих семейств полностью совпадают. Отдельные детали из жизни этих семей, их настроения, привычки, упования, колоритность речи и даже имена вошли в повесть Коцюбинского «Fata morgana».

Но, разумеется, произведение Коцюбинского строилось не только на непосредственных впечатлениях. Писатель пристально следит за нарастанием крестьянских недовольств на Украине, и уже не одни Лопатинцы и Выхвостово дают ему пищу для размышлений. Все больше и больше украинских сел вовлекалось в борьбу. В поле зрения Коцюбинского оказывалась вся Черниговщина, вся Украина.

Шаг за шагом, с каждым новым разделом книги все более ясно вырисовывалась социальная масштабность создаваемой эпопеи. Широкое народное движение современности, коллективная психология, герои — борцы за народное дело — все это представало в украинской литературе в таких масштабах впервые. Над повестью Коцюбинский работает в течение последующих десяти лет, и вся его жизнь этого периода так или иначе связана с осуществлением грандиозного замысла.

Годы, предшествующие первой русской революции и дальнейшие годы были временем расцвета дарования художника. Отец вынашивает все новые и новые темы. Он весь переполнен ими. «Сюжетов у меня всегда много, — говорил Михаил Михайлович. — Но я выбираю из них самые интересные, чтобы они не только мне самому нравились, но и представляли бы общественный интерес».

Только исходя из реального опыта жизни, художник может создать подлинные эстетические ценности, — так решалась в новелле Коцюбинского этого периода — «Цвет яблони» — одна из важнейших проблем искусства.

Выдвигая Коцюбинского «на первый план» среди современных прозаиков, Иван Франко писал: «Этот этюд выявляет руку великого мастера и необыкновенно тонкое наблюдение очень сложного психологического процесса — впечатления писателя, у которого умирает единственный любимый ребенок и фантазия которого, наперекор его воле, фиксирует и концентрирует все детали, как материалы для будущего произведения».

Франко хорошо подметил точность психологического рисунка Коцюбинского. Основывалась же эта точность на верности впечатления, на удивительной способности писателя впитывать в себя всю сложность и многообразие явлений действительности.

На одной фотографии Михаил Михайлович снят с мальчуганом шести-семи лет, одетым в темный костюмчик с белым воротничком. Из рассказов отца и тети Лиди мы узнали, что это был Стасик, о котором отец вспоминал с особенной теплотой. Он был репетитором мальчика в 80-х годах в Виннице в семье графа Грохольского. Смерть мальчика и пережитые при этом Михаилом Михайловичем тяжелые минуты во многом послужили канвой для изображения смерти ребенка в рассказе «Цвет яблони».

Читая эту вещь, я невольно вспоминала также милые, детские выражения моей сестры Оксаночки, папиной любимицы, — Оксы, как он ее называл: «стындо» вместо «стыдно», «папа заметает голову», «обручи» — так она называла воротнички отца. Все это, как и желтые туфельки с помпонами, в которых мы, девочки, сфотографированы в саду вместе с родителями, нашло свое место в новелле.

Вспоминается и такое.

Ближайшими нашими соседями в Чернигове была семья акцизного чиновника Страховского, с детьми которого мы дружили. Хорошо помню Страховскую, пышную стареющую блондинку, одетую с претензией на «шик»: в черной шляпе, украшенной страусовыми перьями в короткой тальме, белых перчатках. Институтка в прошлом, она говорила гнусавя и растягивая слова. Пригласив для воспитания детей молодого репетитора Пинчука, который жил по соседству, взбалмошная барынька воспылала к нему страстью.

Пошлый роман, герои которого стремились прикрыть его видимостью благопристойности, послужил отцу толчком для написания новеллы «Поединок». Сатирически описан здесь мещанский быт провинциальной семьи, психологические характеристики очень точны и емки.

Прочтя это произведение, Самийленко в своем письме от 19 марта 1903 года писал отцу: «Благодарю за «Поединок», очень мне понравился, написан совсем по-европейски, что я особенно ценю».

На протяжении 1902–1904 годов Коцюбинский вместе с известным большевиком Николаем Ильичом Подвойским работает в Черниговской архивной комиссии. С Подвойским их объединяла и работа в литературно-драматическом музыкальном кружке, которым руководил отец. Николай Ильич обладал прекрасным голосом и выступал на вечерах, устраиваемых этим кружком.

С огромным интересом исследует Коцюбинский историю края, образцы народного творчества, собирает старинные песни, поговорки, шутки, пословицы и прибаутки. По поручению архивной комиссии Михаил Михайлович составляет программу собирания этнографических материалов, принимает участие в организации Черниговского краеведческого музея, помогая перевезти музейные коллекции из Киева в Чернигов; добивается утверждения Андрея Павловича Шелухина директором музея.

Большим праздником украинской культуры явилось открытие в августе 1903 года в Полтаве памятника И. П. Котляревскому. На этом торжестве Михаил Михайлович познакомился с Владимиром Короленко, Василием Стефаником, Панасом Мирным.

Коцюбинский присутствовал на торжествах в Полтаве делегатом от Черниговской архивной комиссии, а также от литературно-музыкально-драматического кружка. На торжественном заседании он прочел на украинском языке. приветственный адрес, подписанный Подвойским и другими черниговцами. Остальные адреса городской голова Полтавы, несмотря на громогласный протест всех присутствовавших, на родном языке оглашать запретил.

В те годы юбилейные торжества и культурные мероприятия часто выливались в открытые демонстрации протеста против произвола и ограничений царских властей. В декабре 1904 года в Киеве праздновали тридцатипятилетний юбилей И. С. Нечуя-Левицкого. Триста гостей, присутствовавшие на этом юбилее, подписали резолюцию против цензурных ограничений. Резолюция была послана министру внутренних дел, и в ней были выдвинуты требования об упразднении запрета печатать книги на украинском языке. Среди прочих подписали эту резолюцию и Коцюбинские.

Возвращаясь из Полтавы, отец заехал в Николаев, Херсон и Одессу. В Николаеве он побывал на судостроительном заводе, в адмиралтействе, в торговом порту, который в то время был одним из первых на юге по экспортированию хлеба, посетил винокуренный завод и табачную фабрику. Коцюбинский наблюдал, как грузят зерно, осматривал ссыпные пункты. На перевалочном узле в облаках пыли перелопачивали, веяли, ссыпали в мешки и взвешивали зерно одни только женщины, получавшие куда более низкую оплату, чем мужчины. Женский труд использовался и в винокурне. Медицинская помощь там совершенно отсутствовала. От осколков битой посуды у работниц постоянно были изранены руки. На табачной фабрике работали и дети. Отец был потрясен увиденным.


В начале 900-х годов Коцюбинский печатается в журнале «Киевская старина». Ему удается издать в Киеве и первый том своих произведений. В 1903 году выходит третий томик рассказов Михаила Михайловича во Львове. Называется он «Поединок».

К концу 1903 и началу 1904 года относятся замечательные лирические стихотворения Коцюбинского в прозе: «Тучи», «Усталость», «Одинокий», объединенные общим названием «Из глубины».

Большие вопросы искусства решались здесь в форме тревожной личной исповеди. Взволнованные, ритмически организованные строки несли читателю раздумья о судьбах творчества и душе поэта.

«Когда я смотрю на тучи — детей земли и солнца — которые, ввысь поднявшись, кочуют в дальние дали — мне кажется, вижу перед собою душу поэта.

Я узнаю ее. Вот она, чистая, белая, в жажде неземных наслаждений плывет в голубых просторах, трепеща от желания песни.

Я вижу ее. Большая, тяжелая, полная скорби мира и невыплаканных слез, темная от жалости к несчастной земле…

Я знаю ее. Мятежная, вся объятая огнем, вся пылающая великим и праведным гневом. Мчится неистово по небу и подгоняет ленивую землю золотым прутом. Вперед… вперед… быстрее вместе с нею… в миллион раз быстрее в просторах… И зовет так, чтобы все услыхали, чтобы никто не спал, чтобы все проснулись…

Летом 1904 года Коцюбинские отдыхали в Крыму. Посетили дорогие по воспоминаниям места, заглянули в монастырь, где Коцюбинский был до того в 1896 году.

«Выехали мы часов в восемь с половиной утра на линейке (2 лошади)… — писал он тогда Вере Иустиновне. — Подымаемся все выше, кружась так, что Чатырдаг то вправо, то влево от нас. Горы — Урага, Бабуган и другие — растут на глазах, а долина, из которой мы выехали, опускается, словно проваливается… Туманы тут уже гуляют почти каждую ночь и увлажняют дорогу… Лес становится все больше, все гуще. На дороге пусто, ни души. Глухо. Потянуло холодком… Наконец въезжаем в густой, чудесный буковый лес… Свет в лесу чудесный, какой-то зеленый, словно бенгальский огонь… Лес становится все более могучим… только бук да бук… Въехали в межгорье. С одной стороны — стена, с другой стороны — стена. Над деревьями ленточка неба, словно голубая дорога. А ущелье становится все уже… Делается страшно, словно находишься под землею… На фоне свежего, как весною, леса открываются белые каменные ворота, из-за которых выглядывают шарообразные черные купола церкви, увенчанные золотыми звездочками. Приехали…

По двору ползают сонные мухи — монахи. Но они лишь кажутся сонными. Только затронешь их — и они тотчас оживут и станут выносить сор из избы… послушаешь, так любой из «братьев» вор и разбойник.

Моральная неопрятность дополняет картину внешнюю. Среди роскошной природы монастырь с его братией, святынями и суевериями кажется отвратительным пятном, зловонной кучей нечистот».

Монастырский быт заинтересовал Михаила Михайловича, отец хотел даже в 1904 году вступить послушником в Кузьмо-Демьяновский монастырь.

В новелле «В грешный мир» Коцюбинский описал духовное возрождение молодых послушниц, вырвавшихся из монастыря. Только здесь, на воле, «в грешном мире», они почувствовали себя людьми. Только здесь слово «сестрица», которое в монастырских застенках потеряло свой истинный смысл, зазвучало для них гордо и трепетно.

Отразились «монастырские» впечатления Коцюбинского и в другом его рассказе — «Под минаретами», о котором уже говорилось.

В период революционного подъема 1905 года, когда цензурные притеснения несколько ослабели, отец вместе с Николаем Чернявским начали осуществлять издание альманаха «Из потока жизни» (он вышел в Херсоне).

Хорошо помню, как отец и мать советовались о цвете бумаги и обложки для этого альманаха. Остановились на кремовом для бумаги, обложку решено было сделать темно-красной.

Вскоре альманах прибыл в Чернигов. Ворота нашей усадьбы распахнулись, и въехала конная площадка, запряженная ломовыми битюгами, перевозившими грузы. С нее сняли несколько больших ящиков с книгами и перенесли в сарай. Отец должен был сам их продавать, делая уступки массовым покупателям. Он прибегал к поощрительным мерам, посылая объявления о продаже своих сочинений. Проекты этих объявлений Михаил Михайлович составлял сам.

Альманах «Из потока жизни» отец так и не успел распродать. Он часто терпел убытки от издания своих сочинений, а если получал гонорар, то настолько скромный, что его не хватало даже на уплату долгов. Служба же в бюро с трудом обеспечивала существование большой семьи. Перед глазами встает картина, как мы, дети, обступили отца в его спальне и с чувством, похожим на страх, смотрим на «катеринку», ассигнацию стоимостью в сто рублей, с портретом Екатерины II. Такие крупные купюры были исключительным явлением в нашем доме.


«Проклятая канцелярская работа схватила меня в свои жесткие лапы, — писал отец. — Все испортила мне эта клятая работа — и здоровье, и юмор, и мои литературные попытки», и далее: «Наибольшая драма в моей жизни — это невозможность посвятить себя полностью литературе, так как она… не только не обеспечивает материально, но требует еще и издержек. Между тем необходимость зарабатывать на кусок хлеба отнимает у меня почти все время и силы».

Ежедневно в половине десятого утра в калитку нашей усадьбы раздавался стук. Это наш сосед извозчик Гнат Тур, путаясь в полах синего кафтана, сообщал о своем приезде. И вот через весь город, утопая в песке и пыли, тянется извозчичья пролетка, везя отца и мать на службу, расположенную на другом конце города — на Бобровице.

Коцюбинский шел в земство, как на барщину. Для него это действительно была барщина. Служба отбирала у него силы, сушила мозг, гасила вдохновение.

Жизнь дореволюционной России вообще ведь не баловала одаренных людей. Владимир Самийленко зарабатывал деньги, служа на телеграфе, а потом на пивном заводе и в нотариальной конторе. Русский писатель Баранцевич был контролером городской конки… Лирик Олесь вынужден был работать на городской бойне ветеринаром. Литературным трудом отец занимался урывками, между подсчетами, какой процент дала десятина ржи по сравнению с прошлогодним урожаем на землях или каким процентом налога обложить такое-то и такое-то недвижимое имущество в губернии… Цифры, таблицы, подсчеты… И целая куча канцелярских бумаг, анкетных листков, статистических карточек.

Повседневная будничность угнетала, а чрезвычайная самокритичность отца часто была источником его сомнений в ценности своего творчества. Но талант писателя уже был признан и глубоко почитался прогрессивной общественностью.

Исключительно дружеская встреча была устроена Михаилу Михайловичу украинскими читателями в Кракове.

«В. 1905 году, — пишет его переводчик Богдан Лепкий, — Михаил Коцюбинский проездом из Чернигова за границу на лечение остановился в Кракове…» Он «не был многословным, но чрезвычайно милым в разговоре. Его мягкий, альтовый голос никогда не поражал чрезмерным форте, его карие глаза так доверчиво заглядывали в ваши, его поворот головы и движения рук оживляли рассказ. Но во всем этом не было ничего искусственного, нарочитого, заранее обдуманного, — Коцюбинский, и только…

Когда жара несколько спала, пошли осматривать Краков. В первую очередь костел францисканов, Чеснохресную часовню на Замке, престол Файт-Штосса и подворье в Ягайлонской библиотеке. От францисканов насилу вытащили мы нашего гостя. Его пленили и очаровали декоративные мотивы цветов Виспянского (польский художник. — И. К.), он не мог оторвать глаз от его витражей… Наши (украинские) вавельские фрески поразили Коцюбинского своим, как он сказал, «окцидентализмом». Я выразил сожаление, что они сильно запылены и что краски с них облетают. Надо было бы обновить. «Еще только попортят, — заметил Коцюбинский. — К реставраторам в искусстве доверия у меня нет».

Престол Файт-Штосса (Вита Ствоша) решили осмотреть в другой раз, так как усталость давала себя чувствовать. Через подворье Ягайлонской библиотеки прошли молча, благоговейно. А потом обосновались в «кавярне» нашего земляка Кияка, где под вечер, а еще больше на вечерние газеты, собирались младшие члены украинского общества в Кракове, в частности студенты…

В «кавярне» тотчас распространилась весть, какого гостя я привел, и возле нас собралась вскоре толпа любопытных. Задавали Коцюбинскому всевозможные, более и менее мудрые вопросы, а он на каждый отвечал с радостью…

Вечером пошли в театр. Что играли — не помню, но что играли знаменито, можно смело сказать; в краковском театре в ту пору блистали Каминский, Высоцкая, Сольский-Зельверович, Мрозовская…

На следующий день краковское украинское общество оказало честь Коцюбинскому, устроив собрание и совместный ужин…

Произносились тосты, Коцюбинский отвечал на них коротко, сдержанно и выразительно, а потом хор спел песню…

Отворили окна настежь…

Когда хор начал петь «Закувала та сива зозуля», то под окнами на тесной улице собралось такое множество людей, что извозчики не могли проехать.

Коцюбинский недоумевал, ведь сходка происходила в тесном кругу, а тут и улица вся присоединилась… Странно!

На другой день около полуночи он уехал. На станции собралась большая толпа поклонников великого писателя. Пока поезд не тронулся, гремела наша песня. Последние ее звуки слились с первым грохотом колес…»[40]

В предреволюционные, а потом и революционные годы Михаил Михайлович вместе с женой принимают самое деятельное участие во всех начинаниях прогрессивной интеллигенции: присутствуют на собраниях, подписывают протесты, организовывают кассы вспомоществования в пользу политических заключенных. Михаил Михайлович — в составе редакционной коллегии газеты «Десна». Это была прогрессивная русская газета, после ее закрытия в 1906 году в Чернигове начала выходить «Утренняя заря». В ее работе отец тоже принимал участие.

В нашем детском восприятии это бурное время было связано с разжалованием черниговского предводителя дворянства А. Муханова. Политический смысл этой истории я осознала, будучи уже взрослой. Но в те годы меня привлекала только смешная ситуация, которую для нас с особым юмором изображал отец.

А. Муханов был предводителем дворянства и одновременно председателем Черниговского земского собрания. В конце 1904 года он провел в дворянском собрании заседание земских деятелей о народном представительстве в управлении государством. Напуганное нарастанием революционных событий, правительство шло тогда в некоторых вопросах на уступки либеральной буржуазии. Муханов, хотя и был камергером двора его императорского величества, под нажимом земского собрания послал от имени собрания телеграмму царю, в которой было требование ограничения монарших прав конституцией. Царь рассвирепел, назвал поведение камергера дерзким и преступным и заявил, что земство не имеет права вмешиваться в управление государством. Муханов был разжалован, снят с должности председателя, у него отобрали мундир, шпагу, треугольную шляпу с плюмажем, а также другие принадлежности камергерского наряда.

Отец, смеясь, рассказывал нам об этом событии. Но фарс был только внешней стороной того грозного времени.

В Чернигов была прислана карательная экспедиция во главе с генералом Дубасовым, которая учинила лютую экзекуцию над крестьянскими представителями земского собрания за «ослушание царя-батюшки». Волна протеста прокатилась по Черниговской губернии. То там, то здесь загорались имения помещиков.

Вот как вспоминает об этих событиях селянин из Черниговщины С. Гавриленко, который еще в 1894 году вместе с Коцюбинским работал в комиссии по борьбе с филлоксерой: «Это были тревожные годы, нарастало революционное брожение. Крестьяне начали громить имения помещиков. В нашем селе разгромили тогда господскую экономию, а я ездил к Михаилу Михайловичу как посланец от крестьян. Мне поручили посоветоваться с Коцюбинским, как и когда выступать против городской власти».

На «понедельниках» у Коцюбинских горячо обсуждалась подготовка забастовки в статистическом бюро в связи с незаконным увольнением сослуживца Альтшулера, сбор средств на усиление самообороны во время еврейских погромов, революционные выступления крестьян. В числе тридцати девяти лиц Михаил Михайлович подписывает приветственный адрес Финляндскому сейму, поздравляя финнов с успехами в борьбе против царского правительства.

«Нам очень тяжело видеть, — читаем в приветствии, — что права финского народа так сильно попираются. Наше сердце всегда было и будет с Вами, которые отстаивали и все еще продолжают отстаивать свои права и свободу… Мы твердо уверены в том, что права и свобода восторжествуют, и что Финляндия вернет свои права, и что все народы в России последуют Вашему благородному примеру для получения одинаковых прав, дабы они, наконец, могли жить в мире и в согласии»[41].

Из секретного донесения Черниговского губернского жандармского управления узнаем: «Гельсингфорс. В гельсингфорсской шведской газете «Хуфвудстадсбладет» за № 51 сего года появилась заметка о том, что будто бы жители г. Чернигова прислали на имя Финляндского сейма приветственный поздравительный адрес, написанный на малороссийском и французском языках, в котором выражается сочувствие Финляндии в борьбе получить законные права, упоминается историческая судьба Малороссии и выражается желание, чтобы закон и правда восторжествовали и чтобы всем племенам в государстве была обеспечена мирная и спокойная защита жизни. На адрес пришел ответ. Сообщаю об изложенном, ввиду того что все поступившее в сейм составляет тайну.

Прошу, если можно, добыть посланный адрес и ответ на него…»

Чтобы наладить связи с политэмигрантами, Коцюбинский в мае 1905 года выезжает за границу. Он едет в Швейцарию, где надеялся завязать связи с эмигрантами через семью Дебагорий-Мокриевича, близко ему знакомую по Чернигову. (Юлия Александровна Дебагорий-Мокрневич — девичья фамилия Гортынская — приходилась двоюродной сестрой Вере Иустиновне.)

Но адрес этой семьи брат Юлии Александровны дал неверный. «Черт побери этого Сашку с его адресом! — сердился Михаил Михайлович. — Встал сегодня рано, чтобы застать Юлю, разыскал по плану улицу и пошел. Это довольно-таки далеко. Наконец нашел улицу, но дома № 206 bis нет и в помине».

С Юлией Александровной Дебагорий-Мокриевич Михаил Михайлович имел политические связи давно, еще до ее эмиграции за границу. Так, уже в 1900 году в письме к Гнатюку он писал: «Будьте добры, как только получите это письмо, вышлите 4 экземпляра «В путах шайтана» в переплетах по адресу: Англия, M-r Hans Jessen (для Ю. A.). Wickford, Jessen Angletere. А через несколько недель снова сообщал, что «английский адрес может служить только на один раз…», зная уже, что Юлия Александровна переехала на жительство в другое место.

Показательно, что вслед за Коцюбинским за границу отправляются руководитель социал-демократической организации Черниговщины Н. А. Черлюнчакевич и видный социал-демократ И. Г. Дроздов, с которыми отец поддерживал отношения.

Находясь проездом во Львове, Коцюбинский интересуется настроениями крестьян Западной Украины. Вместе с И. Франко и В. Гнатюком он ездит по селам. 16–17 апреля они побывали в селе Яйковцы, остановились там у знакомого Франко — С. Борачко. По возвращении во Львов долго пришлось ждать поезда на станции Кохавини. Иван Яковлевич написал там своих «Конквистадоров». В память об этой поездке осталось весьма известное групповое фото: Ив Франко, М. Коцюбинский, В. Гнатюк. Тогда же Франко подарил Коцюбинскому четыре свои рукописи в автографах: «Святой Климентий в Корсуне. Замечания к истории старорусской легенды», «Притча о слепом и хромом. Замечания к истории литературйых взаимоотношений древней Руси», «Eine ethnologische Expedition in das Bojkenland» («Этнологическая экспедиция на Буковину»), «Der Dorn in Fusse», «Еіnе Erzählung aus dem huzulen Leben» («Тернии в ноге», «Рассказы из гуцульской жизни»).

Этот подарок Франко, к сожалению, не долго сберегался в письменном бюро Михаила Михайловича. Прошло несколько месяцев, и Коцюбинский вынужден был передать драгоценные автографы на сохранение в Черниговский музей В. В. Тарновского — время было тревожное. Отца неоднократно вызывали на допросы. Семья Коцюбинских ждала обыска и боялась, чтобы эти автографы не погибли в папках жандармерии. (Их удалось отыскать в музее в 1940 году.)

Обыск в нашем доме был действительно произведен.

Хмурое утро. Мы, дети, завтракаем в столовой. Стуча сапогами, входит Явдося. Она вносит охапку березовых дров и с грохотом сбрасывает их возле печки.

Явдося — крепкая, черноволосая, ласковая женщина. В семье ее любят. Она садится на скамеечку, сдирает кору с березовых поленьев и разжигает огонь. Кора скручивается в трубки, огонь гудит в трубе. На поленьях проступает кипящий сок.

Со стен столовой смотрит на нас Мария Заньковецкая в украинском костюме. Свою фотографию она подарила отцу на память.

Девять часов утра.

Из спальни выходит мама. Выглядит она усталой, глаза смотрят строго. Вслед за ней появляется отец. Он, наоборот, возбужден, движения его решительны. Тетя Лидя капает в рюмочку сердечные капли для бабушки. Никто не обращает на нас никакого внимания. Отец меряет шагами комнату и говорит, ни к кому не обращаясь: «Это безобразие! Это черт знает что! Какая-нибудь тупая морда в полицейском мундире, в грязных сапожищах может влезть ко мне в дом, рыться в моей переписке, просматривать мои книги и всячески издеваться над моим человеческим достоинством!..»

Искали нелегальную литературу, номера газеты «Искра», тайную типографию со шрифтами.

Из жандармских документов, сберегающихся в фондах Черниговского литературно-мемориального музея М. Коцюбинского видно, что отец под кличкой Лысый был внесен в «Сводку данных наблюдений по городу Чернигову за лицами, которые принадлежат к местной организации социал-демократической партии».

Михаил Михайлович получал для распространения противоправительственную литературу из Киева от Константина Лукича Хохлича (партийная кличка Кириллова). В делах жандармерии сохранились две квитанции на отправку отцу этой литературы. С Хохличем отец позже сотрудничал в украинском сатирическом еженедельнике «Шершень», который выходил в Киеве в 1906 году.

Среди книг, которые Хохлич посылал отцу, были политические брошюры: «Долой произвол, насилие над гражданами», «К Девятому января», «Кто народу враг», «Почему у нас до сих пор нет избирательного права», «Швейцарский союз», «Приложение тактики и фортификации к народному восстанию», а также «Манифест Коммунистической партии».

Литература присылалась отцу на протяжении трехчетырех лет. Из жандармских документов узнаем, что К. Л. Хохлич, работая почтовым чиновником в Киеве, дважды привлекался к судебной ответственности — в 1902 и 1905 годах[42]. Во время неоднократных обысков у него обнаружили не только адреса прогрессивных деятелей того времени, в том числе и М. М. Коцюбинского, но и много противоправительственной литературы, связанной в большие пачки.

Из протокола дознания по делу Хохлича от 20 сентября 1902 года известно, что он, обладая немалым опытом в конспиративной работе, весьма умело транспортировал получаемую им из Львова нелегальную литературу, в чем ему помогал Степан Дроздов, тоже почтовый чиновник, работавший где-то в провинции. Они договорились, что нелегальные издания один из них вкладывает в последнюю минуту перед отправкой в почтовую сумку, а другой незаметно вынимает их после прибытия сумки на место. Хохлич был тесно связан с продавцом книжного магазина «Киевская старина» Василием Степаненко — близким знакомым Коцюбинского. Степаненко еще раньше, как служащий страховой конторы «Надежда», также получал нелегальную литературу, посылаемую на Украину из Львова при помощи Ольги Франко. Таким образом, связи отца были не случайными и имели свою длительную историю.

На допросе у начальника Черниговского жапдармского управления, куда Коцюбинского вызвали в качестве свидетеля по делу Хохлича, отец категорически отрицал знакомство с последним, о чем и записано в протоколе — допроса: «Бывшего чиновника Киевской почтовой конторы Константина Лукича Хохлича я совсем не знаю, впервые слышу эту фамилию. Никогда никаких денег ему не высылал, не переписывался… ни от г. Хохлича никаких посылок не получал, ни от имени Кириллова»[43]. У отца был уже достаточный опыт конспирации.


В оценке событий тех лет Коцюбинский проявлял политическую зрелость и зоркость. Горькой иронией наполнены его слова по поводу пресловутого царского манифеста 17 октября 1905 года. «У нас теперь в Чернигове стало немного тише, если считать тишиной «усиленную охрану», — пишет он в одном из писем. — Да, нас уже ничем не удивишь. Нам дали столько доказательств «действительной неприкосновенности личности», убивая детей штыком и саблей в день объявления манифеста, а затем в страшные дни контрреволюции (читай — разбоя), что теперешние аресты совсем невинных людей лишь еще лучшая иллюстрация к нашей… «свободе». И дальше: «…Посылаю Вам минифест 17 октября по-украински. Но на каком бы языке он ни был, все равно это бумажка — и только. Слова одни, а дела — другие…»

В письме к Франко от 22 ноября 1905 года отец пишет: «В воздухе пахнет реакцией, а значит, и порохом. Мы все полностью разуверились в искренности и добросовестности крючкотворного правительства, которое после манифеста 17-го отклоняется все больше вправо. У нас все надеются только на смертельный бой, в котором или поляжем, или победим. Близорукому оптимизму места нет».

Деятельность Коцюбинского не прекращается на всех этапах революции. Ольга Николаевна Пустосмехова вспоминает, с какими трудностями после спада революции организовывал Михаил Михайлович получение произведений Шевченко, Горького из-за границы. Газета «Искра» приходила в ее адрес, как более благонадежный по конспиративным соображениям. Она свидетельствует, что присылка «Искры» участилась после того, как были переданы через В. Г. Короленко Горькому средства, собранные в Чернигове для политэмигрантов. Жандармерия обеспокоилась столь активными действиями прогрессивных кругов Черниговщины и принялась за репрессии.

Под вечер одного осеннего дня отец и мать пришли домой очень взволнованные. Вуалетка на маминой шляпе была разорвана, а летнее пальто отца было в грязи и изодрано. С возмущением, перебивая друг друга, они рассказали, что в помещение статбюро, где проходило созванное по инициативе социал-демократической организации собрание статистиков, ворвались пьяные казаки и разогнали участников его нагайками.

Это было одно из «обычных» проявлений реакции, водворившейся в стране.


В своей общественной деятельности Коцюбинский использовал и некоторые легальные возможности. В этой связи прежде всего хочется упомянуть о его работе в «Просвите».

Членами совета черниговской «Просвиты», основанной в 1906 году, были Вера Иустиновна, М. Жук, А. Верзилов, Ф. Шкуркина-Левицкая, И. Шраг. Председательствовал там отец, как я уже упоминала, с 1906 по 1908 год. С трибуны «Просвиты» он призывал к борьбе с самодержавием и цензурными ограничениями, к расширению образования и развитию украинской культуры.

Пришли вести о плохом самочувствии Франко. «Ваше сообщение совсем огорчило меня, — пишет Коцюбинский Гнатюку в апреле 1908 года. — Хожу сам не свой, не найду себе места. Теперь, когда встала перед глазами возможность катастрофы, еще ярче вырисовался могучий образ Франко и его заслуги, еще более дорогим стал нам этот человек… Ведь Франко у нас не густо!..»

«Меня охватила не только жалость, а какой-то ужас, — пишет он дальше. — 35 лет напряженного труда и борьбы, целый век горестей, лишений, вражды, безумной траты сил, энергии, здоровья — и вот результаты — лежит разбитый, в нужде»[44].

Чтобы помочь Франко материально, Коцюбинский устраивает летом 1908 года среди сотрудников статбюро лотерею в пользу писателя. В том же году в «Просвите» состоялся вечер, посвященный Франко.

Коцюбинский начал подготовку к этому вечеру еще с осени 1907 года.

Писал реферат, готовил музыкальную программу. В письмах он советовался с Н. Лысенко о подборе вокальных номеров к концерту. Составив программу из романсов, написанных им на слова Франко, Лысенко прислал ее Михаилу Михайловичу. Отбирались также произведения Франко для художественного чтения. Хор семинаристов старательно разучивал песни. Мы под маминым руководством учили стихотворения Шевченко и Глибова, с которыми собирались выступать на этом вечере.

В то время общество «Просвита» помещалось на улице Николаевской (теперь Карла Либкнехта), в деревянном одноэтажном особняке Богдановой. В небольшом зале и четырех комнатах разместилась библиотека и проводились занятия кружков художественной самодеятельности.

Вся наша семья участвовала в этом вечере, который состоялся в марте 1908 года. Зал был убран с большим вкусом. На почетном месте против входа помещался портрет Ивана Яковлевича, украшенный старинными украинскими рушниками. Под ним на подставках декоративные цветы. В правом углу комнаты между дверью и окном пюпитр для докладчика; хор расположился полукругом под портретом.

В зале полно людей, преимущественно учителей, студентов, рабочих, учащихся. Настроение присутствующих — торжественное.

Мы, дети, в пышных украинских костюмах, сидели в первом ряду. Отец в парадном черном сюртуке, белом жилете и крахмальной манишке, с папкой в руках появился на сцене.

Занял место за пюпитром и низким, мягким голосом торжественно произнес:

— Шановні добродійки і добродії! Сьогодні я хочу познайомити вас з одним із найкращих українських письменників — з Іваном Франком.

Реферат трижды прерывался чтением отрывков из произведений писателя и пением. Вторая часть вечера началась исполнением стихов детьми и молодежью. В концерте выступали трое детей Михаила Михайловича.

Отец воспитал в нас любовь и уважение к писателю. С неизменным почтением упоминалось его имя в нашей семье.


По приглашению отца, как председателя «Просвиты», 27 февраля 1907 года в Чернигове был организован большой концерт с участием Лысенко. С композитором Коцюбинского связывали давние дружеские отношения и взаимное уважение. Еще в 1903 году в адресе, составленном к 25-летнему юбилею Лысенко, Коцюбинский писал:

«За песнею своей Вы вели нас, куда сами хотели. Вы настраивали струны сердец наших на высокий лад и теперь слышите всенародный аккорд, который звучит на Украине! Это для Вас…»

В нашей семье задолго готовились к встрече исполнительского коллектива, который возглавлял Лысенко. Среди прибывших были известный певец А. Мишуга, артистки Потоцкая и Сагуцкая. Артистки остановились у нас, им отвели гостиную. Чтобы украсить комнату, отец срезал чудесные красные кубинские цветы антуриума, выращенные мамой. Концерт состоялся в двусветном зале Дворянского собрания. Михаил Михайлович был главным его распорядителем.

На концерте присутствовало все наше семейство. Александр Мишуга спел ариозо Йонтека из оперы «Галька» Монюшко, романс на слова Т. Г. Шевченко «Мне все равно», музыка Лысенко. Потоцкая и Сагуцкая пели арип из опер Монюшко и Чайковского, а также украинские песни и романсы Лысенко. После концерта Николай Витальевич играл в нашей гостиной любимые мелодии отца: «Элегию», «Песню без слов» и «Вечный революционер».

Совет «Просвиты» часто заседал у нас дома. С этпми заседаниями связан один курьезный случай, произошедший с членом совета Аркадием Васильевичем Верзиловым, который, как я уже упоминала, был одновременно и председателем думы.

Идя вечером на заседание по неосвещенной Северянской улице, он скатился с пригорка возле нашей усадьбы, ушибся и испачкал пальто в непролазной грязи. Худа без добра, как говорится, не бывает. Происшествие это способствовало тому, что неподалеку от нашего дома вскоре был установлен дуговой фонарь, улицу замостили. На протяжении почти десяти лет отец тщетно добивался приведения улицы в порядок. А тут на тебе, сразу подействовало. «Сущая беда с этой думой, — иронизировал отец. — Одна шишка господина председателя и — такая разительная перемена!..»

В обществе «Просвита» подготовлялась выставка художников. Организаторами ее были Михаил Иванович Жук, Петр Цыганко и Иван Рашевский.

Выставка была открыта 17 февраля 1908 года в помещении общества. В ней участвовали художники И. Д. Бутнйк, С. Д. Бутник, А. М. Огневский-Охотский. На выставке было представлено 120 экспонатов, среди которых выделялись портреты работы Жука (известный портрет М. Коцюбинского и нас, девочек, — Оксаны и мой). И. Г. Рашевский выставил скульптуры в бронзе и гипсе. Была экспонирована также работа популярного русского скульптора Ильи Яковлевича Гинцбурга — «Педель». (С автором этой скульптуры отец познакомился позже на Капри у А. М. Горького.) Среди многочисленных пейзажей Петра Цыганко было большое полотно «Половодье на Десне», впоследствии подаренное автором Коцюбинскому.

Отец любил хорошие картины, настоящие произведения искусства. Как-то наша знакомая Богданка подарила маме большой стеклянный кувшин для кваса. И только потому, что его неровная поверхность была имитирована под ледяные сосульки, он невзлюбил этот кувшин. Ему «болело», как он говорил, смотреть на него. Поэтому кувшин запрятали подальше от отцовских глаз. Ему «болел» и черный цветок на рисунке Михаила Ивановича Жука под названием «Белое и черное», потому что это было неестественно. И не только в этих мелочах, но и в жизни, чувствах, в отношениях с людьми не терпел он никакой фальши. Все должно было быть хрустально-чистым, как слеза, глубоким, «чистопробным».

Картины, украшавшие дом писателя, были подарены ему друзьями. Так, московский художник Грищенко, с которым отец переписывался, будучи в Крыму, написал море на рассвете и улицу в татарском селе в косых солнечных лучах на фоне минарета. Оба эти полотна он подарил Михаилу Михайловичу. М. И. Жук также подарил отцу две картины.

Гостя как-то у мецената Лизогуба в Седневе, отец об-наружна на чердаке дома около десятка пейзажей работы украинского художника Василия Кричевского. Хозяин подарил их писателю, и лучшие из них в красивых багетных рамах украсили гостиную и столовую Михаила Михайловича.

С Михаилом Ивановичем Жуком отца связывали теплые отношения. Припоминаю, как он впервые пришел к нам. Это было, если не ошибаюсь, в 1904 году. Жук в то время закончил художественную академию в Кракове. Он был учеником и последователем известного польского художника Виспянского.

Пришел он к нам со своей матерью Прасковьей Никитичной. Двадцатилетний юноша — тихий и покладистый — понравился отцу с первого взгляда. У него были светлые, немного навыкате глаза и русые вьющиеся волосы. Легкая залысина открывала высокий лоб.

Жук и его мать стали постоянными участниками литературных «понедельников», а также активными деятелями «Просвиты».

Михаил Иванович написал два прижизненных портрета отца: один — пастелью, а другой — маслом. Оба портрета сохранились до настоящего времени.

Обычно он уносил из нашего сада целые охапки свежесрезанных цветов, которые мастерски стилизовал, используя как фон к портретам. Он был прекрасным портретистом, хотя и цветы отлично удавались ему. Одну из картин, «Георгины», с дружеской надписью он преподнес отцу в день его рождения в 1907 году.

Тонкий любитель природы, особенно цветов, Коцюбинский почему-то не любил георгинов. Они казались ему бездушными, их пышность была лишена в его глазах прелести любого маленького полевого цветка. Тут он был солидарен с Чеховым. «…На что Вам этот холодный, невдохновляющий цветок! — писал как-то о георгинах И. А. Лейкину Антон Павлович. — У этого цветка наружность аристократическая, баронская, но содержания никакого. Так и хочется сбить тростью его надменную, но скучную головку».

Среди всех обществ «Просвиты», которые были организованы в то время во многих городах Украины, только два — в Чернигове и Полтаве, — возглавляемые Коцюбинским и Короленко, отличались оживленной деятельностью.

Черниговская «Просвита» имела филиалы в Нежине, Козельце и других городах. Хорошо работала при «Просвите» библиотека, распространяя не только дозволенную литературу, но и нелегальную.

Однако не дремала и полиция. Начались притеснения.

Нестойкие члены общества, опасаясь неприятностей, разбежались. В «Просвите» вся работа фактически легла на плечи отца и матери. Михаил Михайлович жаловался: «Нет у меня большой надежды на общественность нашу. Она такая слабая, неустойчивая… Нужно кричать, дразнить толстокожего «гражданина», быть может, хотя бы укладываясь спать, он вспомнит, что не все у нас «благополучно».

Кончилось тем, что Михаила Михайловича и его жену по распоряжению губернатора исключили из «Просвиты». К тому же Е. С. Шульга — секретарь «Просвиты», который около года работал с Коцюбинским в обществе, проявил вдруг свое подлинное нутро. Это он, председатель Нежинского филиала «Просвиты», куда перебрался в 1907 году, оказался предателем и доносчиком: заседал вместе с остальными членами «Просвиты», а по возвращении домой «писал на нее доносы, причем подлейшего характера», возмущался Михаил Михайлович.


В 1906 году шла кампания по выборам во II Государственную думу. Отец входил в число губернских избирателей и активно участвовал в борьбе с партией октябристов («Союз 17 октября»), представителей крупных землевладельцев.

Отец очень волновался в те дни. Приходил с выборов возбужденный, с беспокойным огоньком в глазах. Оживленно рассказывал, как скандально прокатили «на вороных» кандидатов октябристов… Торжествовал, что в числе десяти депутатов Государственной думы от Черниговщины выбрали депутатом по рабочей курии рабочего Остроносова.

В творческой биографии Коцюбинского годы эти, полные напряжения, заняли особое место. Это было время, когда талант его проявился во всей своей силе.

Революция явилась для писателя школой политического воспитания, способствовала созреванию его мировоззрения. Она отразилась в его произведениях глубоко и многосторонне, начиная с повести «Fata morgana» и кончая целым циклом блестящих новелл, вошедших в золотой фонд украинской классики («Смех», «Он идет», «Intermezzo», «Persona grata», «Неизвестный», «В дороге»).

Каждое из произведений несло общественно важную мысль и каждое отличалось филигранной отделкой деталей. В поле зрения Коцюбинского — самые злободневные вопросы революционной действительности: духовное созревание народа, поиски правды и борьба за нее, столкновение высших нравственных критериев, рожденных революцией, и тлетворных «идеалов» уходящего мира, разоблачение антигуманной сущности царизма, предательства либералов, долг и назначение передового художника, литература и жизнь, искусство и народ. Творчество Коцюбинского периода революции и последующих лет шло в русле самых передовых реалистических тенденций, прокладывая реализму путь к высшим формам.

Время формировало новый тип художника — страстного борца за социальную справедливость, талантливого, вдумчивого. Творческой лабораторией этих писателей была сама жизнь, полная катаклизмов, тревог и опасностей, но и широко раскрывавшая горизонты, манящая перспективами.

Написание второй части повести «Fata morgana», непосредственно отражающей революцию 1905–1907 годов на селе, требовало от писателя тонкого понимания и детального анализа политических событий.

Коцюбинский отдавал себе отчет в сложности задачи. «К этой работе должен готовиться, так как эта вещь очень серьезная и трудная», — пишет он Е. Чикаленко.

Писатель следит за событиями, вчитывается в статью В. И. Ленина «Лев Толстой, как зеркало русской революции».

Ему близки слова о том, что «старые устои крестьянского хозяйства и крестьянской жизни, устои, действительно державшиеся в течение веков, пошли на слом с необыкновенной быстротой»[45], что «…вся прошлая жизнь крестьянства научила его ненавидеть барина и чиновника, но не научила и не могла научить, где искать ответа на все эти вопросы…»[46].

Огромную помощь в создании повести «Fata morgana» оказали Коцюбинскому и работы В. И. Ленина по аграрному вопросу.

Как всегда, ежедневно почтальон приносил многочисленную корреспонденцию, поступающую в адрес Коцюбинского. Тут сообщения земских корреспондентов всей Черниговской губернии, из уездов — Менского, Борзнянского, Новгород-Северского, Сосницкого, Городнянского, Нежинского.

«От думы ждали всяких благ, — читает Коцюбинский корреспонденцию из Суражского уезда Поповгородской волости, — но вышло полное разочарование. Безземелие грозит ужасными последствиями. Народ ждал прирезки земель… — земля до того раздроблена, что на мужскую душу попадает по полторы десятины кругом».

Михаил Михайлович кропотливо обрабатывает материалы. А по вечерам раскладывает их на письменном столе в нужном порядке, обдумывает план повести, детали характеристик.

Чутко прислушивается писатель к любой новости, к любому сообщению. То, полный нетерпения, спешит он вместе с женой встретиться где-то на окраине города с учительницей из Горбова, которая приехала из села после разгрома барской экономии, то, трясясь на неровных дорогах, едет на возу со скошенной травой в Выхвостово, чтобы побывать на месте, где недавно произошел самосуд, то письменно запрашивает инженера черниговского завода, знающего работу аппаратной, об условиях труда и случаях увечья. «С удовольствием сообщу то, что знаю, — читаем в ответном письме, хранящемся в фондах Черниговского литературно-мемориального музея М. Коцюбинского. — Самое опасное в смысле получения поранения — это отделение аппаратное, или, иначе, машинное. А самая опасная машина — это машина паровая, приводящая в действие весь завод… как ни ограждают паровые машины, все же доступ к машине должен быть, а посему рабочий не гарантирован от получения увечия. Получить увечие можно всевозможным неосторожным действием.

Расскажу об одном из таковых. При паровой машине находился насос с зубчатыми колесами, так называемыми шестернями для качания воды… Во время хода машины смазчик хотел смазать шестерни насоса. Держа в левой руке масленку, он начал наклонять ее, чтобы масло потекло в носок масленки, но так как масла было в масленке мало и носок плохо давал капли масла, то рабочий начал постукивать носком масленки о зубцы шестерни, желая этим ускорить смазку. Внезапно шестерня захватила масленку. Инстинктивно, желая освободить (ее. — И. К.), рабочий правой свободной рукой хотел вырвать носок масленки из шестерни и угодил рукой туда, куда попала масленка, и ему оторвало 4 пальца на правой руке».

Этот случай был положен потом писателем в основу изображения увечья Андрея в «Fata morgana». «Я теперь так выбился из обычной житейской колеи, — пишет Коцюбинский друзьям, — так погрузился в работу, что реальная жизнь для меня почти не существует. Я весь среди своих героев, живу их жизнью, разделяю их горе и радость, говорю их языком и предан их интересам. Что делается вокруг меня — не знаю и, правду сказать, не хочу знать»[47].

«Боюсь за успех работы и так хочу, чтобы она удалась мне», — вновь и вновь повторяет он[48].

Не только обстановка на Черниговщине интересует писателя. Чтобы лучше узнать быт крестьян, рабочих, их настроения, Коцюбинский в 1906 году совершает поездку по Украине (Киев, Триполье, Кременец Заслав, Анополь, Клепачи, Острог), где осматривает спирто-водочные и ректификационные заводы.

В 1910 году он едет в Конотоп на судебный процесс, привлекший внимание всей России. В селе Выхвостове кулаки организовали самосуд над пятнадцатью активистами и зверски расправились с ними. Правящие круги старались обелить убийц. В защите их принимал участие даже прокурор, стремившийся доказать их невиновность.

«Важный чиновник, приехавший специально из Петербурга на этот процесс, не стесняясь, в кулуарах сказал (о жертвах самосуда. — И. К.): «собакам — собачья смерть…»[49] Суд всех убийц оправдал».

Нужно было иметь не только тонкое художественное чутье, чтобы с таким исключительным мастерством нарисовать драматические события подавленного крестьянского восстания. Надо было обладать острым политическим предвидением, чтобы так точно, как это сделано в «Fata morgana», передать рост революционной сознательности крестьянства и его союз с пролетариатом.

События, порождаемые революцией, ломка привычных устоев, переоценка ценностей в сознании демократически настроенной интеллигенции постоянно привлекают внимание писателя.

В новелле «Смех» Коцюбинский стремится определить место демократической интеллигенции в революционных событиях 1905 года. Он знает, что представители этой интеллигенции в годы революции были вместе с народом. И не удивительно, что черносотенные банды погромщиков, натравленные полицией, стремились расправиться с ними. Однако писатель видел, что революция обнаружила на совести многих из них прирожденные пятна гнилых буржуазных отношений — разрыв между словом и делом, между умом и сердцем, между общественным и личным. В своей новелле отец создал образ такого интеллигента — адвоката Чубинского. Трагедия Чубинского в том, что он, и разделяя революционные взгляды, все же не видит того, что сам становится на позиции благополучного буржуа, эксплуатируя служанку Варвару, не замечая ее трудной жизни, полуживотного существования.

Коцюбинский подчеркивает, что революция это не только митинги и манифестации. Она захватывает все сферы твоей жизни, врывается в твой дом, в твою семью, твое сердце и в тяжелых испытаниях требует от тебя ответа «кто ты?».

В решающий момент, когда опасность придвинулась вплотную, Чубинский «увидел то, мимо чего проходил каждый день, как слепой. Эти босые ноги, красные от холода, грязные, потрескавшиеся… как у животного, лохмотья на плечах, которые не грели. Землистый цвет лица, синеву под глазами… Это мы все съели, вместе с обедом…

…Синий чад на кухне, жесткую скамью, на которой спала… среди помоев, грязи и чада… едва прикрытую… Как в берлоге… Как животное… Изломанную силу, что шла на других. Век без просвета, век без надежды, работа… работа… работа… и все для других, для других, чтобы им было хорошо, только им.

…А он еще хотел от нее искренности!..»

«…Почему она не бастует? — вскричал он не своим голосом, — почему не бастует?»

Ему стал понятен неудержимый, все заглушивший смех Варвары, в котором бурлила ненависть к барству и радость возмездия: наконец-то бьют панов, наконец-то наступает время справедливости: «всех искоренить, всех, чтобы и на семена…»

Рассказ «Смех» М. Горький назвал «сильной и страшной вещью».

В связи с надвигающимся еврейским погромом Михаил Михайлович и Вера Иустиновна собирают среди сотрудников статбюро деньги на приобретение оружия для кружков самозащиты. Вера Иустиновна присутствует на заседании прогрессивных деятелей Чернигова, которое состоялось в двадцатых числах октября 1905 года на квартире Туровского. Для защиты еврейской части населения была вызвана сельская дружина из села Локнистое.

Но, несмотря на принятые меры, погром все же разразился. Звонили колокола, как на пожар. Темная тревога, страх сковали, словно тисками, город.

Погромщики убили сына Туровского и ранили нескольких человек.

В новелле «Он идет» Коцюбинский изобразил все то, что сам видел и пережил в те страшные часы. Он не мог сидеть дома, его непреодолимо тянуло на полные опасности улицы.

Много дало писателю общение с доктором Аркадием Марковичем Утевским, с его слов он записывал названия еврейских праздников и обрядов, узнавал подробности быта. Записная книжка отца за 1905–1907 годы пестрит различными нужными ему еврейскими словами и выражениями. Он интересуется поэзией иудаизма, песнями Элиоги Гановы.

Коцюбинский волновался, поместят ли его рассказ в «Литературно-научном вестнике». «Я заключаю, — писал он В. Гнатюку, — что он Вам не понравился и у Вас нет желания его пустить, хоть место и есть. Искренне говорю Вам, что у меня нет пустой амбицип, чтобы считать все, что напишу, хорошим и заслуживающим печати».

Но это были напрасные сомнения.

Новелла «Он идет» была напечатана в ноябрьской книге «Литературно-научного вестника» за 1906 год. В. Короленко рекомендовал рассказ журналу «Русское богатство».

Коцюбинский, так же как и Короленко, прекрасно понимал, что не только гонимая еврейская беднота, но и их палачи, в свою очередь, — жертвы гнусной царской действительности, ибо самодержавный строй порождает моральных уродов.

Напротив нашей усадьбы в специально построенной хибарке поселили городского палача. Отец встречал его почти ежедневно. Замечал, как тот воровато, пряча глаза, не глядя на окружающих, запирает свое логово, идя «на службу». Палача боялись, сторонились, с гадливостью смотрели на его хлипкую спину, как бы все время ожидавшую удара.

Он явился прообразом Лазаря в новелле Коцюбинского «Persona grata».

Мысли у Лазаря тяжелые, едва ворочаются они в одурманенной водочными парами голове. И все же он хочет понять, только ли он арестант и уголовник, из которого тюремщики сделали палача, повинен в людском горе? Ведь есть кто-то, кто говорит: «пусть будет так», и все делают так, как говорит он. «Это «он» скажет: убей — и ставят виселицу, ведут человека, жандарм приходит за Лазарем, а Лазарь надевает на шею петлю». «Не топор рубит, а тот, кто его держит». А тогда настоящий убийца все же не он. Лазарь додумывает свою мысль до конца: истинный убийца — царь-батюшка.

Когда я вчитываюсь в произведения Коцюбинского, то мне, как дочери Михаила Михайловича, особенно бросаются в глаза те характерные детали и черточки, которые брались писателем из его повседневного окружения, из нашей жизни. Только здесь они обрели как бы свою новую жизнь, приобретя большую художественную емкость и силу обобщения.

Вот отдельные моменты, которые сберегла память.

В Чернигове жил околоточный надзиратель Григоренко, которого и я хорошо помню. Он когда-то учился в гимназии, но, с трудом дотянув до 4-го класса, был исключен за неуспеваемость. Со временем поступил на работу в полицию, где за тупость и недомыслие его прозвали «телком».

Однажды, как рассказывала нам мама, в статбюро вбежал взволнованный Николай Вороный, который в то время работал там вместе с моими родителями, и сообщил:

— Иду я по улице Шоссейной, а навстречу мне — Григоренко, какой-то растерянный. Поздоровались. И тут Григоренко начал рассказывать о том, что он сегодня по приказу полицмейстера присутствовал при повешении. Он взял с собой своего малолетнего сына, и мальчик, потрясенный картиной казни и поняв гнусную роль отца, потерял к нему всякое уважение. Отвернулся от него, презрительно обозвав «селедкой».

Всех это очень взволновало. Знали, что расправа творится над неизвестной женщиной, покушавшейся на губернатора Хвостова. Михаил Михайлович даже ходил к Григоренко, интересуясь подробностями. Впоследствии пережитое и услышанное переплавилось в один из лучших рассказов Коцюбинского — «Подарок на именины».

В первой редакции рассказа Зайчик осознает позор-ность своего положения, своей службы и часто мучится этим. В своих мечтах он думал о сыне: «Будет человеком… не на собачьей службе, как отец…» После ссоры с сыном в его голове мелькали мысли: «Разве он сам вешал? Он человек незначительный и подчиненный, — скажут: иди — и он идет…»[50]

В последнем варианте, в особенности после знакомства Коцюбинского с другим околоточным надзирателем — Дайнеко, который жил недалеко от нас в Холодном Яру, писатель опустил все, что как-то смягчало образ Зайчика, оставив ему лишь тупую спесь да уверенность в пользе своей службы «на благо царя и отечества».

Рассказ «Подарок на именины» был написан на Капри. В письме к маме от 25 декабря 1911 года отец так раскрыл его сюжет: «В семье полицейского надзирателя (околоточного) завтра празднуют именины единственного сына, гимназиста первого класса. Мать купила сыну пароходик, а отец решил свезти сына туда, где будут вешать одну девушку, чтобы сын увидел то, чего другие дети видеть не могут, чтобы потом было о чем рассказывать. На следующий день утром они (отец с сыном) едут на место казни, и сын, увидев все, бросается к девушке, обнимает ее колени и кричит: не надо, не дам! И грозит палачу. Понятно, переполох, гимназиста убрали, и отец везет его домой в страхе, чтобы это не повредило ему по службе».

Ученики реального училища, которые дружили с нами, бывая у нас, очень забавно подражали инспектору Черниговского реального училища Круковскому, которого все знали в городе под кличкой «корова». Отец смеялся, слушая, как реалисты передразнивают его: «Господа реалисты должны вести себя пристойно…» Этот кусочек тоже был весьма удачно вмонтирован отцом в тот же рассказ.

Работая над своими произведениями, отец боялся допустить малейшую неточность, оказаться неправдивым, неискренним. Он с возмущением рассказывал в семье о том, как в романе одного писателя мертвое тело утопленницы плывет против течения Черемоша, — то есть из села, которое лежит ниже Черногоры — к Черногоре. Он умело отбирает из виденного характерное, существенное. Иногда писатель использует для своих персонажей имена действительных лиц, имеющих какие-то характерные приметы. Так вошли в рассказ имена Дори Дейши (племянника Коцюбинского) и мелкого торговца Пиньки, у которого семья Коцюбинского брала в долг продукты. Имена наших собак: Трепов, Мильтон — и коровы Гашки запечатлены в рассказах «Intermezzo», «Лошади не виноваты» и «В дороге».

В нашей семье готовили обед из многих блюд, чтобы у отца была возможность выбрать из них то, что было ему можно есть и что было ему по вкусу. Поэтому ежедневно писалось меню обеда и завтрака и клалось возле его обеденного прибора. Эта обязанность лежала на мне. Старательно, на глянцевитой бумаге, рисовала я акварелью букетики полевых цветов или украинский красочный орнамент и писала круглым детским почерком названия блюд. В своем желании сделать отцу приятное я никак не могла дождаться, когда же, наконец, начнется обед, чтобы отец поскорее прочел мое меню, и выбегала ему навстречу, еще во дворе сообщая: «А у нас сегодня зеленый борщ…»

И этот зеленый борщ, и картину вечернего чая в столовой, и черниговскиий бульвар с деревьями, напоминавшими «ряд рыбьих костей в грязном корыте аллеи», можно найти в рассказе Коцюбинского «Сон».

— На ярмарку! На ярмарку! — Это зовет нас отец. Мы, дети, играем в саду. Через секунду-другую мы уже во дворе, на ходу влезаем босыми ногами в сандалии. Готово, остается только взять еще корзину: вероятно, как всегда, мы купим что-нибудь интересное. Вместе с нами идут студенты с фотоаппаратом — друзья отца.

Традиционная ярмарка неизменно привлекала отца — изделиями народных умельцев, которые он собирал вместе с мамой, щедрым колоритом сельского быта, пестротой костюмов, сочностью языка.

Мы идем по Северянской улице. Катятся в розовой пыли небольшие деревянные возы. Почти за каждым трусит на длинных ножках жеребенок. Пахнет дегтем и соленой рыбой.

Все звуки смешались: степенное хрюканье свиней, истошный визг поросят, оглушительное гоготанье гусей. Все стремится на Воздвиженскую ярмарку.

Спускаемся и мы по мягкой дороге мимо вала. Переходим небольшой мостик через Стрижень. Отец заинтересовался дедом, обвешанным котомками. Тот тоже спешит на ярмарку, надеясь, что и ему кое-что там перепадет. Дед попадает в объектив аппарата.

Глазам открывается луг. На нем и расположилась ярмарка. Вправо она тянется до речного парома, а слева граничит с Казенным садом, с его вековыми деревьями. Сад растет на горе и спускается до самого луга, до так называемой Кордовки. Луг заставлен палатками, шатрами, балаганами, рундуками… Ярмарка гудит, словно разворошенный осиный рой.

На первом плане живописная группа баб в белых свитках, разукрашенных по подолу орнаментом из черной кожи. Бабы в сапогах на медных подковках, с красными и желтыми голенищами, в больших с густой бахромой платках. На шее янтарное монисто с серебряными дукатами и крестиками. Бабы сидят на рядне возле возов, с торчащими вверх оглоблями, похожими на костлявые длинные руки. Отец любуется этой картиной, молодежь фотографирует отдельные группы.

Протискиваемся в самую гущу. Круторогие волы спокойно жуют жвачку. Вблизи горит костер. В казанке варится кулеш. С левой стороны шалаш, украшенный рушниками. Это известная фирма Гошка из Седнева: здесь продаются пряники, белые вяземские, начиненные повидлом, душистые, покрытые белой глазурью, с цукатами, изюмом, так называемые «мостовые», мятные и кругленькие, очень сладкие, слепленные медом.

Справа продают кролевецкие плахты, скатерти и рушники. Красные, желтые, синие, зеленые плахты с помпонами на концах развешаны вверху под навесом палатки. Большие льняные камчатые скатерти из блестящего сурового полотна с белым рисунком и кистями разложены на стойках. Рушники, длинные и пестрые, с красными петухами, орлами и мелкой вышивкой, развеваются на ветру, словно огромные змеи.

Тут мы задерживаемся надолго. Отец рассматривает изделия и покупает маме синюю плахту в белых и темно-красных узорах. Она олень пестрая и в то же время с приятными темными тонами. Мама любила украинский костюм: рубашку, вышитую тонким черным рисунком, борзенскую корсетку в шелковых букетиках, темную плахту… Плахтами у нас были также убраны спальни. Они висели над кроватями в детской комнате.

Идем дальше.

Тесно стоят палатки с соленой рыбой, со связками сушеной тарани, которая буквально светится на солнце янтарным жиром. Палатки с галантереей: монистами, мотками лент, гребешками, зеркальцами, сережками. Сельские девчата толпятся здесь шумно и деловито. Отец шутит с ними. Девчата, застыдившись, опускают глаза и прыскают со смеху…

А толпа несет нас все дальше и дальше. Вот выскочил откуда-то хлопец в картузе и белом фартуке. Он продает малиновый квас. Розовая жидкость плещется в кувшине. На поверхности плавают кружочки лимона. Зазывала отчаянно кричит: «Квас малиновый, семь раз наливанный». Его обступают, он быстро наполняет стаканы.

Проходим мимо гончарных изделий. Чего тут только нет! И крутобокие макитры, и глазурованные миски, кувшины и Полумиски с цветами, и груды горшков всех разменов и фасонов, и маленькие горшочки желтые, с каймой из зеленой глазури. А вот небольшие черные макитры для мака, кувшинчики, баночки, бочонки, жбаны и разноцветные лошадки с казаками — свистульки, в которые можно свистеть на все лады.

Покупаем две миски и свистульки.

Перед палаткой сидит слепой лирник. Волосы его подстрижены в кружок. Слепые глаза, вытянутое вперед лицо, настороженные уши оставляют впечатление, будто он прислушивается к чему-то. На нем рваная свитка, штаны из домотканого полотна, на ногах онучи и постолы. Рядом с ним сидит хлопчик-поводырь в соломенном бриле. Перед слепым лежит рыжая от старости баранья шапка с медяками. Аккомпанируя себе на лире, он поет:

Ой ти, місяцю, мій місяченьку,

І ти, зоре ясна,

Ой, світи там по подвір’ю,

Де дівчина красна.

Вокруг него толпа охотников послушать песни. Отец записывает слова.

Идем дальше. Вот стоят скрыни — деревянные сундуки на колесах с огромными ключами. Окрашены они зеленой и синей краской, с крупными цветами по бокам. Внутри — белые, чисто выструганные и гладкие, словно полированные.

Их покупают к свадьбам для приданого: рушников, штук сурового полотна, вышитых рубах, плахт, запасок, поясов, платков, скатертей, корсеток, ряден.

Здесь же продают деревянные прялки, легкие, с подвижными колесами, раскрашенные ярко-розовой и зеленой красками. А вот дубовые бочки и кадки всех размеров, клепки, столешницы, корыта, ступы, вальки и скалки для белья, деревянные грабли и вилы для сена. А там большие, вытесанные из дерева лопаты для снега, ложки, миски и дудки-сопилки, отчаянно визжащие на всю ярмарку.

Играет шарманка: «Разлука ты, разлука, чужая сторона…» На шарманке облезлый попугай; ножка его прикована цепочкой. Он вытягивает из ящичка пакетик со «счастьем».

Чуть в стороне продают деготь, воск, соль, шерсть, пряжу, штуки сурового холста. А дальше ряды душистого меда в сотах.

Среди народа прохаживаются городовые. Стороной проскочили на лошадях стражники с нагайками.

Во время революционного подъема социал-демократы на ярмарке распространяли свои листовки. Полиция и казаки рыскали всюду, разгоняя нагайками людей, вырывая из рук листовки и арестовывая непокорных.

…Выходим на боковую импровизированную улочку ярмарки. Вдоль нее построено двадцать, а то и больше палаток. В одних пьют чай из самоваров, в других — хозяйничают так называемые сластенницы — пекут сластены. Подвижные стены палатки из серого холста вздуваются под ветром. Посредине стоит вкопанный в землю стол, вокруг скамейки. Стол накрыт домотканой чистой скатертью. На столе солонка с солью, похожие на обрубки вилки с черными черенками.

Молодайка в темном платке и переднике печет сластены. Тесто, что называется, пищит в ее пальцах. Она ловко отрывает маленькие круглые кусочки и кладет их по три-четыре на сковороду. Оладьи аппетитно шипят и растут в кипящем масле.

Сластены подают к столу в миске. Мы посыпаем их солью и едим. Набрали полную миску и для бабушки с тетей Лидей. Молодайка приветливо улыбается нам, подперев рукой щеку. Так ее и сфотографировали для нашего любительского альбома.

Солнце садится. Издали слышны пиликанье скрипки, звук цимбал, глухие удары бубна. Поворачиваем к цыганскому табору, расположенному вблизи Казенного сада.

По дороге в табор останавливаемся возле торга лошадьми. Тут целая толпа мужиков. Цыган с сережкой в ухе продает старую клячу, азартно клянясь, что она еще хоть куда! Цыган показывает зубы лошади, толкает ее в грудь, в ребра, лихо вскакивает на нее, бешено вертит над головой уздечкой и поднимает такой крик, что лошадь мчит по кругу как ошалелая…

Невольно вспоминается эпизод из рассказа «Дорогой ценой», где отец так мастерски описал цыганскую семью с горемычной клячей, запряженной в возок.

В противоположном углу торга двое дядек ударяют друг друга по рукам, закрепляют сделку. Возле них двое, уже закончивших торг; они пьют магарыч. Куда ни глянь — волы. В их глазах столько покоя, словно они не видят и не слышат ярмарочной сутолоки, толпы, которая беспрерывно кричит, торгуется до хрипоты, дерется, пляшет и целуется, проливая пьяные слезы.

Подходим к цыганскому табору. На треноге в большом котле варится ужин. Голые дети бегают с грязными, в репейниках собаками. Молодые цыганки гадают на картах.

Воздух становится влажным, от реки тянет холодом. Пора возвращаться домой. Проходим мимо палаток, которые от зажженных свечей налились желтым светом, мимо возов, скота, людей…

Постепенно все затихает вокруг.

Несем домой свежий сотовый мед, сластены, дудочки и множество впечатлений. Отец хотя и устал, но доволен. Он любит ярмарочную суету. Как-то он рассказал нам о ярмарке у села Енковец Лубенского уезда на Полтавщине, на которой он побывал. Все окрест лежащие села собираются на эту ярмарку, располагавшуюся обычно среди холмов в глубокой долине. Ночью зажигаются огромные костры, возле которых таборами стоят целые села и поют всю ночь напролет.

Позже, в рассказе 1908 года. «Как мы ездили в Криницу», Коцюбинский воспроизведет многие детали увиденного и прочувствованного на ярмарках. Изображение пестрой, бесконечно подвижной и текущей куда-то ярмарочной массы, которая, словно большое тело, дышит, тревожится и переливается красками, не станет здесь, однако, самоцелью. В письме редактору газеты «Рада», для которой предназначался рассказ, Коцюбинский отметит: «Из празднества в Кринице я умышленно не делал этнографической картины, ибо такой способ обработки сюжетов мне не нравится. Я дал несколько субъективных зарисовок, старался быть искренним — вот и все».

Искренность же писателя заключалась в том, чтобы как можно глубже показать жизнь, украинскую деревню тех лет. Он сосредоточивает внимание на классовом расслоении деревни, впервые в украинской литературе показывает политическое лицо кулака — опоры и верного слуги царизма. Изображенный в рассказе кулак-извозчик совсем ведь не зря выражает лояльность третьей черно-сотенно-кадетской думе. Это дума барская, и опа уже «не будет печься о голытьбе». У извозчика же, благодарение богу, коровы, телята, овцы и поля к тому же еще этак десятин с тридцать. Вот думе и будет за чем смотреть… Гротескно нарисована Коцюбинским и вторая, как он говорит, «личность», — второй кулак — тайный агент полиции, не в меру важничающий, гнусавящий. Он широко раздвигает руки и ноги, словно хочет как можно больше захватить пространства вокруг себя.

Повествование идет от имени рассказчика, в котором легко угадываются автобиографические черты. Знакомство с «личностями» рассеивает то полное очаровательной таинственности состояние, в котором рассказчик вместе со своими спутниками воспринимал поначалу народное ярмарочное празднество и все богатство открывшихся взору красок. Словно выцветает и блекнет, лишаясь своей поэтичности, пейзаж; яркая долина, в которой расположилась ярмарка, уже не манит. «На дворе резкий предрассветный холод…По краям черной ямы зеленеет уже небо, дым от угасших костров тянется от горы к горе синими полосами. Чаша, цветшая ночью, как пышный цветок, под утро завяла и угасла. Пора отправляться домой…»

Талант писателя креп. Коцюбинский заслуженно становится полноправным членом «могучей кучки» талантливейших писателей Украины конца XIX и начала XX столетия. Это Панас Мирный, Иван Франко, Леся Украинка, Василий Стефаник, Ольга Кобылянская.

В 1911 году во второй книге журнала «Современник» появилась рецензия на первый том его рассказов. Автором рецензии был А. В. Амфитеатров.

«…Красотой и грацией веет от прелестных рассказов талантливого украинского писателя, — писал он. — Просты они, как сама жизнь, и так же серьезны и глубоки. Хорошая, цепкая, механическая наблюдательность Коцюбинского озаряется и согревается редким душевным теплом. Ясный ум и хорошее сердце. О Коцюбинском можно с уверенностью сказать: этот человек не станет писать о том, чего сам не понимает и не чувствует, а что он пишет, то, значит, глубоко любит — сознательно, деликатно, бережно, изящно.

Некоторые рассказы Коцюбинского носят название «акварелей». Оно удачно выражает мягкую, нежную манеру художника. И надо М. Коцюбинскому крепко за нее держаться, беречь ее и лелеять, потому что в ней он большой мастер… Когда он, вооруженный своими простодушными, скромными средствами, приближается к природе, она дружелюбно открывает перед ним свои тайны и внушает Коцюбинскому чудные пейзажи, подобных которым новая русская литература, вообще небрежная к «описанию», почти не имела после чеховской «Степи». Чутье к природе у Коцюбинского воистину украинское и льется из благословенного чутья этого… певучий, задумчивый песенный лиризм».

Но сам Коцюбинский почти все время испытывал недовольство собою. Его самокритичность граничила с болезненностью.

«Он к своему таланту поэта относился чрезмерно строго, — вспоминал А. М. Горький, — предъявлял к себе требования слишком суровые. «Чувство недовольства собою у меня очень развито, — не однажды говорил он мне. — Мои рассказы всегда кажутся мне бледными, неинтересными».

Загрузка...